Заря Венеции

Наталья Чеха
«Венецийских церквей, как сервизов чайных,
слышен звон в коробке из-под случайных
жизней…»
(Иосиф Бродский)

«Бессонница, Гомер, тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины…» Оказывается, простой список кораблей – это не статистика, а поэзия».
(Валентин Катаев. «Алмазный мой венец»)


1

Что такое застолье?
Особенно – состоящее из близких, давно знакомых людей?
Это пространство, в котором они проверяют свою идентичность.
Вот я был такой – помнишь, двадцать лет назад? – а теперь – такой. Что ты думаешь об этом?
Если даже прямого вопроса нет, то он все равно звучит в воздухе – громко, до грохота и звона, а иногда даже набата. «Слышишь, как все происходит у меня? А у тебя – как?!»
Пространство застолья – это пространство похожести.
- А вот интересно, почему у нас все девочки – Катюши, а мальчики – Тимоши? И у тебя, и у меня, и у него, и у них! И дети, и внуки уже, а имена всё те же! А в другом пространстве – слышали? – две подруги, и обе поздно вышли замуж, и у обеих первые дети почти в сорок … Ну надо же! Как всё одинаково!
Пространство застолья – это пространство неизменности памяти.
- А помнишь, как мы были молодыми? А я видел ту-то, а я – того-то. А как у третьего дела? Почти ослеп? Да у него и тогда уже зрение плохое было.  А четвёртая – здорова и полна энергии? Она такая, да, ещё тогда такой была, в той жизни, в том времени…  Люди не меняются!
- Ну отчего же? Меняются, и ещё как! Сидит замшелый пень, уж одной ногой в могиле, двигаться не может, а – меняется, прям не по дням, а по часам, и даже по минутам!
- Ты правда так думаешь?
- Конечно!
- А я – не так. Как жил в обиде, так и живу, и ничего с обидой этой сделать не могу.
- Смотри, чтоб твоя обида не стала для тебя камланием, когда уже сам в себе начнёшь её продуцировать…
Пространство застолья – это пространство энергообмена.
- Ты книгу написал? Дай мне! Мне это важно, чтоб узнать, почувствовать, понять – ещё теснее, ещё глубже. Я же помню, каким ты был всегда талантливым!
- Ты правда так считаешь?
- Конечно! Это ты – забыл! Так дашь? Я её на полку поставлю и всем скажу: мой друг – писатель!
- И не прочитаешь?
- Ну что ты? Предварительно прочитаю, конечно!
Пространство застолья – это пространство одного корабля. Плывём? Плывём! Куда пошёл? Зачем глядишь в бездну вод, перевешиваешься через парапет? А ну вернись! Давай-давай, иди-ка с палубы, здесь холодно – ночь уже, да и ветер северный…  Накинь мой плед – я захватил, как знал… Иди к себе, переспишь, успокоишься, а там – подумаем, как дальше…
- А если не уйду? Если буду продолжать смотреть в бездну? Вот хочу – и буду!
- Тогда и я – рядом. Чтоб не раскачивать,  а то утонем оба!
Пространство застолья – это передышка в пути.
- Ты мать похоронил? Держись!
- А я со своей поссорился вчера. Ни в чём, говорит, ты не состоялся, ни в чём не продвинулся, а главное – меня не любишь, не жалеешь. Ведь сказано – чти родителей! Но чтить – не значит слушаться во всём, я ж не пацан какой-то, в самом деле! Уже и сам отец, уже и внуков нянчу , а всё – не тот, не так, не там и не туда. Не оправдал надежд, не создал повода для гордости!
- Ну что ты? Я – горжусь!
- Ты – да, но не она! Никогда не отозвалась, не откликнулась, не похвалила. Мне уж и не нужны её похвалы, вырос мальчик, но всё же интересно: почему она не увидела во мне – меня? Пропустила, прошла мимо, не заметила, что мальчик – был! Порой кажется, что мой успех – её поражение!
- Так не бывает!
- Бывает! Просто у тебя – не так…
- А у меня вообще никак – давно похоронил, уж и забыл лицо…
Пространство застолья – это общая чаша.
- Давайте за живых?
- Давайте! И чтоб всем и всё!
- И чтоб не так больно?
- Нет, больно будет всё равно – ты же знаешь!
- Знаю…
Пространство застолья – общая земля, где можно спешиться и поменять коней.
- А наша Катя родила второго. А ваша?
- А наша ещё учится, ей не до любви. А вот Тимоша…
- Что с ним?!
- Кажется, влюблён. И думает, что на всю жизнь. Да где там! Девятнадцать всего, пройдёт!
- А у меня в девятнадцать – помнишь? – уже Катя была! Первый ребёнок!
- Ну, это у тебя… Мы – другие, не как они!
Пространство застолья – пересечение времён. Они и мы – о родителях. Мы и они – о детях. Нескончаемое. Незаживающее. Невыплаканное.
Пространство застолья – территория принятия. В нём обитают те, кто читает твои книги и называет своих детей именами твоих. Или наоборот, неважно!
Главное, что потом, когда уже задвинуты стулья и посуда убрана в шкаф, ты вдруг вспоминаешь услышанное однажды: всё, что происходит между тобою и кем-то, это то, что происходит между тобою и Богом.

