Была Агафьей...

Екатерина Домбровская
Агафия – (греч.) – добрая; Агапия – (греч.) – любовь.


– Что ни вспомнишь – все стыд, да стыд…
Вся в трудах, привыкшая, что о своих личных делах ей говорить совершенно не с кем, что всяк любит и смакует лишь свои собственные беды и грехи, а на чужие изредка поддакивает как попка, – старуха все время еле слышно, про себя, но все ж таки в голос бурчала. И было ей это бурчание привычно, необходимо и даже узаконено ею самой.  Агафье казалось, что это бурчание упорядочивает поток ее дум, которые иначе разносились бы по сторонам, как послания одуванчиков. А так мысли ее тяжелели, превращаясь в некие выношенные соображения. В конце концов, она и сама себя так лучше слышала и понимала, проверяя на слух вес и качество мысли.

На сей раз старуха, окучивая картошку, разбиралась со своей соседкой-праведницей, с которой они с самого начала их многолетнего церковного знакомства пребывали в состоянии тихой, сокрытой от посторонних глаз, но напряженной и не бескровной войны.
– Спаси Господи! – Отзывалась «по форме» злым свистящим шепотом соседка.
Агафья не уступала:
– Спаси Господи! – Шипела и она почтительнейше…

Так они и жили, и даже  – для посторонних глаз – дружили не один год. Но сказать, что не тужили, – никак нельзя было. Потому и бурчала Агафья, чтобы невыясненное открывалось бы, а сомнительное – прояснилось.  Агафья ведь вовсе не стремилась к лаврам победительницы. Она хотела, чтобы была выяснена правда: кто прав – она или Тамара? А без ответов на главные вопросы Агафье жить было бы совсем темно и безнадежно.
Конечно, были давно перепробованы все способы общения, которым их учили в церкви: самой смиряться и не настаивать на своей правоте, считать Тамару лучше себя и не обращать внимания на ее благоглупости, бороться с осуждением…  Все это не помогало.  Был этап «жаления» Тамары и выискивания в ней достоинств неоспоримых… Но Агафья пришла к выводу, что если она Тамару жалеет, значит, себя ставит выше и «надмевается гордостью», как выражался отец Трифон. И впрямь: кто знает – может жалеть надо Агафью?

Переговоры  враждующих сторон через забор были всегда громкими и радостными.  Любезности взаимные так и сыпались… Обе праведницы были уже изрядно глуховаты, и потому все, кто проходил мимо их участков, испытывал на себе эффект присутствия, правда, понять, о чем свидетельствовали эти странные, только что не восторженные возгласы, им было не под силу.
– Приходила соседка, угощала грибками и просила явиться к ней попозднее – посмотреть ее племяша – не болен ли?  А я отказала ей.

Тамара была  врачом и прежде почти никому не отказывала в помощи, но вот теперь она решила, что ей уже не под силу на все просьбы откликаться, что не хочет она таскаться по  деревне – смотреть заболевших. Она даже Агафье отказывала дать совет по приему лекарств. Та надеялась, что Тамара заглянет в свой толстый медсправочник и  разъяснит непонятное, но даже этого соседка сделать не считала нужным. Причем без внутренних сомнений и борьбы, – это было видно невооруженным глазом. Вот не должна – и все тут! Давить и упрашивать соседку Агафья бы не стала ни за что: если бы та хотела бы помочь – давно бы помогла.
– Какая уж тут дружба?! – Продолжала бурчать Агафья. Знает, как я мучаюсь без помощи и лень пальцем двинуть.
На этом фоне, конечно, Агафья как-то холодно и не беспристрастно воспринимала болезненные жалобы самой Тамары. В глубине души она считала ее симулянткой. Ей не нравилось, что Тамара оседлала Рому –  безотказного местного шофера, который заодно был сторожем храма в соседней деревне, чтобы он заезжал за Тамарой  и возил ее на службы в храм, а потом привозил домой. Жили они с Агафьей рядом, но ту подвезти никто не приглашал. Агафья не умела устраивать дела.

