Падение Каталонии

Сергей Кирошка
«ПАДЕНИЕ КАТАЛОНИИ»
1
«Ослепительное лето в южном городе Н.», — так начинался полуфантастический рассказ, который писал Петя Мамонтов, студент технического вуза, сидя в пустом читальном зале на четвёртом этаже центральной городской библиотеки. И город, в котором находилась эта библиотека, тоже был южным, и лето в этом южном городе было тоже ослепительное. Может быть, поэтому Петя не мог отделаться от этой фразы, хотя она никак не хотела пристыковываться ко всему остальному тексту рассказа. Это было непонятно. До сих пор Петя не сталкивался с подобными трудностями. Писать рассказ он начал ещё весной, занимался им время от времени, пока не накатились курсовики, а затем и экзамены. В июле, когда началась «трудовая практика», и голова, наконец, освободилась от инженерных наук, писание должно было вообще пойти как по маслу. Но открыв на другой день после последнего экзамена исписанную почти полностью тетрадь, Петя ужаснулся и решил, что всё это никуда не годится. Здесь должны были быть любовь, революция, жертвенность, испытания, светлый трагизм, а также необъяснимые и не требующие особых объяснений — по законам жанра — явления фантастического свойства. И формально всё это уже там было, но почему-то теперь, «во втором чтении», всё это уже как-то перестало нравиться.

«Мыльные пузыри приключений»: «Он встал, побежал, выстрелил, упал, закричал, шарахнулся, обнял, приблизился и увидел, сознался, расплакался, подхватил, нежно шепнул, запрыгнул, нырнул, подполз, плюнул, развязал, увернулся, налетел, шлёпнулся...» Это было скучно. И теперь фраза про ослепительное лето сделалась для Пети неким камертоном, символом того, чего же он хочет от своих писаний, она возвращала его к тому первоначальному настроению, с которого у него и начиналось всё ещё весной, но потом ушло куда-то в графоманской скачке приключений.

Надо было переписывать всё заново. Писания продвигались то медленно, натужно, то в вечер расползались до безобразия какой-то муторной словесной дрянью, которую Петя на другой же день рвал в клочки. Словотворчество опустошало, но и затягивало как пьянство. Теперь, когда авторские занятия превратились для него почти что в работу, каждодневную и обязательную, сосущее, выматывающее чувство душевной пустоты регулярно посещало его. Петя не знал, как с этим бороться. Он просиживал часами в читальном зале, уперев кулак в щёку, иногда проваливаясь в сон и испуганно просыпаясь, когда локоть съезжал со стола. Тогда он, оставив тетради и книги, шёл курить на лестницу.

Из распахнутого окна был виден верхний этаж соседнего дома с большими, закругленными сверху, «венецианскими», как считал почему-то Петя, окнами по всей высвеченной солнцем стене дома. Оттого что виден был только этот солнечный верх здания, как-то легко забывалось про маленький вонючий двор с помойкой у арки, про весь остальной, скучный, будничный мир внизу. Петя видел окна под некоторым углом, в них отражалось небо, и то, что происходило за стёклами, разглядеть было невозможно. Этого и не требовалось. Пете больше нравилось воображать тот заоконный мир. Ему представлялись сухие светлые полупустые комнаты с жёлтыми паркетными полами. Там должны были жить молодые, ещё не обжившиеся люди, которым ещё ничего не надоело. Петя думал, что если каким-то хитрым способом перелететь через пустоту между домами и войти туда через окно, то можно оказаться в каком-то другом времени, может быть, в предвоенных тридцатых годах. Он точно знал, что тянуло его именно туда.

«Жизнь как праздник. Возможность таковой представлялась в детстве. Это какой-то довоенный мир. Москва. Пыльный жаркий июль. Гайдаровские герои. Романтика беспокойной, насыщенной творческой работой, людьми, встречами жизни. Люди или добрые, или злые. Энергичные, деятельные, “взлохмаченные”. Жизнь течёт где-то далеко от Москвы, а они приезжают только на время. Счастливая жизнь... Мир киновпечатлений. “Время, вперёд!”, “Тимур и его команда”, “Смелые люди”... “Мне бы в жизни чтоб смерть моя пригодилась”, — П. Неруда (П. Грушко)».

Нужно будет пройти мимо нагромождённых вдоль стен книг, неразобранных вещей, пройти по коридору, выйти из квартиры, спуститься на улицу. И там всё уже будет другим. Люди на улицах будут по-другому одеты, разговоры и мысли у них будут другими. И лица у них будут совсем другими. Какими другими, Петя себе плохо представлял. Его беллетристически настроенная мысль легко впадала в подобную ненаучную фантастику. Из таких пустяков пока состояла Петина жизнь. Иногда ему было даже жаль себя, и он начинал думать о том, чем всё это может кончиться. Чем вообще такая жизнь обычно кончается?

