Воспоминания Киры Владимировны Цеханской старшей

Василий Местергази
Кира Владимировна прожила долгую-предолгую  жизнь, несмотря на все лишения и душевные потрясения. Читаешь ее воспоминания и не веришь, что все перипетия ее жизни  реальны и что все они выпали только ей одной, что это не вымышленный сценарий, в котором собирательно сконцентрированы эпизоды из жизни многих  людей…

ВОСПОМИНАНИЯ
КИРЫ ВЛАДИМИРОВНЫ ЦЕХАНСКОЙ (СТАРШЕЙ).

10.09.1997г.


Свои воспоминания я хочу начать с краткого изложения своего происхождения.
Я  Кира (1917 г.р.)  как и мои братья - старший Алексей (1914 - 2001 гг.) и младший  Михаил (1918 - 2000 гг.) родились в дворянской семье. Старший брат родился в Царском селе и был наречен Алексеем в честь своего деда со стороны матери – Алексея Андреевича Лосева. Младшему брату  по просьбе  отца  было дано имя Михаил в честь другого дедушки – Михаила Каземировича Местергази, брат родился в Калуге в 1918 году.

Дедушка Михаил Каземирович Местергази (отец моего отца) умер в 1913 году. Он всю жизнь служил в армии и вышел в отставку в чине генерал-майора от артиллерии. Участвовал в Турецкой кампании, кавалер многих орденов и медалей, похоронен в Калуге  на Крестовском кладбище. В 30-е годы ХХ века кладбище превратили в строительную площадку, и все могилы были снесены. Кладбище было при мужском монастыре. Я помню, что когда мы ходили на могилы, то часто встречали монахов, которые ухаживали за фруктовым садом, находившимся с другой стороны кладбища.
На этом кладбище  кроме дедушки  Михаил Каземировича были похоронены его жена Софья Владимировна и их дочери. В период между 1913 и 1917 годами мой отец Владимир Михайлович (старший сын) заказал в Петербурге памятник. Это был камень с человеческий рост из черного гранита. По форме камень в точности напоминал постамент к памятнику Петру 1 в Петербурге, но в уменьшенном масштабе. В камне было сделана ниша, в которой  по идее должны были стоять образ и лампада, но пришло другое время. Камень стоял на большой бетонированной плите. Уже позднее после революции, когда из братских корпусов устроили детский сад, к могиле дедушки была проложена ухоженная дорожка, а в нише камня вместо иконы стоял портрет Сталина. Очень долго камень не могли сдвинуть с места, настолько он был тяжел и фундаментально смонтирован.
В 60-е годы камень исчез, а все кладбище застроили жилыми корпусами. В то время о переносе могил не могло быть и речи. Не было ни материальных средств, ни возможности поднять голос в защиту праха «царского» генерала и его семьи.

 По документам, хранящимся у Алексея, моего старшего брата, фамилия Местергази впервые  упоминается в царствование Николая I. При  Александре II мой прадед был произведен в полковники. Род Местергази имеет корни от венгров. До революции Местергази жили в Калуге. Были небогаты. Имели небольшое имение под Калугой «Перцово» и два дома в Калуге: один из них принадлежал отцу моей бабушки Софьи Владимировны – врачу Владимиру Егоровичу  Кричевскому*, а другой – моему деду, генералу Михаилу Каземировичу Местергази.
У Михаила Каземировича и  Софьи Владимировны было 3 сына – Владимир (мой отец, 1882-1923 гг.), Михаил и Василий (младший сын). Две дочери умерли: Софья  в младенческом возрасте, Ольга - в 17 лет от менингита.

______________________________________________
*В.Е.Кричевский был личным врачом сосланного в Калугу имама Шамиля. См. очерк о нем, написанный моей дочерью – К. В. Цеханской (младшей).


Наш дед со стороны мамы Лосев тоже был военным, служил в Кирасирском полку, к которому был приписан государь Александр II. После рождения моей мамы в 1885 году он вышел в отставку в чине полковника и со своей женой  Лидией Павловной   (урожденной Павлищевой), моей бабушкой, уехал из Царского Села в свое имение в Орловской губернии. Когда маме было 7 лет, ее отец Алексей Андреевич заболел и умер.
В моем метрическом свидетельстве от 1917 года, сохранившемся у меня, сказано, что моими восприемниками (крестными отцом и матерью) были сенатор Александр Александрович Офросимов и жена генерал-майора Софья Владимировна Местергази.