– Что же ты два дня меня избегаешь? – Обиженно выкладывала соседке Тамара. – Понимаю: тебе не интересно со мной общаться, я тебе совсем не нужна. Ты вот мне нужна. А я тебе не нужна.
– Ну что ты! Ну, что ты! –  Еле сдерживая возмущение, спешила успокоить соседку Агафья. Да ко мне дети приезжали, я все готовила им, кормила с утра до вечера, только посуду мыть успевала…
Но Тамара была непреклонна. «Я тебе не нужна» – и точка. Если к ней приезжали дети с внуками, Тома ничего не готовила: напротив те везли ей сумари и забивали холодильник на неделю. У Агафьи была совсем другая жизнь. Куда уж Тамаре было ее понять? Та в свою очередь считала, что Агафья все преувеличивает и даже врет, и что горбится на огороде – так вольному воля, а Тамара в это время каноны с акафистами вычитывает…
Получалось, что с двух сторон старого, чуть живого, беззубого забора сошлись-столкнулись две жизненных стихии, и точки примирения между ними, ну никак не обреталось. Вернее, усилиями Агафьи – внешними – отношения сохранялись на вид добрые. А внутренне от напряжения душ искры летели.
Пыталась однажды Агафья разведать, что полагает на сей счет отец Трифон, который регулярно слушал исповеди той и другой, но тот сразу ее оборвал: «Не знаю никаких Тамар. Давай мне о своих грехах выкладывай». Конечно, он прекрасно знал Тамару: он ее с еще двумя товарками на дому соборовал как якобы тяжкоболящую. Но в чем было это тяжкоболение – сказать бы  не мог никто. «Просто эта Тамара всю жизнь была отъявленной эгоисткой и себя жалела много больше других», – вновь  тянула свою нескончаемую песню «под нос» Агафья.

– Паразитка! – Бурчала даже так Агафья. – А потом вновь и вновь пыталась все это загнать в себя поглубже, чтобы не видеть, не слышать, не реагировать. И когда это удавалось, она просто забывала о Тамаре и к забору побалакать не ходила. И, как всегда, следовала с той стороны истерика, претензии, кислые слезливые обиды с претензиями на любовь Агафьи.

В конце концов, Агафья решила, что все это – тоже ее крест, но вот только, что ей следовало делать и как себя вести с соседкой, на каком направлении своего внутреннего подвижничества обрести свободу от этих ежедневных мук, – она ума приложить не могла.
– Скажи я, что Петровне все-таки надо было помочь – сходить и посмотреть ее болящего племянника… да что тут будет! И пусть будет? Решиться? Сказать правду, как думаю, и пусть будут истерики, пусть будет в итоге ссора, а потом мое гнусное желание скорее пятиться назад, лишь бы это выяснение отношений закончилось…  Ведь слово за слово и, глядишь, вылезут наружу все мои думы о Тамаре.
Выхода Агафья не видела. И все шло, как шло: скрытые ото всех – и даже от собственных глаз поединки. Старуха была уверена, что Бог, конечно, все слышит и присутствует в их спорах как Судия Третейский, хотя, наверное, обеих любит равно. Как и равно терпит, покамест сильно не наказуя. Хотя старуха так только вслух – по писанному – бурчала, а про себя, в том себе не признаваясь, считала, что Он ее, Агафью, любит больше Тамары.

– Я все бурчу, а она все ноет и ноет, хотя сроду ни о ком не заботилась, хотя и было, для кого жить. Где сядешь, там и слезешь: сто раз проверено.
Старуха понимала, что связываться с Тамарой напрямую, выяснять правду напрямки – дело бесполезное и безнадежное. Нет, не трогать ее, не трогать, а обмыслить, и привести к одному знаменателю всю эту говорильню надо, а главное, что-то важное найти для себя: образ мыслей, подход, поведение… Или что-то еще?
Агаша, старуха лет семидесяти, болезненная, но все еще горячая и деятельная, любила все вопросы распечатывать, как грецкий орех, как учил ее тому когда-то ее первый старец: дескать, раскалывать надо скорлупу и зернышко добывать - так только мы правду о себе узнать можем и к истинному покаянию прийти. Вот опять же: не сошлись они с соседкой в споре о воспоминаниях и чувствах, а почему?..