Когда кто-нибудь нарушал его одиночество на курительной лестнице, Петя спускался вниз в душную плотную атмосферу улицы. Если бы кто-то из любопытства взялся проследить за ним в это время, в эти летние месяцы, то этот кто-то ровно ничего не понял бы в его жизни. Петя то медленно блуждал по улицам, то вдруг с деловым видом устремлялся за какой-нибудь показавшейся ему знакомой фигурой, мелькнувшей в толпе, но потом, спохватившись, останавливался, удивляясь самому себе. Мимо проплывали лица женщин с плохо прорисованными, расплывавшимися в неопределённости выражения глазами, какие бывают на портретах самодеятельных художников. Случалось, по расслабленной бесцельной походке, по небритой мрачности Петю принимали за своего какие-то пьяницы или городские сумасшедшие. Они останавливали его за рукав, что-то начинали объяснять, куда-то звать. Взгляд Пети метался по коридорам улиц, заставленных пивными и табачными киосками. Как во сне, вдруг, возникали формально, по памяти знакомые, из какой-то другой жизни или из другого сна, вывески книжных магазинов, в которые зачем-то надо было заходить. Там знакомо пахло бумажной рухлядью. Под залапанным стеклом прилавка лежали полтора квадратных метра книжного дефицита, на который нужно было сдать две с половиной тонны макулатуры с полок этого же магазина. Петя, морщась от раздражения, прощёлкивал одним пальцем липкий тяжёлый веер книг, выходил на улицу и брёл дальше по этому сновидческому городу от одного книжного магазина к другому, пока душевные страдания как-то вдруг не оборачивались желудочными. Тогда Петя заходил в булочную, покупал батон и шёл, отщипывая и жуя батон, обратно в библиотеку.

«Лето в Н. Город перекосился, размяк от жары. Сморщился. Это напоминает перегревшегося на солнце отдыхающего. Город в огромной золотой ванне. Воздух тяжёлый, как золото, ложится на плечи, придавливает к земле. Асфальт мягкий, лица унылые. Спасаешься в подвальчике книжного магазина. А в библиотеке даже холодновато после разогретой улицы. Начинаешь с чиха».

Вернувшись за свой стол в читальном зале, он ещё какое-то время смотрел в окно на клочок неба, видимый над деревьями и крышами, наблюдал за проплывавшими облаками. Это занятие как-то замедляло его душевные метания, прибивало, сглаживало чувство неясного беспокойства. И уже после этого Петя осторожно, чтобы не нарушить это чуткое равновесия душевного состояния, поворачивался к тетрадям.

Тетрадей было несколько. От одной Петя переходил к другой в зависимости от умонастроения. На обложке самой толстой из них было написано: «Падение Каталонии». Вообще-то сначала это был как бы сценарий про тридцать восьмой год в Испании. Пете казалось, что так проще. Знай описывай кадр за кадром. Что не сумеешь объяснить, то потом режиссёры додумают, актёры сымпровизируют, консультанты дообъяснят. К тому же, это вроде как и не вполне литература. Никто и придираться не будет. Описание кадра, разговоры, новый кадр, разговоры... Погони, драки, признания в любви... Потом их расстреляют и они, подобно Оводу, будут смело глядеть в лицо смерти...

Там была маленькая, с усталыми, но живыми глазами, черноволосая Мария. Пете хотелось писать о любви, о чудесных встречах, а выходила одна только война, расстрелы, смерти. Петя не заметил, как и это всё слиняло, рассыпалось в прах. Осталась только Мария. Одна, посреди высушенных солнцем полей на пыльной дороге. Кто она, откуда — всё это осталось в том идиотском сценарии вместе с остальными выдумками. Надо было всё начинать заново. Петя с маниакальной настойчивостью воображал какой-то небольшой городок, прожаренный южным солнцем, выцветший, как акварельный рисунок в жёлто-коричневых тонах с небольшими вкраплениями зелени. Графический, бумажный город прожигался насквозь сигаретами. Через дыры с дымом уходило то смутное ощущение и этого города, и рождённых Петиной фантазией людей. Видимо, одного ощущения, с которым он садился за тетрадь, не хватало.

Петя брался за другую тетрадь, в которой он просто злобствовал или жаловался на судьбу. В третьей и так далее, по очереди, тетрадях перемежались впечатления о книгах и кинофильмах с рассуждениями о социализме, революции, смысле жизни и тому подобном. Всё шло впрок, всё подвергалось безжалостному записыванию.

В читальном зале Петя заказывал мемуары по гражданской войне в Испании, подшивки газет того времени, но почти ничего не читал, рассматривал фотографии, карты военных действий, иногда выдёргивал взглядом какие-нибудь случайные фразы, описания каких-то незначительных эпизодов. Всё это записывалось на всякий случай, но редко использовалось им. Из этого теста ничего не лепилось. История только замусоривалась обстоятельствами. «Нужно перевести ощущения в слова», — тупо формулировал Петя, как пьяница, отчаявшийся найти дорогу домой и начинающий рассуждать логически, с нуля: какое сейчас время суток, в каком городе он живёт, откуда и куда он идёт. Петя мог часами переживать подобную тщетность. В лоб ничего не получалось. Сидение над чистым листом сменялось хождением по коридорам, перелистыванием словарей и энциклопедий с полок читального зала или созерцанием венецианских окон.
 
