Скорпион книга первая глава 7 светотень

Юрий Гельман
ГЛАВА 7
 
C H I A R O S C U R O *


* Светотень ( итал.)


С головой окунувшись в безграничный и загадочный мир поэзии, Томас начал понемногу забывать Гейнсборо. Так случается порой, когда новое увлечение заполняет всё свободное время человека, надолго вытесняя из его жизни прежние устремления, а из сердца старые привязанности.
 
А художник тем временем по-прежнему жил в Бате, аристократическом курортном
городке, расположенном в двухстах милях западнее Лондона и неподалеку от Бристоля. Там в фешенебельном районе, в нескольких шагах от Круглой площади, у него был дом за пятьдесят фунтов в год, дружная семья и длинная цепь заказов, которые он едва успевал выполнять.
 
Бат был небольшим и очень живописным городком. Еще в тридцатых годах сэр Ральф Аллен, начальник почт королевства, друг и благодетель Филдинга, купил каменоломни в Кум-Даун – на южных склонах холмов, окружающих Бат. Город-курорт рос на глазах, необходим был строительный материал, и светло-серый известняк из кум-даунских карьеров вполне удовлетворял постоянно растущий спрос.
 
Вместе с законодателем мод Ричардом Нэшем** и архитектором Джоном Вудом мистер Аллен стал одним из создателей нового Бата. На изумрудных холмах появлялись, как грибы после дождя, и смотрелись весьма элегантно и привлекательно монументальные ансамбли. Новые дома на Пренс, Арлекин и Блендвуд-роу отличались изяществом и прекрасной архитектурой, не уступая лучшим зданиям Лондона. По обеим сторонам долины Эйвона вились на террасах длинные аллеи, кое-где обозначенные колоннадой; всюду были фонтаны, беседки, замысловато выгнутые мостики.
 

** Р.Нэш (1674-1762 ) – светский щеголь, картежник, известный ловелас. Он любил
     предостерегать молодых леди против подобных ему авантюристов.


На другом берегу реки, против рощи, находились великолепные Сады минеральных вод, куда общество, на целый сезон избавленное от столичной спешки, неторопливо
переправлялось на лодках. Прелестный уголок с тенистыми аллеями, зеркальными прудами, благоухающими цветниками и длинным залом для завтраков и танцев являлся излюбленным местом отдыха приезжих и, казалось, был создан только для того, чтобы наслаждаться жизнью.
 
Надо сказать, что раскопки пятьдесят пятого года показали, что батские минеральные источники были известны еще в эпоху завоевания Британии римлянами. Так, обнаруженные римские бани, состоявшие из нескольких соединенных между собой бассейнов, как выяснилось, наполнялись водой из источников.
 
А на одном из холмов, снисходительно поглядывая всеми окнами на дома внизу, стоял величественный особняк самого Аллена – Прайор-парк, где в сороковых годах, отдыхая в Бате, почти каждый день обедал Филдинг.
 
Больше года Гейнсборо не был в Лондоне. Работа поглотила его прочно и надолго. Миссис Кристофер Хортон, герцогиня Монтегю, графиня Мэри Хау – одни наряды, руки, лица сменялись другими, но в тесных промежутках между ними были еще портреты дочерей и жены, некоторые пейзажи. Наконец, вслед за прекрасно выполненным портретом адмирала Хоу Гейнсборо начал писать виконтессу Лигонье в полный рост. Эта картина, точнее, оригинал, с которым художник работал почти две недели, доставляла ему массу хлопот, поскольку виконтесса была особой претенциозной и вспыльчивой. То ей не нравилась поза, в которую ее ставил Гейнсборо, то, по её мнению, он слишком закрытой изобразил её восхитительную грудь. Немало усилий приходилось прилагать художнику, чтобы усмирять неожиданные выходки взбалмошной женщины.
 
Утешением измученному такой нервотрепкой Гейнсборо было ровное, участливое отношение к нему супруги и бесконечно любивших его дочерей. Старшей из них, Мэри, шел уже двадцать первый год, когда Грэхем Фул, гобоист королевского оркестра в Бате, попросил у Гейнсборо руки его дочери. Художник любил музыку, на протяжении всей жизни она являлась его второй страстью. Мало того, многие друзья и современники утверждали, что сам Гейнсборо в игре на скрипке и особенно на виоле да гамба был не менее талантлив, чем в живописи.
 
По вечерам всё семейство художника, как правило, выходило на прогулки в парк, где, чаруя отдыхающих старинными и современными мелодиями, плавно наигрывал
королевский оркестр. Георг III, знавший толк в музыке, гордился своими музыкантами и платил им довольно неплохое жалование, так что Грэхем Фул не мог сетовать на пустой карман. И вот, несколько раз видевший Мэри в парке, гобоист то ли влюбился, то ли попросту возомнил в себе это чувство, но в один прекрасный день явился в дом художника с прямым намерением жениться на его старшей дочери.
 
Надо сказать, что Мэри не считалась красавицей. Её лицо с чуть великоватым носом, выразительными, слегка навыкате глазами, с припухлой нижней губой, удивительно соединив в себе черты матери и отца, было не более чем обыкновенным, делая по меньшей мере ошибочным утверждение о том, будто лицо человека есть отражение его души. Душа же Мэри Гейнсборо была прекрасна. Дитя, рожденное в большой любви, она унаследовала от родителей все лучшие качества, что они имели. Кроме того, замечательный художник и добрейший человек со своей милой и преданной супругой дали дочери достойное воспитание и гордились тем, что ее нравственность и эстетический вкус находятся на достаточно высоком уровне.
 
Поначалу Гейнсборо предложил Грэхему Фулу дождаться совершеннолетия невесты, но жених был горяч и настойчив, к тому же искусно владел умением себя подать, и в конце концов, согласие на брак было получено.
 
Что касается самой Мэри, то гобоист, хоть и обладал довольно привлекательной
внешностью, тем не менее, пришелся ей не по душе. В его вкрадчивой манере говорить, многозначительно смотреть, даже в скользящей походке и витиеватых жестах девушка чувственная, какой была Мэри, усматривала что-то демоническое, скрытое до поры. Противиться же воле отца она не решилась и, скрепя сердце, смирилась со своей участью.
 
