Борис Габрилович и его окружение

Евгений Касьяненко
Пожалуй, самая культовая фигура ростовского андеграунда – это поэт Борис Габрилович. Вокруг его имени густо перемешаны правда и легенды, факты и домыслы. Трагически погибший в неполные двадцать лет поэт, которого по многим признакам можно было бы смело назвать гением, проживи бы он хотя бы еще пару лет и успей создать нечто законченное,  стал на десятилетия после смерти предметом всяческих политических инсинуаций. Причем начались они буквально в день похорон поэта, которые многие «товарищи» решили превратить в антисоветское шествие.
Полвека я молчал, не мешая плодиться этим легендам. Но теперь пришел к выводу, что пора рассказать о нем все, что знаю. У меня есть основания считать себя одним из ближайших друзей Бориса. Доказательство этому простое – наша совместная и крайне авантюрная поездка в Москву зимой 1969 года.  Но начну по порядку.
Для нас, поступивших летом 1968 года на филологический факультет Ростовского университета, занятия начались, как водилось в то время, не 1 сентября, а на месяц позже, потому что первый этот месяц мы пололи кормовые бураки и собирали помидоры в Багаевском районе, в хуторе с загадочным названием Подпольный. Жили в школе, прямо на полу, куда накидали горы соломы, прикрытые брезентом – девушки в одном углу, ребята в другом. В колхозе мы с Борисом сразу обратили внимание друг на друга по одной простой причине – были выше всех ростом, во мне метр девяносто, в нем и того больше.
По возвращению в Ростов нас ждала странная новость: оказывается, один из наших однокурсников, которого мы в глаза не видели (он не поехал в колхоз по болезни) …убил своего приятеля-милиционера, из табельного пистолета последнего, а потом ходил по Ростову с пистолетом, засунутым за брючный ремень. Короче, двинулся по фазе. Было собрание, на котором курсу предложили выдвинуть то ли общественного обвинителя, то ли общественного защитника – уже не помню. Парню-убийце повезло: в день убийства ему не исполнилось 18 лет, поэтому впаяли максимум – десять лет тюрьмы.
Дальше – больше. 29 октября, в день советской молодежи, была манифестация студентов университета (тогда филфак находился в главном корпусе РГУ, на Энгельса –Большой садовой). Нашей группе поручили нести портреты членов Политбюро на дюралевых шестах. И надо же такому случится – утром 29-го ударил жутчайший мороз, температура упала с плюсовой до минус десяти. Очень редко, но такое в Ростове осенью случается. Металлические шесты липли к рукам без перчаток, сдирая кожу. Мы их побросали в кучу. Новое собрание – нас грозят всех исключить из универа.
Тут надо пояснить на фоне чего происходило наше поступление в университет. Накануне, 18 августа  1968 года войска СССР и стран СЭВ вступили в Чехословакию, давя «Пражскую весну». Страна была взбудоражена, а мы словно нарочито подливали масло в огонь. Тогда же, осенью, в Ростов приехали  два кумира молодежи – Булат Окуджава и Василий Аксенов.  Я, кажется  через отца – деятеля культуры, достал контрамарки во Дворец спорта, где они выступали – себе и части однокурсников. В антракте подошел к Булату Шалвовичу и попросил его о встрече со студентами-филологами. Он пригласил нас приехать на другой день в гостиницу «Ростов».
Нас приехало пять человек. Окуджава попросил: если есть поэты – прочтите свои стихи. Стихи начал читать Георгий Булатов. Окуджава искренне удивился их качеству и подарил Жоре свой сборник. Стихи других (Габриловича среди нас не было, я -  вообще не поэт, а другие не состоялись как поэты) он проигнорировал.  Зашла речь о политике. Булат тогда сказал удивительную фразу, которую я запомнил: «Советская власть умерла еще 21 января 1924 года». То есть, понимай так: в день смерти Ленина. И чтобы мне не говорили сегодня про Окуджаву, я уверен, что в то время он был не либералом в нынешнем понимании, а ортодоксальным левым, ультралевым.
Но если вдруг, когда-нибудь, мне уберечься не удастся,
Какое б новое сраженье не покачнуло б шар земной,
Я все равно паду на той, на той единственной Гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной.
(«Сентиментальный марш»)

Потом в номер зашел Василий Аксенов и пригласил нас всех поехать вместе с ними в Ростовский мединститут, где была намечена встреча со студентами.
В мединституте начался тарарам. В большой аудитории амфитеатром Окуджава спел несколько песен, а потом сделал заявление: «Московская писательская организация в полном составе, за исключением нескольких человек, выразила протест против вступления советских войск в Чехословакию». Поднялся шум. Работники КГБ стали сдирать пленки с катушечных портативных магнитофонов, выставленных на сцену.
