Старуха

Ник Верман
- Ну будь другом! Позарез нужно! Если я там сегодня не появлюсь, Катька на меня больше и не взглянет!

- Ну, ОК, - нехотя протянул я. Чего не сделаешь ради дружбы.

- Ну ты чел! Спасибище! С меня причитается!

Вот так я подписался на нелегкую работу – с вечера до утра в выходные сторожить полоумную старуху у Тимохи на даче. Что называется «От заката до рассвета».

Старуха эта, опекаемая Тимохиными предками какая-то дальняя родственница, по слухам обладала отвратительным характером, проблемной памятью (все время Тимкину мать называла именем Тимкиной же бабушки) и жильем в центре – в двух шагах от Невского. Последнее обстоятельство, видимо, с грехом пополам примиряло с двумя первыми.

Была она стара как мир. К тому же весной подвернула ногу, и стала нуждаться в особом уходе. Дядя Антон достал для нее где-то старое инвалидное кресло, а на лето ее вывезли на дачу, где Тимохе с Танькой было поручено за ней присматривать, а то мало ли чего: несколько раз ее видели со спичками.

На эти выходные родители с Танькой уехали в Новгород, а у Тимохи случился форс-мажор с Катькой. Так вот я и попал на эти галеры.

Пообедали мы втроем: я, Тимоха и старуха эта. Ела она, к счастью, самостоятельно, но с таким видом, будто ее лягушками кормили. Сырыми.
За столом мы практически не разговаривали.

- Ужин в холодильнике – только разогреть в микроволновке, - на крыльце давал последние ЦэУ Тимоха, надевая кроссовки. – Утром каша. Как варить - на пачке написано. Кормление по времени. У нее на этот счет пунктик. Так что заводи будильник. Если чё - звони. Я на связи.

- ОК, - отсалютовал я без особого энтузиазма. Метаться было определенно уже поздняк. Куда уж тут с подводной лодки. Хотя шальные мысли нет-нет да и проскакивали. За обедом Старуха произвела, прямо скажем, пугающее впечатление.

Ужин был не лучше. В абсолютной тишине  ставшей вдруг какой-то зловещей комнаты, было слышно только тиканье часов и постукивание старухиной вставной челюсти, когда она ею жевала.
А в довершение в дачном поселке еще и свет вырубили, поэтому ужинали мы «при свечах», видимо, как во времена ее молодости. Мою «Пиковую даму» это, похоже не смущало, а мне, признаться, было не по себе.

После ужина я даже проявил неуемное рвение и перемыл посуду, чтобы только не оставаться лишний раз в гостиной со Старухой один на один.
Из кухни услышал поскрипывание колеса ее кресла. Видимо Старуха удалилась на покой. Я выдохнул и вернулся в гостиную.

Я даже не знал, как ее зовут. Старуха и Старуха. Никто ее иначе и не звал. Да и ни к чему ее вроде звать, к ночи то…
Я слышал, как она шебуршится за закрытой дверью и порадовался, что у Старухи своя, отдельная комната.
Мне же было велено спать на диване в гостиной.

Электричества не было. Телефон сдох без подзарядки. В общем – полный Алез! Отрыв от цивилизации. Давно я в такую рань спать не ложился. А тут – чего еще делать? Ни Интернета, ни TV. Каменный век! А еще духота и комары!

Заснул я быстро, но кошмары мучили. Снилось, как в ночи, в темной комнате раздается скрип несмазанного колеса, и Старуха на своем кресле со свечкой в руке подъезжает вплотную к моему дивану… Бр-р-р-р!
На этом месте кошмара я проснулся, и открыв глаза обнаружил, что Старуха и правда сидит в своем кресле у стола, и в призрачном свете свечи не мигая смотрит на меня…

В этот момент хорошо понял страусов, ну и черепах там разных – на мгновение захотелось тупо втянуть голову под одеяло.

Но тут ощутил запах паленого.
Подскочил, разыскивая глазами штаны. Одеваться под пытливым старухиным взглядом было как-то не удобно, но нужно было срочно спасать Тимохино имущество.

- Паленым пахнет, - говорю.

