Шлем Искандера пятая глава

Анатолий Литвинов 2
                1

– Пред рассветом оне грянули, печенеги, оле яко грянули, тако потем и отпрянули, – сказал старик и посмотрел на солнце.
– Невже сборонили? – засомневался белоголовый юноша по имени Уле;б. – Нешто можно сборонити град без дружины?
– Можно. Зри: и до си стоит наш Тмутаракань, не сколы;бнется, не сворухнется,– ответил старик.
– Ты же, баешь, молодше мя был, – наседал Улеб, – яко же ты мог начальничати боронёю? Де битися-рататися навычился? У мамки супод титькой? Чи в граде не знашлося ни единаго болярина али тиуна?
– Князь наш Мстислав свет Володимирович с дружиною в Тавриду пошед втапоры. Ромеи наяли яго Крым-Клима;ты у хазар-иудея отъяти… Взошед я на стену, зрю: печенег приступ измышляе. Гукнул я истыней своих, юнотов, и вчинили мы граду бороню. Отринуше печенега от Тмутараканя, воссели на конь-фарей, сбили неприязней с поля и погнали за Клокотень-пролив. И с поспешью поидели до России-града, бо и Россию степняки обложили. Чуть толика помешкали б, и паде бысти нашей России.
– Нет, истыни, лжой тут нас дед Дублей потчуе, – объявил недоверчивый Улеб.

Так всегда случалось. Стоило деду Дублею, даже летом обутому в свои легендарные валенки-коты, выйти на лавочку погреть косточки, как его тут же окружала невесть откуда появлявшаяся толпа подростков. Тут были и половцы, и ромеи, и аланы, и касоги, и хазары, и, само собой разумеется, русы. Казалось, что со всех концов отряжал многоплеменной Тмутаракань своих отроков послушать старейшего жителя города. И всегда находились юноши, сомневающиеся в правдивости дедовых историй. Но внимали с интересом и те, кто верил дублеевским рассказам, и кто не верил.
– А и вправь, дедушко, сколь те было о ту пору? В коем годе ты нарождился? – спросил кто-то из толпы.
– В коем годе я не ведам. Помятаю токмо, что в тоем годе и осётр, и севрюг-рыбь, и шемай-селява долготно на нерест в Кобан-реку не шла. И мати моя, Загляда Годимировна, страх охотница до рыби, понуждена была вкушати токмо тарань-залом да судака, посему молоко в ея обех титьках зело горчило. Сосати-то я сосал, ан дюже морщился… А вот Тмутаракань егда от печенега оберег?.. Сколь же ми в тех годех было?.. В тые лето, яко Мстислав Володимирович боролся с касожским ханом Редедей, ми двоюдесть минуло и поверх ще три. А град наш я боронил… седмью годками ране. Двоюдесть да три долой седмь – четырнадесть годков ми втапоры было.
– Шестнадесть, – поправил деда кто-то из круга.
– Або шестнадесть, – согласился дед Дублей. – Вы грамоте лепше мя навычены.
– А тоби, дедушко, самому-то спривелоси поединок Мстислава с Редедей зрети? – спросили из круга.
– Яко же не спривелоси? Я же и навычил князя, аки ему перемочти в тоей прении хана .
– Прелесть! – не выдержал Улебка. – Безбожна лжа-прелесть! Дед Дублей вычил князи и ханы ратоборствовати! Оне же своих голов не имали!

Два коренастых отрока, алан и грек, молча схватили белоголового дедова оппонента и выкинули из круга. Улебка, описав в воздухе высокую дугу, шмякнулся о землю и сразу же после жёсткого приземления прекратил возражать рассказчику.
– Давай-тко, дедушко, про Редедю и Мстислава, а Улебку, ще вякне, мы отгонимо.
– Затеял я як-то рыбки полотвити в Замани-заливе. Кефаль, помятаю, тесно шла. Прихватише пару маты, поплыл я в Заманиху. Бросил маты на воду, пождал чуток, пока кефаль на них напрядае, и почал бремяти ея в лодию. Пока с одного мата снимаю, она на другий скаче. С другого обремлю – на первом неменьш дюжины трепеще.
– А чего же она не прядала сразу на брег, да не влеклася ползом-покатом к тоби прямь во двор, в чан с тузлуком? – с безопасного расстояния ехидно полюбопытствовал Улебка.

Кто-то смеялся. Кто-то недоверчиво спрашивал:
– Неуж и впрямь кефаль сама прядала на маты?
– В тыех годех рыби-то было вельми боле численно, чем ноне, – пояснил дед Дублей. – Вот и выпрядывала рыбь из тесноты, дабы продышатися малым-мало. Зрю, а зря у мя и днесь не хуже, чем у младого половца, а втапоры любого из них мог перезрети…
– Блазнь, – вновь не сдержался Улебка, оказавшийся уже в центре круга, – лжа-блазнь, никтоже не може перезрети половца. Токмо другий половец.
– Никтоже, – согласился дед Дублей, – а я перезревал. Зрю: на Погибь-утёсе князь наш, Мстислав Володимирович, сидит сам-един. Горюе об чём-то. Обертяше лодию, поплыл к утёсу…
– Из Заманихи на Гиблом утёсе и половец не спознае человека, – опять вмешался Улебка, и чья-то скорая рука отвесила ему средней тяжести подзатыльник.
– Половец не спознае. Ан в моем глазу зря пущая обреталася: и плащ-корзно княжие различаше, и печаль на лике яго не укрылася. Присташе к брегу, взбежал до князи. «Что за кручина, княже, – пытаю, – почто един горюешь?» «Редедя в гости еде, – языче ён. – И знамо ми, с чем еде. Буде звати мя плыти с ним ромеев ратати. И дружина моя ему потребна, и струги-бусы, и учаны наши». «Ну и что же ты душею мятешься, что за пагуба, – реку, – давай поидемо. И тоску разгонимо, и, авось, який-ниякий прибыток с византиев поимаем». «Не можно, – гласит ён, – ми и шагу ступити с Тмутараканя.

Брате мой Ярославка спит и зрит, яко княжество мое се устояти. Не любо ему, что отложился Тмутаракань от стольно-Киева. Ан и просебку Редеди уклонити не можно, поелику должостник я яго. Ён, сам ведашь, воспомог ми дружину того ж Ярославки Мудрога от Кобан-реки отринути. Без корысти воспомог. Яко братилки крестовы таперича мы с ним. Отрекуся – кая слава на мене паде?». «Не кручинься, – реку князю, – садися на свого Жидовина и скачи во Двор. Готовься зустретити гостя драгого. А Редедю от похода я отважду. Без надобностев те ославлятися противлением. Ён сам, Редедя-то, не стане нас манити на ромея». «Вот спаси бог, дедушко Дублей, – воспряше князь, – век по веку не забуду!» Объял мя Мстислав Володимирович наш Удалой и облобзал…

Улебка отбежал на безопасное расстояние и крикнул:
– Чули? «Дедушко Дублей»! Что се за «дедушко» в двадцать три-то леты? Я ж глаголю – прелесть! Мстислав Володимирович вже в годех боротал Редедю. Яко же ён мог на деда Дублея, сопляка втапоры, дедушкою нарекати?
– Дедушко – не есть стар, дедушко – есть мудр, – ничуть не смутившись, отбил выпад Улебки дед Дублей. – Без вины я, еже мя сызмальства все дедушко кличут.

В кругу прошелестело:
– Зрите: княжич Святослав со своими истынями еде…
– Свято-троица…
– Смехаются…
– Новь посмеху, знать, на кого-то зробили…
– Прошкодили, небось, иде-то…
– Давеча оне харалужным цепом под водою припнули струг Митрополита Киевского Никифора ко вымол-пристани. Весь Тмутаракань приидел провожати Яго Святейшество до дому, в Киев-град. Струг, отчаливше, зачал обретати ход, Митрополит со струга благословляе людие на бреге, наш епископ Феодул такожде благословляе Никифора на добру стезю, крест кладе по-писаному, поклон веде по-учёному. Песнопения льются яко на причале, тако и на корабле. Пристань-то наша ветхо-древяна вдруг заколыбалася – тресь! – и посунулася в море. Епископ наш с певчими низринулися кулями в воду, барахташе, ревмя гласят, допомоги кличут. Струг Митрополита, дыру обретше во днище, почал ко дну глубитися прямо в гавани. Шум, руг, крики! Велий срам и глум вчинили безбожники! Кощуну!
– Может, се и не оне.
– Кто же, аки не оне? Почто тогда на пристань сами-то не ступили? В сторонке на бугру зубья сушили, иржали и песню соромну орали про дьяка, кый во хмелю уснул в хлеву в обнимку со свиньёю. А Балован Вяхорь ще при сем на гуслях яровчатых гудел. Своима очама зрел, своима ухама чул!
– Посадник наш Честирад от их посмех вже волком вое. Шутейцы!.. Безбожники…

Шутники-безбожники тем временем подъехали к дому деда Дублея и поздоровались:
– Здрав буди, Звонислав Всеславич! Здрави буди, молодцы!
– Буди здрав и ты, Святослав Ольгович, и истыням твоим здравия!
Дед Дублей, пользуясь паузой проверил температурный режим внутри кот.
– Желаем почути тя, дедушко. Не прогонишь?
– Пошто? Чуйте. В одно ухо впорхне, в друге выпорхне. Авось, не обремяте зело главы свои.

Княжич с друзьями спрыгнули с коней, привязали их к стоящим неподалёку пустым дрогам и уселись в круг прямо на землю.
– Вот прижаловал Редедя со своим почётом в Тмутаракань, – продолжил рассказ дед Дублей. – Мстислав Володимирович уготовил ему почестен пир, изрядно корм-гостиво, в дубраве, на морском бреге. Скликнули гусляров, песняров, гудецов и хытрецов вси язы;ки тмутараканьскы. Редедю воссадили на передне место. Всё шло лепо, нарочито.

Подносят величально яму наши красны девицы на златом блюде запеченного млечного поросятю. Порося златистою коркою блистае. Знатно пропечен! Ставят девицы блюдо пред ним. Редедя, довлетий сидеше, сияе. Вздымае чашу: «Пью на тя, князь Мстислав!» «Пью на тя, хан Редедя!» – ответствуе Мстислав Володимирович. «Пью на дружество касогов и тмутараканиев!» – внове зыче Редедя. Осуша чашу, усаждается, бере чингалище и хоче отсечи се задний окорочок. Вонзил жало в поросятю – тот аки завизжит! Аки спряне с блюда прямо Редеде на колени! Редедя со страху завалиша со стольца хребетом оземь.

Тут почалося! Крики, грай-хохот! Поросятя снуе под нози и забивае всих своим визгом. Девицы верещат ще шибче, заглушаюче поросятю. Лавки опрокидали, снедь-ествушку не упиту, не уедену со стола оземь низринули. Редедя, вскочише, зачервленел весь, кличе свой почёт. Впрыгнули оне на конь-комоней – и токмо ветр взвихрился за имя.
– Яко же мог жареный… – начал было Улебка, снова оказавшийся в середине круга, но, взглянув на княжича, осёкся.

Дед Дублей продолжил:
– Подходе до мене Мстислав Володимирович ликом тверд-камен, кладе поклон ми в пояс, десною земли касаяше, и рече мене по имя-изотчине: «Спасибо те, Звонислав Всеславич! От всего Тмутараканя те здравия! Век по веку не забысти, аки ты борзо отвадиша Редедю». Я хотел было изгласити ему, ан князь мене пресек: «Замолчь, супостат ты еси, попервы повешу тя на осиновой гилке, а послежде ужо глагольствуй сколь восжелаеши. Седмицу велю не вынимати из петли! Вот кая буде мзда моя на твое радение. Ладну ты служобку справил! Ликуй, тать! Брань ты призвал на всю Тмутараканию!» «Се, княже, – реку, – не все мое радение, а токмо полма-половина»…
– Так повесил тя князь, али яко? – не выдержал Улебка и тут же по крутой траектории вылетел из круга.

