Скорпион книга первая глава 8 розы имеют шипы

Юрий Гельман
ГЛАВА 8

РОЗЫ ИМЕЮТ ШИПЫ
 
С той самой минуты, когда в зал вошли нежданные гости, и все присутствующие, оставив свои разговоры, повернулись в их сторону, сердцу Томаса стало тесно в груди: спутница лорда Грея пленила его красотой, приковала к себе его взгляд. Так, должно быть, Актеон* смотрел на купающуюся Диану. Но мифический юноша, осмелившийся влюбиться в богиню, поплатился жизнью за свою дерзость. Предполагал ли Томас в эти минуты, какою ценой придется ему заплатить за внезапно вспыхнувшую страсть, которая возникла сама собой, из ничего и ниоткуда, и в одно мгновение, достаточное только для этого, воспламенила поэтическую душу?
 

* Актеон – прекрасный юноша-охотник, влюбившийся в богиню целомудрия Диану,
   когда увидел ее купающейся. Разгневанная богиня превратила его в оленя, и псы Актеона   
   растерзали его.


Как и все гости “Chiaroscuro”, он отошел от стола и, затесавшись между другими, как зачарованный, не мог оторвать глаз от божественного лица незнакомки. Она была красива особой, магнетической красотой, которая притягивала свои жертвы, как свеча притягивает ночных мотыльков, даря им короткие вожделенные мгновения и тут же обжигая крылья. Да, женская красота – особая субстанция, способная лишить разума даже самого, казалось бы, сильного мужчину. Поэтические же души, как правило, легкомысленны, к тому же слабы и ранимы, и горе тому, кто попадет под влияние волшебных женских чар. Так легко поучать со стороны, но когда стрела Амура уже пронзила сердце, бесполезно взывать к разуму мужчины: он затмлен и слеп, а потому – беспомощен.
 
Томас смотрел на женщину глазами порабощенного счастливца, чья жизнь только что круто переломилась благодаря случайному совпадению. Но случайность эта была ниспослана свыше, он это теперь знал, а потому воспринимал ее благоговейно и трепетно.
 
Однажды глаза Томаса встретились с глазами прекрасной незнакомки, но произошло это в те короткие мгновения, когда она, скользя по лицам, оглядывала присутствующих, и юноша представлял для нее не больше интереса, чем глупый лакей у входа. Сердце его срывалось, замирало и снова билось, как раненая птица, и с каждой минутой, чем яснее он сознавал недоступность женщины, тем более жаркий огонь восхищения ею разгорался в его душе.
 
Но, Боже мой, как коварна судьба, устраивающая порой такие встречи! Как изысканна бывает она, с тайным умыслом режиссируя столкновения людей! И все же как счастлив бывает в короткие минуты тот, кто, не ведая, какое смертельное разочарование ждет впереди, бросается, сломя голову, сквозь кусты терновника к собственной плахе!
 
И вот теперь, когда лорд Грей предложил ему читать стихи, а пылкая натура юноши не могла более оставаться безмолвной, не помня себя, он подошел недопустимо близко к вельможе и его спутнице и, переведя сбивчивое дыхание, начал читать:
   
                О ты, прекрасная Джульетта,
    улыбкой нежной одари,
    и сердцу бедного поэта
    свое ты сердце отвори…
    Когда походкою неспешной
    по камням улицы моей
    идешь ты, – я душою грешной
    стелюсь на холод тех камней…
 
Он читал стихи, написанные несколько дней назад. Томас посвятил их девочке молочнице, которую часто видел из окна. Ему казалось, что именно эти строки, наполненные нежностью и страстью, теперь как нельзя более уместны, и именно они не только подчеркнут его поэтическое мастерство, но и наиболее ясно раскроют для всех его душу. Он не боялся этого, такова была изначальная цель посещения “Chiaroscuro”. Но теперь, в эти короткие мгновения возвышенного полета, чтение стихов приобретало особый, непредвиденный смысл.
 
И вдруг, продолжая читать, он подумал о том, достойны ли эти стихи той прекрасной дамы, что стоит в эту минуту перед ним. На мгновение он сбился с ритма и потом, ошеломленный своей мыслью, продолжил одну за другой выстреливать строки, ибо замолчать, выказать свое смущение – явилось бы для него равносильным позору. Но голос Томаса становился все тише и нерешительнее. Опустив голову, он глядел в пол, дальнейшее чтение уже превращалось в пытку.
 
Так продолжалось какое-то время, пока внезапное озарение не нашло на юношу.
Присутствие этой женщины, красота которой была столь же изысканной, сколь и недоступной, вселило в него какую-то бесовскую уверенность в себе, желание нравиться, желание покорять сердца. Быть может, он ощутил в это мгновение, что ему вовсе нечего терять? В нем возникла неудержимая потребность еще раз увидеть это божественное лицо, снова окунуться в глубину серых глаз, и он решительно, даже дерзко, поднял голову и действительно увидел так близко это лицо, эти глаза, алую розу, приколотую к платью на груди, и губы, тронутые едва заметной улыбкой. А рядом с этим – снисходительную ухмылку лорда Грея.
 
Если бы кто-то в эту минуту обратил внимание, он бы непременно отметил, как поразительно похожи друг на друга ослепительная спутница герцога и молодой поэт. Но этого никто не только не заметил, но и не осмелился даже предположить, ибо подобное сходство было бы чересчур вызывающим.
 
Свое длинное стихотворение с неумелыми повторами, не всегда отточенными сравнениями, но все же написанное несомненно талантливой рукой, Томас закончил читать почти шепотом. Несколько мгновений продолжалось всеобщее молчание.
 
– Браво! – первым нарушил тишину граф Экстер. – Браво, юноша!
 
Томас сдержанно, чувствуя скованность в движениях, поклонился в сторону лорда Грея и его дамы и деревянными шагами отошел на свое место, покинутое несколько минут назад.
 
– Неплохо, молодой человек! – приблизившись, шепнул ему на ухо книгоиздатель Ховард.
 