Благодаря связям с обеих сторон, удалось получить разрешение архиепископа, и в январе шестьдесят седьмого года Грэхем Фул и Мэри Гейнсборо были повенчаны. В подвенечном платье девушка была неотразима, однако, один только Бог знал, чего стоило ей выйти замуж за нелюбимого человека. Но Бог молчал. Смолчала, стерпела и смирилась сама Мэри. В доме художника стало одной женщиной меньше.
 
Вторая дочь Гейнсборо, Маргарет, которой на ту пору было шестнадцать лет, долго
ходила пасмурная и злая, дулась на отца и мать. Причина такого поведения оказалась
банальна и проста: она чувствовала себя незаслуженно обиженной тем, что с ней не
посоветовались. Маргарет не могла вразумительно объяснить, чем ей пришелся не по
душе Грэхем Фул, однако все время твердила матери, что “это не то, что нужно для Мэри”. К ее замечаниям, конечно, не прислушались, и в отношениях матери с дочерью наметилась неожиданная трещина.
 
У отца же, с которым Маргарет с раннего детства была очень дружна, как обычно,
накопилось много работы, и оставшись без сестры – лучшей подруги и собеседницы,
которую она обожала, – Маргарет перестала бывать на вечерних прогулках, а большую часть времени проводила дома за вышиванием или книгой.
 
Правда, жил еще вместе с ними двоюродный брат Дюпон, смышленый, подвижный, не лишенный внутреннего стержня подросток, бывший моложе Маргарет на три года. Но взятый когда-то в дом племянник художника, хоть и стал полноправным членом семьи, уже в качестве ученика целыми днями пропадал в мастерской своего знаменитого дяди.
 
Для Маргарет наступили мрачные времена. По случаю женитьбы Грэхему Фулу дали отпуск, и молодая чета отправилась в Уорвик к его родным. Оставшись одна, Маргарет замкнулась и загрустила.
 
А в Бате, надо сказать, было где повеселиться. Многочисленные аттракционы, кофейни, частые и разнообразные фейерверки и балы. Питейные и увеселительные заведения оставались открытыми чуть ли не круглосуточно. После недавней кончины “короля Бата” Нэша оказалось, что у него довольно много преемников и последователей. Светские щеголи и кутилы по-прежнему будоражили батскую жизнь, поглощая неимоверное количество джина, продувая за карточными столами целые состояния и соблазняя доверчивых простушек из среднего и высшего сословия и еще множество тех смазливых девиц, которые специально приезжали в Бат на весь сезон с единственным желанием – оказаться соблазненными.
 
Даже старик Браутон*, в свои шестьдесят два года сохранивший прекрасную спортивную форму, был в Бате этим летом. Богатые юноши самого разного телосложения толпами окружали его, стремясь перенять хоть какие-то правила у знаменитого боксера.
 

* Джон Браутон (1705-1785) – знаменитый боксер, введший бокс в моду в богатых
   кругах Лондона.


Но самой большой популярностью по-прежнему пользовались петушиные бои, в которых несчастные птицы с заостренными когтями и перьями, напоминая гладиаторов, наносили друг другу, к восторгу публики, смертельные удары. Англия любила острые ощущения. Если их не было, она искала и придумывала их сама.

 ***
               
Кого только не было в Бате в это лето. Уезжали одни, появлялись другие. Герцога Брантомского, лорда Карлингтона, известного дипломата и оратора, сменяли графы
Холдернесс и Барфорд. Чуть позже приехал лорд Ингрэм со своим многочисленным
семейством, почти весь июнь отдыхала виконтесса Лигонье – одна, с пестрой свитой
лакеев и воздыхателей, в то время, как ее супруг, оставшись в Лондоне и решая задачи государственной важности, страдал, мучимый одиночеством и ревностью.
 
Мужчины в Бате были чрезвычайно изысканны, учтивы и элегантны. Дамы же были просто роскошны. Смена обстановки положительным образом влияла даже на цвет их лиц. Как-то в своем знаменитом романе** Филдинг отметил, что “самая красивая женщина на свете может лишиться всего своего очарования в глазах мужчины, который никогда не видел женщины иной наружности. Дамы это чувствуют и постоянно заботятся о создании выгодного для себя фона. По утрам они стараются казаться как можно безобразнее, чтобы тем сильнее поразить своею красотой вечером”. Не исключено, что подобные превращения, взятые на вооружение слабым полом, великий романист подметил именно в Бате.
 

** “История Тома Джонса, найденыша”.


У каждого из приезжих, не считая лиц среднего достатка, которые проживали в
гостиницах и меблированных комнатах, был свой особняк, своя прислуга, свой выезд.
Они ходили в гости, в одиночку или целыми компаниями посещали питейные и увеселительные заведения – словом, жили достойной вельмож полнокровной жизнью.
 
И среди этой снисходительной роскоши и наследственного безделия жил и упорно
трудился Томас Гейнсборо – живописец, которого потомки назовут в Англии вторым
по величине.
 
Среди многих безусловно положительных качеств Томаса Гейнсборо затесался один весьма существенный недостаток: он был чрезмерно честолюбив. Мириться со второй ролью, которую ему отводили, художник никак не хотел. “Лучше быть первым во втором ряду, чем вторым – в первом”, – с иронией говаривал Гейнсборо, вместе с тем делая всё возможное, чтобы звание первого живописца принадлежало именно ему. Впрочем, он имел на это немало оснований, ибо его необычная раскованная манера письма, исключительная достоверность образов и совсем уж неподражаемая цветовоздушная среда, окружающая его героев, производили на современников неизгладимое впечатление. Каждое полотно Гейнсборо обладало индивидуальным колористическим решением, одухотворенные лица на портретах, загадочно сосредоточенные и поэтические, при всей абсолютной похожести казались намного лучше оригинала.

Критики, конечно, замечали, что не все портреты Гейнсборо написаны на одном творческом уровне, но понять причину этих колебаний художника не были в состоянии. Объяснялось же это весьма просто: всё зависело от личных взаимоотношений Гейнсборо с моделью. Если между ними возникала искра доверительного внимания, эмоциональный контакт, – художник работал легко и быстро. Если же он испытывал антипатию к изображаемому человеку, то такая работа превращалась в настоящую пытку. Таков уж был Гейнсборо – человек настроения.
 