Самой Агафье уже давно не хотелось ничего и никого намеренно вспоминать из прошлой жизни, и даже особо дорогих ее сердцу людей она не усиливалась держать в самой близкой к сердцу памяти. Ей Псалтирь, на которой она всех поминала, подсказывала  и указывала порой на тех, кто даже и не был Агафье близок при жизни, даже и на совсем «чужих» людей, которых она узнала и полюбила  из книг, но тут, словно вспышка какая – все озарялось и чья-то душенька словно оживала в сердце как звездочка, как близкая и небезразличная и очень ощутимая, осязаемая… Вот тут Агафья молилась горячее, вовсе не окаменевшим сердцем и отупевшими чувствами поминала эту явившуюся ей внезапно душу. И плакала даже совершенно непроизвольно.

Как-то Агафья не удержалась и рассказала о том сокровенном Тамаре. А та с важным видом заявляла, что это действие свойственное, якобы им обоим, и ей, Тамаре тоже, что это есть не что иное, как возрастное окаменение чувств и даже… отупение. Дескать, чувства наши – по старости – почти умерли, и мы с тобой, подруга, уже ходячие трупы.
– Ну и дура же, упрямая, Тамара эта! Небось повторяет кого-то бездумно, а хочет на самом деле срезать меня, подкусить…
И все-таки Агафья себя проверяла. И этот вопрос теперь был у нее главным предметом самособойных бурчаний. Мать? Мать всегда жила вместе с ней, но не в памяти – а где-то совсем в другом – не тутошнем – месте. Но старуха не ощущала никакой по ней тоски – только тихую и спокойную любовь, жалела материну горькую старость, и вообще…

«Мамочка», – говорила она иногда беззвучно, внутренним голосом (или даже принуждала себя так говорить?), но увидеть мамино лицо как на карточке, даже не силилась. Не нужно было никаких карточек: что они могли передать? То, что видела и чувствовала, что хранила в себе сейчас старуха как любовь к своим родным, – не умещалось ни в какие слова и карточки и даже воспоминания. Она жалела всех. Псалтирь научила.
– Ничего и никого уже не нужно. – Опять она разговаривала сама с собой. – Никакого эдакого «возрастного» я не знаю, – упрямо припечатывала соседкино мышление старуха.  – Душа или жива, или мертва, или загибается помаленьку…
Пожалуй, тут на поверку происходило что-то совсем иное: Агафья почти разучилась плакать. Нет, она плакала, когда читала духовное, или молилась – только тогда, да и то не часто, непредсказуемо… А больше, даже когда больно было, когда поранивалась сильно  – не плакала. Или когда кто-то близкий дома уж сильно забижал. Но тогда она изо всех сил старалась. И то: ни заплакать, ни завыть не могла. А сердце-то рвалось, трещало по всем швам… Пыталась, только никто на ее старания не покупался. Словно она уже была отъединенная от жизни. Словно ее никто не любил. Впрочем, во всем-то люди – существа своевольные –  жалеют, когда сами хотят, а не когда их жалости ждут, как манны небесной, любовь свою высказывают не тогда, когда в ней кто-то кровь из носу нуждается, а когда самим почему-то захотелось ее на вас излить. Проклятая жизнь.

