НО ТО БЫЛ СОН

Нелли Мельникова
          (Петру Ильичу Чайковскому - 175!)
В нём исчезли понятия "Пространство»  и «Время»,
  фантастически смешалось несовместимое.

Подмосковная усадьба утопала в разноцветье парка и сада.
Осень пока ещё дружила с летом, но дорожки парка уже устилались щедрым ковром пёстрого листопада.
Изящная пролётка, как вкопанная, остановилась точно у самой калитка усадьбы.
Под ногами легко выпорхнувшего седока, шустро направившегося к стоящему в глубине сада особняку, загадочно шелестела свой  осенний мотив  успевшая опасть листва.
Оп-па!..
На дверях красовалась категоричная лаконичная табличка:
                «Дома  нет».
Зная по себе, как нежелательны визитёры во время творческого процесса, гость подумал: «А вдруг это только ширма»! И дёрнул шнурок колокольчика.
Тот, то ли жалобно, то ли недовольно затренькал, и двери  отворились.
Увидев визитёра, Алексей на секунду замер в  ступоре, затем посторонился и приглашающим жестом впустил гостя.
Приняв шляпу и трость, он усадил его в уютное кресло и, всё ещё не совсем придя в норму, еле выдавил из себя:
«Сейчас доложу».
Конечно, он  узнал этого человека с необычной, но известной всей России  внешностью, но не смел верить, что это не сон.
С этой неуверенностью он и вошёл в кабинет хозяина, плотно и давно сидевшего за оркестровкой  очередной  партитуры.
 - Пётр Ильич! К Вам с визитом Александр Сергеевич Пушкин…
Как бы и не удивившись, композитор с сияющими глазами быстро проговорил:
 - Проси, проси…
Я давно дожидаюсь этого визита.
И вот они обнялись -  два ГЕНИЯ, слава и гордость России, судьба которых сперва «столкнула» их сочинения, а теперь вот знакомила и их самих, таких трогательных в своей человеческой простоте.
 - Простите, Пётр Ильич, потревожил Вас в момент, быть может, высшего творческого напряжения.
Я ведь знакОм с этим состоянием, но, послушав Вашу новую оперу, названную «Лирическими сценами» и предназначенную для исполнения молодёжью,  не мог сдержать себя и прикатил  к Вам без приглашения.
 - О,  дорогой Александр Сергеевич!  Ради  бога не извиняйтесь; я бесконечно рад этой встрече!
 - Знаете, Пётр  Ильич, я так люблю Татьяну милую мою, но в опере, услышав свои стихи, повенчанные с Вашей совершенной в своей мелодичности и гениальной простоте музыкой, я поистине одурел от восторга и счастья, и потому я не мог не приехать, не увидеть Вас и не сказать Вам это.
 (ДОнельзя смущённый, с увлажнёнными глазами Пётр  Ильич):
 - Как я боялся, что Вам не понравится, и как счастлив, что этого не случилось!
 - А почему мне  должно было не понравиться?!
 - Совершенно бесспорно, что Ваш роман по широте охвата русской жизни первой четверти XIX века, да ещё написанный стихами, – явление   несомненно уникальное.
Там ведь не только благополучие, благодушие и свет, но и масса тягот  бытия, меткая,  порой саркастически острая, убийственно точная характеристика дворянства и много других   эпизодов, которые не могут быть использованы в сценическом действии, тем более, что я писал лирическую оперу, взяв за основу душевные переживание главных героев.
Но все философско-критические эпизоды Вашего романа «упакованы» в  такое великолепие, в такое поэтическое мастерство, что замечаются только внимательным читателем.
 Большинство же, увлечённое красотой и певучестью стиха,  «бежит» дальше, дальше, влекомое совершенством ритма,  рифмы и прочих совершенств Вашей поэзии.
Ну как, например, расценить это:

Но всех в гостиной занимает
Такой бессвязный, пошлый  вздор;
Всё в них так бледно, равнодушно;
Они клевещут даже скучно;
В  бесплодной сухости речей,
Расспросов, сплетен и вестей
Не вспыхнет мысли в целы сутки,
Хоть невзначай, хоть наобум;
Не улыбнётся томный ум,
Не дрогнет сердце, хоть для шутки,
И даже глупости смешной
В тебе не встретишь, свет пустой.