Дед Дублей как ни в чем не бывало продолжил свой рассказ:
– Мстислав Володимирович ликом потемнеше. «А, – гласе, – тако се токмо полма?» Зрю – шаре десною у пояса, нияко за крыж сцапнути и выньзти меч не може. Я язычу яму: «У тя, княже, в порубе тать Булыга сидяе, подлый гнесь и убойца, все одне буде живота лихован, отдай яго ми. Я заутре срублю яго головню и свезу Редеде. Поднесу ему на тыем самом златом блюде, на коем ён поросятю ясти восхотеша. Откуль касогу ведати, чия то тыковка? Молвлю, винится-де наш князь пред тоби, хотя ни в чем и не повин. Несть на ём никоей устыды. Мол, се наш кашевар-сокачий созоровал. Дескать, прими в дар блюдо с евоною главою, а на князя неприязни не держи. Вот те и втора полма мого старання: и Редедю отважу, и ты, Мстислав Володимирович, не при досаде очутишься».

Зрю: отмяк князь, заулыбался, дал свое непротивление. Ну и свез я пустопорожню черепеньку убойцы Булыги до Редеди. Редедя златым блюдом долготно любовался. Солнцу вздымал и языком цокал. Зело по нраву, стать, пришлося ему тые блюдо. Вельми ублаган стался Редедя. Ан Булыгиной главою ён не любовался, солнцу не вздымал и языком не цокал. Низринул собакам. Чегой-то не по нраву булыгина харя пришлася хану.
– А яко же ты, Звонислав Всеславич, поросятю тако сподобился улаштовати, что ён жареным казался? – спросил деда друг княжича, могучего сложения хазарский иудей Шимшон.
– Тю! Се ми зробити, яко мухе кашлянути! Попервы напоял поросю грозджевым вином, потем обскоблал, поклал румяна, под корочку хрустящу подмалевал, олеей ромейскою покропал. Тако вот, считай, и запек. Послежде ужо сокачий и кашевары всякою всячиною изукрасили.
– Да нешто поросятя стане вино пити?
– Всяка животина стане, у коей горло имается. Ще и причмокивати буде. Надобно токмо умеючи угостити.
– И конь стане?
– И комонь.
– И бык?
– И корова.
– А верблюд?
– Да хоть осьмь верблюды. Курица и та не отречется, не окривится.

Княжич оторопело переглянулся со своими друзьями. Дескать, как же мы, лбы великовозрастные, не знаем до сих пор о таких простых, но необходимо полезных вещах?
– А идеже поединок Мстислава с Редедей, еже оне замиришеся? – спросил кто-то.
– Поединок послежде случиша. Тесно им оба-двам стало промеж два синь-моря обретатися. Но подвиг-таки Редедя свою орду на Тмутаракань, зело задела яго, стало быть, постыда с поросятей. И вот сошлися мы во чистом поле. Выехал я на сыт-питаном комоне богатырскоем пред их орде, зачаша гарцовати и, потешася-похваляся, поединщика се выкликати. Бо полагается до початия головной сечи битися два богатыри. Ан не было в нашей дружине никогоже мя нарочитее, гораздее…
– Умнее, борзее, зорливше... – стал перечислять Улебка.

И уже в полёте срывающимся петушиным выкриком закончил свою мысль:
– И брехливше!

Дед Дублей повёл бровью и продолжил:
– Одначе от касога вышед сам Редедя, раскинувше вширш повинно руцияма и тако возглаголеше: «Некого нам выдвигнути из нашей орды супротив такого могутного витязя, такого буй-богатыря, яко ты, дедушко Дублей! Тако что извиненьица милостиво просимо. Вертайся, дедушко, в полк, вдругорядь те поединщика сшукаемо, а ноне я, хан Редедя, взываю на поединок тя, князь Мстислав! На что нам бити-губити свои полкы? Одолей мя и стяжай все мое заимущее: мою жену, мои сыны и дщери, а такожде землицу мою. Я одолею – все твое буду яти. Токмо давай уложим ряд: не мечом рататися, но грецко-ромейскою боротьбою рукопашечною».

Вышед Мстислав свет Володимирович, отринул меч, позрил на мя, повинился також, что полишен я ноне поединщика и полишен забавушки, потем совлёк княжие свое корзно, шелом, байдану и опашень. По пояс наги схватилися оне с Редедею. Зело долготно боролися-противилися. С утрева до набедья. Солнце ужо полудён минуло, ан никтоже нияк не може возымати перемочи. Зрю: зело уставше дыше наш Володимирович, поиссякла мочь-силушка, нечем преломляти, нечем и противитися. Редедя молодше, да и пожиловатее, ровне дыше, во живности пребываючи. Вот-вот перемогу поимае на князи.

Обрадели касоги, почали ликовати-рассмехатися да стяги свои волочити. Зычу Мстиславу: «Молися своей Пресвятой Богородице! Обещайся в ея честь Храм из тверд-камня в Тмутаракане воздвигнути!» Почул мене князь, и молился Мстислав, и воспрял наш свет Володимирович, и здынул Редедю могутными руцияма от землицы-матушки, и вверг на лопатки, разом на обе-две. Мы возликовали и взняли свои хоругви горе! А касоги с грусткою попустили долу да прижахнулися.

Объял мя Мстислав Володимирович, горячо взблагодарише, и тако рече: «Погань ты некрещена! Повесити тя на осиновоей гилке мало! Чи не домыслише ты изначаль навычить мя про Храм Богородице?» Облобзал и гривною златою на златой же цепочке с выи своея одареял. Знатно узорочие! И землицею родючией в Лукомории на три поприща повдоль Клокотень-пролива вкупе с весь-деревнею Разбуянкой и всем людием ея мздою за разумие мое недюжинно одареял-отсулил.
– Ого-го! – загудел круг.
– Так ты, дедушко, болярином содеялся?
– Знатно подареньицо поимал от Мстислава!
– Почто ноне тою землицею не володеешь?
– Отъял кто, али сам отрекся?
– Не понукайте деда: он ще не насмысливше, яко дале сбреханути, – притормозил кто-то любопытных, возможно, и не Улебка, поскольку он и в кругу остался, и даже не получил хотя бы какой-нибудь пустяковой затрещины.
– Кто бы схрабрише князи подарунок отъяти? – спросил дед Дублей и тут же себе ответил: – Никтоже. Токмо то ужо ина сказка-побаска. А тверд каменный храм мы таки с Володимировичем воздвигли. Я преблагое место ему указал. На холм-могиле Кудрявой. С любого конца Тмутараканя чтоб можно было обозрети. Во-о-он, зрите, стоит, златыми куполами блеще.

И дед Дублей, не глядя, указал рукою на купола возвышающегося над Тмутараканем Храма Святой Богородицы, а сам тем временем полез другою рукою в валенки. Подростки из христиан встали, трижды осенили себя крестами и вновь расселись по своим местам.
– А что же Редедя?
– Заслезался Редедя. Суворый вой, ан заслезался. «Утни мя, – стал моляти Мстислава, – не жити ми в позоре, не обрящу я николиже спокою. Не лихованишь мово живота – сам на ся руци наложу!» Мстислав Володимирович отвече, мол, не имали мы уряду никому живота отъяти, а посему никтоже не може и убиен бысти. А Редедя: «утни да утни»! Мстислав-то с виду жёсток, ан мягкосерд, пожалковавше Редеде, зарезал яго. Успел всё ж пред кончины своя касожский хан язвлёну душу свою отверзти: «Скверныю шутку с млечным поросятей вы зробили». И уже на останнем издыхании блаженно эдак прошепнул: «Ан зело посмешну». Тако со улыбкою на устах от мого шутейства и помре хан касогов Редедя.

И пока ватага спорила о правдивости дедова рассказа, сам дед проверял  изнутри прогрев своих валенок.
– А иде землица та, и Разбуянка иде? Несть ноне такой веси на Клокотень-проливе. А? – перекрикивая спорщиков, спросил друг княжича Балован Вяхорь.

Ватага примолкла.
– Разбуянку водою шалою смыло, многоводием. А землицу людию роздал, – и Дублей объяснил ребятам, что по его вере нельзя воину касаться матушки земли, – ни орати ея, ни сажати в ея, ни сбирати урожай с ея. Се буде грех, бо кровь-руда вже есть на руцех воя и присно ей бысти.
– Так зовсим и не попользовал? – удивился кто-то.
– Един раз всеж засадил, – признался дед – токмо не пашеничку белоярову, а вси три поприща горчь-перц папером. Нарочитый папер вызрел: рожцы дебелы, червлены, велии. А уж горьч в ём – волдыри во рте вспузыриваются, не позря же ён нарицался «Перунов огнь». Египтяны за ним ажно трясутся, любу деньгу дают. Ну, мню, сберу урожай, загружу в хеландии – и в Египет-страну. Первым богатеем оттуль возвернуся. Да токмо почал вдруг урожай мой умалятися: повадилася кая-то животина пожирати тый папер. Порешил я отследити зверя. Затаился поутре за замётом и бдю.
– Дык каки же замёты в серпне-то месяце? – Улебка в силу своей недоверчивости первым заметил несостыковку в рассказе деда Дублея: не мог дед прятаться за сугробом в августе месяце, а если всё-таки за сугробом, то это происходило зимою, и перец не мог не только вызреть, но даже быть посаженным.
– Втапоры-времечки снег и средь лета буди здрави сыпал. Не то что ноне. А вскоре, истинно реку вам, вселенско пожарчення гряде, – дед Дублей буквально в двух фразах сумел не только пояснить слушателям, какою была метеорологическая обстановка в прошлом, но и спрогнозировать её на будущее. – Тако вот. Не поспела денница-заря разгоретися, выходят на поле троюнадесть молодцев – сынове разбуянского кузнеца Елаги.