2
Летом, когда в институтском общежитии стало много свободных мест, Петя перебрался туда с частной квартиры. Его поселили в одну комнату с сокурсником Соловьёвым. Он любил петь под гитару в три аккорда. У него была потрёпанная тетрадь с переписанными песнями. Этот рукописный песенник начинался с «Шизгары», записанной по-английски русскими буквами. Кроме того Соловьёв был известен тем, что сам кроил и шил себе брюки в обтяжку, с низким поясом и единственным карманчиком размером в половину спичечного коробка. А ещё он подшивал себе под мышками рубашки. И называл их сорочками. Этого Петя уж совсем терпеть не мог. Поужинав, он уходил в какую-нибудь пустую ремонтируемую комнату на этаже. Там тускло горела лампа в обляпанном белилами плафоне. Петя садился за стол, стоявший посреди комнаты, и здесь продолжал свои тетрадные занятия, пока голова не начинала валиться от усталости.

Днём Петя и Соловьёв ходили на работу. Всех, кто не поехал в стройотряды или не имел других причин, чтобы отбиться от «трудового семестра», собрали в одну команду и послали на ремонт институтского здания. Никто ничего не делал. Измученный прораб приводил иногда институтского начальника, ведавшего ремонтом. Тот с каменным лицом смотрел сквозь чёрные очки на девиц, которые хихикали и шептались, потом что-то тихим голосом говорил, спрашивал фамилии. Ничего угрожающего в его голосе не было, но все нехотя разбредались по гулким комнатам, принимались мести пыль, выносить мусор на улицу.

При первой же представлявшейся возможности Петя сбегал через какое-нибудь окно, выходившее на боковую улицу. Уже с утра он задавался вопросом, пойдут ли у него сегодня писания или нет? Петя поминутно вспоминал написанное накануне, его жгло нетерпение всё переделать, исправить, как это бывает у старательного школьника после полученной двойки.

Когда мусор кончился, Петю отправили на крышу помогать кровельщику. Отсюда Петя не стал уже сбегать раньше времени. Теперь у него была более-менее осмысленная работа. Кроме того, ему нравилось общество немногословного бронзоволицего кровельщика. Здесь никто не беспокоил Петю, не мешал ему «накапливать молчание» перед вечерним писанием.

Петя стал приходил в библиотеку всего на несколько часов. Это его как-то подстегивало, отжимало из библиотечного времени всё то, что раньше уходило на бесплодные переживания.

После закрытия библиотеки Петя с неохотой возвращался к Соловьёву. За всё время совместного проживания Петя так и не смог справиться с лёгким раздражением, вызываемым у него соседом. Поэтому всё их общение ограничивалось только самым необходимым, вроде: «Привет-пока». Но однажды, когда Петя, как обычно, готовил себе ужин в виде жареной картошки, Соловьёв, после странных покашливаний, заговорил вдруг с ним о каких-то «девушках с третьего этажа». Петя не сразу понял, что от него требуется, но потом согласился на необычное предложение Соловьёва, а именно пойти с его, Петиной, картошкой «на чай» к оказавшимся без средств к существованию голодным «девушкам с третьего этажа».

Девушек оказалось две. Они были практикантками из какого-то рыбного института. Всё это было шито белыми соловьёвскими нитками. Заводная, инициативная Таня весело и непринуждённо командовала Соловьёвым, ну а Пете по этому раскладу предназначалась совсем не похожая на свою соседку, мягкая, сдержанная, Марина. Она скрипела милым литовским акцентом и улыбалась вспыхивающей улыбкой. По случаю мальчиков её длинные льняные волосы были распущены, и Марина поминутно убирала их с лица за уши. Всего этого было достаточно. Она напугала Петю своей «ослепительной красотой».

И всё же, когда была съедена картошка и выпита принесённая Соловьёвым бутылка вина, Петя неожиданно для себя оказался рядом с Мариной. Соловьёв принёс гитару и запел что-то чувствительное. Свет не зажигали. Комната тускло освещалась только уличным фонарём, заслонявшимся время от времени покачивающимся на ветру тополем. Петя неотрывно глядел в обращённое к нему лицо Марины. И ему казалось, что Марина тоже смотрит на него. Потом Соловьёв и Таня куда-то ушли. Марина прилегла на подушку.

— Вы хотите спать, — спросил Петя, впервые за весь вечер обратившись к Марине.
— Нет.
— Тогда я ещё останусь?
— Конечно.

Прошло уже достаточно много времени за предварительными разговорами, прежде чем Петя решился подсесть к Марине поближе и взять её за руку.

— Вы очень скромный, — прокомментировала Марина решительный поступок Пети.
— Это плохо?
— Нет, это даже хорошо для меня. А вот Таня очень смеялась бы над нами.

Пете показалось, что он понял, что Марина имела в виду, наклонился к ней и неловко поцеловал. Марина засмеялась, но не оттолкнула его. Однако Петя на большее, чем этот единственный поцелуй, не решился.