Выставляя свои работы в Лондонском обществе искусств, Гейнсборо рассчитывал, что они, как часть его души, скажут сами за себя. Справедливости ради следует добавить, что своим честолюбием художник умел управлять. Оно было подвластно ему, как подвластны кисть и краски, но избавиться от него не было возможности. Он редко появлялся в обществе, нигде не выступал с критикой живописца, признанного первым, и даже поддерживал с Рейнольдсом поверхностные отношения.
 
В отличие от эмоциональности Гейнсборо – сэр Джошуа Рейнольдс выражал рационалистическую сторону просветительской эстетики. С тысяча семьсот пятьдесят третьего года он жил в Лондоне – столице, средоточии всех муз – и с этих пор стал считаться самым известным портретистом Англии. Рейнольдс обладал феноменальной работоспособностью. Поговаривали, будто он способен был написать до ста пятидесяти портретов в год! Примечательно и то, что помимо живописи Рейнольдс успевал заниматься общественной и просветительской деятельностью, эстетикой, теорией искусства.
 
Широкая натура и не менее широкая слава делали Рейнольдса чуждым мелочному
соперничеству с Гейнсборо. Напротив, он считал последнего выдающимся художником своего века, заявлял это неоднократно в своих публичных выступлениях, и эти слова,
на которые Рейнольдс имел полное право, тонко подчеркивали, что первым-то как раз остаётся он сам.
 
С шестьдесят четвертого года сэр Джошуа начал организовывать в своей мастерской творческие вечера, на которых присутствовали видные писатели, актеры, живописцы, музыканты, собирался цвет лондонского общества. Рейнольдс постоянно приглашал к себе и Гейнсборо, но тот учтиво отказывался, всякий раз ссылаясь на какую-нибудь причину. Оба мастера прекрасно понимали друг друга, и то обстоятельство, что им пришлось жить и творить в одной стране и в одно время, – вносило некоторый диссонанс в их личные отношения. Никогда они не появлялись вместе на одном и том же приеме, на одной выставке. Такое избегание друг друга, сложившееся Бог весть когда и служившее в определенных кругах даже темой для анекдотов, – должно быть, очень тяготило обоих. Достаточно было малейшей причины, самого незначительного повода, чтобы нарушить, поломать столь натянутое равновесие. А может быть, навсегда избавиться от него. И повод нашелся.

 ***

Встречаются люди, и их немало, болезненно относящиеся к первенству донесения
новостей. Они находятся в приподнятом состоянии духа, они испытывают какую-то ни с чем не сравнимую эйфорию в предвкушении того эффекта, который произведет сообщенное ими известие. Они несут его бережно, как воду в доверху наполненном
стакане, чтобы не расплескать по пути, а потом, довольные собой, наслаждаются вашей реакцией, наслаждаются с чувством исполненного долга, даже если новость эта порой бывает и нерадостной.
 
Есть и другие. Они не несут новостей, а сами являются сюрпризом, возникая неожиданно и издалека в тот самый момент, когда, казалось, о них давно позабыли. Таким был Гейнсборо.
 
Однажды летом он явился в дом доктора Грина, как всегда, покоряя добродушной улыбкой и приведя в восторг юного поэта. Увидев его, Томас действительно засиял от счастья и по-детски бросился обнимать своего друга, с которым не виделся около полутора лет. А Гейнсборо, тем не менее, уже целую неделю жил в Лондоне, выполняя очень серьезный и дорогой заказ.
 
– Честное слово, – признался художник, – мне так надоел этот капризный вельможа, что я попросил у него трехдневный отпуск и теперь принадлежу только себе, ну, и вам, разумеется.
 
– А где вы остановились? – поинтересовался Томас.
 
– О, герцог любезно предоставил мне одну из комнат в своем доме на Гровенор. Когда вернусь в Бат – похвастаю перед Маргарет, что жил в Лондоне, как пэр Англии. Вот она посмеется.
 
Гейнсборо улыбнулся, но в его улыбке, пропитанной иронией и усталостью, Томас
уловил как будто нечто новое, подмешанное в нее временем и жизнью. Это новое
Гейнсборо тщательно скрывал, он не хотел вытаскивать на свет болезненные для себя вопросы. Это было его личное страдание, которым он никого не смел обременять, это была только его ноша, разделить которую с ним никто не мог. Так, считал он, будет лучше.
 
– Ну, чем вы тут занимались всё это время? – с напускной веселостью спросил он, обращаясь, конечно, больше к Томасу, чем к его отцу, как будто отсутствовал не полтора года, а каких-то пару недель. – Том, я вижу, ты повзрослел, посерьезнел. Да и вы, уважаемый доктор, как мне кажется, несколько изменились.
 
– Да уж, пожалуй, – вздохнув, ответил доктор Грин. – Вы тоже как будто не помолодели.
 
– Да, действительно. Всё работа и работа! Она отнимает столько сил…
 
– Дорогой Гейнсборо, мы видели ваши полотна на выставке в Обществе искусств. Мне особенно понравился портрет адмирала Хоу, – воодушевленно сказал Томас.
 
– Да, мой друг, адмирал тоже был в восторге от своей копии на холсте, – ответил
Гейнсборо. – Должен признаться, его радость выразилась и в хорошем гонораре,
выданном мне сверх оговоренной суммы. Но оставим живопись и мои заботы. Я взял отпуск на три дня. Имею я, наконец, право забыть обо всем на свете или нет?!
 
– Имеете! – воскликнул доктор. – Имеете полное право! Обещаем, что о живописи ни слова. Правда, Том?
 
– Конечно, отец. Дадим отдохнуть нашему гостю.
 
– Ну, спасибо, друзья! – улыбнулся Гейнсборо и обнял Томаса за плечи.
 
Юноша ощутил на себе приятную тяжесть его руки и замер от восторга. Не каждому доводится дружить и быть обнятым великим человеком своего государства. А в том, что Гейнсборо великий живописец, Томас ни на минуту не сомневался, ведь даже сэр Джошуа Рейнольдс на недавней выставке говорил то же самое.
 
Все трое расселись за обеденным столом. Из кухни появилась Диана.
 
– Обед готов, – потупив взор, сказала она. Было видно, что женщина как будто не очень довольна незваным гостем.
 
Диана впервые видела Гейнсборо, а тот, в свою очередь, никогда не слышал о ней.
Появление кухарки в доме доктора стало для художника полной неожиданностью.
 