Эта похвала была очень кстати, ибо после эйфорического возбуждения Томаса уже
охватывала какая-то депрессия, а единственная опора – Гейнсборо – оказался далеко.
Сначала Гаррик, потом Кольман и Рейнольдс короткими, как летняя ночь, фразами
поздравили юношу с дебютом в “Chiaroscuro”. Присутствующие дамы, оставляя инициативу в руках мужчин, хранили высокомерное молчание. Лишь Ева-Мария, наклонившись к супругу, сказала ему несколько слов, после которых Гаррик одобрительно
кивнул головой.
 
Граф Экстер подошел к Гейнсборо, по лицу которого блуждала смущенная улыбка.
 
– Где вы нашли этого юношу? – спросил он, будто давая понять, что выражает всеобщее одобрительное мнение.
 
В это время лорд Грей повернулся к своей спутнице. Он оставался единственным, кто еще не сказал юноше какой-нибудь ободряющей реплики, и все присутствующие, как резюме, ждали его слов.
 
– Ты обратила внимание, как он на тебя смотрел? – тихо спросил он. – Такое впечатление, что мальчик самым наглым образом бросил мне вызов.
 
Женщина рассмеялась.
 
– Вы боитесь его, милорд? – спросила она в свою очередь, не скрывая иронии.
 
– О, если бы я видел, что он может дать тебе больше, чем я, тогда, может быть… Он еще слишком молод, но, кажется, влюбился по уши. Это даже забавно. Сейчас я остужу его пыл.
 
– Не надо! – Виктория Файн взяла лорда за руку, но тот уже громко говорил:
 
– Ну что ж, я не ошибся в своих предположениях. Перед нами несомненный талант, способный, вероятно, создавать серьезные произведения. Однако, молодой человек,
разрешите полюбопытствовать, кому посвящено стихотворение, которое с таким чувством вы нам только что прочитали?
 
Томас уже приходил в себя. Румянец сбежал с его щек, перестали дрожать руки. Вспоминая уроки отца, он постепенно овладевал собой, запирая где-то глубоко внутри такие неуместные порой эмоции. Чуть наклонив голову, он выслушал вопрос и совершенно бесстрастным голосом ответил:
 
– Ваша светлость, это не конкретное лицо, а собирательный образ, идеал, которого никто из нас, увы, не достоин.
 
– Вот как! – воскликнул лорд Грей. – Почему же никто? По-вашему, даже человек из высшего круга не достоин этого, так сказать, идеала? Или вы ставите себя на одну ступень с лордом?
 
Гейнсборо, как истинный друг, почуял недоброе и приблизился к Томасу, чтобы по
возможности попытаться загладить возникающее недоразумение. Но юноша защищался самостоятельно.
 
– Impares nascimur, pares morimur,* – ответил он.
 

* Неравными мы рождаемся, равными умираем (лат.)


– Что? Вы очень смелы, молодой человек, рассуждая о равенстве, – сказал лорд Грей. – Но я прощаю вам эту шутку. Вот только хочу предостеречь: вы усвоили не ту латынь. С таким багажом тяжело подниматься по лестнице. А вообще я должен заметить, что ваши стихи несколько пресыщены чувственностью. Это было хорошо в эпоху Шекспира, но теперь… Впрочем, от столь юного дарования глупо ожидать чего-то большего. Вы не находите, мистер Ховард?
 
Тот неопределенно пожал плечами.
 
– Трудно судить по одному кирпичу о храме в целом, – сказал он и взглянул на Томаса, встретив его благодарный ответный взгляд.

– Интересно, – продолжал тем временем лорд Грей, обращаясь к Томасу, – вы собираетесь печататься?
 
– Если сочту возможным показать свои произведения, я обращусь в какое-нибудь издательство.
 
– Что ж, подождем, – саркастически улыбнулся лорд Грей и, наклонившись к своей
спутнице, шепнул что-то ей на ухо. Затем он поднялся и, пожав руку графу Экстеру и сэру Джошуа, повлек даму к выходу. У самой двери герцог обернулся и сказал, обращаясь ко всем: – Желаю приятно провести вечер.
 
Проходя мимо Томаса, женщина ловко и незаметно открепила от платья бутоньерку и бросила ее юноше. Тот поймал розу, уколовшись о стебелек. Нежданные гости исчезли так же быстро, как появились. Граф Экстер и Рейнольдс проводили их до кареты. Прощаясь, лорд Грей заметил:
 
– Откровенно говоря, мистер Рейнольдс, я не ожидал найти у вас столь изысканное общество. Это делает вам честь. Однако тот выскочка, с которым мне довелось поспорить, отнюдь не украшает подобное собрание.

– Простите, милорд, но этот юноша появился в моем доме впервые, и я совершенно не знал, чтО он собой представляет. Это протеже Гейнсборо.

– Ах, вот что! Никогда не думал, что мистер Гейнсборо оказывает покровительство столь сомнительным личностям.
 
Мужчины раскланялись, и роскошная карета лорда Грея шумно удалилась. Граф Экстер и сэр Джошуа молча вернулись к гостям. Но, странное дело, кратковременное вторжение лорда Грея и внезапная его стычка с юным поэтом способствовали сплочению группы чужих, по сути, людей. Теперь всем хотелось выразить Томасу свою поддержку, и в словах каждого мелькали сочувственные ноты.
 
– Ты поражаешь меня, Том! – сказал Гейнсборо, подойдя к нему. – Разве нельзя было ответить иначе?
 
– Я ответил так, как посчитал нужным. Вы сами, мистер Гейнсборо, учили меня прямоте.
 
– Да, но до определенных пределов…
 
Подошел мистер Кольман.
 
– Увы, молодой человек, так не начинают карьеру, – сокрушенно сказал он. – И лорд Грей довольно прозрачно дал вам понять это.
 
– Благодарю вас, я понял, – ответил Томас холодно.
 
Он был бледен и зол на самого себя: ведь не хотел же идти сюда, не хотел!
 
– Пойдемте отсюда, – тихо сказал он Гейнсборо.
 