— Хорошо, что вы не такая, как Таня.
— Откуда вы знаете?
— Мне так кажется. Может быть, с Таней я вёл бы себя по-другому. Впрочем, нет, вру. Скорее всего, ничего бы вообще не было. Я не умею так, чтобы сразу... Мне надо сначала звёзды посчитать.
— Стихи барышням почитать.
— И это тоже не лишнее.

С этой сложной для Пети темой было покончено, и опять начались обыкновенные житейские разговоры, из которых он узнал, что Марина до института жила с матерью в Литве, но потом переехала к своему русскому отцу в Россию.

На другой день Петя сам пришел на третий этаж, но там его явно не ждали. Марина уже лежала в постели, а Соловьёв с Таней играли в карты. Петя протянул Марине том Паустовского, о котором он вчера с ней говорил. Марина стала молча листать книгу, не поднимая глаз на Петю. А он стоял рядом, как посыльный, ждущий дальнейших приказаний. Так Петя простоял довольно долго, прежде чем решился уйти.

Три дня он не видел Марину. Это было довольно легко, но потом какая-то каша сварилась-таки в его воображении и полезла из горшка. На четвёртый день Петя проснулся с ощущением томительной нежности, чего ещё накануне не было и в помине. Что-то надо было предпринять.

Вечером ему не сиделось в библиотеке. «Что за чёрт», — ругнулся он и собрал тетради.

Марина была одна. Она удивлённо посмотрела на вошедшего и ставшего в дверях Петю. Он никак не мог вспомнить, что хотел сказать. В Марине было что-то осекающее. Она будто знала всё заранее, сидела, склонив к плечу голову, неподвижно-выжидательно глядя перед собой. Это не вдохновляло. Петя предложил сходить куда-нибудь. В американском кино в подобных ситуациях приглашают в китайский ресторан или в бар, а бедный советский студент мог потянуть только на кинотеатр с буфетом. Но Марина не прошла этот предварительный тест, отказавшись тихим сухим голосом сразу и наотрез. После краткого, катастрофически переживаемого Петей молчания, он хотел ещё что-то сказать, но Марина опередила его:

— Петя, знаете что, — начала она, не поднимая глаз, — мы скоро уезжаем и вообще... У нас ничего с вами не получится. У меня дома есть парень, мы осенью должны пожениться. Простите меня. Может быть, я была слишком...

— Да, конечно. Это вы простите меня, — помог ей Петя, будто извиняясь за свою бестолковость, — не буду больше беспокоить. Виноват-с.

Петя как будто совсем не огорчился. Ему было даже интересно, что у него что-то могло «получиться», но по каким-то объективным и совершенно уважительным причинам не «получилось» с этой отпугивающе красивой девушкой. Она перед ним будто оправдывалась. Этого Петя никак не мог предполагать. При всех своих нежных чувствах, сформулированных ещё только сегодня утром, он пока совершенно не принимал Марину в расчёт.

Теперь после библиотеки Петя допоздна шлялся по городу или ходил в кино, чтобы, не дай Бог, не попасться ей на глаза. Но накануне её отъезда Соловьёв позвал Петю от имени Марины на прощальный ужин. Повторялось всё, как и в первый вечер. После вина, закусок и гитары Соловьёв увёл свою даму, можно было теперь догадаться куда, а Петя остался с Мариной.

— Вы обиделись? — спросила Марина сразу же, как только за Соловьёвым и Таней закрылась дверь, будто продолжая с того же места их последний разговор.

Петя не отвечал, удивляясь новому, сулящему надежду, повороту событий. «Что такое могло произойти в эти несколько дней?» — думал Петя. Это было неожиданно и необъяснимо.

— Я прочитала Паустовского, — сказала Марина, не дождавшись ответа, — мне понравилось. Вы любите Паустовского?
— Да, — Петя с беспокойством подумал, что вот опять всё начинается. — Паустовский помнит не мысли, а ощущения, — произнёс он фразу, пришедшую ему в голову сегодня утром во время работы на крыше.

Петя сел рядом с ней на кровать, взял у неё том Паустовского и начал было что-то читать вслух, но остановился на полуслове. То, что раньше представлялось ему поразительным, интересным и трогательным, теперь показалось наивным и элементарным. Петя захлопнул книгу. Ему ещё в первую встречу хотелось пообъяснять Марине что-нибудь из Бунина, Толстого или Паустовского. Пете казалось из-за её акцента, что она не вполне владеет русским языком.