И почали оне мой папер в себя зобати-жрати. Чавкання по всему Лукоморию зачмокотало, и треск за их уховьяма такий содеялся, аки троюнадесть медведей враз чрез бурелом полезли. А рожи их от горчи папера огнь-полымем заполыхали, денницу-зарю затмили. Погнался я за имя. Оне сховалися на сеновале. От их червонных рож сено и полыхнуло. А ветр погнал полымя на Разбуянку. Дотла сгорела моя весь.
– Ты же баял, быдто Разбуянку многоводие смыло.
– Я же и толкую: снега вельми гораздо выпало накануне. Солнце угрело – он вмиг един и растаял. Вот тоби и многоводие. Что на пожаре бысти не спалено, водою шалою смыто-сгублено, – удачно связал концы с концами в своем рассказе дед Дублей.
– А папер-то, Звонислав Всеславич, продал египтянам? – поинтересовался княжич.
– Який папер? Папер я не садил, токмо пашеничку белоярову…
Все засмеялись.
– Яко же ты, Звонислав Всеславич, язычник, сиречь нехристь, сподобился вычить Мстислав-князи, православного християнина, воспросити до вспомочи Богородицы? – увёл деда от былых сельхоз забот Святослав. – Пошто не покличал своим бози поганьскы?
– Отвергли русы свои бози, отвергли и бози русов, таперича Свята Троица им боговоляе. Славянски же бози другого людия се шукати подалися, понеже несть им радения от русов, несть ни приязни, ни ублагания. Одначе и русам ждати вспомочи от славянски бози, имя отверзнутых, неразумье суть. Отнеле на тысящу лет покинули русько людие их бози. Тысящу лет, не меньзи, бают волхвы, быти на Руси брани, шатости, татьбе и невозградимому ущербню.
– А с поганьскою верою было бысти русам благость? – с усмешкой спросил Святослав.
– Не токмо русам, оле и всим языци, кые до русичей прихиляются, або межуются пососед. А вера наша не поганьска, то поганьскою ея учали нарецати ужо послежде поневольного окрещения Руси нудма-силушкой.
– Кривда се, Звонислав Всеславич, – вновь с той же усмешкой возразил Святослав, – навет на Православие. Никтоже никому не чинил принуду ко Христовой вере. Людие русько само с радостию пошед ко Христу от бози поганьскы. Яко же вера ваша, ты глаголишь, не поганьска, коли вы младых чад в требы-жертвы своим богам на требищах животов лиховали? Чи се не поганьство: на усладу Перуну чингалом горлы резати отрочам?
– Поганьство, – согласился дед Дублей. – Токмо откуль явилося тые поганьство? Князи и принесли яго из заморскы пределы. Попервы сами опоганили нашу веру, а потем сами же нарекли ея поганьскою. Искони не поблагали наши пращуры человецкою рудою-кровушкою до бози, бо бози наши быти суть светозарны и добры гораздо. И вси русы, Дажьбожии внуки, жили по Завету Первощура Ария. Благостно жили, радостно: к бози в смирении, к землице-матушке в благодарении, к людям во вспомоществовании.
– Что се за завет Ария? – спросил Балован Вяхорь.
– Сей всеблагий Завет дал славянам Прародитель наш Арий. Тый Завет такожде нарицают Законы Сварога: следуй правды, кривды беги, чти Всевышня Рода на небеси и рода свого на земли, чти пожитьего людина, чини допомогу молодшему, радейте друг друзе – и житие радужно буде. Муж на жену едину посягай, жена – на мужа единого. Познавай Веды пращуры. Не гневи бози, не приношай им жертвы кровавыя, оле приношай плоды и соцветы. Не вчиняйте людинам Святу Веру нудмою, но токмо по ихней хоти. И Рожаниц, и Сварога, и яго Сварожичей, и Стрибога, и Мокшу, и Волоса – и вси-вси бози Прави чтили и славили славяне. И вера наша прозывается Православием, понеже мы Правь с ея бози славим…
– Заблуждился ты, Звонислав Всеславич, се мы, християне, православны, ан отнюдь не вы, – уже без усмешки, возразил Святослав.
– Отнуду вы християне, я ще розумею, ан отнуду вы православны, я зрозумети не мочен. Откуль вы православны? Яку таку Правь вы славите, колиже ея же с ея же бози вы отринули? А? Кто раздгаду даде? Бо я не добре сведом, – дед Дублей обвёл взглядом круг. – Никтоже, виждю, се не ведае. А не мнится те, княжич, что се нарицание, искони наше, вы, християне, просто скрали у нас яко тати?

И дед Дублей, довольный, что поставил Святослава впросак, засмеялся.
– Погодь смехатися, Звонислав Всеславич, – сделал рукою протестующий жест Святослав, – лепше реки: почто тогда русы не восхотели тоего благостного жития по завету Ария, почто оне забвели тыих благи бози и покрестилися?

Дед Дублей молчал.
– Реки, реки, колиже есть что речати, – настаивал Святослав.
– Вот ты, княжич, – прервал молчание Дублей, – гласишь: «Никтоже никому не деял принуду ко Христовой вере». Кем бысти был твой пра-пра-пра-прадед Володимир Креститель до вокрещения Руси? Языч-нехристем, яко ты сам речаешь. Знать, по завету Ария ему на едину жену должно бысти посягати. Ён же осьмсот жён и наложниц имал.Ён же пра-пра-пра-прабабку твою, Рогнеду Рогволодовну, снасильничал и понудою взял в жену, а ея батюшку, князя Рогволода, и всих яго сыновей безвинностных убиению предал. Не по завету Ария се. А кто велел капища творити, иде якобы на усладу Перуну чингалом горлы резали отрочам ? Ён. И се не по завету Ария. Сколь ён градов и весей разорил и предал огню при крещении Руси? Несчитано. Сколь ён руды-кровушки припонужденно покропил на землицу-матушку? Немеряно. А се ужо не по завету и Христову. Не выче Христос волочити людие в лоно церкови своея понудою.
– Почто же тогда Владимир Святославич имал прозвище Красно Солнышко? А?
– Николиже не имал Володимир тако прозвище. Яго клича малым-мало инако быти есть – Волчий Хвост. А Красно Солнышко – се не есть засущий князь, се князь из былин, небытный. К Володимиру се прозвище налепили монахи-писцы, дабы яго возвеличити. И до си, чрез сто год опосля Володимира, де-ниде дае людие противление ваши вере, и до си де-ниде мечом и огнём крестят русинов князи.

Не пристало ми тако об руськы князи вещати, оле ты, Святослав Ольгович, не токмо потомец Володимира, ан и княжич, без минуты часа – сам князь. Тоби правды ведати – не в пощербе бысти.
– Кривда се, Звонислав Всеславич, навет, – вновь не поверил Святослав.

Дед Дублей пожал плечами:
– Мобыть и кривда. Токо волхвы бают от Мурома, Вятки, Ростова и инши земли. Сёдни-затре оне до мене приидут, и ты, княжич, приходь. Сам поспрошаешь, послушаешь. Оне светозарны человеци, оне кривды в соби не носят.
– И что за свещаву, Звонислав Всеславич, ты нам даси? – спросил Святослав. – Отречтися от Христа и знову обкрутитися до поганьски бози? И потем зробити капища, и потем…
– Христос с тобою! – протестующе вскинул руку дед Дуплий. – Колиже ты християнин еси, колиже ты впустил в сердце Христа, то и храни яго тамо, и слухай, что ён тоби чрез совесть глаголе. И волхвы не супрочь Христа неприязнь имуть, оле супрочь крещення русинов понудою. Вси бози на небеси благословенны, опричь Злебога, кий и увлек в свои тенёты души руськы князи. Ано к старой вере ужо несть доповороту. Днесь наша вера – суть угли загасши, суть искры утленны. Токмо чрез тысящу лет оне ярым огнем внове имуть возгоретися.
– Вси князи от Злебога? – спросили из круга.
– Не вси, токмо… – не ответив до конца, прервался дед.

И не продолжил. Стал за солнцем наблюдать.
– Колико же ты, Звонислав Всеславич, князи пережил?
– Солнце ужо за ополден, ан жару костям нияко не нажаре. Встарь оно пожарче ярило, ноне же аки уголёк тлие, – несколько уйдя от темы, удручённо вздохнул теплолюбивый старожил, в рассуждении которого просматривалась странная причинно-временная связь: при яром солнце в былые времена летом шли снегопады, а когда оно пригасилось до состояния тлеющего уголька, возникла почему-то угроза глобального потепления. – Ан ми надоть за лето гораздо в кости жару напасти, на всю зиму. Изрядно я княжеского роду пережил. Оне, князи, тут, в Тмутаракании, зело борзо деяли друг дружке промен. И вси мя в службу гриднем звати-звали. Попервы Мстислав Володимирович наш Удалой, потем Святослав Тщеславный, Ростислав Самозванный, Глеб свет Святославич, потем Роман, Давыд, Володарь.
– А Мстислав и впрямь был из всих самым удалым? – поинтересовался Балован Вяхорь.
– Удалым бысти был Мстислав Володимирович, – как-то не совсем уверенно отвечал Дублей, – якоже не удалым, коли мы с им брата яго Ярослава Мудрого примучали…
– Могуч был Ярослав Мудрый, никто не мог яго устояти, – не согласился с дедом Святослав.
– Вас, отпрысков ярославовых, тому сызмальства вычат. Да, могуч был Ярослав, ан бити мы яго бивали.
– Поведай, Звонислав Всеславич, бо не знаёмо нам про то, – попросил княжич.
– Зарезал Мстислав Володимирович Редедю и поидели мы стезёю прямохожею на Киев-град, – тут же начал дед Дублей, не дав себе и секундной паузы на воспоминание, словно заговорил он о вчерашнем дне, а не о событиях, произошедших без малого девяносто лет тому назад. – Взяли такожде в поход касожеску редедину конницу, а оприч того и хазары с нами напросилися, и яссы. Иде токмо сбирается рус руса примучити – оне тут аки тут.

Правду молвити, вои ордынцы завидны. В пешцем строю рубитися не горазды, зато комонники и лучники отменны. С руськы князи завсегда честны: кто боле заплате, за того и ратают. Важно токмо за имя бдити, дабы пред самой сечею вороги их не перекупили. Тако вот.

Сошлися мы с Ярославом поблиз града Листвена. Пришед туда Ярослав с нерусем, с урманским воителем Якуном Слепым. Зрячим был Якун-витязь. Слепый – прозвище, поелику очи яго от света яркого боляли. Луду, сиречь повязь, златом росшиту, на очах носил. Братове исполчили свои дружины, ан битвы почати не решалися, бо день весь излучился, смеркатися почало, а нощью дождь… не дождь, ан ливень ливмя полил. Разверзлися хляби на небеси. Гром грохтал и млании блистали беспрестанно.

И изрек Мстислав Володимирович наш Удалой: «Коли Бог воззаряе нам мланиями поле брани, то брани и бысти! Поидемо на них!» Смел был напуском князенька наш. Многожды доводилося мне битися-рататися на своем веку, ан такой страшной сечи зрети не доводилося. Рубили русы руссов и нерусей. Рубили неруси нерусей и руссов. Мечи пощербилися, сулицы в черенях расшаталися. Червлены ручии текли су-под нози. Вперемеж бурлили в тых ручиях и водица небесныя из туч, и руда-кровушка человеция из жил. Не вынесли очи Якун-витязя ни всполохов мланий, ни зрелища сечи.

Побег нерусь, руськой востроты изведав. Великим скоком в ужасе побег. И утерял с очей свою луду злащённу. Ярослав Мудрый такожде побег. До Новеграда. А Якун – аж за сине море. Послежде отослал ему купцами Мстислав Володимирович яго злату луду и епистолию приклал: «Николиже не ходи на Русь, Якун-витязь, поелику лепота земли руськы може тя век по веку ослепити». Вот тако…

Побегли Якун и Ярослав – ливень и издох. Темень легла непроглядна. Токмо вскрики и стоны недопобиенных да ржание язвленных лошадей не давали тиши до самой денницы сойти на поле брани. Велие множество людия полегло на нём.… А Ярослав-таки ушед.
– Не смогли настичь? – спросил княжич Святослав.
– Рази мыслимо гоньзнути от касожеской конницы? Никтоже за ним не погнался. Мстислав не повелел. Изрек ён: «Двоюнадесть нас братовей батюшка наш, Володимир-князь, нарождил – голос к голосу, волос к волосу. Колико в живех осталося? Ярослав да я. Вси останни почили в бозе: Всеволод, Вышеслав, Позвизд, Изяслав, Станислав, Борис, Глеб, Святослав. Мстислав лишь, мой тезка, помре сам отрочатею, останниих братовей братовья же животов и лиховали. Не трону Ярослава. Отдам под яго руцу пол-Руси: весь праворуч по брегу Днепра отдам и стольно-Киев отдам. Леворуч за собою оставлю до Итиль-реки и Тмутараканию».