– Боже! – прошептал он невольно, увидев ее.
 
Никогда еще Гейнсборо не доводилось встречать подобное лицо. Мимо него проходили тысячи людей, десятки если не сотни из которых он запечатлел на своих полотнах, но такого гармоничного сочетания уродства и кротости он не видел никогда.
 
А от доктора не ускользнуло то растерянное удивление, которое появилось на лице гостя, хотя тот и сумел быстро скрыть его напускным безразличием. Диана и Гейнсборо были представлены друг другу, причем женщина, в отличие от художника, плохо знакомая с великосветским этикетом, неожиданно для всех в знак уважения к гостю сделала легкий реверанс. Её движение получилось при этом весьма нескладным, почти комичным, но искренность, с которой она его выполняла, пресекла улыбки мужчин.
 
– Подавай, – сказал доктор Диане и добавил, когда она вышла: – Это наша горничная, наш повар, наша добрая и незаменимая хозяйка.
 
Говоря это с некоторым нажимом на последние слова, доктор смотрел на Гейнсборо, и тот в знак понимания кивнул головой.
 
Поначалу ели молча, сосредоточенно. Доктор и Гейнсборо выпили по полстакана джина, Томас – немного пива. Завязался неторопливый застольный разговор, обычной темой которого являлась политическая обстановка. Гейнсборо рассказал что-то об индийских колониях – сведения, почерпнутые в мимолетных беседах с аристократами.

Доктор же, как подобало человеку вдумчивому, слушал гостя, не торопясь давать собственные комментарии.
 
– Друг мой, ты так и не ответил мне, чем занимался всё это время, – вдруг сказал
Гейнсборо, обращаясь к Томасу, когда его беседа с доктором о политике исчерпала себя. – Неужели ни в чем себя до сих пор не попробовал?
 
– Отчего же, как раз наоборот, – ответил юноша, смущенно и вместе с тем горделиво улыбнувшись.
 
– Да ну! Расскажи непременно!
 
– Я начал писать стихи, – сказал Томас и встретил глаза Гейнсборо, в которых вспыхнул огонек.
 
– Умница, просто умница! – воскликнул тот. – Я, конечно, не ценитель, не критик. Мне и читать вообще, даже газеты, порой бывает некогда. Но полагаю, что у тебя, Том, стихи должны получаться неплохо. Ты романтическая натура, впечатлительный и одновременно мыслящий человек. А это, мой друг, именно те качества, без которых не обойтись никакому художнику, будь то мастер кисти или мастер слова. Я рад, очень рад за тебя!
 
Гейнсборо накрыл своей крупной, развитой от природы ладонью руку Томаса, лежащую на столе, заглянул ему в глаза.
 
– Похвастай чем-нибудь, – сказал он, хорошо понимая, что Томаса распирает именно такое желание.
 
– Да у меня, собственно, для чтения еще ничего не готово. Всё еще в работе.
 
– Ну, хоть отрывок, – настаивал Гейнсборо.
 
Томас озадаченно пожал плечами, посмотрел на отца.
 
– Из “Турнира” что-нибудь, – подсказал доктор Грин.
 
Юноша отвернулся, сосредотачиваясь. Поэма была написана наполовину, требовала еще больших доработок, но очень нравилась отцу.
 
– Смотри, как треплет всемогущий ветер твои знамена, достославный Генрих. Смотри, как шерсть взлохматилась недобро у льва, что на твоем гербе алкает…
 
Томас читал тихо, не спеша, как будто давая слушателям возможность вникнуть в смысл и значение каждого слова. Неторопливое чтение стихов как нельзя лучше дает почувствовать прикосновение к поэзии, как к чему-то возвышенному, от чего порой замирает сердце и сбивается дыхание.
 
Гейнсборо старался сидеть тихо, чтобы не помешать Томасу. Как истинный художник, он видел, что Томас сейчас, во время чтения, находится не в гостиной своего дома, нет, он – там, на зеленых холмах старой Англии, где живут и умирают, сражаются и любят его герои. В глазах Гейнсборо теплились искры неподдельной радости за своего юного друга.
 
А за дверью, прислонившись к косяку и не дыша, стояла Диана. Она слушала голос своего воспитанника, и перед ней в пугающем сиянии открывался новый мир, о существовании которого бедная женщина даже не подозревала.
 
– Замечательно! Прекрасно! – воскликнул Гейнсборо, когда Томас закончил чтение. –
Да у тебя настоящий талант! Видишь, сбываются мои предсказания о том, что талант живет в каждом человеке. Тебе повезло, что он раскрылся так рано. Но помнишь ли ты, мой дорогой друг, вторую половину нашего разговора?
 
– Конечно, помню.
 
– И что ты думаешь по этому поводу?

– Еще не знаю.
 
– Я попробую тебе помочь, хотя по нынешним временам отыскать настоящего покровителя – дело трудное.

– Уважаемый мистер Гейнсборо, – сказал доктор Грин, – может быть, об этом говорить еще рано?
 
– Что вы, что вы, самое время! Важно не упустить момент, вовремя поддержать нашего молодого поэта.
 
Он улыбнулся и посмотрел в глаза Томасу. И вдруг хлопнул себя ладонью по лбу.
 
– Блестящая идея! – воскликнул он. – Как я сразу не вспомнил? Сегодня четверг? Да. А в субботу, мой юный поэт, я вас торжественно приглашаю на творческий вечер к одному моему ста-а-арому приятелю.
 
– Куда это? – одновременно спросили Томас и доктор.
 
– В мастерскую к Джошуа Рейнольдсу!
 
На несколько мгновений воцарилось молчание.
 
– Однако, насколько нам известно… – начал доктор.
 
– Да, вы хотите сказать, что мы с ним отнюдь не приятели. Не так ли?
 
– В общем-то, да.
 
– Так вот, – продолжал Гейнсборо, – мы действительно не друзья. Мало того, мы даже непримиримые соперники в живописи, но это, тем не менее, не мешает ему уважительно относиться ко мне, а я, в свою очередь, не питаю к Джошуа никакой личной неприязни. Он не раз приглашал меня к себе, но я, как не трудно догадаться, отказывался. Нынче же ради Томаса я готов смирить свои амбиции.
 
– Может быть, не стОит? – вставил доктор. – Мне бы очень не хотелось, чтобы вы, сударь, испытывали какие-то неудобства.
 