2

Я всегда любила открытые плечи.  Чтобы ворот полукругом, в виде декольте. Это – мое самое благодатное состояние. Состояние равновесия, примирения с собой и судьбой.
Кстати, о судьбе. Как раз сегодня я затеяла тост на эту тему. Захотелось почему-то – о судьбе и свободе, как у Ролло Мэя.
Вот подруга, например (назову ее Недотрогой), сидит по левую руку, вся тонкая и проницаемая, накалывает вилкой обжаренный в сухарях эскалоп. Все равно ведь не будет есть, так и продержит на тарелке весь вечер.
Или – её муж, тоже тонкий и звонкий, но совсем не проницаемый, как герметически запаянный в его операционной автоклав – смотрит вниз, на свои колени, и что-то решает в голове. Он недавно похоронил мать, с которой жил последние лет двадцать, и одновременно – женился. Я считаю этот брак экстремальным: возраст, не перерезанная пуповина у жениха, плюс оба – медики. Вряд ли продержатся.
Дальше за столом – вторая подруга (пусть будет Ребекка) с мужем. Она – чистопородная еврейка с яркими семитскими чертами: большие, навыкате, глаза, крупные губы, черные волосы с густой челкой надо лбом. Этим летом она ходила по пляжу с книгой Хакамады, и её загадочный образ сильно взволновал какого-то отдыхающего.
- Что вы за женщина? – вопрошал он с придыханием, таскаясь за ней по теплой, шуршащей гальке. – Кто вы такая? Еврейка? Армянка? Да и книга у вас какая-то странная… Зачем вы читаете Хакамаду?!
Он не мог постичь возникшего перед ним видения, и это его сильно заводило.
- А вы знаете, я действительно – еврейка! – честно ответила долго молчавшая Ребекка, вдруг резко оборачиваясь лицом к своему преследователю.
Не знаю, как отреагировал этот человек на такую откровенность, но меня лично она впечатлила. До этого Ребекка, не единожды излагавшая в разных компаниях свою родословную, утверждала, что её дед Ефим Рабинович (фамилию она произносила скороговоркой) был казаком.
- Заиорданским? – ядовито спрашивал кто-нибудь из присутствующих.
- Почему? – удивлялась Ребекка, вскинув свои тонкие, словно нарисованные углем брови. – Он родился и всю жизнь прожил в казачьей станице!
Её отличительной чертой всегда была абсолютная, тотальная необидчивость.
Наверное, именно это качество привлекло в своё время к ней её теперешнего мужа (буду звать его Ёжиком в тумане – по названию одноимённого фильма из его любимых, «настольных»). Спокойный, русоволосый увалень, типично русский тип, не жаждущий впечатлений, а, наоборот, тоскующий по домашнему уюту и войлочным тапкам, уставший от экспедиторских командировок, он сделал правильный выбор. Отец невесты, большой областной чиновник, дал за дочерью хорошее приданое, которое до сих пор позволяет ей не совершать лишних телодвижений в ежедневной заботе о хлебе насущном.
К этой паре примыкает третья. Он – юрист с большой частной практикой, интеллигент, тактичный и незаметный. Она – моя третья подруга (я назову её Чайкой) – скрипачка в оркестре, не прима, но втора, без которой не может обойтись ни один концерт. Казалось бы, тоже много рисков (возраст, например), но разные профессии и уравновешивающие друг друга противоположности характеров все-таки помогли дуэту «сыграться».
Ну и, наконец, по правую сторону от меня – самая давняя, четвертая подруга и одноклассница, Дикая Кошка, бывший инженер, ныне – безработная на пособии (по сокращению штатов). Да-да, это с ней мы стояли, взявшись за руки, на первой в своей жизни школьной линейке в тысяча девятьсот затёртом году, Господи Ты, Боже мой! Она сегодня одна. С мужем, тоже инженером, поруганы, по её словам, насмерть, на веки-вечные. Битвы эти производятся ими уже лет тридцать, поэтому я, как это сделал бы на моём месте и Станиславский, им не верю.
Да, есть ещё мой муж – свободный художник.
- Всё хорошо? – обращается он ко мне периодически и тайно пожимает под столом мою руку.
Конечно, хорошо! Чего ещё желать? Эскалопы – фирменные, между прочим! – тонкие, как я просила, обвалянные в сухарях, хрустят и тают во рту…
Если честно, то мой муж не такой уж мягкий и пушистый, а, наоборот, подпольный маоист. В детстве он хотел быть хунвейбином. Образ молодого китайского хулигана с красной повязкой и дубинкой в руке преследовал его неотступно с 1966 года. Именно тогда он начал мечтать о том, чтобы выступить с критикой крайнего ревизионизма математички Веры Абрамовны и привести её к покаянию.
Его главной задачей на этой земле, по его же утверждению, является угождение мне и чтобы я была довольна. Насчёт себя не знаю, а вот подруги мои в это верят. Я их не разубеждаю – зачем разрушать иллюзии, придающие женской дружбе особый, неповторимый драйв?
Итак…
- За свободу и судьбу – не по отдельности, а именно в их сочетании! – подняла я свой бокал.
- Ну, здрасьте, теперь ещё и о судьбе заговорили… - Ребекка первая откликнулась на мой тост.
Все остальные, уже начавшие «заедать» услышанное, тоже откликнулись – каждый по-своему – теперь уже на слова Ребекки.
Муж Недотроги, Задумчивый Хирург, хмыкнул, блеснув очками на правый край стола, откуда нёсся голос. Муж Чайки – Интеллигентный Юрист – слегка приподнял бровь в сторону Ребекки, не переставая пилить ножиком край эскалопа. Дикая Кошка, вспыхнув, недовольно цокнула языком – втайне она не переносила словолюбивую Ребекку, умеющую так запутать любой разговор, что концов не найдёшь. Чайка кинула на Ребекку короткий – скептический – взгляд. Мой муж – Правдолюбивый Хунвейбин – вообще отсутствовал: пошёл за новой порцией яств, блюда с которыми он с виртуозностью шмелёвского человека из ресторана периодически вносил в «залу» на трёх пальцах.
- А что ты имеешь против судьбы? – спросила я.
Ребекка усмехнулась.
- Ведь ты ж психолог, кажется, а не астролог или какой-нибудь каббалист! Это во-первых. А во-вторых, если верить в судьбу, то ни о какой свободе и речи идти не может…
- Смотря что ты понимаешь под судьбой! – возразила я. - Если некую предопределённость событий, то это действительно полная безысходность. Фатум, рок, каузальная детерминация – называй как хочешь, смысл – один и тот же. Ничего изменить нельзя, а значит - век свободы не видать. Для меня же судьба и свобода – две вещи взаимообусловленные. Есть некая данность – время и место рождения, пол, внешние особенности, культура и религия, к которым ты принадлежишь. И есть – твоя свобода ответить на эту данность тем или иным способом. И одно без другого – невозможно. Свобода не бывает без ограничений, а ограничения нужны только для того, чтобы вызвать желание быть свободным. Парадокс, одним словом!
Ребекка знает, что я – мастер и любитель парадоксов.
Вообще у нас с ней – давний спор. Внутренний. Не всегда озвученный. На уровне менталитетов. Когда-то мы были с ней простыми советскими журналистками, работали в простой советской газете и отвлеченные материи нас вовсе не интересовали. Жизнь была простой и радостной: сделал нужное количество строк, получил свой заслуженный гонорар, и – сиди себе за бутылочкой чего-нибудь, заедай его изумрудно-прозрачным, с мелкими черными косточками фейхуовым джемом (гостинцем от тогдашнего Ребеккиного воздыхателя) и время от времени цитируй Велимира Хлебникова:

Дыр бул щир,
Убищур скум,
Вы со бу,
Р, л, эз!

Чудная, необъяснимо завораживающая музыка этого стиха в сочетании с невесомым пеплом тонких и тёмных, как бамбуковые палочки, дамских сигарет (тот же воздыхатель где-то достал), в течение вечера доверху наполнявшим пепельницу в виде рваного ботинка (кич начала 90-х!) были той жизненной средой, в которой мы успешно и, можно сказать, с комфортом «плыли» в направлении интеллектуально-мировоззренческого личностного краха. Но мы тогда этого не знали.
Пожалуй, «крах» - не совсем то слово, которым можно охарактеризовать финальный пункт нашего грустного путешествия. Кризис – звучит мягче, не так трагично, не так необратимо. Но что толку исследовать тонкости формулировок?
Кризис приводит каждого человека к необходимости пересмотра собственных жизнеобразующих установок. Поскольку подруги всегда похожи в чем-то главном, пересмотр этот какое-то время производился нами по одним и тем же законам. Обе мы до пересмотра жили в полном безбожии, значит, по нашей логике, искать выход из кризиса надо было в противоположной стороне.