Яко изрек Мстислав Володимирович, тако и содеял.
Глаголил я яму;: «Бери всю Русь, перенеси стольград в Тмутаракань, изведи усобицу, нареки ся василевсом, а я те шелом Олександры Македонца нарыщу». Тщетно. Не восжелал.
– Те ведомо, иде зарыт шелом Македонца? – вскочил на ноги Балован Вяхорь.
– Ведомо, не ведомо, а догаду имаю.
– Догаду и моя кобыла имае, – разочаровано уселся на место Балован.
– Одначе вы спрошали, кто из тмутаракански князи самый удалой. Нонешний князь, Олег Гориславич, твой отче, княжич, самый и есть удалой. Ён боле Мстислава отчаян. Ён сам шелом Олександры шукал, долготно шукал, да не знайшёл.
– Пошто не воспомог, колиже догаду маешь?
– А вот и не воспомог! – с вызовом ответил дед Дублей, – бо забижал ён меня дюже. В походы не брал! Старый-де. Ан ми втапоры-времечки ще и седмидести не стукнуло... або осьмидести...

Даже голос старого воина задрожал от былой обиды.
– Дык пошто ты сам себе не нарыскал шелом? – решил пошутить Балован. – Напялил бы тый шелом Македонца и нарек бы ся василевсом.

Все засмеялись. Улебка выбежал из круга, вскочил на дроги, принял позу, приличествующую, по его понятиям, императору, и звонко, с петушиным акцентом, закричал:
– Аз есмь василевс Всея Руси Дед Дублей Правдолюбый!

Далее Улебка, не меняя царственной позы, которая, впрочем, более походила на позу досужего человека, наблюдающего за дракой ворон высоко в небе, начал от имени василевса Деда Дублея Великого провозглашать указы государственной важности, как то: немедленно свалять ему новые валенки с золотыми голенищами, в кратчайший срок перекрыть крышу на хате золотыми черепицами, сегодня же заменить на ведре в колодце харалужную цепь на золотую и другие приказы, касающиеся в основном ремонтных и реставрационных работ на его подворье.

Верноподданные императора беззаботно смеялись. Их, похоже, ничуть не смущало, что выполнять все озвученные в указах работы придётся именно им, причём используя для этого единственный материал: золото. И золота по самым скромным прикидкам потребовалась бы не одна телега. Сам василевс также заливался дребезжащим старческим смешком.

Затем, откашлявшись, дед Дублей заявил присутствующим, что и на самом деле мог бы стать василевсом Всея Руси. По крайней мере, Тмутараканским княжеством он однажды овладел. Оставалось отыскать шлем Олександры Македонца и идти походом на Киев. На насмешки и подковырки своих слушателей дед не реагировал, подозрения во вранье с негодованием отвергал, поскольку по своей натуре являлся человеком, с детства неспособным говорить неправду.

Он ещё под стол пешком ходил, а уже не врал. Бывали, честно признавался, такие моменты, когда ему хотелось что-нибудь соврать. Но язык сам собою начинал как-то так изворачиваться во рту, что из уст в конечном итоге выплёскивалась только чистая отфильтрованная правда.
– Дозволь усомнитися, Звонислав Всеславич, – урезонивал деда Дублея княжич Святослав. – Рази мыслимо взяти под ся княжество, не будучи княжеского роду? Без имени, без дружины, без брани?
– Проспорил ми Тмутаракань Глеб Святославич, твий дядька родный.
– Ну уж это, верно, лжа-скомороша! – крикнул с дрог Улебка. И никто его не пресёк.
– Ты не в промах впал, Звонислав Всеславич? – тактично спросил княжич. – Княжество можно устояти, можно в удел от отца яти, ан чтоб отспорити – не доводилося чути.
– Сглаголь, сглаголь, дедушко, яко то содеялося, – раздались голоса.

И дедушко охотно поведал:
– Случилось то при Глебе свет Святославиче. Кроток был князь Глеб Святославич, совестливый. К убогим милостив, к странникам, имал тщание к церквам, был тепл на веру, взором красен, власы кудреваты, брада курчевата.  Любило его людие. Николиже с родичами не ратал. Все вы, Ярославичи, велии охотники один другого примучити, а Глеб был во особицу. Сама любая яго забава была пуляти из лука. Гукнёт бывалыча нас, гридней, ускочем в дубраву и стрелим в меточку. Метко пулял князь. Никто не мог перестрелити яго. Опричь мя, вестимо.
– Вестимо! Яко мог Глеб тя перестрелити?! Ён же стрелами пулял, а ты языком, – крикнул Улебка и, предвосхищая события, сам соскочил с дрог и отбежал в сторонку.
– Злился, знамо дело, Глеб Святославич, что не може мя одолети. Тако тщился, что устыни свои до кровушки изгрызал. Вонзил однова князь меч свой в гилку дуба и гласе: «Взыми три стрелы калёных, дедушко, и я же возыму три. Узрим ноне, кто из нас в полста саженях сподобится сию метку стрелити». Дващи стрелил Глеб мимо. Останния стрела яго лишь чуть гоньзнула по мечу, аже сцапины не сцапила. Взъял я лук разрывчатый в шуйцу, напряжил воловью тетеву десною и первым же стрелом расщепил острие стрелы об жало меча, другим стрелом сколол с меча крыж, а уж втроюрядь вышиб меч из дубовой гилки.

И изрек Глебу Святославичу: «Не тщися, княже, не одолети тоби мя, поелику аже половцы супроть мя – слепы котята, уж дюже глаз мой востёр. Узришь, – глаголю, – церковь в Корчеве?» Князь глазел, глазел на тый брег Боспора, щурился, щурился и рече: «Не узрю». «А для мя тая церковь – в троих саженях, хочь до ея от нашего храма Пресвятой Богородицы четырнадесть тысящ саженей. Сажень в сажень». Князь рассмехнулся: «Тако любый може измолвити. Яка доказа?» «А вот зимою по лёду и сверись. Церквы до зимы никуды не пересунутся». «Ладно, – гласит с посмехом, – сверюся. А ежели невзгад, что ставишь?»

Я без замнения реку: «Ставлю на кон все свое зарабочее, все, что имаю. Дом ставлю, подворье ставлю, всю деньгу, кую в дружине ратным усердством нажил, такожде ставлю. А ты, княже, что ставишь?» «И я, – смехается Глеб Святославич, – ставлю, что имаю. Княжество ставлю и казну ставлю. Ан токмо тако: чтоб сажень в сажень! Пол сажени не хвате – мой заклад». На том и били руцьями. Многои тую прению нашу с князи зрели и чули.
– И ты выспорил? – недоверчиво спросил княжич.
– Выспорил.
– Сажень в сажень?
– Сажень в сажень. Промер мы с Глебом деяли полстасаженым вервь-ужом. Припнули яго концы к двум копьям-сулицам долгомерным и почали промер. Я попереди ударяю в лёд острие и иду дале, ён в мой послед ставе свою сулицу, я напрягаю вервь и внове ударяю. Тако и меряли Боспор день-деньской, покы к вечеру не залучилося. А в конце, егда до церкви Корчева пять сотен сажен оставалося, заминка у нас кая-то пречудна выказалася. Уже, мню, пора б и натянутися верви, а она скользае соби по лёду и скользае.

Обертаюся – Глеб стоит, в небо глазья тараще и чингалищем своим в ножны нияко попасти не сподобится. А сулица яго без ужа лежмя валяется. Пошед доповоротом к нему. «Что стряслося, княже?» А ён молчит и токмо икае. То очи под лоб закаче, то губами ляпоче. «А почто вервь не на сулице?» – вопрошаю. Проморгавше князь и рече: «Отпала. Сей миг прилажу». А сам белее снега. «Чингалище-то, – глаголю, – почто вынул?» «Сам выпал». Не, мысляю, что-то не то. «Да тобе, Глеб Святославич, нияк трясца-лихоманка скрутила?» Стоит князь и молчит, токмо зенки на ланиты выкатил. «Може, – сгадал я, – тя по большому припёрло? Дык присядь. Почто ся мучити?» «Яко тут присести, колиже тысящи людин зрят с брега?»

А народу на бреге и впрямь – полчище. Весь Корчев высыпал, да и из Тмутараканя на санях изрядно понаехало. Всим же занятно, кый венец у нашей прении случится, куды перевага буде. Одначе отдыхался князь. Приладили мы к яго сулице ужа и поидели дале. Содеял я первый же натяг и сразу зрозумел: короче вервь стала. На десть саженей. Мой глаз не проведешь. Вот, мню, почто ему чингалище стребовался! Отсек десятисаженный кусок! «Тако, княже, – реку, – не поиде. Признавайся, куды десть саженей ужа сховал?» «Никуды не ховал, – ответствуе, – хочь обыскуй. Куды можно десть сажен сховати?» А сам очи из поднебесия опустил долу и учал имя вскачь по лёду Боспора из края в край сновати. Тулуп на ём распахнут, а живот выпирае, быдто князь наш непраздн-беременен. Тут и осенила мя догада: срезал и сглотнул Глеб десть сажен верви-то! А внове припнути суподтишка к сулице не поспел: муторно ему содеялося. Вельми гораздо впихнул в утробу смолёной пеньки…

Смех и галдеж прервали рассказ деда Дублея. Большинство слушателей беззлобно смеялось. Некоторые не могли определиться: верить или не верить. Но были и те, которые громко выражали свое возмущение откровенным враньём рассказчика. Больше всех, само собой, в центре круга возмущался Улебка.
– Тако ли деялося, Звонислав Всеславич, али ты пошутковал? – спросил княжич Святослав.
– Человеце пошутковати може. Почто не пошутковати? А вот каменья не шуткуют. Ну-ткосе ходи, молодцы, за мной.

Дед Дублей встал с лавочки, поправил на ногах валенки, проверил ладонью температурный режим в голенищах и, вздохнув: «Греша, греша, ан не угреша», открыл в свой двор скрипучую калитку.
– Заходь. Все заходь. И ты, Улебка, такожде. А ну-ткосе оберните наизнань сей камень.

У порога избы лежала, выполняя роль ступеньки, треснувшая пополам мраморная плита с рваными краями.
– Ну-ткось, Шимшон, отверни, колиже дедушке то треба, – сказал своему другу княжич.

Иудей подошел к плите, поплевал на ладони, приподнял за край больший кусок и аккуратно перевернул его.
– Читай-скандуй, – приказным тоном повелел дед, – вы ноне вси грамоте умеете.

Ватага сгрудилась вокруг камня. Балован Вяхорь смёл рукою прилипшую к плите землю и вслух прочёл: «В лето шесть тысяч пятьсот семьдесят шестое, индикта шестого, Глеб князь мерил море по лёду от Тмутараканя до Корчева, четырнадцать тысяч сажен»... Что с того? Ну мерил Глеб князь. Про тя, дедушко, тут что-то не дюже обильно писано.
– Друзи камень на место. Обертай другу полму.

Шимшон бережно вернул кусок плиты на место и так же бережно перевернул вторую половину.
– Тут скандуй!

Шимшон протер ладонью выбитую надпись и прочел: «Сим проспорил Глеб князь княжество Тмутараканию Звонисла»… Дале сколото.
– Сколото, сколото, – кивал головою дед Дублей.

Воцарилась тишина.
– А иде писано, яко князь заглотнул вервь-то? – задал каверзный вопрос Улебка.
– Може, для тя во особицу надобно ще выщербити, яко князь Глеб трою дни кряхтал в уборной?.. Шутка молвити: десять сажен смолёной верви пропихнути чрез организьму?
– А что се за плита? Иде она взялася? Почто под порогы лежит? Ея что, нарочно обтесали и письменами прощербили, дабы тоби, Звонислав Всеславич, было обо что нози обтирати? А? – забросал вопросами деда Дублея княжич Святослав.
– Камень сей – грех мой. Велий грех! Из-за него и ушед с Тмутараканя Глеб Святославич.
– В чём же грех?
– В том, что я дураком ся выказал. И не противляйтеся! – повысил тон дед Дублей, хотя ему никто и не пытался возражать. – Изрек: дураком, знать, не умным. Возгордиша я вельми, выспоря прю у князя. Тако язычил ему, егда он, хитаяся, вышед из уборной: «Прощаю те, княже, твой проспор, оставляю те княжество, ан еже ты выбьешь на мрамор про сей проспор. И водрузишь тый камень осеред Тмутараканя на Красной площади». Не попротивился Глеб. А куда ему деватися? А яко воздвигли мрамор, то и прознал я на другий день, что оставляе нас князь. Смороковал: из-за камня оставляет.