— Почитайте ещё. Мне интересно.
— Что-то сегодня не срабатывает. Это бывает, — Петя отложил книгу, взял Марину за руку. — Лучше вы что-нибудь расскажите. Мне нравится слушать ваш голос.
— Вы смешной.
— Вы это уже, кажется, говорили.
— Нет, правда. Вы не похожи ни на одного из моих знакомых. Говорите странные вещи, не пристаёте...
— А вам хочется? Ну, так я могу...
— Нет-нет, — рассмеялась Марина.
— Тогда давайте дальше звёзды считать.
— Хорошо.
— Марина, Маня, Мариам,
     Твоих зрачков аквамарин
     Каким морям, горам, мирам,
     Кому обязан? Говори!
— Это что, стихи для барышень?
— Вроде того. Нравятся?
— Это вы сочинили?
— Бог с вами! Это же Юнна Мориц.
— Не читала. А Соловьёв на днях говорил, что вы тоже автор. Это правда?
— Ах, Соловьёв! Ну, если только Соловьёв, тогда... В какой-то мере. Без отрыва от производства.
— Вот как интересно! О чём же вы сочиняете?
— Именно, что сочиняю. Сочинитель, — Петя нервно закхекал.
— И всё же.
— Ладно, вам скажу, если смеяться не будете. Раз уж Соловьёв... Видите ли... В двух словах не скажешь... — Петя внимательно посмотрел на Марину, чтобы окончательно решить, говорить ему или нет, и после паузы продолжил. — Конечно же, о любви или о чём-то подобном. О звёздах. И о барышне. Там её зовут Марией. Я её понимаю. Нет, скорее чувствую, чем понимаю. Может быть, больше, чем кого бы то ни было в реальной жизни. Мне ещё не приходилось это как-то обобщать, но я попробую. Понимаете ли... Каждой простой, будничной вещи она даёт свою неповторимость, наполненность каким-то своим, может быть, Божественным, ангельским знанием. Она живёт среди простых смертных, проходит с ними их смертный путь, умирает, как они. Но потом возрождается в другом месте, с другими людьми. И всё повторяется снова. Я так это себе представляю. Может быть, у меня ничего не получится. Это наполовину ещё только в моём воображении. А то, что написано, — совсем другое. Там есть ещё некто вроде автора, сочинителя. Всё их общение — ветер. Соприкосновение чего-то эфирно-зефирного. Он догадывается о том, кто она. А может быть, просто придумывает. Ведь всё так недостоверно. Никто не может ничего знать окончательно. Она беззащитна перед жизнью. Она и не защищается. Своим существованием среди людей она как-то неуловимо меняет мир. Наверное, я впадаю здесь в подобие религии. Получается что-то похожее на Христа в юбке. Но, может быть, всё правильно. И там, и здесь — любовь. Еретическое христианство. Этот мой сочинитель понимает всё это или догадывается обо всём и оберегает её, как может. Ему кажется, что без неё всё бы сразу погибло, распалось. Так, в конце концов, и выходит: всё это у меня называется «Падение Каталонии», самый конец гражданской войны в Испании. Мария рождается незаметно. Даже если ничего не пишу, сижу и ломаю голову, всё равно что-то происходит. Будто помимо меня, вне зависимости от моей реальной жизни, в которой ничего такого, конечно, нет. То есть вообще ничего. Откуда что берётся, через какое-то время уже невозможно уследить. Может быть, из снов. Сначала. А потом они уже сами живут как-то. Им уже ничего от меня не надо. Мистика. Я и сам ещё не знаю, глупо это или нет. Наговорил, наговорил... Вы только не рассказывайте никому обо всём этом. Чтобы не было ещё смешней.

— Ну да.
— Вам я почему-то доверяю. Мне хочется вам говорить.
— Спасибо.
— Теперь в ней появится что-то от вас.
— Как?..
— С этим ничего не поделать.

Марина засмеялась.

— Я же говорила, что вы смешной.
— Извинительные авторские чудачества.
— Я только теперь это поняла, — сказала Марина посерьёзнев. — Жаль, что уже не осталось времени.
— Вам действительно жаль?
— Может быть, — Марина опять вспыхнула улыбкой и погасла.

Петя не стал продолжать дальше игру в выспрашивание, чтобы не узнать о себе слишком многого. Это как-то помешало бы ему. Он ничего не хотел менять.

— Такая чудная печаль
    Лежит на облике твоём,
    Что хочется тетрадь начать
    Сегодня ночью, а не днём, —
продекламировал он ещё одну строфу из стихотворения Мориц.

Потом они просто говорили. Долго. До молочной прохлады рассвета. Но уже спокойно, устало. И держались за руки. «Как пионеры», — с блаженной улыбкой думал Петя.

Был вечер следующего дня, перед самым отъездом. Петя и Марина просидели, съехав друг к другу на проваленной пружинной кровати, до того времени, когда надо было уже отправляться на вокзал. Соловьёв и Таня никуда не уходили, и Петя не мог больше говорить с Мариной. Он открыл своего Паустовского и на внутренней стороне обложки написал карандашом стихотворение Юнны Мориц. Марина взяла карандаш и тоже написала: «Спасибо».

На вокзал она его с собой не пустила. С ней и с Таней ехали домой парни из их института, жившие во время практики в другом общежитии.

— Ах да, у вас же там есть жених, — сказал тогда ей Петя.
— Да. Есть, — серьёзно ответила она.

Когда пора было уже уходить, Марина вышла с Петей в коридор.

— Вы напишите мне, — она протянула ему листок с адресом, а потом поднялась на носки и поцеловала его. Петя обнял Марину и не хотел отпускать.
— Быстро вы усваиваете науки.
— Главное, чтобы учитель был хороший.

Марина опустила голову, сделалась мягкой и беспомощной, и Петя отпустил её. Не поднимая головы, она скользнула в дверь своей комнаты, оставив Петю одного.