На другой день всю нашу пятерку пригласили (через партком университета) в КГБ. Долго продержали в предбаннике под портретом Дзержинского (видимо, это была часть воспитательной работы), потом к нам вышел молодой офицер и объяснил: «Не берите, ребята, в голову вчерашние высказывания, у Булата Шалвовича – рак, этим вызвано его состояние и заявления». Как я выяснил с годами, это была правда насчет рака, но Окуджаву удачно прооперировали и он еще десятилетия прожил после этого.
Теперь вернусь к Борису. Кажется, в начале декабря в университете состоялся творческий вечер молодых поэтов. Выступали Алексей Прийма (который поступил в РГУ на два года раньше), Георгий Булатов, Борис Габрилович и еще кто-то из наших. Потом на сцену вышел какой-то пожилой седой человек и начал их громить, назвал их творчество антисоветским. Я не выдержал и тоже выскочил на сцену. Тут надо объяснить, что репутация у меня в это время была весьма специфичной. После школы и до поступления в вуз я проработал по комсомольской путевке два года на Всесоюзной ударной стройке – Нурекской ГЭС в Таджикистане – и в глазах однокурсников выглядел ультраправедным и «красным». Но я сказал со сцены, что юношеский декаданс в стихах товарищей нельзя воспринимать как антисоветизм. Это просто дань моде. Со мной охотно согласилось большинство преподавателей, присутствующих на вечере. Они поняли, что раздувание профессором Н.И.Глушковым скандала (это был он) навредит всему университету. Глушкова дружно зашикали.
Еще один нюанс. В нашу факультетскую стенгазету «ЖиФ» («Журналист и филолог»), которую я одно время редактировал, и где печатались стихи этих поэтов, смиренно приносил свои философские эссе …всемирно известный ученый, ректор РГУ Ю.А.Жданов. Стихи ребят ему нравились. Так что броня у нас была могучая.
Учились мы хорошо. Габрилович и Булатов вообще удивляли курс своими познаниями, неведомо откуда ими полученными. На занятиях по античной литературе они читали наизусть стихи Горация и Вергилия, словно окончили дореволюционную классическую гимназию, хотя Габрилович пришел в РГУ со школьной скамьи, а Булатов успел год проучиться в Таганрогском радиотехническом институте. Я тоже начал учебу на отлично, получив одни пятерки в зимнюю сессию, но во втором семестре умудрился получить два неуда – по введению в языкознание, из-за конфликта со старой девой, ведший предмет, и по …физкультуре, которую я игнорировал. Но это к слову.
На зимних каникулах мы затеяли с Габриловичем странную авантюру: решили на пару мотнуть в Москву, где у нас не было никаких знакомых. Причем заведомо знали, что поселиться в гостинице не удастся, такие тогда были времена. Чтобы нас туда отпустили, пришлось соврать. Борис сказал, что у меня есть родственники в Москве, а я – что у него.
В действительности, за десять дней мы шесть раз ночевали на московских вокзалах в зале ожиданий, обходя по очереди площадь трех вокзалов (гоняли менты), два раза ездили в какую-то ночлежку, дом колхозника, в подмосковный Подольск, и на два дня уезжали к его старшему брату-ученому в Пущино. Это удивительный закрытый город, центр российской биологической науки. Помню, как нас с трудом пропустили автоматчики в этот город, как мы ошалело шли по его улицам с сюрреалистическами надписями на зданиях: «Институт мозга», «Институт биофизики клетки», «Институт белка» и чувствовали себя, словно перенеслись в мир братьев Стругацких.
Остальное время мы просто шатались по Москве, вживаясь в ее ритм жизни. День потратили на Третьяковку, день на музей изобразительных искусств. Питались и пили пиво в каких-то московских гадюшниках, в компании  с такими же небритыми, как и мы, субъектами. Помню, как мы однажды шли в метель через Крымский мост из-за Замоскворечья, через снежные заряды просвечивали рубиновые звезды над Кремлем и мы чувствовали себя открывателями вселенной.
В день, когда он погиб, я должен был быть в одной кампании с ним. Квартира, откуда он вывалился с четвертого этажа, нелепо облокотившись на москитную сетку, находится на той же Нижне-Нольной, где жил тогда я, в трех шагах от моего бывшего дома. Не помню, почему я в тот день не пошел в эту кампанию. Наверное, пьянствовал в другой. Сразу поползли слухи, что это было самоубийство  - несчастная любовь или всегдашний антисемитизм нашего общества. Я в это не верю – просто несчастный случай. Погиб поэт, у которого были все задатки стать великим.
Вот, пожалуй, и все, что я хотел сказать о Борисе. Стихи его я цитировать не стану. Пусть каждый, если хочет, найдет их в интернете. Мне и моей первой жене Жанне он посвятил всего три слова. Мгновенный рисунок шариковой ручкой, на котором нарисована прогуливающаяся парочка с наклоненными головами. Девушка и парень, который ее выше на голову. И подпись: «Женя и Жанна – каторжане». Как каторжане на прогулке в тюремном дворе. Кто хоть немного смыслит в поэзии, поймет, что слова гениальны. Фантастическая аллитерация согласных звуков. И как точно -  первая любовь всегда походит на каторгу.