Сверг я тый камень с подставы, на кускы поколол и притащил супод порог. Приидел к Глебу и глаголю, что отноне нози буду обтирати об окаянный мрамор. Челом бил не сиротити тмутараканиев, да тщетно.

Покинул нас Глеб Святославич… Совестливый был твой дядька, княжич. Уехал, а Тмутаракань оставил на Романа Красного. Послежде приидели под его опеку ще два князи-изгоя: Борис Вячеславич и твой батюшка Олег Святославич. О ту пору не имал ще ён прозвища Гориславич. Ох и непокойны были князья! Ни один на Глеба не похождый. Попервы хотели нарыскати на Тмутаракании шелом Македонца, да не нарыскали. Подалися на Чернигов. Половцев да хазар гукнули, с имя и пошедше. Обидели тогда мя братове. Дюже обидели: не сжелали в дружину яти. Стар-де. А ми втапоры ще и осьмидести не сбылося... або девяносты... Одначе без мя не поход у них случился, а… Ан то уже ина сказка-побаска.

Княжич Святослав внимательно посмотрел на деда Дублея, оглядел толпу и повелительным тоном сказал:
– Расходимося, молодцы. Днесь всё. Расходимося. Бо во устали Звонислав Всеславич.
– И то верно. Ми силы надобно бережати, бо женитися осенью порешил. Явилася намедни Богородица и строго эдак рекла: «Почто один бобылюешь? Не дело се». Да я и сам чую, что пора с кой-небудь молодайкою фигуристой спароватися. Вот накоплю по лету жару – и оженюся… Пошед я в хату.

Молодцы с шутками и прибаутками потянулись со двора. Улебка горячо убеждал народ больше к деду Дублею вообще не ходить. Поскольку слушать деда – только зря время терять. Ничего другого, кроме вранья, они тут не услышат. Уж он, Улебка, это точно знает: чуть ли не ежедневно ходит сюда – и все брехня, брехня и брехня. Кто, вы думаете, камень пощербил? Сам и пощербил. Зрение у него и сейчас, видите ли, не хуже чем у молодого половца! Вот уж враль так враль!

Дед Дублей, однако, в дом не пошёл, а стал, прищурившись, что-то рассматривать вдали. Потом повернулся к уходящей со двора ватаге и крикнул:
– Улебка, ну-ткось возвернися!
– Ухи надрати желаешь? – деловито осведомился Улебка.
– На что мне твои ухи? У мене ноне и без твоих уховьёв пол-огороды лопухи наросло.

Улебка вернулся, закрыв уши руками, подошёл и вопросительно посмотрел на деда.
– Зри на большак под горою, – указал пальцем дед Дуплий.
– Чего?
– Ухи, глаголю, раскрый и зри на излуч большака на уклоне Лисьей горы. Что-либо виждишь?
– Виждю, – открыв уши, ответил Улебка.
– Что тамо?
– Корова, – сначала уверенно заявил Улебка, но, присмотревшись повнимательнее, засомневался: – Чи, може, лисица.
– Желаю я, Улебка, об заклад с тобою битися. Ты гласишь, что зря моя худее, яко у половчан. Гукай сюды половца. Ежли ён мене перезре – твой заклад. Согласен?
– Да-да-да-да-да-да-да, – зачастил Улебка, ещё не веря в такую удачу: дед Дублей вдруг захотел сам себя уличить во вранье. – Якого половчанина гукнути, их тут два, Загучая чи Конция?
– А хочь и оба-двух. Что будеши ставити?

Улебка замялся:
– Ни кун, ни резан я не имаю... векш такожде... могу… взнятися на конёк твоея хаты и заграяти кочетом.
– Буду прияти, – согласился дед на кукарекание Улебки с крыши.
– А ты?
– Такожде, – со всей серьёзностью ответил дед Дублей.

После дедова ответа Улебка и вовсе ошалел. Он, можно даже сказать, потерял лицо. Стал суетливо бегать со двора на улицу и обратно, настойчиво просить никому не расходиться, хотя никто, предвидя потеху, и не думал уходить, пытался послать нарочных по всему Тмутараканю, чтобы собрать на предстоящий конфуз деда Дублея как можно больше народа.

Улебкину гиперактивность урезонил княжич Святослав, сказав, что в вечевой колокол бить, пожалуй, незачем, народу и так достаточно. Кроме того, Святослав также взял на себя роль главного судьи. Он подвёл половецкого юношу Загучая к деду Дублею. Потом взял за плечи и, хорошенько тряхнув, успокоил скачущего в припадке нежданно свалившегося на него счастья Улебку. Объявил ристалище открытым.
– Что бачишь на прямоезжем большаке супод Лисия холмы? – сделал первым свой выпад против Загучая дед Дублей.
– Людины пешцой идуть. Сколь их? – уверенно вступил в поединок Загучай.
– Трою. Что у них в руцех?
– Двою с посохи, третий – пусторуци. Во чём оне взбуты?
– Один в лапотках, у инших босы нози. Яко мнишь, Загучай, кто есть сии странники?

Загучай взъерошил свои и без того взъерошенные соломенные волосы, чуть согнувшись почесал коленки и, резко выпрямившись, решительно выпалил:
– Волхвы! – потом нерешительно добавил: – Николиже я волхвы не бачил, ано власы седаты и брады седаты, и одежа худостна, и босы пяты… Посохи опять же, котомки тощи… Волхвы? До тебе? Да, дедушко?
– Волхвы, волхвы, молодец, Загучай, до мене, – заулыбался дед Дублей.

Улебке не понравилось, какой оборот стал принимать поединок глядачей, и он возмущённо крикнул:
– Се и я бачу, что волхвы с посохи идуть! Ты, Загучай, повиждь тамо муху, а дед не повижде и буде кукарехтати на крыше!
– Му-хи не виж-дю, – напряжённо вглядываясь вдаль, по слогам выговорил Загучай, – оле шершня виждю, докучае ён волхву, який праворуч, волхв шуйцею на яго намахне.
– Не, то не шершень – слепень, – не согласился с Загучаем дед Дублей, – шершень прямолётом нападу робе, ён туловом покрупче и не тако докучлив. Се бычий слепень.

Святослав окинул взглядом толпу подростков и жестом подозвал к себе второго половецкого юношу Конция.
– Глядай, Конций, слепень чи шершень?

Конций пожал плечами и, даже не взглянув в сторону Лисьей горы, ответил:
– Глядах я есмь ужо – слепень.

Ответ Конция не разрядил густую напряжённую тишину, в которой замерла толпа, ожидая исхода состязания.

Улебка вновь сорвался в нервный крик:
– Се я и сам бачу, что бычий слепень! Ты, Загучай, муху глядай! Невже супод Лисьей холмы нема ни едины мухи?!

Только сейчас все заметили, что Шимшон уже принёс из-за хаты лестницу, установил её со стороны деревянного фронтона и, белозубо улыбаясь, радушным жестом приглашает Улебку к восхождению. Улебка, широко открыв рот, начал пятиться от Шимшона.
– Твой проспор, Улебка, взнятайся на крышу, кукарехтай, – официально подвёл итог спора главный судья.
– Ты, Улебка, почто тако долготно рот отворяше? – обратился с вопросом к проигравшей стороне Балован Вяхорь. – Ноне не зима, лето. Муха с Лисьей холмы вдруг прилете и в язык жегане.

Улебка с изумлённым лицом, словно не веря в реальность происходящего, продолжал пятиться к лестнице. А когда уперся в неё спиной, закричал:
– Неможливо ми лезти на крышу! Ветха у деда дробина, подломитися може!
– Под петухом не подломится, не прогнется, – успокоил Улебку Балован.

И вот тут толпу прорвало. Взрыв хохота, мгновенно достигнув максимума по громкости, ещё долго не сбавлял своего запредельного уровня. Не все выкрики с земли смогли пробить этот шумовой фон и достичь ушей взобравшегося на конёк крыши Улебки, но некоторые всё ж пробили.
– Крылами бей, крылами! Ты ж кочет еси, а не мокра курица!
– Песнь восходящему солнцу воспевай, а не молитву заупокой читай!
– Ликуй, Улебка, ликуй, не сопли жуй!
– Ты клюв долу не попускай, гордостно вздымай в небеси!
– Глядь-кось, истынь-друзи, наш певень сидючи спевае! Ён чё, калика-маломоч?
– То соседски петухи ему нози поломили, дабы чужи куры не топтал!..

Святослав уходил со двора последним. Он с восхищением смотрел на деда и всё повторял:
– В таки годех! В таки годех!
– А годы, княжич, оне долготны токмо у инших людин, своя годы кратки… Приходь ввечеру с волхвами побалакати.
– Прииду, Звонислав Всеславич.
– А я, доки волхвы до мене добредеша, отдохну малым-мало.

                2

– Може, ты ще и почивати уляжешься, старыя кляча? – Новгород-Северский князь Олег Святославич шлёпнул по шее своего жеребца Печенега. – Нешто не выспался по нощи?

Печенег упрека князя не принял и недовольно тряхнул гривой. В чем, собственно, дело? Ну вздремнул самую малость на ходу... Хорошо ведь раньше шли, весело, пока не подвязалась в попутчицы сестрица Благуша на своей раздрызганной телеге. А где его гридни младые? Плетутся, небось, в хвосте за расшарпанной сестрицыной колымагой. Прежде чем оскорблять, сначала бы оглянулся да посмотрел на свой почёт.

Князь оглянулся и посмотрел на свой почёт. Гридни затеяли игру в «отними кушак». Один всадник с высоко поднятым в руке кушаком пытался, сохранив его, с наскока пробиться через строй своих товарищей. Если это удавалось, все другие бросали ему по мелкой монетке векше. Если же не удавалось, то каждый участник бил сложенным кушаком по лицу незадачливому водящему, и попытка переходила к первому схватившемуся за кушак.

Гридни разыгрались! Такую круговерть закружили вокруг новенькой двухупряжной сестрицыной повозки, что пара её соловых пыталась даже наддать назад. Сама Благуша, вскочив на ноги, размахивала руками и что-то кричала гридням. Вряд ли она подбадривала игроков. Князь развернул коня и пустил его в галоп навстречу почёту. Сблизившись на полста шагов с повозкой, Олег осадил Печенега, поднял на дыбы и, лихо выпрыгнув из седла, трусцой побежал к сестре.
– Угомони своих малахольных! – закричала ему навстречу Благуша. – Яко вельзевелы в них вселилися!

Князь с разбегу вскочил в повозку и со смехом опрокинул навзничь Благушу. Она упала спиной в свои многочисленные перины и подняла истошный вопль.
– Гони, Глызя! – крикнул Олег вознице. – Неча коснети!
– Но, Звездочет! – хлестнул вожжами лошадей Глызя. – Но, Недуркуй!

Кони неслись, свистел возница, хохотал князь, на перинах заходилась в крике Благуша. Брат называется! Десять лет не был на Тмутаракани, десять лет не виделись! Вместо того, чтоб поговорить по-родственому…
– Глызя, везельвел, хоть ты угомонися! – визжала она.

Глызя наконец осадил лошадей, прекратили свистеть и улюлюкать гридни, Олег поднял с перин и обнял сестру.