Вот Тамара, единственная в зоне доступности, кто остался на связи с Тамарой из старых монастырских знакомств (не по другим причинам, как по стечению обстоятельств) – просто Агафья с самого начала, как Тамара сама к ней зачем-то прилепилась, не могла ее бросить. Вот бы та концерт закатила! Могла и запить, и закурить, что и бывало не раз за годы их тесных и противоречивых отношений…
Был у Тамары период, когда дали ей неожиданно трудное послушание в монастыре, прихожанками которого обе старухи были. И попала Тамара в нежно-стальные ручки довольно молодой,  и «по жизни» высокопоставленной дамы, – недавней красавице и светской львице. Вот эта-то дама и начала Тамару смирять: заставляла ждать себя по нескольку часов, разговаривала с ней подолгу, не предлагая сесть, обходила ее в Тамарином же послушании (оно было по специальности – медицинским), ничего не спрашивая «специалиста», делала, как сама решит. А медиком дамочка-то не была. У нее, кроме высокого положения за спиной была только средняя школа… А главное, эта мадам и ее льстивые приспешницы жаловались на Тамару Владыке. Который и поставил на такое послушание Тамару. Они  врали бессовестно и хитро… В общем, все это было действительно тяжкое испытание с очень некрасивыми подробностями.

И Тамара рухнула… Если бы не Агафья – ей бы конец. Никто ее жалоб в монастыре не желал слушать, никто не верил ей, все в один голос только осуждали ее за гонор и непослушание, хотя по медицинским вопросам права-то была Тамара, а не самоуверенная и безаппеляционная дама.
Тамара не слезала с телефона: она звонила Агафье не только целыми днями, но и ночами. Вдруг она начала курить и выпивать (хотя столько лет чуть ли не подвижницей благочестия слыла!) и звонила ночью: «Поговори со мной…». И они говорили, пока не рассветет…

Сказать, что Агафья изнывала от этих разговоров и выпивок по телефону – ничего не сказать!   Во-первых, тут невозможно было удержаться  – за  множество звонков в сутки, чтобы не поддакнуть и не осудить – ради успокоения Тамары – странную начальницу; во-вторых, в таком состоянии Тамара не способна была понести никакой жесткой правды и  правильных аскетических советов – жесткую правду ей говорили в монастыре и отворачивались. А у Тамары оказалась хрупкая психика. Ей кто-то подарили игрушку – пушистую собачку, и она начала общаться с ней как с живым существом, и рассказывала о том Агафье. Агаша видела, что подруга ее – человек крайне духовно слабый, что Тамарина гордыня никак не готова была понести такое испытание, – она даже умом не понимала, что послано ей все эти страдания для обретения терпения и смирения, для того, чтобы обломать рога гордыне, а это ведь как больно-то!

Агафья тоже себя проклинала: и за поддакивания  – только на их фоне она ведь и могла хотя бы ввернуть нужный совет и сказать какие-то слова о терпении, о послушании, о том, что пора увидеть нечто в себе и покаяться, и что сразу станет легче, и что тогда Господь все упростит, и уберет этот молот с наковальни Томиного сердца…  И за осуждения: «Ну что я за урод, – ругала она себя приболезненно, – совсем ума нет, чтобы и человека согреть, и другого не осудить!»
В общем, каждая мучилась по-своему, и сказать, кому тяжелее было – трудно.
А потом Тамара не выдержала и отказалась от послушания. Это был вызывающий шаг, и не было в монастыре человека из знакомых, кто бы не отвернулся от Тамары. И опять Агафья вынуждена была терпеть эту дружбу, которая истощала все ее душевные и физические силы. А летом они жили через забор… И длились эти отношения уже чуть ли не десять лет. Зимой они жили в городе друг от друга далеко. И если один день Агафья не звонила Тамаре, то в трубке тут же раздавался разгневанно-обиженный голос: «Почему это ты мне не звонишь?!» И ответить, что созваниваться ежедневно теперь нет никакой такой причины, что у Агафьи свои скорби, своя семья и свои заботы, – было невозможно. Тамара бы упала в душевный обморок.