3
 
Сторону эту олицетворял новоявленный священник, бывший учёный-астрофизик, специалист по Солнцу.
Его путь в религию был не менее экстремальным, чем наш.
Однажды он, как всегда, смотрел в телескоп на солнечную корону, физика которой его интересовала больше всего на свете, а увидел – Распятие. Самым настоящим образом. Большой вертикальный крест с распятым на нём Спасителем. Уже много позднее, будучи в сане, он сопоставил даты и узнал, что это была Великая Пятница. Так всё и началось.
Несколько лет мы двигались с отцом Астрофизиком по одной орбите, а потом вдруг наши с Ребеккой траектории стали отклоняться от выбранного, казалось бы, раз и навсегда маршрута.
Почему?
Да вот так сразу и не объяснишь.
Наверное, таков был наш ответ судьбе.
Отец Астрофизик утешал: звезду в Вифлееме увидели не только пастухи, которые находились неподалёку, но и волхвы в Иерусалиме. И если первым понадобилось сделать несколько шагов к пещере с новорождённым, то вторые продвигались к ней очень долго, и пути их были весьма витиеваты. Главное, что и те, и другие попали в нужное место.
Сам он сделал когда-то очень резкий поворот на «вираже» судьбы.
- Мы с женой были учениками академика Кадаша, у которого защищали кандидатские, - рассказывал он во время одного из дружеских застолий. – И наш уважаемый учитель незадолго до смерти озвучил такую мысль: наука имеет право только на наблюдение и записывание, а теоретические построения – это большая дерзость. И если бы он мог повторить свою жизнь, он бы не отдал её науке целиком. Почему? Потому что она поглощает человека, не оставляя никакой возможности для духовного развития. При этом наш академик нисколько не отрицал значения науки! «Люди всегда смотрели в небо, - мечтательно, с улыбкой говорил он. – Зачем? Это трудно объяснить… У свиньи, к примеру, есть такое свойство: когда она роется в земле, с ней происходит сильное возбуждение, что-то вроде истерики. И если в эту минуту её резко остановить и насильно задрать ей морду вверх, она вдруг мгновенно замолкает, даже как будто каменеет. Бескрайнее пространство, которое она видит у себя над головой, её, видимо, настолько потрясает, что производит в ней стресс. Что же говорить о человеке?! Он тем более замирает, глядя в небо!»

4
 
Почему я об этом вспомнила именно сегодня?
Да потому что Чайка, которая тоже много лет знает вышеупомянутого отца Астрофизика, только что вернулась из совместной с ним поездки в Грецию.
Оттуда она привезла мне подарок.
Этим подарком я была заинтригована задолго до дня рождения.
- Представь себе, его предложил купить мой муж! «Это, - говорит, - очень подойдёт твоей подруге». Я посмотрела и согласилась с ним: действительно, это тебе подойдёт!
Сегодня она, наконец, вручила мне этот прекрасный, чудный, с кистями, мягкий-премягкий, тонкий-претонкий шарф-палантин.
Уж как только я его ни повязывала перед зеркалом! И волной, и ракушкой, и розой на плече, и спиралью вокруг шеи – один вид лучше другого. А всё потому, что цвет – мой – «сочный терракот».  И что же такое кроется в этом терракоте?
Опять-таки – разве вот так сразу объяснишь?
На коробке используемой мною краски для волос (сплошная химия, жуткий аммиак!) написано: «Заря Венеции». И – профиль той, которая, якобы, облагородила свою голову этим утренним венецианским светом. Сколько же надежд и ожиданий упаковано в этом вполне вещественном кусочке «элегического зазеркалья»!
У Бродского была идея-фикс: непременно побывать в Венеции и даже окончить там свои земные дни. Ну, вот хотелось ему вечно «пахнуть водорослями» и «заполнять ушную раковину дребезгом колоколов». Кто осудит его за это 

…стремленье заполнить пейзаж,
способный обойтись без меня…?

Никто!
«Раз Дух Божий носился над водою, вода должна его отражать…»
Не этот ли дух отразился и в моём терракотовом греческом палантине?
Два человека одинаково решили, что он мне подойдёт – разве это не про любовь? Не про судьбу?
Одна религиозная писательница рассказывала как-то в интервью «безбожному» телеканалу о кризисе культуры. Он, по её мнению, проявляет себя во всеобщей, глобальной дехристианизации мышления. Её однажды поразила выставка в Палермо, где изображённые в разных ракурсах цилиндры выдавались за художественные шедевры. Та помпа, с которой этот вернисаж был подан гостям и прессе, потрясла её воображение гораздо больше, чем сами картины, заполнившие все залы галереи.
- Это была такая огромная, дерзкая, широкомасштабная арт-провокация! Все ходят между цилиндрами, изображенными в «фас» и профиль, и делают вид, что это хорошо. Умные лица, сногсшибательные наряды, черные бабочки, сверкающие бриллианты в ушах, шампанское, хрусталь… И всё это – в окружении цилиндров. Простых геометрических фигур. Больших, средних, маленьких, совсем крохотных, лежащих, стоящих, висящих в пустоте, завалившихся на бок, цветных и чёрно-белых…Что делать? Что думать здравомыслящему человеку обо всём этом?
Тогда-то и пришла ей в голову мысль об упадничестве в искусстве, как явлении метафизическом. Об этом она и говорила. И ещё о том, что если бы не та теплота, с которой её, известную русскую писательницу, встретили итальянские художники, если бы не прекрасная атмосфера красоты и аристократизма, царившая в каждой мелочи и продуманная организаторами вернисажа, ей бы депрессии не миновать.
И тогда телеведущий спрашивает: не кажется ли ей, как христианке, что Бог «просвечивал» и там, в Палермо? Что Он в силу своей божественной, всеобъемлющей любви всегда ищет случая «просочиться» сквозь самые неожиданные, порой не видимые глазу «клеточные поры», даже – сквозь эти злополучные цилиндры? Что те самые теплота и гостеприимство, которые остались в памяти, как нельзя лучше свидетельствуют об этом?
К чести писательницы, она подняла руки и сказала:
- Да! Бог, несомненно, был там!
Конечно был! Конечно, мог «просвечивать» и «просачиваться» - и сквозь цилиндры, и сквозь «дыр, бул, щир», и даже сквозь розовый шарф. А почему бы и нет? Какое дело Богу до тех границ, которые мы выстраиваем? До наших бриллиантов, фраков и психологических состояний на данный, конкретный момент времени?
У одного близкого мне архиерея спросили: как он относится к массивным железным крестам, которые болтаются на груди рок-музыкантов?
- Никак не отношусь, - неожиданно для всех ответил Владыка. – Никто не знает, когда и какими «корнями» этот крест «прорастёт» в его владельце. Может, это случится в следующем году, завтра или через час…
Я тоже согласна с этим.
Психология – такая же сфера деятельности Бога, как и всё остальное.