– Стоит! – парировал Гейнсборо. – Там наверняка найдется хотя бы один нужный нам человек. Я знаю многих, многие знают меня. Полагаю, что для Томаса могут оказаться полезными некоторые знакомства. Итак, решено!
 
– Я не пойду, – вдруг сказал Томас, опуская голову.
 
– Это еще почему? Струсил, да? – спросил Гейнсборо. – Но ведь я тебя в обиду не дам.
 
– Я, право, не знаю… Мне действительно не хочется смущать вас.
 
– Всё, решено! Иначе ты мне не друг! – решительно заявил Гейнсборо.
 
Томас взглянул на него исподлобья и в молчаливом согласии сжал губы.

 ***
               
Вернувшись в Лондон после трехлетнего путешествия по Европе, сэр Джошуа Рейнольдс в пятьдесят третьем году поселился в замечательном доме на Бонд-стрит неподалеку от Пикадилли. Дом этот, выстроенный в готическом стиле с элементами барокко, был одной из последних работ знаменитого Кристофера Рена. Как строитель величайшего протестантского храма – собора Святого Павла – Рен завоевал в свое время печальную славу еретика. Участвуя же в постройке Гемптон-корта, создавая проект перепланировки лондонского центра после “Великого пожара” тысяча шестьсот шестьдесят шестого года, Рен снискал себе популярность и уважение, как талантливый и плодотворный архитектор.
 
Особняк, в котором поселился Рейнольдс, был двухэтажным, с рустованным первым
этажом, который и занял живописец. Над ним располагались меблированные комнаты
миссис Фрикс, за которые она исправно платила налог в восемнадцать фунтов, но никогда на это не жаловалась.* Лестница на второй этаж находилась со стороны внутреннего дворика, крыльцо же сэра Джошуа украшало Бонд-стрит. Почти всю площадь первого этажа занимал большой светлый зал с высокими стрельчатыми окнами, превращенный
хозяином в мастерскую. Здесь художник работал, здесь принимал гостей и здесь же в
третью субботу каждого месяца допоздна был открыт литературно-художественный
салон.
 

* Английские домовладельцы облагались налогом по числу окон, выходящих на
   улицу, из расчета 2 фунта стерлингов за окно.


Название его, придуманное Рейнольдсом, как нельзя лучше отражало не только творческую, но и политическую сторону деятельности этого собрания. Название было
“Chiaroscuro”, и это вполне соответствовало тому, что хозяином салона являлся живописец.
 
Слово “chiaroscuro”, кроме того, было как бы паролем для посещения мастерской
Рейнольдса. Привратник, стоящий у входа, встречая гостей, произносил это слово, заговорщически прищуриваясь, как учил хозяин, и наученный им же, ждал от посетителя или гостя отзыва “ignorantaccio”.** Привратник не знал итальянского и на слово “невежда” каждый раз учтиво кланялся гостю, подчеркивая не только свое уважение к друзьям и знакомым хозяина, но и свое незаменимое участие в таинственной игре.
 

** Невежда (итал.)


Он был уже не молод, седину прятал под париком, который носил с особым пафосом, и, кроме того, отличался от других сограждан удивительным качеством: у него напрочь отсутствовала амбиция. Так, во всяком случае, полагал Рейнольдс, когда охотно взял к себе на службу этого человека, хотя его культура находилась, вероятно, на пещерном уровне. Он был глуп и исполнителен, а высшим благом для себя считал собственную сытость.
 
Ради преданности слуги Рейнольдс и затеял однажды игру в пароль, в которой
привратнику отводилась основная партия. Постепенно игра вошла в привычку, и завсегдатаям салона доставляло немалое удовольствие видеть, как этот человек, подобострастно склоняя голову, вместе с тем раздувался от собственного величия. В эти минуты он чувствовал свою незаменимость и значительность: так блоха, сидящая в ухе
слона, шепчет ему: “Смотри, как под нашей тяжестью дрожит земля”.
 
Итак, каждую третью субботу в шесть часов вечера распахивались двери салона
“Chiaroscuro” и радушный хозяин принимал гостей. В просторном зале-мастерской
находилось место для обеденных и карточных столов, вдоль стен располагались многочисленные диваны и кресла, своей особенной грацией как будто внушающие гостям ностальгию по ушедшим временам. В промежутках между окнами на стенах висели картины, привезенные когда-то из Франции, Италии, Испании и бронзовые с позолотой подсвечники, сами по себе являющиеся шедеврами искусства. В углу зала можно было даже разместить музыкантов, которых Рейнольдс часто приглашал из “Друри-Лейн”, чтобы не превращать свой салон в сплошную говорильню.
 
Здесь постоянно бывали художники и писатели, книгоиздатели и поэты, актеры и
музыканты, актеры и даже политики, которым было не чуждо прекрасное. Случайные люди сюда не попадали, ибо получить приглашение от сэра Джошуа было не так просто. Городская знать, в основном молодые люди и дамы, приходили в “Chiaroscuro”, впрочем, не только поболтать об искусстве, но и потанцевать, сыграть партию в бридж или покер, блеснуть изысканностью манер. И среди всех гостей почетное место занимал давний друг и почитатель Рейнольдса граф Экстер.

 ***
               
Гейнсборо отпустил экипаж за два квартала от особняка Рейнольдса, и они с Томасом не спеша пошли по Пикадилли-стрит.
 
Была вторая половина июля – время, когда в город приходит настоящее лето. Солнце, как Сизифов камень, уже покатилось под гору, то и дело обгоняя по пути белые клубни облаков. Где-нибудь на вершине зеленого холма, удаленного от городской суеты, можно было часами лежать на спине, слушая трескотню кузнечиков, птичьи склоки и любуясь незатейливой игрой эфемерных воздушных созданий с ослепительным светилом. Но в городе, наполненном непреодолимым земным тяготением, этого никто не замечал.
 
Вокруг без конца сновали люди, позванивая и тарахтя, проносились повозки и экипажи, и воздух был плотно наполнен иными звуками – звуками большого человеческого обиталища. Оживленная улица, как часть Лондона, как одна из его основных
кровеносных артерий, жила своей напряженной деловой жизнью.
 