Тот засуетился, торопливо прощаясь с присутствующими, и этот их уход становился похожим на бегство. У самой двери к Томасу подошел мистер Ховард.
 
– Юноша, – сказал он мягко, – моя типография находится на Крэнборн-стрит неподалеку от кофейни Баттон. Приходите.

 ***

Поздно вечером Томас и Гейнсборо возвращались домой. Молча шли они по пустынным рукавам серых улиц, хранивших вековую память. Удары мечей и цокот копыт, крики вандалов и журчание крови, звон кубков и женский смех – всё помнили лондонские мостовые.
 
Это здесь провозили на эшафот воинственную красавицу Марию Стюарт*. Из этих камней высекал искры конь Генриха Седьмого**. А эти мрачные плиты у Вестминстерского аббатства в своей неподвижной каменной памяти навсегда, должно быть, сохранили позорную для англосаксов коронацию Вильгельма Завоевателя***.
 

*     М.Стюарт(1542-1587) – претендентка на английский престол. Была заточена в
       крепость королевой Елизаветой и после 20 лет заключения казнена.

**   Генрих Седьмой – английский король(1485-1509), положивший начало абсолютной   
       монархии.
*** Вильгельм Завоеватель(1027-1087) – герцог Нормандии, вторгшийся в 1066 году
       в Англию и провозгласивший себя королем.


Воздух был влажен и свеж, и даже как будто светел для столь позднего часа. Над головами редких прохожих сверкали болезненно дрожащим светом мириады звезд, а посреди таинственной их карусели – одинокая и гордая, как непризнанный гений, как ось небесного зонта, сияла ослепительно полная луна. Как серебряное блюдо. Как льдина, освещенная ярким пламенем.
 
Томас поднимал голову, прикованный роскошным небесным сиянием, подобно тому, как византиец Агриппа**** восемнадцать столетий назад любовался Селеной или Зенон из Китиона***** еще раньше, восхищаясь и трепеща, постигал тайны затмений. Придет время и ученые свяжут с вращением Луны земные приливы и отливы, перемещения атмосферных фронтов. Но по-видимому, это холодное и безжизненное небесное тело, являющееся вечным пленником Земли, всегда обладало доселе непознанными свойствами, напротив, делая своими пленниками многих и многих людей. Кто может с достоверностью отрицать, что большинство сонетов Петрарка писал при лунном свете? А не лунной ли нитью повязаны меж собой строки в письмах Абеляра?
 

****   Агриппа(1 в. До н. э.) – византийский астроном. Его работы использовал Птолемей.

***** Зенон(336-264) – греческий философ и астроном, основатель школы стоицизма.


Самым же удивительным является то, что порой луна похожа на девичье лицо. Может быть, это образ Всевышнего в женском обличии? Или Всевышний и есть женщина – мать-прародительница всего сущего на Земле? Подобные рассуждения, должно быть, не лишены здравого смысла. Во всяком случае, так часто это лицо, глядя в наши окна, присутствует рядом с нами, и ему как будто мы доверяем свои сокровенные тайны, с ним разделяем свои помыслы. Как с матерью…
 
Солнце, освещая землю, дает каждому одинаковую частицу тепла и света. Оно – источник жизни, но источник беспощадный в своем величии: оно способно иссушить и сжечь, оно не терпит человеческих взглядов.
 
Луна же высвечивает из ночного мрака, притягивает к себе лишь истинно поэтические души – те, что способны понять молчаливую гармонию Вселенной. На нее можно смотреть, с ней можно разговаривать.
 
Солнце – язык для всех, Луна – для избранных. О, сколько людей готовы были бы отдать дневной свет ради того, чтобы оказаться в числе этих избранных, ведь всякий знает, что их даже меньше, чем пэров в Англии. А всё богатство их, всё достояние – обыкновенный лунный свет. Но это ночник, зажженный для людей Вечностью.
 
Томас и Гейнсборо шли по ночным улицам. Тень досады уже покинула лицо юноши, и оно снова озарилось одухотворенностью и чистотой. Должно быть, поговорку “написано на лице” легче всего отнести к человеку влюбленному, ибо такой человек менее всего способен надевать маску и притворяться. Вместо этого он как бы светится изнутри, в его душе беспощадно рушатся старые ценности и воздвигаются новые.
 
Томас и не скрывал своих чувств. Зерно, оброненное в благодатную почву, дает быстрые всходы. Сердце юноши, выбитое из состояния покоя, приобрело иной, ускоренный ритм. Мысли, доселе разбросанные в беспорядке, внезапно получили жгучую конкретность и направленность.
 
Однако взывать к благоразумию влюбленного – пустое занятие. Влюбленный педант
становится рассеян, скряга превращается в транжира, циник – в ревнителя нравов. Нет
иных сил в природе человеческой, кроме любви, способных на такие метаморфозы.
 
Томас был влюблен. Окунувшийся в этот океан, когда ему еще нет шестнадцати,
чувствует себя, пожалуй, счастливцем. И действительно, если у слова “любовь” нет достойных синонимов, то у чувства “любовь”, если оно воистину поглотило человека, таким синонимом выступает один – счастье. Кто по-настоящему любил, тот знает, что это именно так.
 
Но влюбленный человек слеп и глух. Он не замечает капканов на своем пути, он не слышит участливых голосов вокруг. И когда однажды его, безмятежного, застигает
врасплох удар судьбы – неважно даже, в каком обличии: разлуки, болезни или соперника, – у него зачастую не достает сил бороться, и человек, мнивший себя неуязвимым, оказывается колоссом на глиняных ногах. Только так – по самому большому счету – проверяются настоящие чувства, только так – через терпение, разочарование и боль – должен пройти всякий, кто претендует на счастье. Это главный закон для рода человеческого, записанный в черной тетради неба золотыми чернилами звезд.
 
Гейнсборо искоса поглядывал на своего друга. Он понимал его состояние лучше, чем кто-либо, ибо сам страстно любил в девятнадцать лет. Но Маргарет стала женой Гейнсборо, а Виктория Файн – разве она предназначена для пятнадцатилетнего мальчика? Она – кукла для лордов. Как говорится, sed vox ea sola reperta est*.
 