Петя сидел в пустой ремонтируемой комнате, когда услышал смех и громкие голоса на улице. Он потушил свет и выглянул в окно. По тротуару под окнами прошли Марина с Таней в сопровождении двух парней, своих сокурсников, и Соловьёва. Таня, как всегда, чему-то смеялась. Марина шла позади всех. Проходя мимо окна комнаты, где жил Петя, она остановилась на секунду, поправляя сумку на плече, и подняла голову на тёмное окно, потом догнала своих друзей. Улица опустела.

Петя опять сел к столу. Он подумал, что тетради делали его неприятности и огорчения бескровными, сухими. Они превращали всё в игру. Вот и теперь её отъезд был только неким сюжетным поворотом, вариантом беллетризированной судьбы, поводом для лирического страдания. «Что делать? Уехала, — писал Петя, когда уже совсем рассвело. — Утро, чтобы вспомнить, что же всё-таки делать с этим городом, проступившим из темноты, отмываемым светом от ночи, с этой жизнью, с необязательными такими облаками, деревьями, запахами, пеньем птиц, садовыми скамейками...»

Чего здесь было больше — подлинного чувства или лирики? — он не знал. Отчаяния его было ровно столько, чтобы у него хватало душевных сил на лирическое наслаждение от переживаний. Наступало субботнее утро. Спать было необязательно. И Петя до упора выжимал всё возможное из драматического события её отъезда.

Уже часов в шесть, вернувшись к себе, засыпая, он подумал о том, что, в конце концов, у него осталась Мария. Она-то никуда от него не уедет. Пока. Какое такое может быть у него несчастье? Всё слава Богу.
 
3
С этой ночи «Падение Каталонии» начало как-то продвигаться. В нём появилось, наконец, по-настоящему, как казалось Пете, живое существо — Мария. Из ничего, из чистого созерцания, из того долгожданного настроения. Вслед за Марией ожило и всё остальное. Из пустяков разговоров появились другие действующие лица. Стали биться чашки, мычать коровы, пылить дороги, засветило ослепительное солнце в южном городе, ветер принес запахи с полей. От мыльных пузырей почти ничего не осталось. И где-то там, в этом вновь рождённом мире, незримо присутствовало что-то и от Марины. Ничего, конечно, впрямую, но каким-то эхом, отсветом, непроизвольным намёком — было. Всё вписывалось в тетрадный мир, беллетризировалось.

Теперь, возвращаясь из библиотеки, Петя заставал Соловьёва дома. Только однажды, недели через две, у них возник разговор, касавшийся Марины. Соловьёву пришло в голову попросить Петю написать что-нибудь для песни под гитару. Петя хотел было удивиться, но потом вспомнил, что Соловьёв в какой-то мере осведомлен о его специфических занятиях, и ничего не возразил. Петя иногда писал стихи, хотя и год от года всё реже, но тут Соловьёв его озадачил. Петя впервые посмотрел на свои писания в стихотворной форме с песенной точки зрения. То, что он когда-либо писал и как он это делал, не было рассчитано на массово-культурное потребление и даже, что было чаще всего, вообще не рассчитывалось на какое-либо потребление. Его тетради для стихотворных опытов были заполнены чем-то без начала и конца, никак не похожим на законченную товарную продукцию, которую хотел от него Соловьёв. Несколько вечеров Петя «мучительно пытался», даже забросил на эти несколько вечеров свою «Каталонию», но дальше каких-то набросков не преуспел. Петя надеялся, что Соловьёв забудет о своем «заказе», но «он-таки не забыл».

— Видишь ли, — начал Петя, криво улыбаясь, — всё это, мне кажется, не совсем то, что тебе нужно, но по-другому я не умею.

Соловьёв взял у него два листочка с образцами его продукции, прочитал, с любопытством посмотрел на Петю, отдал обратно и молча продолжил своё бренчание на гитаре.

— Да, это не совсем то, — согласился он, наконец, через некоторое время, а потом, помолчав, спросил: «Это про Марину?»

Петя улыбнулся и ничего не ответил. Соловьёв и не настаивал.

«В самом деле, о чём всё это?» — подумал Петя, перечитывая стихотворения уже на своём обычном рабочем месте, в пустой комнате на этаже.
 
«О чём всё это?
Вечной тайной
Зияет жизнь.
Вдруг хлопнет дверь от сквозняка
И заскрипит.
В таком большом и гулком доме
Ты где-то спишь
Под звуки молкнущего дня.
Что в том от тайны?
Только мрак.
И мирно дышащий родник —
В истоке медленной реки —
За поворотом поворот —
Несущей вдаль твою судьбу —
Там бьётся пульс.
Неумолимо,
Неумолимо...»
 
Петя сам понял это только пять минут назад. Стихи почти сразу отделились от того, какой на самом деле была для него Марина, отделились от её реального где-то там бытия. Это был просто текст со своими чисто литературными качествами. Здесь начинался произвол, начиналась какая-то литературная или окололитературная игра. В этих занятиях таинственным образом появились неизвестные Пете раньше удивительные нюансы и усложнённости.