- Думаешь, дом подожгла? – неожиданно усмехнулась старуха, и сразу как-то помолодела лет на двадцать, - не кипешись, не совсем из ума выжила. Курю я втихаря. Невестка, змеюка такая, говорит, что курить вредно. Папиросы прячет. А я с Войны курю. В моем возрасте бросать вредно, а курить – в самый раз. Да и когда еще курить-то?..
Я ведь почитай ровесница Революции. В один год мы с ней случились, только я ее вон уже на сколько лет пережила. Стало быть, мой образ жизни здоровее оказался.

Рассуждения Старухи показались мне разумными. В логике ей не откажешь, да и в чувстве юмора тоже. Такая почем зря имущество палить не будет.
Я немного успокоился. Во всяком случае, попыток немедленно вскочить больше пока не предпринимал.

- Чего не спите? – спрашиваю.

- Да не спится мне, - отвечает, - Высплюсь скоро, а пока – не идет сон, да и не надо.

- Нужно спать, - говорю, а сам чувствую, что похож на воспитателя в детском саду. Только пальцем погрозить осталось.

Старуха усмехнулась как-то весело, и я поймал себя на мысли, что глаза на ее морщинистом лице - не по старушечьи живые, проницательные.

- Молодой ты, - говорит, - красивый. Молодые все красивые. Я, знаешь, какая красавица была!  Да только не больно много радости мне это принесло. Ну да и время было такое – не радостное.

Она вздохнула. Помолчала немного, а потом ровным, спокойным голосом, глядя куда-то мимо меня начала рассказывать:

- Родители у меня были как говорят, из крестьян. И семья была большая. Да померли они все рано. Тогда много народу помирало. Есть было нечего. А мы с братом в Петроград подались. Все больше на юг деру давали, а мы в Петроград. Ванька учиться хотел. Говорил, - «…на то она и Советьска власть, шобы кажному по потребностям.» А у него потребность была учиться. Ну и есть тоже очень хотелось.

Мы в скатерть все, что еще осталось из вещей носильных завернули, и по дороге не хлеб меняли, как придется. Тогда много таких как мы неприкаянных по земле мыкалось. Не мы одни. И судьбы у всех разные. Нам еще повезло – доехали мы до Петрограда то, только он тогда уже давно Ленинградом назывался. А тут нас прямо на вокзале и изловили.
Сначала в распределитель сдали, а потом по детдомам распределили. Больше мы с Ванечкой то и не свиделись. Помер он от какой-то заразы в том детдоме.
Плакала я очень, когда узнала, да чего уж сделаешь.

После детдома пошла работать санитаркой в больницу. Полы там драить да судна выносить.
Вот тут-то я и встретила своего Антошеньку.

Он был студентом тогда, медиком. В больнице дежурил часто. Был он внимательным и вдумчивым. Больные его очень любили.
И я влюбилась в него с первого взгляда.

Да куда там – кто он и где я! Он из профессорской семьи, с хорошим образованием и блестящим будущим, а я так, девчонка необразованная. Хоть в детдоме в школе и училась, и даже хорошо училась, да где мне до него. Я даже и говорила-то по-деревенски. Стеснялась очень.

В общем, страдала я по нему молча. Мимо проходила – глаза прятала, а издали за каждым движением его следила. Как луч света он у меня был. Наглядеться не могла.

А потом вдруг оказалось, что и я ему не безразлична. Я поверить в такое свое счастье не могла. Все боялась – глаза закрою, а проснусь – окажется, что все сном было.

Учил он меня. Много учил. Готовил, чтобы на медсестру пойти. А я каждое слово его ловила, как камень какой драгоценный. Все-все запоминала. И учиться пошла, как он велел. И училась хорошо. Все на лету схватывала. Знала, что хвалить меня будет.

Потом он доктором стал, да и я медсестрой.
А уж после этого повел меня знакомиться с родителями.
Отец у него, профессор то - хороший был, благожелательный. Только немножко не от мира сего – весь в науке. А вот мать, Калерия Генриховна – совсем другое дело. Сразу определила она для себя, что я для ее единственного сыночка не подхожу. Оно и понятно. Куда, мол, оборванку такую без роду, без племени в их профессорскую квартиру вводить!