5

С ранних лет я слышала об этом злополучном Сашке Попове.
Наверное, кто-то кому-то рассказывал, а я – уловила. О том, какой он был веселый, компанейский, как любил дружеские застолья и как прекрасно пел. Во время этих воспоминаний обязательно передавалась по рукам Сашкина фотография. Действительно веселый, дурашливый парень с густым чубом на лбу обязательно корчил в объектив какую-нибудь нелепую рожу: то глаза выпучит, то кулак перед носом покрутит, то топор над чьей-нибудь головой занесет. Шутливо так, не по-настоящему, понарошку. А топор, между тем, самый что ни на есть настоящий. Специально для съемок предназначенный – приволок кто-то из дому сюда, в этот красивый, зеленый сквер, где цвели мальвы и били фонтаны, и где на фоне этих фонтанов производили свою роковую фотосессию пятеро друзей.
Было такое развлечение в те годы – строить статичные фигуры из живых человеческих тел. Трое внизу, двое – у них на плечах, последний – самый верхний – на плечах у предыдущих двоих. Красиво? Да. Похоже на сталинскую высотку. Или – по-другому: взялись за руки, веселые, белозубо-улыбчатые, в национальных костюмах, а в центре, над головами, герб Советского Союза. И все смотрят на него с вожделением. Красиво? Да. Всеобщая радость по поводу принятия новой Конституции. Или - вот ещё: пятеро внизу, трое – у них на плечах, двое – на плечах у троих, последний – на плечах у предыдущих двоих. Круговые движения руками, четкость, собранность, оптимизм – изображает пропеллер самолета. Красиво? Да. Похоже на штурмовик-бомбардировщик СУ-2.
И так далее.
Эти пятеро, что на фото, тоже строили что-то своё. Возможно, то, что их, шестнадцатилетних, тогда особенно волновало. Инсталляция драки, смертельно опасного уличного боя, необратимых физических увечий, из которых можно было выйти играючи – достаточно одного щелчка новенького Сашкиного «фэда». Игра со смертью – здесь, среди толп гуляющего и радостного люда, среди бурлящих фонтанов и цветущих клумб, среди лотков с мороженным и ситро, под сенью раскидистых каштанов и голубого-преголубого, какое бывает только в середине мая, высокого неба – делала ее совсем не страшной, как будто бы даже обратимой, обесценивала то ужасное и малопонятное, к чему раньше и приблизиться боялся, от чего убегал, сломя голову. Оно, это  пугающее «нечто», вдруг становилось близким и не опасным, с чем можно было взаимодействовать по-свойски, запанибрата.
Сашка Попов так и сделал: однажды ранним утром, когда сквер был еще тих и безлюден, он пустил себе пулю в лоб. Прямо здесь, под теми же самыми каштанами, возле тех же самых рододендронов и мальв. Выкрал именной пистолет у свёкра-полковника и применил его по назначению.
Нашли Сашку какие-то дети, милиция оцепила сквер, сыщики провели необходимые в таких случаях следственные процедуры.  Факт самоубийства был установлен со стопроцентной достоверностью.
О том, что его лучший друг сотворил такое деяние, мой отец узнал только через неделю, ибо все это время преспокойно отдыхал в Ялте.
- Едва мы, весёлые и загорелые, переступили порог своей квартиры, - рассказывала позже мама, - как прибежала Зойка Пономарёва со страшной вестью. Спустя минуту после её слов твой отец побелел, как полотно, и стал медленно оседать на пол по дверному косяку… А потом, когда мы стали жить дальше, всё время говорил: какой, дескать, выход нашел Сашка! И так задумчиво глядел при этом куда-то вдаль…
Примечательно, что каждый из тех, кто инсценировал смертоубийство в парке и снимал его на пленку, через некоторое время окончил свое земное бытие тем или иным способом. И способ этот был противоестественным. То есть, не болезнь и не старость. Один – погиб под колесами автомобиля. Второй – Сашка Попов – застрелился. Третий – был убит в драке. Четвёртый – пропал без вести. Пятым был мой отец…
Примерно такую же историю мог бы рассказать муж Ребекки.
Мы с Ёжиком – люди, во-первых, одного поколения, а во-вторых – одной, если можно так сказать, «прослойки». Грустной. Мы – осиротевшие дети «героев» той фотосессии.
Когда всё случилось, нам с Ёжиком было по тринадцать, и мы, как жители одного двора, вместе бегали от любопытных глаз и сочувствующих шепотков.
А уже потом, гораздо позже, он нашёл свою Ребекку. То есть, они познакомились без всякого моего посредничества.
Все эти годы я смотрю на Ёжика жалостливым взором. Мне хочется порой убить хищную Ребекку, пристающую к мужу с утопическими идеями по переустройству жизни. Да не хочет он ничего переустраивать! Ему бы с самим собой разобраться.
Давным-давно, на заре рыночной эпохи, он мечтал открыть в нашем маленьком, заштатном городке Черкизовский гастроном. Такой он видел в Москве: одних колбас штук двести да двери на роликах. Перед каждым входящим – сами собой разъезжаются. Вот так ему, Ёжику, хотелось любви и принятия: ты только приблизился к отчему дому, а тебе уж навстречу сам Отец бежит с распростёртыми объятиями! Давай, мол, сын, заходи, всё моё – твоё, и упитанного тельца велю зажарить по такому случаю.
Но ничего у Ёжика, конечно же, не получилось – в «земном» исполнении эта библейская притча не сработала. Чтоб всерьёз делать бизнес, надо быть человеком другого – следующего за нашим – поколения. И, как минимум, другой жизненной истории.
- Он всё лежит и лежит на диване! – часто жалуется Ребекка на своего мужа.
Как будто, если бы он встал, что-нибудь бы изменилось!

6
 
…Я помню начало нашей с ней общей дороги.
Тогда шёл снег – вся площадь была белая, как полотно. И небо – тоже белое, нависшее низко-низко.  И внутри этой белизны – две маленькие фигурки в цигейковых шубках. Или в пальтишках – сейчас трудно увидеть в деталях. Что-то было надето на нас – простенькое, нехитрое, как на всех детях той поры. В руках у нас портфели, а в портфелях – обёрнутые в пергамент книги. Мы спешим – до звонка остаются считанные минуты. Под нашими сапожками – у Недотроги они были красивее, чем у меня, со слегка заострёнными носами, с добротным блестящим рантом, не то что мои, облупленные, почти совсем "убитые"! – скрипит припушённый лёгкой пудрой снежный наст. Дорожка узкая, проложенная между высокими сугробами. Но мы вдвоём помещаемся на ней – худенькие, щебетливые пташки. Плечо к плечу, голова к голове…
В одну из самых страшных, наисуровейших недавних зим она вот так же пробиралась ко мне по едва заметной среди снежных завалов тропе – помочь, пощебетать, ослепить румянцем, пособеседовать в унисон метели, бушующей за окном. Ставили чай, делили на двоих принесённый ею же гостинец, судьбовали судьбу за недетским уже, скорбным разговором.
Да сколько их было – таких зим и лет! Вот и сейчас сидит – Недотрогою, как и положено от начала, вся проницаемая и звонкая, и хвалит праздничные яства.
Её подарок – толстая тетрадь. Тёмно-синяя, как будто бархатная, с твёрдой обложкой и золотым тиснением на ней. Выбивающаяся, конечно, из моей цветовой гаммы, но – роскошная. Писательская – для сюжетов и фабул. В такой хорошо начинать роман. «Все несчастливые семьи несчастливы по-своему…» Поистине – вековой, нестареющий ход.
Мы выходим с ней на кухню – из тёмно-зелёного «итальянского прованса» с разбросанными по столам и полкам (в продуманном мною беспорядке!) краснобокими яблоками и кистями спелого винограда – в аскетически-белую стерильность. Здесь привычнее анализировать, дымя сигареткой в открытую форточку – вне пышности, вне праздника и смеха. Мы говорим – в который уж раз! – о её несбывшихся ожиданиях, несложившихся «пазлах», о Хирурге, задумчивость которого ей становилось день ото дня всё труднее разгадывать. Говорим недолго – она не позволяет моему вниманию слишком длительного отвлечения от общей праздничной канвы.
А потом она уйдёт – ровная и структурированная, как кристалл. Пока ещё - со своим Хирургом, но завтра, кажется, уже без него.
А я начну в её тетради эту повесть.