Гейнсборо шел медленно, вразвалку, походкой уверенного во всем человека. Он был
высок и строен, силен от природы, и в его неторопливой тяжелой поступи проявлялось то, что этот человек живет на земле, отыскав и делая именно свое, предписанное ему свыше дело. На его лице лежал отпечаток какой-то легкой задумчивости. Едва заметная, может быть, чуточку ироничная улыбка тронула и по-особому изогнула его припухлые губы.
 
Томас же беспокойно озирался вокруг, провожая глазами кареты, вслушиваясь в нарастающие и затихающие вдали звуки. Он был похож на пугливого мышонка, посаженного в стеклянную банку, вокруг которой бродят кошки. Несколько раз он спотыкался, не замечая под ногами неровности, а однажды, глядя куда-то в сторону, наткнулся на Гейнсборо, остановившегося, чтобы подождать отставшего спутника.
 
– Что с тобой, Том? – мягко спросил Гейнсборо, нарочито сдвигая брови.
 
– Ничего. Я просто…
 
– Ты не похож на себя. Что тебя тревожит?
 
– Я не знаю. Но во мне шевелится какое-то недоброе предчувствие…
 
– Что ты! Выбрось из головы все эти глупости! Там будут приличные люди. И потом, я уже говорил, что не дам тебя в обиду.
 
– Я знаю. Я вам так благодарен! – воскликнул Томас и с чувством пожал руку Гейнсборо.
 
Как раз в эту минуту они свернули на Бонд-стрит и подошли к дому Рейнольдса. Гейнсборо, хоть и был здесь впервые, тем не менее, знал пароль, и так же, как многие
другие, они с Томасом стали свидетелями соло привратника, исполненного с гиперболическим подобострастием. Затем через богато обставленную и в то же время будто излучающую некое гостеприимство прихожую он молча, как подобало весьма значительному персонажу, провел их в зал, и как только они вошли в это просторное и
светлое помещение, хозяин заметил их.
 
– Ба! Кого я вижу! Наконец-то, дорогой друг! – говорил сэр Джошуа, торопливо подходя к ним.
 
Он пожал руку Гейнсборо, заглядывая ему в глаза, но тот, чтобы избежать взгляда
Рейнольдса, озирался по сторонам.
 
– Очень, очень рад! – с неподдельной искренностью продолжал Рейнольдс, переводя
взгляд на Томаса. – А это Дюпон? Ах, какой у вас уже взрослый помощник, мистер
Гейнсборо!
 
– Дюпон остался в Бате, – ответил художник. – А это мой юный друг, начинающий поэт Томас Грин.
 
– Вот как! Очень приятно, – улыбнулся Рейнольдс. – Отрадно, что и в литературе появляются новые имена.
 
Томас был польщен подчеркнутым вниманием, с которым выдающийся художник встретил его. Юноша поблагодарил за это и смущенно добавил, что о его имени в литературе говорить еще рано.

– Любая большая дорога начинается с первого шага, – сказал сэр Джошуа, – и, посетив мой салон, вы этот шаг как раз делаете.
 
Затем он провел гостей к одному из диванов и предложил располагаться. Томас присел на краешек рядом с Гейнсборо и теперь принужден был все время находиться лицом к залу. Такое положение, конечно, давало возможность видеть присутствующих гостей и хотя бы зрительно знакомиться с ними. Однако и сам юноша, как дебютант “Chiaroscuro”, оставался больше на свету, нежели в тени, и очень скоро стал замечать на себе любопытные взгляды. Еще бы, столь юный возраст сам по себе вызывал некоторое любопытство, да еще и очевидные дружеские отношения с Гейнсборо придавали Томасу, как новой фигуре среди завсегдатаев, черты почти таинственные, а значит – интригующие.
 
Гейнсборо знали многие, хотя и он находился в гостях у Рейнольдса впервые. И, если появление Томаса, никому не известного юноши, привело присутствующих в недоумение, то личность “батского отшельника”, как иногда называли Гейнсборо, произвела попросту переполох.
 
Присутствующих, впрочем, было не так уж много, ибо “Chiaroscuro” являлся литературно-художественным салоном, а не театром или подписным балом, но в то же время и не мало для одного дома, где бы собрались гости. Любопытные взгляды, направленные на вновь прибывших со всех сторон, ощупывали, изучали Гейнсборо и его спутника, как будто пытаясь определить, с чем пожаловали они сюда – в этот дом, в этот зал, в это изысканно-привлекательное общество давно знакомых, а потому почти семейно связанных между собой людей.
 
Томас, впервые в жизни попавший в общество, терялся, не зная, куда девать глаза. Еще по дороге Гейнсборо предположил, что их ждет подобный прием, учил держаться раскованно и невозмутимо, и сейчас изо всех сил старался следовать собственным наставлениям, ибо рядом с ним в эти минуты находился совсем неопытный мальчик, у которого кроме него, Гейнсборо, никакой опоры здесь не было.
 
Сэр Джошуа Рейнольдс, с самодовольной улыбкой призвав их чувствовать себя, как дома, оставил гостей и направился к выходу, чтобы дать кое-какие распоряжения. Посреди зала его остановил молодой человек, одетый с подчеркнутой элегантностью вельможи. Перебросившись несколькими фразами с хозяином, он подошел к Гейнсборо.
 
– Мое почтение, мистер Гейнсборо, – произнес он мягким голосом и слегка наклонил голову.
 
Художник поднялся, за ним вскочил и Томас.
 
– Граф Экстер, к вашим услугам, – представился молодой человек, протягивая Гейнсборо свою загорелую руку.
 
– О, высокородный и могущественный владетель, весьма польщен вашим вниманием, – ответил художник, склоняя голову. – Увы, не имел чести знать вас ранее.
 
– Дорогой Гейнсборо, оставим эти великосветские обращения, называйте меня просто по титулу. Я из той когорты сограждан, что не кичится своим происхождением.
 
– Благодарю вас, граф, – ответил Гейнсборо. – Вы оказываете моей скромной персоне большую честь.
 
– Познакомьте меня с вашим спутником, – попросил граф Экстер. – Он хоть и юн, но производит впечатление благородного и воспитанного человека.
 
От этих слов Томас густо покраснел и опустил глаза.
 