Благуша несколько раз ударила кулаками по широкой груди брата, к этой же груди потом и прижалась. Олега она любила. Он единственный из семи братьев всегда опекал её и никому не давал в обиду. И замуж за красавца воеводу Честирада не батюшка, а он, Олег, её выдал. Когда уходил с Тмутараканского стола на Черниговский, никому из князей не дозволил сесть в Тмутаракани, а оставил посадником мужа её. Только устал уже Честирад нести эту ношу. Не дождётся, когда Олег посадит на стол своего сына Святослава. Худая слава об Олеге бродит по Руси: он и с погаными половцами родычается, и на русские княжества их наводит, он и киевским Великим князьям не подчиняется, он и смуту по всей Руси постоянно сеет, он и кровь русскую как водицу льёт. Да только она, Благуша, не верит этим наветам. Ей ли не знать, как Олег Русь любит, как всю жизнь делал всё для её объединения. А ещё он добрый и ласковый.
– Святослава едешь сажати на стол? – спросила сестра.
– А сама-то что изречешь? Дозрел ён, чи не вельми? Яко тут ён каже себе?

Благуша молчала.
– Не дозрел, – сам себе ответил Олег, – бедокуре шельмец.
– А не в кого уродитися? Ты в яго годех дюже перезревше был? Мню, сладе твой Святослав Ольгович с княжеством.
– Лукоморие! – встал на ноги и обозрел окрестности Олег. – Снится ми ся земля по нощи. Тут и солнышко по-иному пораспече, тут и месяц по-другому порассвече. Проснуся – море пахне. И така тоска ухвате сердце… Таки не свершил, что по младости мнил.
– Безразумие мнил, вот и не свершил. Мыслимо ли дело: стольный град в Тмутаракань из Киева переместити? Кому то надобе?
– То Руси надобе. Стольный град о двух морях должен стояти, яко Цесареград у ромея...

Олег соскочил с повозки и, широко шагая рядом, продолжал убеждать Благушу в правильности своих поступков тридцатилетней давности, хотя она и без того прекрасно знала обо всех событиях тех лет.

А Олег, все более распаляясь, живописал, как он с братом Романом и Борисом изрубили на Социже полдюжины киевских воевод. И Киев бы взяли, не перекупи Ярославичи у них половцев!
– Олег! Гориславич ты муковечный, садися до мене, – пыталась успокоить князя Благуша. – Почто нози бити? Почто сердце рвати?

Но Олег не слышит. Олег сейчас далеко. За тысячу с лишним вёрст отсюда. И за тридцать с лишним отсюда лет. Он сейчас бьётся на Нежатиной Ниве, где сошлись семеро князей, семеро сыновей и внуков Ярослава Мудрого. Сошлись ближайшие родичи для того, чтобы в страшной битве убивать друг друга. Такое уж это место – Нежатина Нива: здесь если битва – то страшная, если враги – то заклятые.

Вот пал брат Борис. Вот – брат Роман. Вот – дядя Изяслав. Вот его самого, Олега, израненного, тайком везут на дне мажары под копной сена в Тмутаракань. Но хватают его хазары-иудеи и продают грекам в Константинополь. Ничего! Ни один повинный в том иудей не ушёл потом от возмездия! Ни бек, ни простой жидовин.

Привёл Олега в себя вскрик и недоумённый взгляд возницы Глызи, которого князь огрел своим кулачищем по спине, и который к вероломству хазар-иудеев не имел ни малейшего отношения.
– За что, княже? – с обидой спросил он.
– Э-э… пот сгребал с чела, нечаянно задел. Не памятай.
– А-а, – понимающе кивнул Глызя, – а то ежли надобе приростити шагу, дык мы завсегда!
– Айда ко мне, – потянула Олега за руку Благуша, – ты и впрямь запышался от ходь-пешцы.

Князь послушно впрыгнул в повозку и притих.
Некоторое время ехали молча
– Гориславич, истый Гориславич! – Благуша гладила непослушные седые вихры брата. – Сколь же горя довелося те в жизни позрети?!
– Не за то мя Гориславичем кличут, что сам горе хлебаю, а за то, что с половцем дружество возжаю, что руськы князи бью-ратаю. А якоже не ратати, ежли оне аки гладны псы Русь на куски раздирают? Яко с половцем ми приязнь не крепити, коли промеж Русью и Тмутараканией Дико Поле полегло? А в поле том сорок сороков орд половецких броде. Разлаюся с имя – упусте Русь Тмутараканию, упусте морску торгову стезю. Посчезне Русь, егда приидут Гоги и Магоги.
– Ой, лихо! – запричитала Благуша. – Даль-далече оне обретаются. Може, и не приидут. Може, оне и не наищут до нас стёжки-дорожки.
– Не я реку. В Священном Писании прописано: приидут.
– Знамо дело, приидут, – поддержал князя Глызя. – Бесермены бают, быдто Гоги и Магоги трояки бывают. Одне – великаны и взлысы, оплешины их совсем без кудрецов. Оне ничего не могут ясти и пити, опричь человецкого мяса и руды.

Вторы – ростом обычайны, ан одинаковы в высоте и в ширшине. Тые своих навов не хоронят и не сжигают, а пожирают их стерво. Прожорища у них яко у крокодил-гадов.

Третьи же – росту мелкого, ан ухи их столь велики, что оне ни домов не рубят, ни шатров не кроют. Без нужды оне им. Поелику тые Гоги и Магоги на одно ухо лягают, а другим крыются. А ежели непогодь, то и коней уховьями крыют от ненастия.

Колиже вси Гоги и Магоги троймя во едино полчище сбиваются, то спасу никому нету от сих идолищев. Придерзастно всё людие злоубивствуют. Над градами и весями лишь курева клубятся. За имя травы жухнут, за имя древа сохнут, а земли в пустынь-пески обвертоваются. Посчезают и птицы клевучии, и звери рыкучии, токмо саранча летучая за Гогами и Магогами следствует, дерьмо ихне алчно пожираючи. Се в коран-книге бесерменскоей начертано!

Олег с усмешкой откинулся на сестрины перины.
– В тоем годе скоморохи водили по Тмутаракании елефант-слона, – вспомнила Благуша, – тако у яго уши, яко у Гогов и Магогов, вельми велики. И нос огромен. Он тем носом воду сосе и тулово свое мое. Бо чистоту любе. Потому животина благочестива. А Гоги и Магоги суть богомерзки. Оне сидят в подземьи, скрыжают зубами и выгрызаются на свет Божий. А яко выгрызутся, Господь Бог внове низрине их в тартарары за их богомерзкость. Тако им, супостатовьям, и надобе! Буди оне троюкрат прокляты!
– Елефант, – тоном знатока заявил Глызя, – за версту уховьями писк комара лове. А Гоги и Магоги даже за тысящу верст чуют, что про них глаголят.
– Того не може бысти! – возразила Благуша, но возразила шепотом. – Яко ты мнишь, Олег Святославич, могут тые Гоги и Магоги за тысящу вёрст чути глас человецкий?

Князь не отвечал. Потому что сам уже был за тысячу вёрст и за тридцать лет от сестры. На сей раз в Константинополе. А на таком расстоянии и на таком временном промежутке он, в отличие от Гогов и Магогов, конечно же, не мог услышать шепот сестры. Тем более что уши имел самые обыкновенные…

Константинополь…. Не щит свой прибить на врата Цареграда, как его Вещий тёзка, пришёл он на Пропонтиду. Израненного, немощного привезли его сюда. Вылечили Олега греки, выходили. Думали, что перекупят. Думали, что если он половцев водил на Киев, то и греков поведёт. Только ромеи не половцы. Если ромеи войдут в Киев, то уже никогда не выйдут. Но Олег делает вид, что с радостью соглашается. А чтобы выказать ромеям своё несомненное расположение и получить у них как можно больше войска и кораблей, он женится на греческой патрицианке Феофано Музалон. И василевс Алексей Комнин не скупится. Даёт ему два друнга воинов и четыре боевых корабля с экипажами.

Олег изгоняет из Тмутараканя вокняжившихся там в его отсутствие Давыда и Володаря, возвращает себе княжество, назначает архонтессой города Россия свою жену Феофано, словом, выполняет почти всё обещанное василевсу. Забывает лишь пойти с греками на Киев, отправляет их назад.

Он перестраивает город и порт, мостит камнем площади и улицы, укрепляет городские стены. Вскоре обновленный Тмутаракань принимает вид, вполне соответствующий облику столицы русской империи. Остаётся к столице приладить саму империю. Вот теперь настало время идти на Киев. Тогда Олегу казалось, что еще немного и он покорит Русь. Но оказалось, что близок локоток, да не…
– Укусишь! Ты у мя укусишь! – закричал Глызя и огрел кнутом Недуркуя, который, видно, заскучал от монотонной, медленной ходьбы и, чтоб немного взбодриться, слегка грызнул за ухо Звездочёта. – Помятуешь, княже, нашего жеребца Вечерка? Энти оба-два его сыновы. Вот энтот, Звездочет, конь яко конь, ан другий, Недуркуй, истый мракобес. Чуть что – хвать зубьями брателка!
– Зовсим яко руськы князи друг друзе.
– Зри, Олег! Комонник скаче! – Благуша указала рукой вперед. – Узрел?
– Узрел.
– То сын твой, Святослав!

Олег вскочил на ноги.
– Да якоже ён поведал за мене!?
– Сороки у нас по Тмутаракании зело борзо летают, – засмеялась Благуша.

Князь присвистнул, и один из гридней быстро подвел к нему Печенега. Олег прямо с повозки впрыгнул в седло и поскакал навстречу сыну.

Всадники сблизились, разом осадили лошадей и спрыгнули на землю. Радостные объятия отца и сына тут же перешли в отчаянную, но скоротечную схватку двух борцов: победил отец. То ли сын еще не достиг отцовской силы, то ли тактично поддался, позволив отцу уложить себя на лопатки, но результатами поединка, даже издали было видно, остались довольны оба.
– Юнот! Седатый яко лунь, сам же юнот! – качала головой Благуша, – никой нарочитости тако и не обретший.

Повозка приближалась к оживленно беседующим князю и княжичу.
– Буди здрава, тетушка! И ты, Глызя, – поприветствовал подъезжающих Святослав.
– Буди здрав, сыновец! – ответила Благуша. – Кому на сретение выехал, ми? Чи батюшке свому?
– Тоби, тетушка, тоби! Об батюшке я и слухом не чул, и думкой не гадал! – ничуть не смущаясь, соврал Святослав.

Он еще три дня назад знал, что князь Олег, недолго погостив у хана Аепы, уже направился в Тмутаракань, и к встрече с отцом тщательно подготовился. То, что князь встретился в дороге с возвращающейся из гостей Благушей, Святослав тоже знал, и это его радовало, так как играло ему на руку.
– Яко здравие посестрины твоея тетушки Весняны? Не одолевают ли ея хвори? Справно ли всё у них в хозяйстве? – притворно озабоченно поинтересовался Святослав.
– Слава Господе Христе, все у них на Зайцевом Колене ладно. Ой, яко я за домом соскучилася! Две седмицы не была, ан мнится – век по веку!
– И за тобою, тетушка, все мы соскучилися. Вся челядь возжелала выехать те на сустречь. На бреге пролива ноне ждут. Чрез Клокотень токмо я один на пароме переставился.
– Вся челядь? А на хозяйстве кто в пригляде? Якоже тако можно?! – всплеснула руками Благуша, а сама даже зарделась от удовольствия. – Кто, глаголю, в тереме остался?
– Честирад и остался. Мы с ним повечеряли ужо послежде, яко день излучился… Ну, выпили чуть-почуть грозджевого ромейского. Заутре мы с челядью поспешили тя, тетушка, устречь, а Честирад ще почивал. Он яко приемле вино, або питьеце медвяно, слаб деется. Стар ужо. Боюся, не затеял бы один похмелятися, – воровато глядя в сторону, сказал Святослав.
– Напраслина се, сыновец, – махнула рукой тётушка Благуша, – ён николи не празднуе вино. И не слаб ён, не упьянчив. Ён ведро выпье – и не похитнется.
– Глызя, прирости шагу! – распорядился Олег, – Бакуня! Езжай с почётом за повозкою. А мы с княжичем пешцой поидемо.
– Но, стервы! – весело откликнулся Глызя и хлестнул вожжами лошадей, – яко вы ходите, тако покойники кашляют!