7

…В ту страшную, не по-южному холодную зиму – весь январь зашкаливало за тридцать! – это было моим главным занятием: сидеть в своём кабинете и смотреть на угли, тлеющие в камине, изредка переворачивая их чугунной кочергой.
Вьюга, беснующаяся за овальным «итальянским» окном, выходящим на шумный проспект, не ослабевала ни на минуту, перекрывая своим заунывным воем все остальные шумы делового города. Здесь, в комнате с высоким камином, я чувствовала себя как будто отрезанной от него. Но именно такое положение вещей меня вполне устраивало. Я так долго искала нечто подобное, и вот, наконец, нашла.
Маленький двухэтажный особняк конца позапрошлого века с толстыми стенами, полукруглыми окнами, массивными дубовыми дверями и скрипучей деревянной лестницей внутри привлек мое внимание не только расположением – чуть в стороне от красной линии, в тенистой глубине заросшего каштанами дворика – но и своей провинциальной, незатейливой архитектурой позднего южно-русского модерна. Мне кажется, именно в таких домах происходило всё самое значимое и серьёзное: создавались литературные и живописные шедевры, сочинялась музыка, велись философские дискуссии. В таких домах – я уверена! – жилось, думалось и творилось по-настоящему – не по форме, а по сути.
В тот год, когда я решилась, наконец, открыть свою частную практику, вопрос подлинности – во всех смыслах, от украшений до поведенческих мотиваций - как-то очень сильно актуализировался для меня. И поэтому обосноваться в доме, словно сошедшем со страниц так любимой мною чеховской прозы, было очень большой удачей.
Итак, я сидела у своего камина и ворошила тлеющие угли, когда в дверь постучали.
И я увидела Дикую Кошку.
Мы ничего не знали друг о друге много лет. Не буду описывать те восклицания и междометия, которыми сопровождалась наша встреча, а также то удивление и восхищение, которые были высказаны в адрес моего кабинета. Сначала Кошка подошла к окну, затем пружинисто потопталась на ковре, и, наконец, приблизилась к камину. Положив руку на его тёплую облицовку, она произнесла:
- А ты не изменилась – всё так же умеешь любой неприглядный угол превратить в царскую палату! И как тебе это удаётся?
Кошка улыбнулась, и я её, наконец, узнала окончательно. Лицо её было грустно. Серые глаза в обрамлении тёмных ресниц, тонкий нос, красиво очерченный рот, хорошо подстриженные волосы – всё было тем же самым, но всё-таки – каким-то другим.
Я разлила вино – тёмно-вишнёвое, терпкое, с едва уловимым запахом дрожжей -  неизменно предпочитаемое мною всему остальному «Каберне».
- За встречу?
Мы произнесли это одновременно, в унисон, и тонкий, нежный звон бокалов из чешского стекла дополнил родившуюся только что (или – уже давно?) гармоничную мелодию.
- И знаешь ещё за что? – Кошка спокойно и очень серьёзно посмотрела на меня. – За то, что я добралась до твоего царского уголка. Мне это очень, очень нужно было сделать!
Она встала и подошла к окну. Стекло было залеплено большими белыми хлопьями, так, что мир, волнующийся за ним, оказался практически не видим. Звуки, поглощаемые двойными рамами, тоже едва доходили до наших ушей. Только обнаглевшая вьюга тонко и тревожно завывала в каминном дымоходе, и, казалось, оттуда, из его тёмных, таинственных глубин, сейчас появится нечто – то, что давно стремилось вырваться наружу, обозначиться, заявить о себе и своем желании быть, наконец, названным.