– Восхищаюсь вашей проницательностью, граф! – воскликнул Гейнсборо. – Мой спутник действительно воспитан в лучших английских традициях и благороден душой, в чем, не сомневаюсь, вы легко сможете убедиться. К тому же он обладает редкой способностью, которая и послужила, собственно говоря, горячим побуждением и причиной нашего визита сюда. Итак, граф, мой юный друг – начинающий поэт Томас Грин, – представил Гейнсборо, слегка подталкивая юношу в плечо. Тот подал руку графу и ощутил быстрое волевое пожатие.
 
– А теперь расскажите немного о себе, – предложил граф Экстер. – Присядем.
 
Все трое опустились на диван, и Томас мельком оглядел зал, не встретив при этом ни одного взгляда. Присутствие рядом сиятельного графа как будто само собой восстанавливало преграду чужому насмешливому любопытству.

 ***
               
Сэру Реджинальду Беркли, графу Экстеру, было около тридцати лет. Среднего роста, слегка худощавый, всегда стройный и подтянутый – он производил впечатление эталона английского аристократа. Правда, его смуглая от природы кожа, два чернослива вместо глаз, начинавшие входить в моду аккуратные усики, и особенно изысканные манеры, которыми граф владел в совершенстве, придавали его облику нечто специфически южное, страстное, от чего многие леди из высшего общества, переступая через светский этикет, всячески искали встреч с ним. Тем не менее, не лишенный внимания самых изысканных женщин Лондона и считаясь в придворных кругах одной из лучших брачных партий, граф Экстер оставался холостым, предпочитая всему на свете собственную свободу.
 
Посещая театры, балы, различные выставки, салоны, сэр Реджинальд старался быть в курсе всех культурных событий своего времени и справедливо пользовался репутацией знатока искусств. К тому же постоянное присутствие на заседаниях палаты лордов и давняя дружба с фаворитом короля, лордом Греем, делали графа Экстера фигурой почти недосягаемой.
 
Вот почему, беседуя с ним впервые, даже Гейнсборо испытывал некоторое волнение, которое, вероятно, передавалось и Томасу. Поначалу юноша прислушивался к неторопливой беседе двух мужчин, но затем, поскольку его лично она не касалась, решил воспользоваться возможностью рассмотреть других гостей “Chiaroscuro”.
 
Несколько мужчин и женщин маленькими островками располагались в разных концах зала, переговариваясь между собой и как будто уже никого вокруг не замечая. Ни одно лицо не было знакомо юноше.
 
У противоположной стены на таком же, как у них, диване сидели двое мужчин. Одному из них было на вид уже больше пятидесяти лет. Он производил впечатление уставшего, но довольного судьбой человека, хотя на его лице лежал отпечаток грусти, а в глазах мелькало какое-то легкое беспокойство. Если бы Томасу кто-то сказал, что этот человек знаком с великими людьми своей эпохи – Смитом, Юмом и даже Руссо, – он бы не поверил. А между тем лишь год назад этот человек встречался с Юмом и жившим у него Руссо, эмигрировавшим из Франции. Он встречался с ними и писал их портреты, ибо был художником. И не просто художником, а придворным живописцем короля Георга. Звали этого человека сэр Аллан Рамзей.
 
Рядом с ним сидел еще один художник, мужчина лет тридцати с небольшим, ученик и последователь Рейнольдса, но ученик и последователь, чья мАстерская рука уже избрала собственное независимое направление. Это был сэр Джордж Ромни.
 
Чуть поодаль от двух живописцев, исчерпавших, по-видимому, общие темы и поэтому молчавших, расположились мистер Гаррик со своей прелестной в любом возрасте женой Евой-Марией и Бенджамин Уэст, американский исторический живописец, переплывший океан в поисках своих корней и занятый в данное время вместе с мистером Гарриком и Рейнольдсом реформой сценического костюма в “Друри-Лейн”.
 
В дальнем углу зала, будто стараясь никому не мешать и вместе с тем производя больше всех шума, расположилась веселая компания из двух мужчин и двух женщин. Оттуда то и дело доносился сдержанный смех, и наблюдательный Томас приметил, что причиной этого веселья являлся элегантный молодой человек, без конца что-то говоривший. Это был Джордж Кольман, поэт и драматург, директор театра “Ковент-Гарден”, написавший в прошлом году совместно с Гарриком пьесу “Тайный брак”.
 
Рядом с ним сидели лондонская красавица Нелли О’Брайен, бывшая певица, а теперь женщина неопределенных занятий, актриса Элизабет Шервуд и моложавый мужчина приятной наружности, книгоиздатель мистер Ховард.
 
Пробежав глазами по лицам и не зная ни титулов, ни имен, Томас отметил для себя и угрюмую усталость Рамзея, и сытую независимость Ромни, и благородное достоинство Гаррика, и наигранную общительность Кольмана, и навязчивую вычурность Нелли О’Брайен, и сдержанность Уэста, и какую-то нарочитую неприметность Ховарда. Эта неприметность – кажущаяся или намеренная – вызывала у Томаса двойственные чувства, и он не знал, положительно или отрицательно ее оценить. С одной стороны, человек неприметный не может вызывать интереса, а если эта черта – порождение природной скромности, и за ней глубокая и цельная натура?..
 
В эти минуты Томас не брался составлять для себя исчерпывающих характеристик и по первым впечатлениям отметил лишь собственное равнодушие к Рамзею, довольно значительный интерес к Гаррику, которого видел лишь однажды на сцене и теперь не сразу узнал без грима, и мгновенно возникшую неизвестно почему антипатию к лондонской красавице. Об остальных гостях Рейнольдса Томас даже не пытался задумываться, хотя как раз тот моложавый мужчина, который вел себя весьма сдержанно, мог бы оказаться, по мнению юноши, вполне интересной личностью.
 
Гейнсборо с сэром Реджинальдом еще вели беседу, когда в зале снова появился хозяин. Он подошел к графу Экстеру, учтиво склонил голову и, извинившись, сказал:
 
– Сэр Оливер Голдсмит прислал записку, в которой сообщает, что слегка занемог. Больше мы никого не ждем.
 
– Хорошо, сэр Джошуа, давайте начинать, – с очаровательной улыбкой ответил граф Экстер.
 