Повозка резко набрала ход.

Некоторое время шли молча.
– Мню споженити тя, – Олег испытующе посмотрел на Святослава.
– Жени, – с безразличием пожал плечами тот. – Невесту-то сыскал?
– Сыскати-то сыскал, – как-то с неохотой протянул князь и замолчал.
– Чия буде?
– У хана Аепы Гергинича две дщери. Обе-две пригожи, особливо меньзия, Кетрик. Пава-красопаня: статна, ликом иконописна, норовом строга. В деях отчаянка. Зрел бы ты, яко она диких жеребцов смиряе! Впригне и не сойде, покы пена у тыя комоня из пасти не потече.
– Се я сведом, – усмехнулся Святослав, – токмо обе-две сватаны. Чичак за Огосума сговорена, а Кетрик – за Жоводера Болгация.
Олег вздохнул:
– Ништо. Знайдемо те в орде другу невесту.
– Пошто заименно половчанку?
– Чем же половчанки не похвальны? Матушка твоя, Дюлель Осолуковна, невже не половчанка? Я заради ея от ромейки Феофано Музалон ушед и не жалкуюсь. С половцами нам единитися треба. Половцы – сила! Сила дика, необузданна. Вот те ея и зауздывати спотребится. Сладишь. Жена те нарочитости приросте. Ще златый шелом Олександры Македонца сыщешь.
– На что княжичу златый шелом? У мя есть харалужный.
– Не княжичу, но князю. На стол тя садити я пришед. Честирад в грамотках пише: пора, пора, пора!
– Правда? – Святослав с недоверием смотрел на отца, не шутит ли.
– Правда. Знайдешь шелом, с половцами вкупе устоишь Русь. Тмутаракань стольным градом содеешь. Низринешь вси удельны пся-князи Ярославичи. Половца припнешь к землице. Грады в Диком Поле заложишь. Я допомогу покы в силе. Но перво-наперво – шелом Олександры! Без яго ничего не учинай, не выспорится. Як у мене не выспорилось.

Святослав крепко обнял отца и сказал:
– Спаси тя Господь наш Христосе, отче!

Потом отстранился и ратерянно произнёс:
– Дурно деяние я вчинил.
– Глаголь!
– Добылся у перехожего знахаря-врачевника склянкою взвара застынь-травы, не на благу сдумку добылся. И ввечеру подлил тый взвар в чашу Честираду.
– Пошто? – удивился князь.
– Дабы долготно ён почивал, дабы пьянью яго пред тобою выказати.
– Пошто?
– Дабы ты яго с посадников согнал, а на стол мя посадил.

Святослав опустил голову и, глядя себе под ноги, прерывисто дышал. Олег молча смотрел на сына, затем, усмехнувшись, спросил:
– Не перелил взвару-то?
– Что ты, отче, что ты! – зачастил княжич. – Не долил.
– Ох и дурак! – князь махнул рукою. – Ништо. Проспится-передремлется.
– Проспится, отче, проспится, – охотно согласился Святослав. – Чего же не проспатися? Чего же не передрематися?..

Но вот вся кавалькада въехала в ворота княжеского двора. Челядь рассыпалась по двору и занялась привычными своими делами. Закипела работа на кухне. Благуша руководила дворовыми девками по разбору своих вещей в повозке и прогоняла со двора любопытных горожан, прибежавших поглазеть на князя. Олег же, наоборот, весело приветствовал тмутараканцев и охотно вступал с ними в беседы.

Вот уже закончились все хлопоты, вот уже разогнала Благуша всех зевак со двора, а Честирад всё не появлялся. Она встревожилась.
– Ох, Олег, недобре чую! Куда пропастился Честирад? Ведал же, что днесь возвертаюся.
– Мало ли дел у посадника? – успокаивал сестру князь. – Може, забота кая воздержала. Може, снурился за день, да прилёг отдохновети.
– Николиже пред закатом не почивае ён.
– А ты поди в покои, позри. Ежли почивае, не тревожь, знать, умаялся за день. Заутре сустретимося, – таким нехитрым образом Олег решил скрыть проделку Святослава. – А я до моря на вымол спущуся. Тем часом и банька-паруша истопится, а послежде семейно повечеряем, да и со молитовкой ко сну отойдём.
– Пойду наверх, позрю, токмо несть его тамо.

Благуша вразвалочку взошла на крыльцо и скрылась за входной дверью княжеского терема. Олег пошёл было к лестничному спуску на причалы, но что-то заставило его обернуться.

Благуша не вышла, а как-то неловко вывалилась из дверей, на подгибающихся ногах сделала два-три шага и медленно присела на ступеньку.

У Олега кольнуло под лопаткой: «перелил!» Он подбежал к сестре.
– Жив Честирад?

Благуша утвердительно кивнула головою.
– Почие?

Благуша снова утвердительно кивнула.

Больше вопросов Олег не задавал, но Благуша и на эти незаданные вопросы кивала утвердительно, а сама делала ртом такие движения, словно воздух вдруг загустел, и она не может никак протолкнуть его в грудь. Князь бросился в терем, быстрым шагом прошел сени. Не задерживаясь на первом ярусе, взбежал на второй и свернул в княжеские покои. В опочивальнях – пусто, в светлицах – никого. В Людной палате… Олег обомлел…

Посреди огромного зала стоял массивный дубовый стол. Стол был накрыт паволоками. Драгоценная разноцветная ткань вся была в винных пятнах, отчего казалась еще более разноцветной. Опрокинутые блюда и тарли со всевозможными яствами частью лежали на скатерти, частью – на полу.

Под столом, аккуратно поджав под себя передние ноги, спала на животе сивая кобыла. Морда к морде с нею на боку почивала рябая корова, расстелив на полу свое двухведёрное вымя. Мелкорогатые скоты – перепившиеся козы и овцы – валялись в самых причудливых позах. И только мудрый старый козел догадался подстелить себе под голову мягкошерстного молодого барашка.

Из пернатых в праздничном застолье принимала участие лишь одна курица-пеструшка, но место себе она выбрала почётное – посреди стола. Чуть поотдаль от уставших гостей, под окном, храпел посадник Честирад. Можно было бы сказать «в одиночестве», если бы он не лежал в обнимку со свиньёй.

Олег спустился на первый ярус, взял у ключницы Ружены ключ и запер Людную Палату. Снова спустился. Дворовые девки хлопотали возле сидящей на ступеньках Благуши, к которой уже вернулся голос, но не в форме разговорной речи, а в виде жалобных завываний.

Княжич стоял в углу двора за колодцем с журавлем. Его поза напоминала позу шкодливого кота, готового в любой момент дать стрекача. Олег направился к нему и, не дойдя с десяток шагов, остановился. Княжич, не глядя на отца, что-то напряженно высматривал на небосводе.
– Поди до мене! – приказал Олег.

Святослав, сделав вид, что только что заметил князя, тут же откликнулся:
– Иду, отче.

Но с места не стронулся.
– Иду, отче, иду, – не двигаясь, повторил Святослав и перенес всю тяжесть тела на правую ногу, с которой обычно стартовал при играх взапуски.
– Скотину напоити сам домыслил, чи жидовины навычили?
– Не яри сердце, батюшка! Дед Дублей навычил.
– Дублей?! Звонислав Всеславич? – удивился князь. – Он ще жив?
– Жив, жив, несть ему веку. Женитися на зиму сбирается. Жару от солнца в коты напасае. Токмо ще невесты нетути.
– Ну и дед! Ну и вельзевел! Истино посмеха! Завтрева же навещу.

И Олег раскатисто расхохотался.
Засмеялся и Святослав. Да так захлёбисто, словно сам впервые услышал о намерении деда Дублея жениться.
– Буде, – строго сказал Олег. – Ми по норову пришлося, что ты содеял в Людной палате, а тетушке Благуше – тем паче. Чуешь, яко волчицею вое от радости? Смеркнется – удали стражу и отчисти палату. С кем зробил шкоду, с тем и устрани ея. А боле про сию срамоту ни единой душе ведати не надобет, особливо самому Честираду.
– Зрозумел, отче.
– Шкоду устранити – не велик труд… Або велик?.. Николиже пьяных коров не вздымал на другий ярус и не сволакивал обрат… А яко дурь из башки твоея вытрясти?

Святослав молчал.
– Вот женитьбою и вытрясем, – сам себе ответил князь. – На Кетрик Аеповне и оженим. О! Она-то тя борзо окоротит! Дикия жеребцы пред ней смиряются яко агнцы! Своима очама зрел.
– Она же половчанка! Она же за сына Голцая сговорена, за Живодера Болгация! – с отчаянием обречённого подал голос Святослав.
– Сговорена – ще не повенчана. Скради!
– Яко скрасти?! Се – брань! И с Аепою, и с Голцаем.
– Ха! Скрасти и орду сюды навести, и дурак скраде. Ну да истыни у тя искусные. Чи оне хытры токмо скотину поити до бесподвигу? Попервы скрадите невесту, а послежде с Аепою ряд изхытритеся уложити. А наведете на Тмутаракань половцев… Что ж, будемо рататися.Токмо не князем на брань поидешь, и не княжичем, ано пешцым кметом. И пред полкы двигнешься, и поединщиком выкликнешь се Лютого Живодера Болгация. И посмей токмо пасти от яго руци! Посмей токмо зронити невесту!

Князя, кажется, нимало не смущало, что если княжич в поединке с Болгацием падёт, то невеста тогда ему, пожалуй, и не будет так уж сильно нужна.
– Зрозумел? Добре зрозумел? – наседал на Святослава князь.

Святослав не зрозумел. Неужели отец не видит несоразмерности вины и наказания? Нет, отец не видит. Вон как весело уже заливается:
– А заодно и деду Дублею невесту в орде скради. Молодайку годков на девяносто!

Олег отсмеялся. Святослав угадал, что скажет сейчас князь. И угадал верно. Князь так и сказал:
– Всё. Бысть по сему. Се воля моя!