8
 
-…И вот что сделалось со мной! Разве я так представляла себе свою жизнь? Разве я могла тогда хоть на секунду предположить, что буду толстой и депрессивной старухой, жалующейся на одышку и боли в печени?
- Ну, предположим, ты не выглядишь старухой…
- Да разве дело в том, как я выгляжу? Важно то, как я себя ощущаю. Улавливаешь разницу?
- Улавливаю.
- То-то и оно! Я ведь пришла в этот мир радостным Ангелом – взор нараспашку, кудри до плеч, улыбка от уха до уха… За всё хваталась, во всём участвовала. Увижу букашку на листочке - красненькую, с чёрными пятнышками на спинке – замираю возле неё, как вкопанная…
- Все дети замирают возле букашек…
- Нет, не все! А если и замирают, то по-другому! Я это делала как-то по-особенному, более «замирательно». И не спорь!
- Я не спорю. Просто слушаю. Пытаюсь понять – от чего ты уходишь с помощью этой жадности к бытию, повышенного интереса к самым незначительным вещам, стремления схватиться за всё, и, как правило, ничего не завершить?
- Ухожу?! Разве это называется таким грустным словом?
- Конечно! Так от чего ты уходишь? От чего убегаешь? С чем боишься остаться?
- Только не говори, что я убегаю от внутренней пустоты – знаю я вас, узких специалистов…
- И, тем не менее, это именно так! Пустота всегда пугает – у нее ведь нет границ. Никогда не знаешь, где она начнется и где закончится. Разве не страшно? Тут за что угодно схватишься, только чтобы не оставаться с этим!
- А разве ребенок может быть «пустым»?
- Может. Но это слово не совсем подходит в данном случае. Это, скорее, некая безграничность, энергетическая дыра, из которой он не может самостоятельно выйти.
- Почему?
- Потому что «недоукомплектован»!
- Чем?!
- Умением ограничивать захлестывающие его чувства, переживать что-то во времени, в его протяженности. Уж если беда – то взахлеб, стаканами, чтоб испить ее до последней капли, до самого дна. Если радость – то, опять-таки, без меры, до эйфории, до безграничного экстаза. Улететь, вознестись в самую высь, не почувствовав «потолка»!.. Так и мечется человек всю жизнь между «бездной» и «космосом», не имея внутренней силы остановить эти полеты. Так делают алкоголики, спивающиеся до смертной черты. Они ведь тоже периодически уходят в астрал – алкоголь прекрасный проводник туда! В один момент просто не получается вернуться…
- Но я-то умею возвращаться!
- Ты уверена в этом? Не далее, как пять минут назад ты назвала себя толстой, депрессивной старухой. Что это, по-твоему, как ни стремление «упиться» своей никчемностью?
- А ты предлагаешь тянуть ее по глоточку? Нет, уж лучше сразу… Зачем себя обманывать?
- Вот именно! И я об этом! Обманом ты называешь вдумчивое, уважительное отношение к себе и своей жизни. Почему бы не сказать: иногда я бываю не такой, какой хотела бы себя ощущать? Сразу – наотмашь: я мерзкая и ничтожная… Вот это и называется «черной ямой» без дна.
- Сочувствовать себе? Нет, это не по мне. Я – христианка. Надо считать себя хуже и ничтожнее всех – тогда будет толк.
- О каком «толке» ты сейчас говоришь?
- Ты человек неверующий и потому все равно не поймешь…
- Нет уж, давай разберемся. Только Бога на время наших разговоров оставь в покое – Его здесь нет. Есть только ты и я, вот и будем говорить о себе.
- Вот это ты правильно сказала: Бога здесь, в твоем кабинете, нет! И никогда не было. Фрейдизм – это не атеизм даже, а богоотрицание. Даже хуже того – богоборчество. Не знаю, зачем я здесь?
- Так и ответь – зачем? Почему ты в трудный момент своей жизни не пошла в церковь, не стала на молитву перед иконами, а постучалась именно в мою дверь?
- Не знаю.
- А я – знаю. Потому что твоя религиозность – это лишь  очередная психологическая защита, выстроенная тобой же. И эта защита больше не работает, как не работает всякая рухнувшая иллюзия.
- Ты называешь религиозность защитой! Я бы не хотела говорить о духовных вещах в таком контексте.
- В каком?
- В психоаналитическом. Бог не нуждается в подобной диагностике.
- А ты?
- А что я? Нуждаюсь ли я в том, чтобы обсуждать в этом кабинете степень своей веры? Наверное, нет. Я пришла сюда совсем за другим.
- За чем же?
- За психологической помощью. Психология и религия – две не пересекающиеся области бытия.
- Мне это кажется спорным! О чем бы мы с тобой ни заговорили, ты все время привлекаешь к нашему диалогу третье лицо – Бога. Зачем?
- И это спрашивает психолог! Как же можно претендовать на излечение человеческого «психо» (души), не учитывая того, кто эту душу сотворил? Похоже на профанацию!
- И, тем не менее, ты пришла именно ко мне! Следовательно, всё, что ты сказала выше, не является для тебя таким уж очевидным.
- Да, ты права – что-то здесь не так. Наверное, одной религиозности мне уже недостаточно.
- Для чего?
- Для приобретения душевного равновесия, наверное. Когда-то это помогало, теперь – нет. Мои отношения с Богом нарушились – как и все остальные.
- А были ли они?
- Что за вопрос? Конечно были! Всё изменилось недавно. Я не могу больше верить Ему. Он меня не слышит.
- Верить или – доверять?
- А это что, разные вещи?
- Думаю, да. Отсутствие веры – не то же самое, что отсутствие доверия. Первое человек осознаёт, второе – нет. Говоря компьютерным языком, оно отсутствует по умолчанию.
- Значит, я так запрограммирована?
- Похоже, что да.
- И ничего нельзя изменить?
- Можно – если попытаться осознать причины тотального недоверия к миру.
- Как же можно осознать то, что скрыто от сознания? Да и нужно ли? Если Бог скрыл это от человека, значит, оно не предназначено для осознавания.
- Подумай, что ты сейчас делаешь? Зачем тебе нужно во что бы то ни стало убедить меня, что в твоей жизни ничего невозможно изменить? Мало того, ты ещё и Бога делаешь виновником этой безысходности! Что же за Бог у тебя такой?
- Не у меня – у всех. Он управляет нашими обстоятельствами. Одним даёт много, даже если не просят, у других – отнимает и то малое, что они имеют.
- Ты, конечно, относишь себя ко вторым?
- А к каким же?! Рада бы, как говорится, в Рай, да грехи не пускают. Я не подхожу для такого места.
- Опять срабатывает твоё недоверие! Разве нет? Я убеждена, что разделение людей будет происходить не по признаку «плохой-хороший». Это – слишком примитивный подход. Так сортируют детей в детских садах неопытные воспитатели: хорошие – направо, плохие – налево… Рай, как мне кажется, предназначен для тех, кто что-то понимает о себе, о своих мыслях, чувствах, поведении. А для тех, кто не желает всего этого осознавать – ад. Ты, по-моему, относишься к людям первого типа. Отчего же в своих фантазиях ты лишаешь себя лучшей участи?
…Кошка не знала ответа на этот вопрос, как когда-то не знала и я. И потому я рассказала ей об этом диалоге из собственной судьбы. И он каким-то образом пересёкся с её историей. И теперь, по прошествии лет, уже трудно сказать точно – я ли говорила с ней в тот вечер у камина, или – со мной говорил кто-то когда-то и совсем в другом месте?
Сегодня она принесла мне в подарок набор чаёв – в красивых банках из толстого стекла, с ягодными и травяными добавками, с тонкой кокосовой стружкой, разноцветными кусочками манго и папайи, со сладко пахнущими медовыми гранулами. Она теперь была чаёвницей, а это – хороший признак. Искать оттенки, вглядываться в цвет, внюхиваться в аромат, отслеживать послевкусие, переживая его как чувство, возникшее на стыке настоящего и давно минувшего – вот то, что я называю смакованием деталей.
- А главное, - заговорщически, слегка понижая голос, сказала мне Кошка при вручении подарка, - когда закончатся эти чаи, ты сможешь использовать баночки для чего-нибудь другого!
Вот оно! Вот главное, ради чего она тратила сумасшедшие деньги, приобретая этот набор в дорогущем чайном магазинчике на проспекте Маркса. Баночки! Опустевшие ёмкости, которые всегда можно наполнять чем-то другим. Главный их секрет – никогда не опустевать. Как горшочек с кашей в известной сказке – всё варит и варит, варит и варит…

9

- И вот подплывает к берегу этот паром. Причаливает. Мы – две женщины, две жены – сидим за столиком прибрежного ресторанчика, потягиваем пиво, похрустываем солёными орешками и смотрим, как паломники – а это сплошь мужчины, целый паром одних мужчин, больше сотни! – сходят по трапу. Молча. По одному. Ступают на пирс и идут по направлению к нам. Опять-таки – молча. Никто ничего не говорит. Тихо так, только слышен шелест обуви по деревянным мосткам. Сюрреалистическое зрелище! Бессловесная колонна, движущаяся размеренно, не быстро, как будто экономя силы, как будто никому из них нельзя бежать, нельзя спешить, суетиться, каким-то образом выражать эмоции. Я бы сказала – в Уранополис приплыли совсем не те люди, которые три дня назад с этого же причала шумною толпой грузились на афонский паром…
Уж не знаю, что случилось с мужем Чайки там, на монашеской земле, но вернулся он, похоже, и правда каким-то другим.
Спрашивали – что изменилось? Ничего, говорит, всё осталось таким же, как было. – Но ты-то другой? – Нет, тот же. – А чего тогда молчишь? – Просто так, отвечает, слушаю, о чём вы говорите.
Вот и всё! Ничего более не удалось нам с Чайкой выведать у её юриста и интеллигента.
Всё та же писательница, которая была шокирована палермской выставкой цилиндров, не единожды называла себя в своих книгах «монахолюбивой». Может, и здесь – тот же случай?
Он ведь так и промолчал весь вечер, паломник-то наш. Правда, одно всё же рассказал: как во время службы специально поставленный монах раскачивал на скрипучих цепях огромное паникадило. Люстру, то есть. Амплитуда качания была большой – от стены до стены. Лязг цепи и двухголосое пение – вот и всё, что слышат присутствующие на службе. Но всем ясно, что в этот момент происходит что-то ещё. Даже когда он рассказывал, это «что-то» как будто происходило и здесь, в моей недавно стилизованной под «итальянский прованс» столовой. Все сидели, замерев, как дети у ног старой няни-сказительницы.
Тишину нарушила Ребекка:
- И почему на этот загадочный полуостров не пускают женщин?
Вот у неё всегда так: кинет тему и тут же с невинным видом принимается за селёдку – скрупулёзно отделять хребтовую кость от жирной, истекающей соком филейной тушки.
У Ребекки вера простая, по-детски наивная, как у настоящей представительницы богоизбранного народа. Глядя на неё, и впрямь начинаешь задаваться вопросом: ну почему нужно обязательно заморачиваться? Почему нельзя жить свободно, «по-настоящему», как говорил Шариков? Зачем все эти условности в отношениях с Богом? Он ведь так близко и так любит всех нас!
Если честно, то ей такой стиль жизни очень даже подходит. Потому что он для неё – органичен.
- Она обязательно будет цвести, не сомневайся! – заверила меня Ребекка, вручая в подарок горшок с розовым кустом. – Только надо вовремя полить и в нужный момент сделать обрезание!
Всё та же органика…
Я поклялась, что выполню всё слово в слово.