Или:
Теперь у нас дороги плохи,
Мосты забытые гниют,
На станциях клопы да блохи
Заснуть минуты не дают;
Трактиров нет. В избе холодной
Высокопарный, но голодный
Для виду прейскурант висит
И тщетный дразнит аппетит.
 
Все богатства Вашего романа ни в романсе, ни в опере не передать. Нужно вычленять из многих сюжетных линий  одну, возможную для интерпретации на оперной сцене.
 - Пётр Ильич! А каким образом Вы всё-таки остановили свой выбор на моём романе в стихах?
 - О, это чистая случайность, если таковые вообще существуют.
Был я как-то с визитом у певицы Лавровской. Разговор зашёл о сюжетах для оперы.
 - А что бы взять «Евгения Онегина», добродушно улыбаясь, предложила Лизавета Андреевна?
Мысль эта показалась мне дикой, и я ничего не отвечал.
Потом, обедая в трактире один, я вспомнил об «Онегине», задумался, потом начал находить мысль Лавровской возможной, потом увлёкся и к концу обеда решился.
 Перечёл с восторгом Ваш роман и провёл совершенно бессонную ночь,  результатом которой был сценариум прелестной оперы с Вашим, Александр Сергеевич, дивным текстом.  Окончательно отшлифовывал сценариум талантливый Константин Шиловский.
  Дорогой Александр Сергеевич!
Вы  не поверите, до чего я ярился на этот сюжет. Как я был рад избавиться от эфиопских принцесс, фараонов, отравлений, всякого рода ходульности.
 Какая бездна поэзии в «Онегине»!
 Я знал, что сценических эффектов и движения будет мало в этой опере. Но общая поэтичность, человечность, простота сюжета  в соединении с гениальным текстом заменят с лихвой эти недостатки.
Многие близкие и друзья были огорчены моим выбором, предсказывая опере провал, но я был  влюблён в образ Татьяны, очарован стихами и писал на них музыку, потому что меня к этому тянуло.
 - Знаете, Пётр Ильич, появление Вашей, совершенно удивительной, понятной моему, не слишком музыкально просвещённому, уху музыки  окончательно примирило меня с мыслью о том, что там, где уже бессильно слово, в свои права вступает музыка.
Я даже писал об этом.
 Помните:
 «Одной любви музЫка уступает,
Но и любовь – мелодия».

Однако так было не всегда.
Как-то, ещё в молодости, мне стало известно, что Вяземский, Грибоедов и Верстовский решили втроём сочинить оперу-водевиль «Кто брат, кто сестра», причём, прозаический текст был поручён моему другу  Вяземскому.
В пору ещё не наступившего «Золотого века музыки», мы – поэты  считали музыку служанкой поэзии, и я даже написал другу: «Что тебе пришло в голову писать оперу и подчинить поэта музыканту? Чин чина почитай. Я бы и для Россини не пошевелился».

Шли годы.
 
Я не пропускал ни одного сколь-нибудь значительного музыкального явления. У меня даже было «своё» кресло № 11 в партере Большого театра Петербурга, и к  зрелым летам вполне выработался свой, определённый взгляд на оперу, которую я видел ЛИРИЧЕСКОЙ.
И вот, к моей радости, мечта моя осуществилась. Ваши «Лирические сцены» не  только  с триумфом  шагнули на лучшие сцены мира, но  закрепились там, полюбившись  меломанам всего мира.
 -  А я очень рад ещё и тому, что  как-то само собой вернулось прежнее название Вашего гениального романа, название, которым я не посмел  озаглавить своё любимое, но скромное творение.

Где-то далеко, приглушённо церковный колокол звал к Заутрене…
Не вдруг проснувшись, композитор, долго потирая виски, с досадой и горечью произнёс: увы…    То был всего лишь СОН.
 Прекрасный СОН!