* Только это слово и приходит на ум (лат.)


Первая любовь страшна тем, что она не имеет аналогов, что не признает ни прошлого, ни будущего, что впоследствии оставляет глубокие борозды на разбитом сердце. Понимая это, Гейнсборо, который будто чувствовал и свою вину перед юношей, мучительно искал выход, чтобы не дать развиться чувству Томаса, не дать ему прочно врасти корнями в эту светлую поэтическую душу. Но мысли его путались, сбивались, и ничего дельного за всю дорогу он так и не придумал.
 
Долго шли они молча, и вдруг Томас, приостановившись, спросил:
 
– Мистер Гейнсборо, а вы любили когда-нибудь?
 
Подобного вопроса художник явно не ожидал, но есть категория людей, которых самые неожиданные и нелепые вопросы вовсе не застают врасплох, и вместо короткого растерянного или полушутливого ответа эти люди пускаются в пространные объяснения. Таким был и Гейнсборо.
 
– Видишь ли, друг мой, – ни секунды не раздумывая, ответил он, – мне давно хотелось поговорить с тобой на эту тему, то есть не о том, любил ли я в своей жизни, а о любви вообще. Этот предмет, конечно, не для тесных кабинетов и даже не для просторных гостиных; он заслуживает того, чтобы говорить на лоне природы, в каких-нибудь пасторальных тонах, когда отдыхают душа и тело, и ты не терзаешься заботами о хозяйстве, о визитах и прочем. Однако сейчас ночь, и начинать подобный разговор не имело бы смысла, поскольку он бесконечен, как сама жизнь. Одно могу тебе сказать: любовь и влюбленность – две разные вещи.
 
Он хотел добавить что-то еще, но заметил, что юноша уже не слушает его, и замолчал.
 
Вскоре они подошли к дому. В густой кроне вяза рядом с особняком доктора Грина засуетилась ночная птица, встревоженная шагами поздних прохожих.
 
– Вы останетесь у нас ночевать? – спросил Томас.
 
– Это вопрос или приглашение? – в свою очередь спросил Гейнсборо.

– Вопрос. Но я хочу, чтобы вы остались.
 
– Тогда благодарю за приглашение.

 ***

Как известно, влюбленные юноши меньше всего заботятся о том, чтобы родители узнали об их увлечении. Девушки – другое дело: большинство из них в свои сердечные переживания посвящают матерей, сестер. Юноши же охотнее делятся с друзьями, предпочитая оставлять родителей в неведении. Они наивно полагают, что замок молчания надежно сбережет тайну. А глаза? А поступки? Это улики, которые невозможно скрыть. Когда мать говорит отцу: ”Ты знаешь, наш мальчик в последнее время очень изменился”, а отец отвечает: “Да, я заметил это”, – за этими словами кроется совсем иное, кроется подозрение, которое зачастую оправдывается жизнью. Мальчик полюбил, и родители догадались об этом.
 
Когда Томас и Гейнсборо вошли в дом, доктор Грин встретил их в прихожей. Он еще не ложился, дожидаясь сына, и теперь переводил взгляд с одного на другого в надежде по их лицам отгадать то впечатление, какое оба получили в салоне Рейнольдса. Как образованный и весьма начитанный человек, доктор понимал, что способности, открывшиеся в его сыне, – не пустое занятие, не забава и развлечение, а в действительности дар Божий, который нуждается в подкреплении и поддержке. Вот
почему, отпуская юношу на литературный вечер, доктор возлагал большие надежды на то, что, по словам Гейнсборо, Томас обязательно встретит на нем не только благоприятный прием, но и человека, способного помочь юноше развить поэтические способности. И теперь с любопытством и нетерпением он смотрел на обоих в ожидании впечатлений, которыми бы те начали делиться.
 
– Отец, я пригласил мистера Гейнсборо заночевать у нас! – излишне громко сообщил Томас и, спохватившись, поспешно спрятал за спину цветок, который держал в руке.
 
От отца не ускользнул возбужденный голос сына и это неловкое движение, но он сделал вид, что ничего не заметил. С привычным гостеприимством он принял художника, предоставив ему ужин и постель. Тот благодарно высказался по поводу любезности хозяина и, изрядно уставший, отказался от ужина, а пройдя в спальню, мгновенно заснул.
 
Томас прошел к себе, распахнул окно, опустил розу в бронзовую вазочку и выставил ее на подоконник. Высоко в небе, сохраняя печальный облик, стояла ясная луна, и ее мягкий серебряный свет, омывающий розу, придавал цветку некую магическую фосфоричность.
 
Юноша медленно разделся, взял с полки первую попавшуюся книгу и лег в постель, пододвинув свечу к изголовью. Ему вовсе не хотелось читать, просто в руках непременно должен был находиться какой-то предмет, которому бы через дрожь пальцев передавалось волнение сердца. В дверь тихо постучали.
 
– Том, ты еще не спишь? Можно к тебе?
 
Сердце юноши затрепетало. Сейчас отец увидит на окне розу и заподозрит Бог весть что!
 
– Ты собирался читать? – спросил доктор, войдя в комнату. – Но ведь уже слишком поздно. – Он присел на постель Томаса. – Что это – “Похищение локона”? А розу ты…тоже похитил?
 
Томас отвернулся. Смотреть в глаза отцу было выше его сил.
 
– Нет, отец, розу я не похищал. Мне ее подарили…
 
– Подарили или подарила?
 
Юноша молчал.
 
– Понятно. – Отец вздохнул и положил руку Томасу на плечо. – Кто же она, как ее имя? И вообще, неужели на вечере было так неинтересно, что ты не удостоил меня даже коротким рассказом о нем? По меньшей мере, это выглядит невежливо.
 
– Прости, отец, но я рассчитывал рассказать обо всем завтра.
 