10

- Предлагаю тост – за тот мятежный, но и талантливый род, который дал нам тебя!
Это – Чайка. Её красивые, умные глаза смотрят в мою сторону.
Уж ей-то не знать, какого я рода-племени! А всё же – точная нота, не фальшивый звук: было и то, и это. И мятежность, и талантливость. И я – мятущаяся – между тем и этим.
Когда-то дочь подарила мне рамку для фотографий – авторскую работу, шедевр дизайна. Сквозная такая, из тонких витых пружинок, с нацепленными на них агатовыми бусинами. А посередине – мой малоформатный портрет. Получилось, как будто этот портрет держится в пространстве на тонких нитях. И от него – лучи в разные стороны. Красиво так, летяще. Как на развилке в чистом поле – открыто всем стихиям.
Вот мощно, шумно опрокинулся сверху ливень. Укрыться негде – стой и жди, наблюдай за сходом воды. И за тем, как далеко, на самом горизонте, там, где виднеется тёмно-зелёный, кудрявящийся в дымке лес, время от времени перечёркивают грозовое небо ярко-желтые трескучие нити. 
Или – буран в степи. Лютый, визжащий, сбивающий с ног – беспощадный. А я – одна. Иду сквозь глухую стену, как бедная Герда во владениях Снежной Королевы. Иду согнувшись, выпрастав перед собою руки – чтобы понять, нащупать, натолкнуться, почувствовать опору. И помощи – нет. Один лишь крик – мой собственный – соперничает с этим злым, остервенелым воем…
Такая вот рамка – шквал ассоциаций.
И Чайка понимает про её метафизику.
О чём это она сейчас? О роде, давшем миру моё драматическое одиночество. Но это ведь – и о ней тоже!
О том, что у каждого из нас есть судьба – то, что нельзя изменить или поправить. Да и не нужно! Иначе – не получится стихов.
- Я понимаю, - говорит мне часто Ребекка, - что ты умышленно сохраняешь в себе свою «больную» часть  в корыстных писательских целях. Но это ещё не означает, что она нравится другим!
Знаю. Не нравится. Поморщилась даже – от Чайкиного тоста. Обижается за сына?
- Ты почитай его стихи! Сплошное упадничество! И это ты его простимулировала!
У сына Ребекки – Одинокого Странника, как он сам себя называет – есть поэтический дар. Но не хватает опыта проживания страданий во времени и пространстве – как у каждого человека в восемнадцать лет. Ударила молния – он падает, сражённый. Попал в буран – не может идти. Солнце выпустило свои сжигающие щупальца – сгорает на корню. Когда-то всё это было и со мной. И я рассказываю ему об этом. А главное – о том, как можно нащупать Путь.
Творчество – это ведь компенсация ранней травмы. Попытка договориться с судьбой, с неизменностью детского опыта. Попытка принятия своих безжалостных жизненных обстоятельств. Оно всегда – новое: непроторённая дорога, ничья земля. Та серая зона, где, в отличие от чёрной или белой, рождаются «нюансы». Подробности, доселе неизвестные никому. Зона, где нет проводников. И надо иметь мужество войти в неё.