Антошенька мой тут характер проявил, и ушел жить ко мне.
Главврач слово замолвил, и дали нам, как молодым специалистам, крохотную комнатку. Самое счастливое место это для меня было, да разбомбили тот дом во время Войны…

Но беда пришла еще раньше.
Прибежала как-то к нам под утро Калерия, вся в слезах: Антошенькиного отца, профессора забрали ночью. В квартире обыск учинили. Опечатали все.

Неделю мы ютились втроем в нашей каморке.
А потом пришли и за Антоном…

Калерия Генриховна без устали обивала пороги бывших высокопоставленных друзей мужа с просьбами о помощи, а остальное время мы стояли с ней в очередях у Стены.
Сколько там было таких как мы, Боже мой!
У кого сын, у кого муж, у кого брат. Все и не перерассказываешь…

Профессора спасти не удалось.
Расстреляли его.
А по поводу Антошеньки дали нам адресок, куда обратиться.

Пришли мы. Не знаю кто он, следователь что ли был, или кто. Принесли с собой все, что имели ценного. Да и ценного то тогда уже почти ничего и не было.
А он из-за стола встал, обошел так меня задумчиво и сказал: «Придешь позже. Посмотрим, что можно будет сделать.»
Я аж задохнулась от отвращения.

Вышли мы с Калерией на улицу в скверик. Стоим молча.
Потом она повернулась, и такими глазами на меня посмотрела…
Без слез, без слов. Одни глаза.
Да только могла бы и не смотреть.
Развернулась я и пошла обратно.

Антошеньку моего не расстреляли.
В лагерь отправили. Да только там он вскорости и помер от воспаления легких. С детства у него легкие слабыми были. Всего то годик жизни я ему своим позором и выторговала. Но я не жалею. – Старуха вскинула голову, словно ожидая осуждения. Но мне, блин, и в голову бы не пришло ее осуждать. За что? А она помолчав продолжила:

- Я и дальше работала в больнице. Не думая, как во сне. Жить не хотелось. Словно красок в жизни не осталось. Все стало черно-белое.
Но я работала. И училась – Антоша ведь меня дальше учиться отправил. Не могла я бросить. Я бы предала его, если бы бросила, и Ваньку бы предала, он ведь тоже учиться хотел.

Формально я не была Антоше женой, поэтому родственницей врагов народа не считалась.
Да только мне было все равно.
В квартиру Калерии другой профессор въехал, и его жена – бывшая ее приятельница стала ходить в ее шубе. А Калерия так и осталась жить у меня.

Часто думала я – жаль, что Антошенька мой ребеночка мне не оставил. Все говорил, что учиться мне надо. А только вот не стало его, и мне выть хотелось волком от одиночества. Бывало, зареву ночью, слышу, а на топчане и Калерия реветь начинает. Так и ревем с ней пол ночи. Вроде и двое нас, а обе одинокие.

От этого то одиночества и случился у меня роман с одним преподавателем. Горький роман, не веселый, не радостный.
Пожалел он меня, а мне, видать, сильно не хватало той жалости.

Да роман тот не долгим был.
Жена его – дура ревнивая на нас донесла. И мужу жизнь испортила, и меня за аморальное антисоветское поведение отчислили.
Зря она так.  Я ведь его из семьи то уводить не собиралась. Мне и надо то было всего только чуть-чуть жалости, да участия человечьего.

Совсем мне жизнь черной казаться стала.
Брела я по ней, как неприкаянная. Брела-брела, да и прибрела на набережную.
Стою, держусь за поручень. На воду смотрю. Думаю, вот прыгну сейчас, и не пожалеет никто. Калерия то со мной после отчисления и разговаривать перестала. Так и жили в одной комнате – молча.

Было это уже под утро, после ночной смены.
Стою, стою, а вода так и тянет, манит. Мол, иди ко мне, обниму тебя, и все печали уйдут.
Все ниже и ниже наклоняюсь.
И вдруг слышу – компания идет. Пьяные совсем. Песни горланят. Слышу, голос веселый:

«Эй, красавица! Ты не прыгать собралась? Пойдем с нами! У нас весело! Не обидим!»