– Ну, хорошо, завтра. Но имя девушки, надеюсь, ты мне откроешь сегодня? Полагаю, в этом нет ничего безнравственного, и мне просто не хочется ждать до утра для того, чтобы оценить твой выбор.
 
– Отец, вот как раз этого я больше всего и опасаюсь, – сказал Томас после паузы. – Да и могу ли я говорить о выборе, если знаю, что она для меня так же недосягаема, как солнце. Но она захватила мое сердце, ворвалась, как молния, в мою жизнь, ослепляя и притягивая! Поверь, отец, она очень красива, она божественна! В эту женщину нельзя не влюбиться! Она была так близко от меня, что я слышал ее дыхание, ее запах. И я читал ей стихи…
 
Томас замолчал, будто вспоминая, переживая в памяти весь предыдущий вечер. Отец смотрел на него, и какая-то смутная тревога шевелилась в нем.
 
– И кто же она? – осторожно спросил доктор, выводя сына из оцепенения.
 
– Виктория Файн! – ответил юноша с благоговением.
 
Наверное, сообщение о том, что на британские острова вторглось эфиопское войско,
вызвало бы у доктора меньшее удивление. Если бы Томас не был так увлечен своими мыслями, он бы наверняка заметил, как вдруг, услышав имя женщины, отец вздрогнул и как внезапно изменилось его лицо. Глубокая озабоченность пополам со страхом провели борозду на лбу, бросили тень на глаза, очертили книзу линию рта. Но Томас ничего этого не заметил. Его взгляд был устремлен к окну, где безмолвным символом безответной любви плебея к царице алел цветок.
 
– Отец, – тихо позвал он, – скажи, я недостоин ее?
 
Доктор Грин ответил не сразу. Нелегко отцу разбивать надежды сына, особенно если они касаются первой любви. Когда чувство юноши, по мнению родителей, может завести в тупик воспламененную душу, – находятся десятки доводов “против”, подключаются софические упражнения, даже какая-то изворотливость, словом, принимаются все доступные меры для того, чтобы оставить в сердце юноши наименее глубокую рану. Так поступают, наверное, самые уравновешенные и мудрые родители. Как же было нужно поступить доктору Грину, чтобы унять, погасить внезапно вспыхнувшую страсть Томаса к собственной сестре?..
 
– Знаешь, сын мой, – сказал он неровным голосом человека, еще не до конца уверенного в своих возможностях, – я полагаю, что эта ночь для тебя пройдет без сна. Ты находишься сейчас в приподнятом состоянии духа, и мне будет нелегко завладеть твоим вниманием. Может быть, я выбираю не очень подходящее время суток, но мне кажется, что настала пора нам с тобой о многом поговорить. Именно сейчас.
 
– Изволь, отец. Я готов слушать всю ночь.
 
– Да, мой мальчик, ты будешь слушать, я знаю. Ибо то, о чем я расскажу, касается всей твоей жизни. Должен признаться, что своим вопросом ты поставил меня в очень трудное, я бы даже сказал – щекотливое положение. Помнишь, однажды ты спросил меня о своей матери? Мы условились, что я расскажу о ней, когда тебе исполнится шестнадцать. Однако жизнь торопит события, и мне приходится нарушать свое слово.
 
Доктор поднялся, прошелся по комнате, хрустя пальцами рук, потом присел к письменному столу, вполоборота к сыну, и начал говорить. Он рассказывал медленно, взвешивая слова и анализируя поступки действующих лиц в этой драматической истории. Он рассказывал так подробно и складно, что юноша воочию представлял себе все события и имел возможность не только узнать о них, но и по достоинству оценить.
 
Томас слушал отца, затаив дыхание, боясь шевельнуться. Перед ним раскрывалась
многолетняя тайна, страница за страницей разворачивалась книга жизни, частицей которой являлся он сам. Доктор рассказывал долго, стараясь не упустить ни одной мелочи, и Томасу была удивительна такая его осведомленность.
 
– Я понимаю твое удивление, Том, – сказал доктор. – Но с того самого дня, когда ты оказался в моем доме, я принял решение непременно следить за жизнью твоей настоящей семьи, чтобы впоследствии, вот как сегодня, иметь возможность рассказать тебе обо всем.
 
– Моя настоящая семья здесь, – задумчиво сказал юноша и встретил благодарный взгляд доктора Грина.
 
Когда тот закончил рассказ, было два часа ночи. В комнате воцарилась глубокая тишина. Свеча догорала, и лепесток пламени почти не колебался. Томас в оцепенении сидел на постели, обхватив голову руками. Мысли его путались, в мозгу царил хаос.
 
– Зачем судьба свела меня с этой женщиной? – пробормотал он. – Что теперь делать? Отец, что мне теперь делать?
 
Доктор молчал. Он поднялся, долго стоял у окна и, наконец, произнес, глядя в ночное небо:
 
– Casus improvisus*. Самое лучшее лекарство, сын мой – это время. Вот увидишь, всё будет хорошо. И еще: я очень благодарен тебе за то, что продолжаешь называть меня отцом…
 

* Непредвиденный случай (лат.)


– А разве может быть иначе? – воскликнул Томас и вскочил с постели.
 
Он подошел к доктору и обнял его за плечи. Так еще долго стояли они у раскрытого окна, облитые лунным светом, не подозревая о том, какие еще сюрпризы приготовили для них коварные Мойры.**


** Мойры – богини судьбы в древнегреческой мифологии.

               
 ***

За завтраком Гейнсборо обратил внимание на чрезмерную бледность лица и голубые круги у Томаса под глазами.
 
– Ты что, плохо спал? – осторожно спросил он.
 
– Да, я мало спал, потому что долго разговаривал с отцом, – ответил юноша как ни в чем не бывало.
 
– Вот как! – воскликнул Гейнсборо. – Остается лишний раз удивиться согласию, царящему в вашем доме. Не много найдется семей из тех, что я знаю, в которых существуют подобные отношения. Это делает честь и вам, сударь, как воспитателю, и тебе, Том, как ученику.
 