А потом все-таки постепенно Агафья стала растягивать паузы между телефонными  переговорами. Каждый раз, поначалу, выслушивая истерики и упреки, оправдываясь и прося – по канону христианскому – прощения у Тамары. Да не по разу – а помногу.
Не раз пыталась Агафья спросить совета у священников, как быть ей? Один говорил, что надо прямо сказать Тамаре, что ей, Агафье, такие отношения не под силу по причине ее, Агафьи, духовной немощи, и разойтись в разные стороны. Но Агафья не могла на это решиться, не могла нанести такой удар Тамаре.  Были и другие – бесполезные советы. Но только отец Трифон, или, скорее, Господь через него, помог Агаше. Он позвал ее причащать одну лежащую старицу-монахиню, прожившую какую-то поистине мученическую жизнь – очень долго с пьяницей мужем, потом с наркоманом сыном, который ее терзал и избивал, и только к семидесяти годам сподобившейся пострига – в миру – а заодно и паралича ног.
«Заболела эта старица, – сказал по дороге отец Трифон, – не только по скорбям и испытаниям жизни ее, но потому, что всех вокруг носила на себе…» Хотела, было, Агафья спросить, что это за таинственное слово: «носить на себе людей», но отец Трифон шел молча и видно было, что к разговору не расположен.

Старицу Агафья увидела изможденную крайне, но светлую, даже веселую. Причащалась она истово, – невозможно было не заплакать, глядя на нее. Обласкала она, как и чем могла, и батюшку, и Агашу. И вот ей Агафья и попыталась рассказать о своей духовной нужде. Старица слушала молча, иногда всматриваясь в Агашу каким-то особенным, вдумчивым взором – прямиком в глубины сердца. А между тем возраста-то они были почти одного: ну, может, старица лет на семь-восемь постарше.
На Агашину исповедь монахиня ничего не сказала, но стала расспрашивать Агашу о ее жизни… И вместе поплакали: многоскорбны были и Агашины дни…

– Знаешь, я не буду тебе никаких советов давать, – сказала она Агаше. Все нужное тебе дает и даст Господь. Много страдала, но и еще пострадать придется: вот когда избудешь в скорбях да болестях положенное тебе страдание, когда изменит оно тебя и переродит полностью до конца, вытравит из тебя остатки твоей самости, станет тебе намного легче с людьми. Полегчает ноша твоя, когда в самой тебе – тебя совсем не останется. Как это Господь творит, я объяснить не умею, но по опыту своей жизни знаю, что наступает однажды момент, когда ты вдруг чувствуешь, что ноши твои словно кто-то еще поддерживает, что не так уже, как прежде, ты смотришь на неправды других. Нет, видишь, все видишь, еще острее все язвочки человеческие видишь, и болеешь из-за них, потому что порой они действительно ужасны и смердят зловонием порчи греховной, но при этом болеешь об этих людях, как мать о своем дите. И строго сказать сможешь, и шлепануть, а дите-то не всякое в тебе мать увидит и почтит, но будет от тебя отбиваться да огрызаться, как бывало на меня сынок мой бедный бросался… А все равно: теперь ты уже навсегда останешься только матерью. И для твоей Тамары тоже. Только этого она никогда не признает. Может, в самом конце…

…Что такое человеческое слово, «аще не Господь созиждет дом»? Нет у него без Господа силы. И сколько бы верно и тонко не говорил человек один другому – толка не будет, если не встанет между ними Христос и не  придаст слову Свою силу.
Все поняла тогда умом Агаша, все поняла. Она и читала подобное сказанному ей матушкой не раз. И даже в какие-то мгновения осеняло ее такое чувство… Но потом – уходило, оставляло… Когда все житейские невзгоды и скорби закрутились, завились вокруг Агафии страшным и неизбывным вихрем, когда жизнь ее превратилась в постоянное стояние при яме могильной, а скорбь  вспыхнула не единым нестерпимым мигом, а излилась в бытие день за днем, Агаша однажды почувствовала вдруг, что в сердце ее, оказывается, живет то, чего никогда не было: нечто нежное, благоуханное, переполняющее ее, требующее исхода – то, чему имя она и самой себе сказать не смела, хотя и знала.
Сказал ей однажды на исповеди – как бы между прочим – отец Трифон, куда-то в сторону глядя: «Была ты всю жизнь Агафьей, а только теперь стала Агапией. Чудеса…»


На фото: Знаменский собор в городе Осташкове Тверской области. Фото Екатерины Кожуховой.