Дно

Владимир Борейшо
То, что в темном лесу за озером ворочалось, меня вовсе не трогало. В ту сторону даже охотники не особо ездили, хотя места дичью богаты были. А как границу обустроили, да служивые с СВД наперевес ходить стали взад-вперёд, так и вовсе перестали наведываться.

Помню, через Гребло, так ручей между озером и речкой мы звали, перейдёшь, переволокёшь велосипед, так сразу дико становится.

Одна дорога в тупик до речки в полях заросших теряется, другая колея совсем в болота ведёт. Вот ведь, зараза, мимо ДОТов подорванных, а то и целых. Мимо заброшенных, смытых ливнями хуторов.
А доходила колея до Батовского озера – маленького в диаметре, но глубиной славного. И опасного топью по окружью.

Чудеса лежали от сеновала на два часа. По правую руку - за берегом, озером, баней. Потому, не боялся. Лежал, посвистывал, на гитаре играл. Под добрым пудом прошлогоднего сена грела бока канистра со свежей яблочной брагой. Внизу, по тайным лабиринтам поленницы, ползали домовитые  мыши. Иногда, приходили девки – дородная, как тепловоз, Танька и худенькая Наташка. Танюха, кончая, гудела громко, беспокоя весь оконец деревни, а  Наташка таяла в руках леденцом, тихо вскрикивала и спала потом, свернувшись калачиком, что кот.

Командирский бинокль я уволок у подпившего пограничного капитана в сутолоке себежской разливухи и часто пялился сквозь цейсовские линзы на тающую за горизонтом мишуру Млечных брызг. Девкам тоже, что грех таить, давал посмотреть. Скромное окошко, выглядывающее из сеновала на восток, заслоняли поочерёдно то жирная Танькина задница, то скромные дольки Наташки: всегда можно было пристроится сзади, ловить свежий ветер, поглядывать на галактический беспредел неподвижных для нас созвездий.

Тогда, вернее в одну из таких ночей, я увидел на другом берегу костёр. Я не был уверен, что это именно то, что имел в виду, но выглядел этот оранжевый огонёк живым и, как ни есть, живым. Огнём в ночи горящим. Наверное, так видел его Блэйк.

Я присматривался пару дней – он загорался сразу после полуночи, а гас через пару часов. Тогда, когда рассветные тучи июля наплывали на озеро, рождали туман и вязкую тишину. Я ничего не записывал – думал, что памяти хватит. Дурак. Тысячу и ещё один раз дурак – нужно было писать.

Девкам про костерок не говорил – разобраться б с тандемом, что паровозиком бегал ко мне и рождал кривотолки бабок, добродушный хохот соседа Мирона. Старого зэка я как-то пригласил посмотреть. Тот пришёл, выпили, помню, долю малую, поглядели на  оранжевый маячок.

- Забей, Вован, - резюмировал он, отправляясь домой, – суета всё это. Может, сбежал кто и хоронится.

А следующей ночью, огонёк оторвался от берега и полетел.
Сперва, он неуверенно поднимался, прижимаясь к низкой топи, потом, будто окрепнув, взмыл выше, покружил над камышом и улетел вверх.

А я, захлопнув окошко и, накинув на всякий случай крючок, вытащил из-под сена бутыль. Потом долго-долго пил, всасывая сквозь зубы тугую прелесть яблочных ошмётков. Когда страх отступил, уснул и не видел, как оранжевый огонёк долго летал над озером . То опускаясь к воде, то исчезая в тумане прибрежных болот.

Наутро, только лишь тренькнул заворотень колодца, я высунулся на крыльцо и крикнул в туманный след: - Видал чего, сосед, ночью, а?

Мирон пробурчал что-то тихо, лязгнул вёдрами, ушёл вдоль по тропинке в гору – то ли баню топить задумал, то ли на аппарат причиндалы нёс.

Ловить в беседах с Мироном нечего было – понял. Оба с похмелья, обоим - сны.