Он замолчал, не решаясь спросить о главном. Будучи отцом и воспитателем собственных дочерей, Гейнсборо хорошо понимал, сколь непростыми бывают периоды семейной жизни, когда между родителями и взрослеющими детьми возникают разногласия. И чаще всего подобные моменты случаются как раз тогда, когда дети – эти отчаянные и опрометчивые исследователи – сталкиваются с первыми проявлениями высоких, а потому наиболее ранимых, чувств.
 
Томас понял вопрошающий взгляд друга и, намеренно придавая голосу как можно больше равнодушия, сказал, обращаясь к художнику:
 
– Вы знаете, мистер Гейнсборо, произошло удивительное совпадение, настолько редкое, что о нем даже не скажешь словами Ювенала:”Felix ille tamen corvo quoque rarior alba”.* Словом, Виктория Файн – это моя родная сестра, а те чувства, которые она во мне возбудила, теперь можно просто переименовать.
 

* Такой счастливец даже реже белой вороны (лат.)


Брови Гейнсборо полезли на лоб. От неожиданности и удивления даже кусочек мяса, который он только что положил в рот, проскочил в пищевод непрожеванным.
 
– Ничего не понимаю! – воскликнул он. – Виктория Файн – твоя сестра? Что это за насмешка? – Гейнсборо повернулся к доктору Грину за разъяснениями, но тот только печально улыбался. – Позвольте, дорогой доктор, вы оба меня разыгрываете!
 
– Отнюдь, мистер Гейнсборо, – сказал Томас. – Поверьте, это чистая правда, которую до сегодняшней ночи никто не знал, кроме отца. Теперь об этом знают уже трое, и мне бы не хотелось, чтобы известность об этом родстве вышла за пределы нашего круга.
 
– О да, что касается меня, то можете быть спокойны, – сказал Гейнсборо, еще не справившийся с удивлением. – Но позвольте, как же мне все это прикажете понимать? Объяснитесь, наконец, друзья мои!
 
Пришлось доктору вкратце повторить всю историю для Гейнсборо. Художник выслушал ее с большим вниманием и любопытством.
 
– Послушай, Томас, – сказал он, поразмыслив, – такой поворот событий может, как мне кажется, сыграть свою положительную роль. Ты знаешь, лорд Грей весьма и весьма влиятельный человек, к тому же известный ценитель искусства. Что если…
 
– Никогда! – отрезал Томас, не дав Гейнсборо договорить.
 
– Да, конечно, вы с ним немного поспорили, но это не означает…

– Повторяю: никогда! – снова сказал Томас и, помогая себе жестом, решительно положил на стол сжатый кулак.
 
– Что там у вас произошло? – Доктор Грин тревожно перевел взгляд с Гейнсборо на сына. Потом снова на художника. – Томас мне о каком-то конфликте не рассказал.
 
– Отец, – вставил юноша, извиняясь, – я просто не посчитал необходимым тревожить тебя подобными глупостями.
 
Художник в двух словах передал доктору инцидент в “Chiaroscuro”.
 
– Да, теперь было бы лучше, чтобы ваши пути никогда не пересекались, – сказал доктор после некоторого раздумья. – Хотя, скорее всего, это невозможно…
 
– Почему? Я его не боюсь! – вспыхнул Томас.
 
– Не в этом дело, мой мальчик. Что касается пистолета или шпаги, то тут я за тебя спокоен. Уроки капитана Скотта ты усвоил достаточно хорошо. Кроме того, вы оба не настолько глупы, чтобы при возможной следующей встрече доводить свои отношения до абсурда. Тут дело в другом. Мне кажется, лорд Грей – мстительный человек, и помешать тебе не составит для него большого труда. А это куда страшнее пули. Ведь ты, как я понимаю, собираешься заняться литературой серьезно.
 
– Конечно, отец! Настолько серьезно – и Бог мне свидетель – что собираюсь посвятить этому всю свою жизнь! Может быть, на этом пути найдутся и друзья?
 
– Увы, сынок, правильно говорит Овидий: ”Donec eris felix, multos numerabis amicos”.* Одно могу сказать твердо: я всегда буду с тобой!
 

* Пока ты счастлив, у тебя будет много друзей (лат.)


– И я тоже! – воскликнул Гейнсборо.
 
Все трое пожали друг другу руки.

– Послушай, Том, – сказал Гейнсборо, – а что же Ховард? Ведь он приглашал тебя.
 
– Кто это? – переспросил доктор.
 
– Книгоиздатель с Крэнборн-стрит, – ответил Томас. – Да, приглашал. А что я ему понесу: посвящение молочнице? Если уж идти к Ховарду, то с чем-то законченным и серьезным. Вот допишу “Турнир” и “Битву при Гастингсе”, – тогда и пойду.

 ***

Лето выдалось на редкость теплым и солнечным. Погожие дни, не нарушаемые
вторжением ненастья, длинной вереницей тянулись с мая по июль.
 
Порой природа проявляет редкую щедрость на свои милости, однако испорченный подозрительностью ум человека и в этом находит злой умысел. В Природе всё удивительно взаимосвязано, и человеку бывает даже трудно себе представить, каким образом зависят друг от друга те или иные явления. Со времен каменного топора люди многому научились и даже нашли вполне сносные объяснения некоторым явлениям природы. Так, подавив животный страх, ощеривал дикую пасть какой-нибудь неандерталец, звериной улыбкой своей выражая постигнутое: он понял, что после молнии следует гром, и этого не стоит бояться, ибо небо только рычит, но никого не поражает. Потом человек заметил, что чем выше над горизонтом находится солнце, тем теплее в это время на земле. Это открытие стало этапным в эволюции “голокожих”, ибо они научились отличать зиму от лета, разделили свою жизнь на сезоны и, может быть, тогда же увеличили ассортимент своей одежды.
 