Нахмурилась. Помешал он мне. Надо, думаю, быстрее. И ногу уже на перила перекинула, как вдруг веселый этот схватил меня сзади и на мостовую опрокинул:

«Рано, - говорит, - ты красавица помирать собралась!» - и в губы меня поцеловал. Горячо-горячо. Так и целовал он меня, пока сопротивляться не перестала, а потом помог встать и сказал:
«Видно горе у тебя, раз в речку сигануть решила. Пойдем, все мне расскажешь.» - и повел к себе. И я пошла за ним, как собака бездомная.
Каморка у него была в полуподвальном помещении. Был он поэт, а по совместительству дворник.

Проговорили мы с ним долго. Водку выпили, всю, что у него еще нашлась. А потом он спросил – проводить меня до дому, или у него останусь. Так я и осталась у него жить.

Тимофеем его звали.
Был он горячий, жаркий. Прикосновениями и словами разными и себя и меня доводил до исступления.
Да не просто с ним было. И гулял он, и пил. А потом и к чему похуже пристрастился, и меня приучил. Да только если б не он, не прожила бы я столько, и дел столько нужных не сделала. Давно бы уже лежала на дне Невы.

Тот предвоенный год я плохо помню. Было много каких-то богемных сборищ в табачном дыму  со стихами и водкой. Все как в тумане. Были жаркие ночи, и яростные скандалы. Вулканы страстей и холодные пустыни безразличного отупения при пробуждении. И снова скандалы, страсти. И смертельное безразличие.
И как-то так постепенно жизнь моя стала терять свои человечьи очертания.

…А потом началась Война…

Я к тому времени уже чувствовала, что со мной происходит неладное. Нужно было что-то делать. Поэтому, в первые же дни войны и записалась я добровольцем на фронт.
Тимоша как узнал, что я на фронт попросилась – плакал, в ногах ползал. Говорил, что жить без меня не сможет. Но оставаться мне никак нельзя было.

Я и к Калерии зашла попрощаться.
Выслушала она меня молча, а потом сделала странное: перекрестила меня и в лоб поцеловала – как дочку. Обнялись мы с ней тогда, и разревелись вместе. Не поодиночке, как раньше.
Вот так вот она меня на Войну благословила.

Помогло мне ее благословение.
Учитывая образование и опыт работы, ну и что я молодая, сильная была, определили меня в санитарный поезд – раненых принимать да в тыл возить. Кино такое есть «Поезд милосердия», только там оно как-то все почище, поприглаженней будет.

Ох и тяжело мне пришлось!
Обессиливала от усталости. А еще ломало меня страшно. Так мне разгульная жизнь моя аукнулась. Да только работы было столько, что некогда мне было страдать то.
Каждую минуту в часе, каждый час в дне я умирала от боли и смертельной усталости. А еще от жалости. От огромной, рвущей душу и сердце всепоглощающей жалости к этим мальчикам, мужчинам и даже дедушкам. Безруким, безногим, обрубленным, искалеченным, изуродованным этой чудовищной мясорубкой-войной, и выплюнутым в тыл ужасающим, еще живым человеческим фаршем.

Вот такая она Война была.
Страшная. Грязная. Пахнущая кислым потом, соленой кровью и отвратными испражнениями человеческих тел. Звучащая воплями, стонами и надрывно-веселыми шутками, граничащими с истерией. Расцветающая буро-красными подтеками кровавых ран на черно-белом фоне всей остальной жизни. И все равно, с отчаянной решимостью, с песнями устремляющаяся вперед – к нашей Победе.

А когда немцев уже обратно гнали, ранило меня. Сильно ранило. Долго в госпитале валялась, но выжила. Молодая была, живучая.
Но обратно в поезд меня не пустили. При госпитале потом работала.

Про Блокаду я слышала. Но думать было некогда. А когда вернулась домой… - Старуха замолчала, видимо заново переживая момент своего возвращения.

- Пустой был город. Страшный. – сказала наконец она, - Ходила я по улицам и не узнавала их. Хотелось обнять каждый дом, каждый уцелевший фонарный столб, и плакать. А слез больше не было. Выжгло их в Войну-то. Вот так вот.