Я пошёл в сарай, взял вёсла, пузырь и погрёб на сторону, где вчера огонёк видел. Волны лизали просмоленный лодочный нос, Наташка спала в хате напротив, а Танька дрожала упругим бедром в сарае, так и не заметив, что я слинял. В подсумке стыла пара помидорин, хлеб с салом. Лук сорвал походя, мелькнув ватником вдоль огорода - только роса на плечо сыпанула с яблони - веслом задел.

Лодку отвязал, когда солнце поднималось, а туман, словно блин на сковородке, рос следом за солнцем. В пару сотен гребков я был уже на середине, а потом ветер с востока, холодный, что свинцовый груз, потащил вокруг озера и вставил лодку вровень с протокой. Камыш там был в человечий рост. Кувшинки вокруг ядовито пялились, старались прихватить весло волглым стеблем. Рыба играла по утренней зори. Тяжело вздыхал в береговых ивах болотный бугай.

Я тормознул посудину, забив кол с удара. Накинул петлю из верёвки, стал выглядывать запотевшую росою протоку.

Над уходящим вдоль берега осотом стелился туман. Таяли в нём кургузые берёзки. В ивняке жалобно попискивали утята.

Выбравшись на зыбучий под сапогом торф, я понял, что тяжесть внутри не связана с вчерашней брагой. Звенело в голове от мятной измороси, давленого привкуса куриной слепоты, ароматов белены, плывущих над ржавой водой. До берега было рукой подать, но лодку вело боком, а сапоги захлёстывало болотом.

Когда выбрался на сухое место – сразу упал, сжимая в руке склизкую от пота цепь. На том берегу, откуда ушёл, просыпалась деревня: звенел колокольчик поддатого пастуха; шумел стартером трактор; кричала безумица у колодца – всё как обычно.

На склоне холма чуть поодаль темнела долгим пятном черника. Сосны росли от берега карлами, но уже метров через пяток вырастали до саженей.  И хоть кривились, будто от кислой болотной воды, но тянулись вверх.

Я замотал цепь вокруг куста, вскарабкался выше. Отсюда до предполагаемого мною кострища было километра два.

Солнце неторопливо поднималось к округлому, в серых облаках, горизонту над лесом. Тропинка была узкой, и папортниковая взвесь укрывала её древляной фатой.

На том берегу, где остался дом, поп тихо звонил к обедне.
Я отвернулся и двинул в гору. Терять было нечего, шлюхи не в счёт.
А мать – всегда поймёт и простит.

***

Сначала дорожка тянулась вдоль каменной осыпи. Потом, исподволь, круто взяла вверх. К ДОТу, блестевшему слюдяным отвалом меж тусклых сосен. Из тяжёлых бетонных блоков, развороченных взрывом шестьдесят лет назад, торчали ржавые штыри арматуры. В тёмных оконцах контрэскарпов  мутнели лужи.

Я видел такое с десяток раз – детство, войнушка… Грабли те же. И не страшно было ничуть.  Я знал, что в канавах, неподалёку, живут гадюки. Их жрут ежи, трахающиеся в норах, вырытых напротив, а ежиков любят совы, которые копошатся в пустых дуплах гнутых лесной хворобою сосен. Сверху на весь паноптикум каждое утро льётся латгальский дождь, а вечером, с Заборской горы, тянет мрачный туман.

Там рождаются летающие костерки, заунывный плач раненой выпи, вой волчий и сны.

***

Утром ничего такого не было. Я просто обошёл первый взорванный ДОТ вокруг. Дальше тропинка, натоптанная любителями грибов и сумасшедшими пограничниками, вела под уклон. Невдалеке блестел серый круг бездонного озерка. И вдруг я увидел брошенное всего пару часов назад кострище. Вкруг обложенных камнем паленых брёвен торчала пара рогатин. К стволу древнего тополя прислонилась удочка. Воздух пах керосином, солидолом, неясной водкой.