Каждое подобное собрание, устраиваемое Рейнольдсом с завидной регулярностью, как правило, начиналось с обеда, составленного из умеренного количества еды и спиртного, а затем, когда стол убирался, между гостями завязывалась общая беседа об искусстве, о политике, о жизни, о любви, наконец. Иногда сэр Джошуа показывал свои новые работы, иногда кто-то читал отрывки своих произведений, что потом весьма доброжелательно обсуждалось, кто-то искал и находил партнеров за карточным столом, кто-то танцевал. Здесь никогда не было единой программы, всё происходило без принуждения, почти стихийно.
 
Откланявшись графу Экстеру, Рейнольдс подошел к обеденному столу и, оглядев
присутствующих, пригласил располагаться. Он указал Гейнсборо и Томасу их место, и в его голосе и манерах было столько любезности, что могло показаться, будто эти два человека питают друг к другу не только уважение, но и любовь.
 
В это время к дому подкатила карета, запряженная четверкой холеных вороных коней. Из кареты вышел роскошно одетый молодой человек и помог сойти на землю ослепительно красивой женщине. По дорожке, мощенной шлифованным гранитом, они прошли к крыльцу.
 
Привратник распахнул дверь.
 
– Chiaroscuro, – подобострастно улыбаясь, сказал он.
 
– Что? – не понял незнакомый гость.
 
– Chiaroscuro, – повторил привратник, удивленно хлопая глазами.
 
– Прочь с дороги, бездельник! – вскрикнул неожиданный гость, пытаясь пройти.
 
Привратник преградил ему дорогу.
 
– Сэр, я не знаю, кто вы, но мне не велено пускать незнакомцев, которые не отвечают на условные слова. Я доложу…
 
– Невежда! Еще одно слово и ты познакомишься с моей шпагой! – бросил молодой
человек, оттолкнув привратника и увлекая за собой даму.
 
– Что? Невежда? – Вконец расстроенный таким поворотом событий привратник ошарашено смотрел вслед вошедшим. – Невеждой меня еще никто не называл! А ведь
какие уважаемые люди ходят в дом…
 
Гости уже рассаживались за столом, когда в зал, сияя красотой и великолепием, вошли лорд Грей и его дама.
 
– Какая красавица! – склонившись к Гаррику, шепнул Ромни. – Кто это?
 
– Виктория Файн, актриса моего театра, – ответил тот, усмехнувшись. – Впрочем, она уже давно в театре герцога Сандерлендского.
 
– Да-да, я понял.
 
Увидев столь неожиданных гостей, Рейнольдс, отличавшийся завидным самообладанием, все же несколько растерялся. Он повернулся за помощью к графу Экстеру, но тот, прилепив к губам широкую улыбку, уже выбирался из-за стола. Граф подошел к даме, склонив голову, поцеловал ее руку, поздоровался с лордом Греем.
 
– Какими судьбами, милорд? – спросил он, разводя руками.
 
– Да так, не хочу отставать от культурной жизни нашего общества. Вспомнил, граф, что вы часто бываете здесь. Вот и я решил заглянуть на огонек. Надеюсь, мы не помешаем?
 
Последние слова он произнес, обращаясь уже к Рейнольдсу.
 
– О нет, нисколько не помешаете, ваша светлость, – ответил хозяин. – Напротив, ваше сиятельное присутствие делает высокую честь нашему скромному собранию.
 
– А что за болван стоит у вас на входе? – спросил лорд Грей. – Он посмел загородить мне дорогу! Оставляю его вам на растерзание.
 
– Покорно прошу прощения, – испуганно произнес Рейнольдс, мгновенно представивший себе, что могло случиться. – Мой лакей играет в игру, придуманную для него, но, увы, неподготовлен играть с вами. Он непременно будет наказан.
 
– Хорошо, хорошо. Так расскажите мне, господа, чем вы тут занимаетесь. Идут слухи, что у вас собирается изысканное общество. И это весьма вероятно, поскольку я уже заметил и мистера Гаррика, и сэра Аллана Рамзея.

– Милорд, давайте присядем, и вы сами всё увидите и услышите, – предложил граф Экстер.
 
– О нет, только не за стол! – возразил нежданный гость. – Я только что отобедал.
 
Вместе с дамой он прошел к одному из диванов, обшитых красным сафьяном, и устроился там.
 
– А у вас мило, – сказал он сопровождавшему его Рейнольдсу.
 
Присутствующие вынуждены были оставить на время надежды подкрепиться и нехотя, впрочем, умело скрывая свое разочарование, разошлись от стола. Сэр Джошуа, уняв волнение, вышел на середину зала.
 
– Ваша светлость, – начал он, обращаясь к лорду Грею, – позвольте вам представить наших гостей.
 
Тот кивнул головой, и Рейнольдс начал называть имена. Дойдя до Томаса, он сказал:
 
– Среди нас находится юный, несомненно талантливый и, не смотря на свои годы, весьма образованный молодой человек, начинающий поэт Томас Грин. Он является другом уважаемого нами мистера Гейнсборо, и это обстоятельство не позволяет мне сомневаться в справедливости вышесказанного о нем.
 
Томас шагнул вперед и склонил голову. Он был строен и неплохо сложен, новый светло-коричневый с тонкой серебряной ниткой костюм сидел на нем безукоризненно. Пышные каштановые волосы, зачесанные назад, взрослили его и придавали лицу открытость и некую одухотворенность. Живой блеск серых глаз выдавал юную душу, темпераментную и впечатлительную.
 
– Что-то нравится мне в этом мальчике, – шепнула спутница на ухо лорду Грею.
 
– Да, он мил, – ответил тот и уже громче, чтобы услышали все, произнес: – Отрадно видеть, что в нашем обществе, подверженном множеству потрясений, в то время, когда в Спитфилде бастуют ткачи, когда мы ведем трудную борьбу за океаном, и сама история накладывает на нас отпечаток суровости, в это же самое время среди нас появляются молодые люди, способные высоко нести славное знамя английской литературы. Я рискую, впрочем, ошибиться, поскольку не слышал еще его стихов, но мне кажется, мне хочется верить, что в этом прекрасном юноше растет настоящий живой талант, который в будущем сможет встать в один ряд с Мильтоном или Попом. Мне думается, что юный поэт не откажется сегодня прочитать нам свои стихотворные опыты, и тогда все мы, здесь присутствующие, сможем убедиться в справедливости сказанного мной, а также в безошибочности наших авансов.
 
Закончив свою тираду, лорд Грей повернулся к своей спутнице и самодовольно
улыбнулся.