Дом, где мы с Антошенькой жили - разбомбило. Только гора обломков на его месте и осталась.
А Тимошин дом сохранился. Правда, в каморке его жили совсем другие люди, а куда делся Тимоша никто и не знал. В том дворе никого из довоенных-то не осталось.
Так вот и хожу я из года в год на Пискаревское кладбище. Цветы ношу. Думаю, может где там под курганами Тимоша мой теперь лежит. И стихов его нежных, трепетных так никто никогда уже больше и не услышит.
Любил он меня все-таки. Сильно любил. А я его не любила. И он это всегда знал. Он ведь все-все про меня знал, вроде бы как чувствовал. Только вот я про это поздно понимать то стала.

А Калерия выжила. Пережила всю Блокаду. Исхудала очень, как девчонка стала, совсем тоненькая. И седая. Вот такая вот седая девочка.
Когда дом наш разбомбили, она переселилась к женщине, с которой работала на заводе. У той тоже никого больше живых то не осталось.
Да-да. Никогда физически не работавшая Калерия Иосифовна со своими белыми ручками и перманентом - в Войну пошла  вкалывать на завод.

Меня она нашла в больнице, куда я вернулась после войны. Жилья у меня еще не было, и она забрала меня к себе жить.
И не только меня.

В госпитале девчонку я подобрала. Беременную.
Ее немецкий офицер снасильничал, который на постое у них стоял.
Плакала она много. Говорила, что и ребенка утопит, и на себя руки наложит.

Отругала я ее страшно, и по щекам отхлестала.
«Дура, - говорю, - мужиков то вон как Война покосила. Скоро рожать не от кого будет. А какая так и от черта бы рада,  а не выходит – все нутро женское Войной сорвано да отморожено. А тебе счастье такое Бог дал – бери да радуйся. Ребенок, он же не выбирал, как ему получиться. Нету на нем за это вины. Если тебе не нужен – родишь, выкормишь и мне отдашь, а сама гуляй на все четыре стороны. Слова не скажу.»

Вот так она ко мне и прибилась.
Мальчонку родила хорошенького, светленького, голубоглазого. Пашкой назвали, в честь профессора, Антошиного отца. Очень он хороший человек был.
Так вот Калерия и подружка ее весь наш табор у себя и приютили.

Лариска, правда, не долго с нами жила. И ей в жизни удача улыбнулась – замуж она вышла, за любовь свою первую. Он хоть с войны и без ноги вернулся, а все одно парень справный был. Поехала она с ним новую жизнь налаживать, а Пашка с нами остался. Ну да оно и к лучшему. Было его кому любить. Да и Лариска не забывала – то картошки, то грибов, то ягод нам все возила. Помогала, чем могла.

А я опять учиться пошла. Война то ведь она все мои прегрешения списала.
Выучилась я, стала доктором. И сама работала много, и других потом учила.
Так что теперь есть чем мне и перед Антошенькой моим и перед Ванькой отчитаться, когда встречусь с ними.
Так вот оно.


Повисла тишина. Старуха на долго задумалась, видно о чем-то о своем.
За окном рассветало. И свечка уже давно погасла.
Наступало утро.

- Давайте я Вам колесо смажу, - прочистив наконец горло предложил я.

А Старуха очнулась от своих дум и вдруг посмотрела на меня как-то весело:

- Спасибо тебе, - говорит, - хороший ты. Добрый. И слушать умеешь. А смазывать не надо – я уж лучше с музыкой. Должны же и у старухи быть хоть какие-то развлечения  на старости лет.

- Вы поэтому теть Нину именем Тимохиной бабушки называете? – догадался я, вспомнив, как бесит это расчетливую, но не очень сдержанную тетю Нину.
Старуха лукаво улыбнулась, но не ответила.

- Ложись спасть, - вместо этого сказала она.

- Да мне Вам кашу через час варить.

- Бог с ней, с кашей. Спи лучше.


*   *   *

Тимоха вернулся к обеду весь сияющий, как медный чайник. Прямо с порога он засел на кухне чистить картошку, что-то бубня себе под нос.
Я тоже взял ножик и сел рядом.

- Тимох, - говорю, - у тебя папа, ну Антон Палыч, он же доктор?

- Ну да, - говорит, - доктор.

- А ты, часом, стихов не пишешь?

Тимоха выронил недочищенную картофелину и с недоумением уставился на меня…