                3

– А твоя воля – ты и езжай, – ответил Святослав, – а я боле и на шаг не сподвигнуся.
– Изнурился, ай же ты гой еси горемыка, истомился, – насмешливо пожалела мужа Кетрик. – Нарочитому вою лепше на перине валятися. То бабе в седле дозвольно потрясатися, тем боле половчанке. Ей ничё. Ей с того токмо приятство.
– Вот я оборот назад содею и буду дома на перине валятися. А ты, княгинюшка, трясайся в тыем седле колико возжелаеши. У мя нетути хочи езжати туды незнамо куды.
– Почто не знамо? Вон Дубово Купище дыбится. Одесную, у подножия, пощеплен мланией горелый дуб. Узрел?
– Ну, узрел.
– Зри малым-мало леворуч дуба. Чрез дюжину вёрст по сей стреле курган. Узрел?
– Не узрел. Те рази не ведомо на колико верст я зрети мочный?
– Ты же наполму половец, а слеп яко истый русин! И на дюжину верст не имаешь прозору.
– А хочь бы и узрел, что с того?
– То курган Дезадора!
– Ах Дезадора! Тако и глаголь. А в кургане тыем шелом Олександры Македонца. И мы с тобою днесь руцами отрыем тый шелом. Послежде устоим Русь, а стольным градом Тмутаракань произгласим. Тьфу ты, запамятал! Ще ж империю до стольного града стяжати треба! Да на трон державный воссести и василевсом ся наректи. Ай же ты, Катерина Аеповна! Невже для-ради сей глупи ты мя сюда заманула?
– Почто глупи? Рази ты не повинен сполнити волю покойного батюшки свого, Олега Гориславича? Рази мы не сбираемося поидеть на Русь?
– Сбираемося. Примучу вси ополоумевши Ярославичи, сим и сполню батюшкин завет. А империя и шелом Македонца – то была лишь блажь яго. Не стану я лишати Мономаха стола Киевского. Ён муж нарочит и разумен, ему и великокняжити.
– Не буду перечити сейчас, все смолвлю на кургане Дезадора.
– Катерина Аеповна, княгинюшка моя любая, поидем до дому, – ласково стал упрашивать жену Святослав. – У нас дел дома – гора! Половцы уже в готове на поход, заждалися нас, а мы и до си не снаряжены, не снапружены. Сами же гукали их, сами же мешкаем. Не шибко се лепо. И кто те поведал, что то курган Дезадора? Дед Дублей, небось?
– Такожде и дед Дублей, ан не токмо.
– А ему Пресвята Богородица?
– А ему Пресвята Богородица. Ён, яко споженился, без Богородицы ноне и шагу не ступне, тем паче что ныне ён окрещен бысти, от веры своея поганьской отошед.
– Нияко не отошед. Ён на крещение попервы благословение от волхвы поимал.
– Се есть незасущее, важко, что ему Пресвята Богородица всеусердно боговоляе. Оле дед Дублей ми лишь укрепу дал в тоем, что я и без яго ужо ведала. Едем, мой любый, до кургана. Все-все там те поведаю…

Но мало что поведала на кургане Кетрик Святославу. Не успела. Хотя главное, кажется, сказала…

Спешившись в дубраве, они отпустили пастись лошадей и взошли на курган. Тут вдруг Кетрик приглушённо вскрикнула «пади, пади!» и, увлекая за собой Святослава, бросилась на землю за терновым кустом.

Князь, уже лёжа, осмотрелся по сторонам, но ничего особенного не приметил.
– Что тя сполохло? – спросил он Кетрик.
– Зри туды, – она показала пальцем в направлении небольшого пригорка, сплошь поросшего акацией. – Узрел комонников? То половцы.
– Половцы яко половцы. Не Гоги же и Магоги. Чем сполохнули половчанку десть ея же соплеменникы?
– Мой брат средь них, Сырукан.
– Да? Вон оно что! Заждался, покы мы на Русь валком-хладком сбираемося. Подторопити нас приидел. Почто же мы пали? Поидем насустречь соратнику, – сказал Святослав, поднимаясь с земли.

Но Кетрик неожиданно сильным рывком подсекла ноги князя и опрокинула его на спину.
– Куда тя несе? – сердито воскликнула она. – Попервы внемли, что изглашу, а уж послежде скоком скочи. Отступ-израда тут. Два израдца идут на Тмутаракань. Мой брат и твой воевода.
– Где же ты узрела мого воеводу? – Святослав перекатился на живот и подполз к Кетрик.
– Вон рядом с Сыруканом. Оба-два рядком попереди всих едут. Зри сам.
– Не могу распознати. Больно уж далече оне от нас. Треба встати. Тако лепше воззрети.
– Не смей, – властно сказала княгиня. – Се для тя половцы далече, а ты для них – яко на вытянутой длани.
– Да что ты сколыхнулася? Морок-бред кый-то! Что могут десть половцев Тмутараканю содеяти? Даже с моим воеводой. Кто воевода-то? Честирад? Або Шимшон?.. Нияко не може бысти. Я с ними заутре в граде баял. А Балована намедни в орду отослал.
– Вот он-то, Балован, с Сыруканом и ведут орду. Не, не десть половцев идут на нас, зри под Гнилу Могилу.

Вдали многочисленная половецкая конница лавиной огибала с двух сторон грязевой вулкан, усеченным конусом вознесшийся на сотню саженей над островом Большой Кандаур. Святослав, приставив ко лбу ладонь, попытался рассмотреть, что там делается под горой, но тщетно.
– Чего уж там зрети… Солнце в очи яре. Глаголь, княгиня, что тамо под Гнилою Могилою.

Выслушав Кетрик, князь откинулся на спину и безучастно стал наблюдать за чайками-хохотуньями, с безудержным смехом устроившими над курганом свой безумный хоровод. Примеру князя последовала и княгиня.
– Прозрел я, Катерина Аеповна, – наконец сказал Святослав. – Посему и молчат наши дозоры, что мнят, будто не вороги, а соратники к нам жалуют. Потому и извет-прелагатаи безмолвствуют. Что доносити, коли княжий воевода во главе рати? Вот почто Балован тако в орду рвался! Уверюся, мол, не малу ли конницу Сырукан отряжае.
– Не малу.
– Что его подвигло на израду?
– Не ведаю… Мню, что шелом Олександры Македонца. Ён – не ты, ён поверовал в шелом. Я скрытостию пред твоимя истынями не усердствовала. Оне ми в рысках допомогою являлися. Шелом тут, в кургане, ты на тоем шеломе лежишь.
– Не чую.
– Я чую, – и Кетрик зачастила, словно хотела за минуту-другую выплеснуть всё до конца, что накопилось в её душе. – Я яго сызмальства чую. То мой шелом. Николи я тоби се не глаголила, ан егда я ще юноткою была, егда грустко ми робилося, завсегды на сей курган на комони приезджала. Почто сюды, за полста верст? Почто заименно на сей курган? Яка понуда мене влекла до яго? Тут я и мечтала, и плакала, и звезды глядела. И сладко-сладко засыпала. Мой дед, хан Гергий, а боле никому я про сей курган не сокровенила, глаголил, что тако деется, егда душа покойного в тоби вселена бысти. Мню, что душа Дезадора во мне обретается, а може, и Олександры Македонца.
– Блажь се, Катерина.
– Може, и блажь, токмо не препинай мне, бо нема лишней и минуты часа. В березень-месяце ломали тмутаракане камень на стенах Фанагории и знайшли пергамен. А писал тый пергамен кый-то латин. Ён был на кургане, егда на нем ще стоял тверд-камень с имем Дезадора. Тый латин пише, что солнце в час набедья стояло над великой грязевою блевакою в четыре поприща. Зри, княже: солнце над Гнилою Могилою, ноне як раз набедень, и до нея четыре поприща. Сажень в сажень. Боле на всей Тмутаракании не знайдется такой совпады. Я сама и твои истыни все прорыскали и не знайшли. Се курган Дезадора. Тут мой шелом. Отрыем – тоби подарую. Бо люблю тя.
– Мне тый шелом без надобья. Я тя люблю и без шелома. И век по веку любити буду.
– Правда? А ще упрямился мя воровати, бесстыдень.
– Зато пред полкы бился за тя с Живодером Болгацием яко лев, нияк не меньзи!
– Ай же ты мой лев! Почто же николи не глаголил ми про се?
– Ты не прошала, я не глаголил.
– Ноне прошаю. Хочь и нету минуты часа, ан поведай. Вкратцех поведай.
– Ну, вкратцех тако вкратцех. Заутре учали мы рататися. Попервы на фарь-комони четыре часы билися. Я на своём Злыдне, а Болгаций на сыт-питаном коне-великане. Мечи пощербилися, сулицы поросщемилися, щиты попогнулися. Троюкрат деяли мы с Живодером мену на новы мечи, новы сулицы и щиты. И тако до набедья раталися, покы кони наши супенятися не почали. Сошед с комони, пешцы ще два часы мы билися. Зрела бы ты, Катерина Аеповна…
– А я зрела. Своима очама все зрела, – засмеялась Кетрик. – Егда вы поидели на сечу, я скрала из конюшни Злыдня и гоньзнула со двора. А егда ваши полкы за Перцовкою исполчилися супроть половца, я с Гребень-холмы все назирала. Токмо я зрела трохи не то, что ты баял.
– С Гребеней супод Перцовку позрети не мочно, – слегка смутившись, сказал Святослав.
– Половчанке мочно, – уверенно возразила Кетрик,– бачила я, яко вы с Болгацием пешцы схватилися, ён токмо един выпад успевше содеяти, як ты выбил с яго руци меч и утнул яго. Бачила я, что не токмо шесть часы, оле и минуты единой не длилося  ратание. И ще ответствуй-ткось, князенька, яко ты мог на Злыдне рататися, коли я на тыем Злыдне сидела и всё тое зрела?

Что тут скажешь? В неловкое положение попал князь Святослав Ольгович. Но пребывал в нём недолго. Он просто молча придвинулся и поцеловал Кетрик. Кетрик пылко ответила, но тут же отстранилась.
– Несть нам часу любоватися. Возыми мою Яблоньку, она нестомчива, и ходи скоком в Тмутаракань, я на твоем Злыдне – в Россию. На Россию их стезя полегла. Поспею боротьбу содеяти. Ты же сбери всех кметов и чрез Фонтал-остров ходи ми на допомогу.

Шимшона отряди на Дубово Купище, отнуду пущай располосуе их двое-надвое, егда ты в сечу ввяжешься. Не ране.

Воев отступня Балована попервы в сечу не влечи. Оне в великой яри будут на свого воеводу, бросай их туды, иде мы учнём прогибатися.

Честирада оставь в граде сбирати непоспевших. Конницу своя попридерж при ём, иначе допреж сроку погибь ея содеешь. Ему паче всего треба отрядити лодии Азов-морем на Малый Кандаур, и токмо послежде пусть сам без поспеши иде на Россию конницею чрез Клокотень.

В лодии пусть бремяе весь наш припас стрел калёных, луков разрывчатых, грецкого огня не меньш, яко на сорок стрелов, секир и сулиц поболе, на вёслы надобе садити гридней самых могутных. Плысти им по Переверт-проливу, бо ветр ноне низовый, знать, воду гоне впопут, и, опричь того, Заслонь-коса скрые от половца их выплыв из пролива в море. При вплыве с моря в гавань России половцы из луков будут стрелити их с брега в упор. Отвечати им не след, токмо под щитами хоронитися.

Кетрик ещё раз посмотрела на половецкую орду, продолжающую обтекать вулкан, и перевела взгляд на солнце. Оно по-прежнему висело над усеченным конусом Гнилой Могилы. Да, она сейчас со Святославом, без сомнения, на кургане Дезадора.

Святослав чуть скатился по склону, вскочил на ноги и, мимоходом обернувшись к жене, махнул рукою.
– Глагол твой, Катерина Аеповна, вельми разумен. Не ведаю, иде обретается ноне душа Олександры Македонца, оле ум яго вострый в твоей главе якось очутился. Жди. Вскоре сустреетимося.
– Сретению нашему беспременно бысти. За Россию не мни, обороню ея до твоея допомоги. С архонтессой Феофанией уладим боротьбу.
– Знамо дело, уладите, – не глядя на Кетрик, крикнул Святослав и вскочил на Яблоньку.

Чайки-хохотуньи изо всех сил старались оправдать своё название. И это им удавалось.

Знал бы князь, что видит свою Катерину Аеповну живою в последний раз, совсем не так бы простился. Да что там «совсем не так», он просто не отпустил бы ее одну в Россию. Даже мысли не мелькнуло у Святослава, что он может когда-нибудь потерять свою Кетрик. Князь думал о другом: поспеть бы вовремя в Тмутаракань. Именно это он считал тогда главным делом своей жизни. Если б мог знать человек, что для него есть главное в данный момент .