Во всех уголках земли, где только жили люди, появлялись народные приметы. Человек желал упорядочить, подчинить прогнозированию природные явления. Он замечал и откладывал в памяти, что если лето было сырое, а осень теплая, – следует ждать долгой зимы. Если коровы поднимают морды кверху и жадно вдыхают воздух, – быть дождю. И еще замечал человек, как перед бурей, перед сильным ненастьем замирает природа, прислушиваясь к журчанию ручейков и шелесту рек, к дыханию леса и стуку человеческого сердца. Замирает и замолкает природа, тая в арсеналах своих несметную энергию.
 
И уже через несколько минут разверзается над головой небо, и тяжелая свинцовая туча в огне и грохоте низвергает на землю потоки архаического дождя. Сливаются в своей дикой гармонии две стихии – огонь и вода – и, приняв в партнеры еще и третью – ветер, беснуются дико, разгульно. И уже становятся реками ручейки, и вспять поворачивают реки, и стонут деревья и скалы, и трепещет в смятении человеческое сердце.
 
Но погожих дней значительно больше на земле, чем ненастных, поэтому затихает и уходит буря, а с нею и страх, и беспомощность, будь она первобытной или цивилизованной – всё равно. И всё же остается в сердце тревога – то угнетающее давление затишья, когда душа с трепетом ожидает бури, но не в силах ни отвергнуть ее, ни бросить ей вызов. Такое явление люди и назвали, как некое особое состояние и души, и природы – затишье перед бурей.
 
Долгое солнечное лето в Лондоне 1768 года, радуя горожан, вселяло, должно быть, в их сердца и тревогу: уж очень это необычно, уж не затишье ли это?..

…В те удивительно погожие, ласковые июньские дни постоянные посетители Воксхолла часто могли видеть на его аллеях двух прогуливающихся женщин. Одной из них было на вид около шестидесяти лет. Ее фигура оставалась еще достаточно стройной, голову эта дама держала высоко и гордо, хотя двигалась не спеша и как будто даже с трудом. Должно быть, коварные болезни, как неизбежные атрибуты старости, уже набросили свои поганые щупальца на некогда здоровый, но утративший способность к сопротивлению организм.
 
Мало кто узнавал в этой женщине столько лет блиставшую на сцене Катерину Клайв. Около года назад, когда ее стало преследовать постоянное недомогание, актриса навсегда оставила театр.
 
Когда-то Гаррик заметил, что Катерина начала сдавать. Она была на шесть лет старше его, и Гаррик понял, что солнце знаменитой актрисы неудержимо и бесповоротно покатилось к закату. И все же она еще играла – все реже и реже – но из последних сил, мобилизуя все свои внутренние резервы, волю и интуицию.
 
Гаррик долго молчал. Он делал вид, что ничего не замечает. Гаррик был чутким человеком и настоящим другом – он не мог сделать больно. Он знал, с самого начала знал, что Катерина придет к нему сама. Так и случилось.
 
Однажды после спектакля измученная, безумно уставшая женщина вошла к нему в гардеробную.
 
– Девид, – сказала она с невыразимой тоской в голосе, – кажется, я свое отыграла.
 
Гаррик ничего не ответил, а только вышел из-за стола навстречу женщине и молча поцеловал ей руку. Он был актером, но никогда не был позером. И этот его уважительный жест отнюдь не стал в глазах Катерины рисовкой или фиглярством. Гаррик был прям, он не умел кривить душой, и любой его поступок был подчинен воле сердца. Вот и этот молчаливый поцелуй в его исполнении не превратился в лицемерную, обязательную необходимость, а стал выражением истинной дружбы и благодарности женщине за все долгие годы, какие сам Гаррик жил и работал рядом с ней.
 
– Девид, – тихо сказала она, – у меня в жизни было два друга: ты и Генри. Бедный, как рано он ушел от нас… – Она вздохнула, тыльной стороной указательного пальца провела по ресницам. – Теперь ухожу я. И хочу, Девид, чтобы ты не забывал меня.
 
– О чем ты, Китти! Уход из театра вовсе не означает уход из жизни. Мы с Евой будем заходить к тебе.
 
– Не обманывай себя. Мне кажется, твоей жене не придутся по душе такие визиты.
 
– Оставь, Китти, об этом ли речь?!
 
Они помолчали несколько минут. Актриса стояла у окна, вглядываясь в полумрак слабо освещенной улицы. Сзади нервно прохаживался по комнате Гаррик.
 
– Катерина, – позвал он. – Прости, я очень виноват перед тобой.
 
– О чем ты, Девид?
 
– Разве ты не понимаешь? Ах, Китти, ты святой человек! Я так хотел, чтобы Виктория стала тебе дочерью! И я ошибся, впервые ошибся…
 
– Ах, это! – воскликнула актриса. – Я знала, что все будет именно так.
 
– Прости меня за эту ошибку, ибо вольно или невольно, а боль тебе причинил именно я.
 
– Не казни себя, Девид. Ты вовсе ни в чем не виноват. Как там у Сенеки:”Deest remedii lokus ubi, quae vitia fuerunt mores fuint”.* Увы, в нашем обществе, где всё покупается и продается, где правда и ложь едят из одной миски, – так легко ошибаться в людях.
 

* Нет места лекарствам там, где то, что считалось пороком, становится обычаем (лат.)


– Наверное, ты права, Катерина, – вздохнул Гаррик. – Как ты теперь живешь? Видишь, я виноват и в том, что так долго не интересовался твоей жизнью. ПризнАюсь, я боялся этого разговора.
 
– Я живу прекрасно! Ты удивлен? Нет, я не смеюсь. Просто случилась удивительная
история: я встретила сестру Виктории – Терезу, и теперь эта милая девочка живет со мной. Прелестный цветок, умница. Как непохожа она на свою сестру…
 
– Почему же ты не рассказала мне об этом раньше?
 
– А зачем? У тебя много забот, ты всегда на людях. С тех пор, как ты вернулся с материка, ты очень изменился: стал каким-то академичным, сдержанным, сухим. Что с тобой, Девид?
 