11

- А это – чьё?
Ежик кивнул в сторону пейзажа в простой белой раме, только вчера появившегося в моей столовой и сразу привнесшего в ее интерьер нотку пышной фландрийской провинциальности.
- Теобальд Мишо, XVIII век, - равнодушно бросила я. – Медь, масло.
- Да ты что?! – Ежик неуклюже вывернулся в попытке разглядеть антикварную вещь. – А выглядит, как холст… Умели же делать!
Как и одноименный герой мультфильма, он был очень доверчив.
Такими же простодушными были и художники-фламандцы. Три картины – три подписи под ними: «Путешественники, приближающиеся к деревне», «Путешественники, входящие в деревню» и «Путешественники, покидающие деревню». Вот честное слово, сама лично видела в каталоге! Был еще промежуточный вариант – «Путешественники, отдыхающие перед входом в деревню». Это ж какой размеренной, тихой жизнью должен был жить сам Теобальд Мишо, чтобы позволить себе фиксировать все этапы передвижения небольшой группы бельгийских крестьян!
У нас ведь сейчас это совсем не в заводе. Был как-то проездом в нашем городе один архимандрит из далекой северной стороны, который возьми да и зайди в местное издательство – я там книгу свою как раз верстала. И все в этом издательстве были шумными, суетливыми, громкими, все куда-то бежали, кричали, дверями хлопали. Особенно – мой компьютерный верстальщик: то вскочит, то опять сядет, то новость какую-нибудь взахлеб расскажет, то к кофейнику понесется с чашкой, то перекур себе организует… Архимандрит – худощавый, темно-кудрый, весь в черном, с крестом на персях  – посмотрел на него внимательно, а потом говорит:
- Вот хочется мне над твоей головой молитву прочитать!
Слова эти подействовали магическим образом. Верстальщик вдруг остановился и сел на стул, прямо напротив архимандрита. И в глаза ему посмотрел – разумно так, спокойно, вдумчиво, как если бы молитва уже была прочитана.
Уж не знаю, чем это закончилось, но главное в этой истории – ответная реакция: ни обиды, ни вопросов, никакой другой экзальтации, а просто остановился человек в своем беспорядочном движении и сел у ног духовного лица. И всё! Сдается мне, что и жизнь его потом пошла по-другому.
Примерно так действуют и подлинные фламандские пейзажи. Мой, увы, не из таких, хотя по-своему хорош и философичен: высокое небо, а под ним – безбрежное поле пригнувшихся от ветра ковылей. И – закат на горизонте.
Подарил мне эту картину сам автор, которого я периодически навещаю.
Бергер – мой бывший учитель. Живет в маленьком домике на окраине города, в окружении буйно разросшегося, давно не обихаживаемого сада. Окна его комнаты выходят на север, поэтому здесь всегда прохладно. По стенам – книжные полки, посередине – мольберт. В течение дня он либо читает, либо рисует. И еще – ходит. Заложит руки за спину – и идет по улице. Стройный, как танцовщик. Ровная спина, носки остроносых, всегда начищенных туфлей – навыворот, ступает мягко и легко: и раз, и два, и раз, и два. Как будто он в танцзале на разминке. Как будто ему не девяносто.
Господи, это ж сколько лет я его знаю? Тридцать? Да, пожалуй, тридцать с небольшим.
Тогда, в год смерти Брежнева, ему было слегка за пятьдесят – чуть больше, чем мне нынешней. И он преподавал товароведение. Нам, первокурсникам, такие люди – а их во Всесоюзном торговом было много – казались небожителями. Все они – и Бергер, и Григорович, и Ферганская – еще недавно возглавляли областные торговые структуры, и в кабинеты их войти можно было лишь по строгой записи и с придыханием.
А тут – за кафедрой, по-свойски улыбаясь, пересыпая свою речь шутками и прибаутками, близкие и доступные - они передавали нам свой опыт.
- И вот меня, худенького и юркого двенадцатилетнего мальчишку, запускают первым – в форточку. Кошка едва пролезает, ну и я за ней. Извиваюсь, осторожничаю – чтоб штаны не порвать и следов не оставить. Спрыгну на пол, как зверек, бесшумно и пружинисто, да скорей к входной двери – замок открыть. Чтоб остальные члены банды войти могли. Войдут, обчистят дом, я дверь за ними замкну и – обратно таким же манером, через окошко. Гадай потом, раскапывай, ищи – как получилось, что и дом изнутри заперт, и кража совершена. А мы уж тем временем далеко оттуда, добычу делим. Мне, правда, по молодости лет мало чего доставалось, но «профессией»  я своей гордился. Называлась она «форточник». Вор, одним словом…
Бергер говорил об этом просто, как будто не о себе, а о другом человеке. Но по глазам его, игриво блестящим, по тонким, жилистым и безукоризненно чистым, как у всех воров, рукам, по тому куражу, который источал весь его облик, чувствовалось, что этот заслуженный и всячески обласканный государством чиновник от советской торговли и сегодня  - все тот же.
Однажды я спросила его, уже 85-летнего, получающего персональную пенсию, что бы он делал, если бы на него обрушилось безденежье.
- В депрессию бы точно не впал, - смеясь, ответил он. – Стал бы думать о вариантах выхода. И если бы не нашел ни одного, то, на худой конец, спрятался бы с «пёрышком» под мостом. Идет богатый дяденька, а я ему: отдай, мол, денежки, не зли ребенка!
Бергер подмигнул мне, словно проверяя, насколько серьезно я отнеслась к его словам.
Мы сидели в его комнате: он – на своей узкой кровати, я – на низенькой скамеечке у его ног. Учитель и ученица. Я приходила к нему, чтобы проведать и «угостить» чем-нибудь из большого мира - новостями, рассказами о своих встречах, мыслях и впечатлениях, запахами наступающей осени или уходящей зимы. Но на самом деле – это он «угощал» меня. Я брала его «гостинцы» с трепетом и вожделением. Я уносила от Бергера его авантюризм, которого мне остро не хватало. Чтобы стать под мостом в целях добычи пропитания, нужно очень хотеть кушать! Мне нужен был секрет этой алчбы.
Пейзаж, который Бергер мне подарил, он написал этим летом в горах. Поехал туда с друзьями, отстал от них на каком-то перевале и пошел другим путем. «Захотел, - говорит, - взойти на вершину в одиночестве». – "Как так? – спрашиваю. – А если б плохо с сердцем?» - «Ну и что?- отвечает. – Решил для себя: смерть так смерть. Упаду на склоне и умру. Но зато если выживу…» - «Что тогда?» - я не могла понять. – «Как что? Буду знать, что сумел!»
Он испытывал свои возможности даже на пороге смерти.
Однажды, в далекой юности, он решил переплыть горную реку, но не рассчитал сил. Река понесла его по своему бурному, каменистому руслу с невообразимой скоростью.
- Плыть против течения – бесполезно, - рассказывал Бергер, - только зря силы тратить. А впереди, за ближайшим изгибом, пороги такой высоты, что в живых точно не останешься. Знал я эту опасную реку, как свои пять пальцев, поэтому с жизнью практически попрощался. И вдруг – мысль. Внезапная такая, невесть откуда взявшаяся: расслабиться и плыть, отдавшись течению, а там, где будет чуть поуже, за ветку ухватиться – авось и выскочу. Так и получилось. Раскинув руки и лежа на спине, нёсся я по воле волн, экономя силы, а в узком месте они мне и пригодились…
В 43-м он форсировал Днепр. Сотни людей утонули тогда – кто-то плавать не умел, кто-то испугался широты – берегов не видно, кто-то от пули увернуться не смог. А он – выплыл. Потому что умел не проигрывать заранее. Он и жил так – не борясь с судьбой, а договариваясь с ней.
Когда-то мать бросила их, девятерых маленьких детей, в глухой тайге. Ушла к отцу на прииск и не вернулась. Вот и – школа выживания. Первое время подножным кормом пробавлялись, потом – детский дом, побег, воровская шайка… Но ведь выжили же!
Бергер хотел жить и теперь, когда его биологические часы совершали последний круг. Я точно знаю: если бы он встретился с тигром в тайге, он и сегодня убил бы его (а такой случай был в его юности). А если бы я встретилась с хищником, то умерла бы раньше, чем позволила ему разорвать себя. Бергер носит «пёрышко» в кармане, а я – свою рефлексию: быть или не быть? тварь я дрожащая или право имею?
Как видно, иметь право и хотеть – это разные мотивировки. Первая означает стремление выручать себя из беды, вторая – с маниакальным упорством всякий раз обниматься с ней.
В конечном итоге, смерть – это ведь та же агрессия, только – с приставкой «ауто».

12

Полистала синюю с золотом тетрадь и задумалась: про что это я?
Всего лишь – день моего рождения! Ну, день. Ну, рождения. Ну, моего. И что?!!
Да, в общем-то, ничего особенного. Как и у Бродского – ничего особенного не было в рождённом спонтанно «венецианском» цикле. Кто-то пытался проникнуть в тайну: «Венеция – город, созданный водой. Как и вода, он собирает воедино разные сферы бытия, связывая концы и начала…» Я уловила в этом своё: коробка с краской для волос, как символ, возникла именно в ходе моих столь же спонтанных "записок на салфетках" пост-праздничного стола.
Какая-то ассоциация, иллюзорность, выхваченный кусок бытия. Список кораблей. Связанность судеб, свобод, угадываний, полунамёков и полувзглядов. Вдруг осознанное единение с теми, кого когда-то выбрал, и теми, кто когда-то выбрал тебя. Кто знает твои цвета. К кому можно выйти с открытыми плечами – беззащитной и примирённой с собой и судьбой.
«Распахиваешь окно, и комнату вмиг затопляет та уличная, наполненная колокольным гулом дымка, которая частью – сырой кислород, частью – кофе, и – молитвы».
…За тех, которых Ты мне дал.