Если первое стихотворение было написано им сразу, ещё тогда, в первые дни явления Марины, то второе началось уже сейчас из двух строчек, написанных раньше. Это было похоже на театр двух строчек. Они были главными героями, а все остальное дописывалось под них, исходя из них, дополняя или развивая их. Петя просто дал этим строчкам пожить самим по себе в пространстве стихотворного театра. Но не станет же Петя излагать всё это Соловьёву. Довольно с него и того, что он видел стихи.
 
«Тени, быстрые тени —
По стенам —
Пробегут, промелькнут.
И разгадку лица
С понимания ленью
Навсегда унесут.
 
Ты скажи,
Как из этой неволи
Предназначенности
Ускользнуть?
Боже мой,
Мне убить тебя что ли,
Чтоб причастность к тебе ощутить?
Краткий миг —
И с взволнованным вздохом
Вспомнишь ты всё, что будет с тобой
В этой злой и счастливой
И не сбывшейся жизни земной.
 
Соберутся,
Глухие и праздные,
Ровно бьющиеся сердца.
С любопытством животных
Заглянут
В вопрошающие глаза...»
 
В общем-то, это было чистым хулиганством предлагать такое для песни под гитару. Петя сам удивлялся своему нахальству. Но очень уж хотелось хоть на время вылезти из инженерной шкуры и побыть в глазах, пусть и только Соловьёва, «самим собой». Как думал Петя.
 
4
Осенью Соловьёв взял академический отпуск, и Петя больше не встречал его в институте до самого выпуска. Так что свидетелей его летнего лёгкого помешательства на почве бардовских песен не осталось. Сентябрьские сельхозработы окончательно сбили авторскую лихорадку. С началом занятий Петя опять превратился в нормального студента. Через некоторое время ему казалось странным, что с ним могло такое произойти. Он почти радовался вновь обретенному душевному здоровью, как, наверное, радуется пьяница, бросивший пить.

Но это не могло продолжаться долго. В начале ноября произошло одно незначительное событие, которое опять сбило будущего командира производства с пути истинного. Однажды он наткнулся в букинистическом магазине на несколько дореволюционных открыток. Петя и раньше покупал иногда открытки — на что-то большее у него редко бывали деньги. Он выбирал открытки по какому-то особенному настроению, которое сообщалось ему фотографией какого-нибудь города. Никакими другими критериями он не руководствовался. Страсть к коллекционированию не затронула его. Просто что-то случайное: «Светлановская улица. Почтамт» во Владивостоке, «Набережный бульвар вверх по р. Волге» в Ярославле или «Ивановский съезд и Мининский сад» в Нижнем Новгороде. Попадались и безымянные фотографии. Просто улицы с прохожими, детьми, сидящими на заборе, с телеграфными столбами, пролётками и городовыми.

Но ещё больше Петю привлекал текст посланий на открытках. В том, что людей, которые посылали или получали эти открытки, уже давно не было среди живых, а их почерк, их сиюминутные настроения, упоминания каких-то мелких событий сохранялись в неизменности, было что-то от тайны времени. Это всегда волновало Петю. Тот неведомый автор коротенького открыточного текста концентрировал в нескольких предложениях своё насущное, был искренен, почти художественно точен. Чувствовалась большая практика в этом деле людей дотелефонной эпохи.
 
«9 июня. Дорогая девочка. Я здоров и чувствую себя хорошо. Надеюсь, что и у тебя всё благополучно. С Парижем покончено, хотя я, совсем было, с ним освоился: так же, как парижане, пил с утра чёрный кофе с коньяком, чтобы сразу взвинтить нервы и не отставать в бешеном водовороте здешней жизни. Когда стоишь на бульваре и закроешь глаза, то кажется, что где-то страшный пожар, и масса народа сломя голову с дикими криками мчится, не разбирая дороги. Может быть, заеду в Дармштадт (если не дорого). Хочу повидаться с Павлом. Пишу в Кёльнском кафе и пью кофе с каким-то диким тортом. 10 вечера».
 
На Кёльнском штемпеле дата: 10.06.04. А другая, более ранняя открытка уже от «дорогой девочки» из «кёльнской» открытки была послана в Дармштадт, вероятно, упомянутому Павлу:
 
«Орёл. 5.09.03. Дорогой Пашутик. Пишу тебе с почты перед службой. Погода роскошная. Сейчас ещё рано и я хочу пройтись разок по городскому саду. Шла по бульвару и вспоминала тебя. Всё благополучно. Твоё письмо получила. Сегодня напишу, как следует. Целую. Твоя Мар».
 
Ещё кофе стынет в кёльнском кафе. И на глубине временной пропасти «ещё рано», и там «роскошная погода», и можно перед службой «пройтись разок по городскому саду». Это было невозможно понять.

Только вернувшись к себе, и внимательно, во всех подробностях, как он любил, вплоть до надписей на марке, рассмотрев свои приобретения, Петя обратил внимание на интересное совпадение. Он порылся в своих бумагах, нашел листик с адресом Марины и положил его рядом с открытками. Его летнюю знакомую и ту женщину из девятьсот третьего года звали одинаково: Марина Владимировна Матвеева.