– Не знаю. Наверное, мой закат тоже не за горами. Мне всего пятьдесят, однако, я безумно устал от всего…
 
– Мне кажется, – со вздохом сказала миссис Клайв, – что главное в жизни людей – это умение держаться друг за друга. Знаешь, как в тумане люди берутся за руки…
 
– Катерина! – Он взял обе ее руки и с невыразимой тоской посмотрел в глаза женщине. – Катерина! Как жаль, что всё уходит безвозвратно…

 ***

Рука об руку со старой актрисой прогуливалась девушка лет восемнадцати. Это была Тереза.

…Люди давно привыкли к тому, что совершенная форма нередко скрывает порочное содержание. Так в спелом, налитом яблоке таится червь, так в миловидном человеке зачастую живет негодяй.
 
Значительно реже встречаются субъекты, за отталкивающей внешностью которых
скрывается светлый ум и благородное сердце. Не таким ли представляется нам Эзоп? Не такой ли была, скажем, горничная Диана?
 
И уж совсем редко, так, что даже кажется, будто это невозможно – форма и содержание вступают между собой в гармонию.
 
В сказках проще. Там под личиной злодея прячется злодей, а красивая девушка непременно оказывается доброй феей. Иногда людям хочется окунуться в сказку, где
категории добра и зла определенны и явны, где нет лицемерия и лести, тщеславия и лжи, где каждый персонаж играет только одну – предписанную ему роль. И чем больше нежелательных превношений будет в сказке, тем больше она будет похожа на реальность. А этого никому не хочется. Ибо жизнь – это и есть сказка, придуманная гениальным режиссером, сказка, в которой все отрицательные персонажи существуют, увы, на самом деле.
 
Тереза была чиста и невинна. Невинность и девственность – синонимы для девушки, однако было бы ошибочно их отождествлять. Ибо девственность – есть одно, чисто анатомическое, данное природой состояние, а невинность – другое, всеобщее, но довольно редкое качество, когда оно приобретает не только физиологический, но и духовный смысл.
 
Невинны младенцы – и в этом их беззащитность. Невинны умалишенные, ибо не ведают страстей и пороков. Суметь сохранить в человеке первозданную чистоту – большая заслуга воспитателя. Для Терезы воспитателем была жизнь. Всё в ней складывалось так, что добро тесно соседствовало со злом, неистово раскачивая чаши весов и толкая девушку к немедленному выбору. И она мужественно делала этот выбор, всякий раз безошибочно и смело, как будто руководила ею воля Всевышнего.
 
Не прошло мимо хрупкой девичьей души одиночество и безумие матери, разрыв со старшей сестрой, грехопадение и предательство средней, беззащитная старость актрисы, с которой ее связала судьба. И через все эти испытания и соблазны пронесла девушка чистое сердце, невинную душу и удивительную способность к состраданию.
 
Это был поистине ангел во плоти, счастливая находка для Китти Клайв, единственное утешение ее угасающей жизни. Ибо Анна, в свое время пробудившая в одинокой женщине поистине неисчерпаемый потенциал материнства, покинула ее.
 
Вероятно, существуют препятствия, способные свести на нет все усилия материнской любви, поскольку дают более скорые и ощутимые преимущества. Увы, соблазн роскоши и славы взял верх над уважением и кротостью. Блеск гостиных и изыск спален оказались сильнее преданности и любви. Лорд Грей переиграл Китти Клайв, и в бесповоротности этого поражения была вся трагедия одинокой женщины.
 
Должно быть, самое горькое в жизни – пережить измену близкого человека. Долго
любившее и привязанное к нему сердце вдруг оказывается в знобящей пустоте, задыхается от лжи и отчаяния. И вместе с тем уже зарождается и растет естественная ответная реакция на измену – ненависть. Они всегда ходят рядом, всегда соседствуют: ложь и правда, ненависть и любовь. Человеку свойственно метаться меж двух полюсов, примыкая то к одному, то к другому. Остановка же на перепутье всегда мучительна и жестока.
 
Однако, могла ли Катерина Клайв возненавидеть Анну, если совсем недавно считала ее своей дочерью? Так мать Нерона Агриппина, погибая по приказанию сына, наверное, прощала ему этот грех…
 
Но миссис Клайв ошибалась, думая, что Анна бесчувственна и неблагодарна. Девушка страдала, как и ее приемная мать, причем, по той же причине – от беспомощности. Она так же не в силах была что-либо изменить. Однако молодости свойствен оптимизм, и если Катерина Клайв уже отчаялась найти выход, то Анна, хоть это и не проявлялось внешне никакими признаками, еще боролась.
 
Правда, эта борьба была пассивной, исключающей какой-нибудь отчаянный поступок, она была ограничена социальным положением девушки, ее полной и безраздельной зависимостью от среды обитания. И все-таки Анна боролась, боролась внутри себя, не позволяя черствости и легкомыслию взять верх над порядочностью и благородством.
 
И может быть, именно поэтому Божественное провидение смилостивилось над ней и предоставило выход и ей, и старой актрисе, и той, кто больше всех тогда нуждался в тепле, защите и нежности. Три женщины одновременно обрели то, чего им крайне недоставало: Анна – независимое положение и свободу, миссис Клайв – воспитанницу и прислугу, Тереза – еду и крышу над головой.
 
Вскоре после этого Анна переселилась в особняк, подаренный ей лордом Греем, и женщины вовсе перестали встречаться. Актриса оставила театр, становившийся ей все
больше в тягость, жила вдвоем с Терезой, воспитывала девушку и с подозрительностью, постепенно переходящей в светлую радость, обнаруживала в ней все то, чего так недоставало ее сестре.
 
Вместо жажды роскоши у Терезы была скромность, вместо резкой, чуть грубоватой ласки – искренность и нежность, вместо лицемерия – чистое сердце, неспособное предавать. Старой актрисе стоило немалых усилий поверить в то, что Тереза совсем не похожа на Анну. А когда она все же убедилась в этом, – всё еще нерастраченный поток материнской любви хлынул из ее сердца и обрушился на девушку. Это было трогательно и печально, поскольку пришло слишком поздно: Терезе шел девятнадцатый год.