Было тихо. Так, что похмельная кровь стучала в голове паровозным молотом, вбивая невидимые заклёпки в рельсы из-ниоткуда в чёрную от сомнений даль. Я подошёл к берегу и уселся на камень.

Вдалеке лениво плеснула щучка – гоняла плотву. Дым сигареты смешался с тяжестью одиночества. Никого.

Совсем-совсем. Совсем-совсем-совсем.
Я вытащил из планшета водку и выпил.

Не то, что бы я был совсем уж разочарован, но хотелось необычного - ледяного дыхания призраков забытой войны, порванных на куски зэка, сбежавших с переклички под Островом…

Но было тихо. Уши закладывало от тишины.

Мне надоел постоянный страх, ожидание неведомого, сполохи разноцветных закатов и летающие костры.
Я просто прилёг и облокотился о камень, прикончив отчего-то запотевший малёк.

***

Он вышел из-за осины и присел на корточки рядом.
Чёрен человек был и плащ его чёрным был, но в волосах его седых запуталась ветка боярышника. Оттого он казался мне вовсе не страшным, но статным и рыцарем, но без коня и меча – заблудшим, что ли.

У меня друг был такой, в Питере, давным-давно  – Матвеем звали. Вроде и крут на стрелках, светился по делам, с борцами дружбу водил, а насчёт беседы под лёгонькое винцо, антураж с закатом – так всегда и расскажет чего, дополнит. И повеселит, тёлку закажет через водилу – хороший был парень. Жаль, помер.

Мне, правда, и этот не особо понравился – морда лисья, хитрая. Плащ тяжёлый, сапоги без отворотов. И ласково, ласково так, сука, смотрит.

- Чего потерял здесь, земеля? – Сказал, и словно озеро дрогнуло. Волной пошло.

- Звали тебя сюда, или сам увидел? Спроси, о чём хочешь - отвечу…

Нож, дедом подаренный, сточенный до белого узкого лезвия из финского штыка, сам прыгнул в ладонь.

Я ткнул наощупь, и больно стало сразу от плеча до бедра. Как будто в тот самый раз, в далёком детстве, когда напоролся на арматуру, а ржавый штырь вышел из-под ключицы.
Страшно стало.
А когда этот чёрт, в пластиковом плаще, наклонился чуть ближе, чтобы я убедился, что крови на нём нет и быть не может, я обоссался от страха и заорал.

Очнулся в лодке. Пошарил рукой – вёсел не было. Солнце лениво катилось на запад, падая за водонапорную башню. Пастух матом гнал стадо к прогону.

***

- И зачем ездил? – Мирон долго сидел рядом со мной у кладки, шептал что-то волнам, кидал ржаной хлеб.  - Я же говорил – не надо…
- Ну, дурак, - погладил по голове, выдал флягу, – молодой ты ещё.
Я жадно вылакал треть. Перекрестился. Сказал:

- Профукал вёсла твои, сосед. Прости уж.
На что Мирон положил ладонь на затылок, повернул:
 -Вёсла то ерунда. Как сам дошёл?

Корма у лодки была обрезана ровно, словно откусил кто. Мелкий прибрежный вал бился в доску меж пропавшим задом и средним сиденьем.

- Зачем ездил-то, а, сосед?

Когда мы вышли из церкви, перед тем зайдя в баню и напарившись, на том берегу ровно горел оранжевый огонёк. Мирон довёл меня до сарая и сказал:
- Не лезь туда больше. Ну их к монахам. Бог разберётся, что к чему.

***

В августе Танька ушла за грибами и не вернулась. Наташку сбил пьяный латыш на мотоцикле под Псковом. С Мироном мы решили вопрос  - я теперь совсем далеко,  а он тем более. Но иногда, когда звонит медный колокол на окраине Лимассола, мне хочется вернуться и спросить того, который был тёмный, как ночь:

- Скажи, что будет там, за горизонтом?
Теперь я знаю, что он ответит.
Другой вопрос - понравится ли мне.