«Губернский город Орёл. Институтский переулок. Дом Меленжинова. Ея Высокоблагородию Екатерине Афанасьевне Подлиневой для Марины Владимировны Матвеевой» — написано было красивым, с завитушками, почерком и звучало как музыка.

На другой день Петя пришёл в букинистический магазин к самому открытию и нашёл ещё с десяток копеечных «орловских» открыток, на которые он не обратил внимания в первый раз по причине их невзрачности. На них были какие-то невыразительные виды, а обратная сторона сплошь исписана убористым, уже знакомым почерком. Это были письма с продолжением.

Петя читал эти пронумерованные открытки и ему казалось, что они были написаны для него и просто потерялись во время его долгого отсутствия. Марина вводила в мир своей жизни с полным доверием и отсутствием малейшего запрета или тайны, как бывает только с предельно близкими людьми.
 
«Какая у нас красота со вчерашнего дня. Той ночью выпал большой снег, вершка три, и ветки деревьев тяжело и тихо гнутся под ним. Ходишь, как в сказке. Я просто не могу налюбоваться...»
 
В этих простых словах, будто из школьного сочинения, Петя чувствовал такую открытость, незащищённость, такую небывалую с ним приближенность, глаза в глаза, к этой неизвестной женщине начала века и одновременно к его летней Марине, что он не мог не почувствовать к ним, слившимся в его воображении в одно целое, почти невыносимое чувство любви и благодарности.

Петя вспомнил про своё письмо Марине, которое он начинал писать ещё в августе. Чего-то тогда не хватило ему, может быть воодушевления, чтобы дописать его. Не за что было зацепиться. А теперь это показалось так просто. Конечно же, Петя не стал писать ни о каких нежных чувствах. Это было бы странно — писать о таких отвлечённых предметах в ответ на описания зимнего пейзажа или прогулок по городскому саду. Петя просто продолжил этот роман в письмах с середины, когда все слова о любви как бы были уже сказаны в предыдущих главах.

Теперь, когда у него появилось, как ему казалось, материальное свидетельство реального существования его летней знакомой, Пете было легко вообразить, что и она живёт в том открыточном городе, в котором есть городской сад, где можно прогуливаться по утрам. Петя ясно представлял себе её дореволюционный двухэтажный городок с безлюдными улицами и кривой мостовой, похожий на те городки c фотографий на открытках, которые больше всего ему нравились и куда можно было посылать неторопливые письма, созвучные с этим оставшимся только на старых фотографиях, жившим со скоростью пешехода, миром, в котором так хотелось пожить Пете.
 
«...Читал недавно Гончарова. У него можно найти что-то вроде этюдов о русской жизни. Какая-то погружённость, умение погружаться в что-то тёплое, неторопливо-блаженное. И, может быть, ничего другого не надо. А всё другое — это только довесок, опухоль, злоупотребление словом, приложение к настоящей литературе».
«...Просто слова. Магия слов. Отсюда и заклинания, и молитвы, и авторство. Вера в слова. Во-первых, слова должны быть те, что надо, во-вторых, они должны стоять в нужном порядке. Это просто, как семь нот».
«...Гессе, Томас Манн. Идеал образа жизни писателя. Германия, Италия, Швейцария, Австро-Венгрия. (Но почему-то кажется, что никак не Франция или Англия. Это совсем другое.) Мир до четырнадцатого года. Удобный, комфортный. Курортные городки в межсезонье. Досуг, покой, свобода (в том числе денежная)... Похвала времени...»
 
Почему-то Петя думал, что Марина его поймёт. Он отослал письмо, не перечитывая и не давая себе времени на благоразумие. После нескольких вечеров, проведённых за написанием письма, Петя опять почувствовал вкус к тетрадной жизни. К «Каталонии» он, правда, уже не возвращался, но тетрадей больше не бросал даже во время экзаменов.

После Нового Года пришло письмо от Марины. Она писала, что с осени болела, но теперь выздоравливает и долечивается в санатории. И в том, что она ответила, и в том, что в её письме не было ни малейшей паузы недоумения или удивления, показалось Пете маленьким чудом. И о её женихе там не было ни слова. Это было невероятно. Жизнь и игра, жизнь и слова, написанные на бумаге, без усилий переходили одно в другое.
 
«...Вчера я получила два признания в симпатии, конечно, от женщин. У нас во флигеле одна больная заявила, что я самая симпатичная в санатории. А кроме того, одна девочка, дочка дежурной медсестры, объявила вчера, что она меня “любит”...»
«Какая у нас красота со вчерашнего дня. Той ночью выпал большой снег, и ветки деревьев тяжело и тихо гнутся под ним. Ходишь, как в сказке. Я просто не могу налюбоваться...»
«Откуда вдруг такое слово появилось в голове? Вершки... Я ведь даже не знаю, что это такое, вернее, сколько это в сантиметрах».





1998, 2015


©П • #11 [2009]
http://sp-issues.narod.ru/11/kiroshka.htm#1