Наша семья, лишившаяся всего во время революции 1917 года (тогда официально это событие называли Октябрьским переворотом), пережила вместе со всем русским народом все ужасы сталинизма и временщиков Советской России.
Раннее детство, юность, да и часть зрелых лет были украдены у нас этим временем. Одному Богу известно, как нашей матери удалось не только сохранить нам, троим ее детям, жизнь, но и воспитать в нас любовь к людям, любовь к труду и своей Родине, и все это в необычайно трудных моральных, физических и материальных условиях. Мать была человеком необыкновенной для нашего времени порядочности, честности и неподкупности.
Она сумела в эти трудные годы остаться самое собой и сохранить свое собственное “Я”. Но об этом позже. Да будет благословенно ее имя!
Я родилась накануне Октябрьской революции (7 сентября, а по старому стилю 25 августа) в Калуге, в доме, принадлежащем моему дедушке и бабушке – Михаилу Каземировичу и Софье Владимировне Местергази, родителям моего отца – Владимира Михайловича Местергази. Дом, который был первым моим земным приютом, находился
на углу Московской и бывшей Дворянской улиц (сейчас ул. Суворова, еще до этого она называлась ул. Глеба Успенского).
Этот дом не сохранился, на его месте после войны  был построен кирпичный, 4-этажный, ничем не примечательный дом. В моей памяти сохранился тот  старый одноэтажный особняк, во дворе которого помещалась еще одно здание - довольно просторный дом-кухня, где проживали кухарка и кучер. Двор был вымощен булыжниками, в конце двора - конюшня. Калитка и ворота выходили на ул. Московскую. Позднее часть булыжника сняли, и на этом месте мама в 1919 году развела огород, который был для нас большим подспорьем. Так как мы были еще малолетками, то мама завела корову Пригожку, кормившую нас какое-то время. Она была цвета беж, кажется, с подпалинами и очень ласковая.

 Но времена менялись быстро. Вскоре, очевидно, в 1919 году, нас из этого дома выселили. Деваться было некуда. К тому времени семья состояла из 5 человек -  мама, трое детей, бабушка Софья Владимировна и бывшая гувернантка нашего отца – Юлия Леонтьевна  Насс.
Отец в середине 1918 года уехал в Крым, чтобы позднее перевезти всю семью в Ялту, где у нас был дом. Мама в то время ждала рождения младшего брата и не поехала с ним. Это было ее последнее прощание с мужем. Больше отца никто из нас не видел. Он попал в волну ужасного “бега”, позднее описанного в литературе, который  захлестнул его и унес заграницу. Очевидцы рассказывали маме, что отца видели входящим по трапу на один из последних пароходов, отходящих в Турцию. На руках он нес больного старика. Вещей при нем не было. Связь была оборвана. 

Позднее, в 1923 году, мама получила официальную справку от константинопольского профессора о том, что он оперировал отца по поводу гнойного аппендицита. Отец умер от перитонита - операция была сделана слишком поздно. После операции он прожил еще 6 дней. Отец, очевидно, бедствовал, как и все эмигранты, и его высшее образование, которое он получил в России, окончив факультет восточных языков, оказалось никому не нужным.
Позднее дядя Вася (младший брат отца) поставил на его могиле крест и ограду. Похоронен отец на Греческом кладбище в Ширли под Константинополем. Фотографию могилы он прислал маме, и она хранится у меня вместе со справкой о смерти отца.

Итак, после выселения мы оказались без крова. Что делать?  В помещении кухни были свободны две маленькие комнатушки, куда решили поместить больную бабушку Софью Владимировну  и тетю (так мы звали Юлию Леонтьевну – добрейшего человека, тесно связанную с нашей семьей). Позднее она многим  помогала нам, когда переехала в Москву к племяннице Агнессе Васильевне Рингель на Солянку, где стала преподавать немецкий язык. Умерла тетя у мамы в Калуге в 1943 году. Я привезла ее из Москвы в начале 1941 года.

Мама же и  мы трое детей оставались без крова. Но свет не без добрых людей. Через дом от нас (следующий дом принадлежал внукам Л.Н. Толстого) жила семья  Новицких – муж Григорий Александрович, его жена Варвара Алексеевна и ее сестра. Детей у них не было. Они и приютили нас. Дом Новицких состоял из нескольких жилых комнат, кухни, маленькой комнатки, где жила кухарка с дочерью Зиной, позднее нашей няней. Маме отдали довольно просторную комнату - очевидно, бывшую гостиную с белым камином и холодной прихожей. Две комнаты в доме занимала чета Новицких. Мне было тогда два с небольшим года, но я хорошо помню свою кроватку.  Помню, как по стенке (очевидно, я плохо еще ходила) пробралась в кухню, чтобы узнать, где моя мама, но чьи-то руки подхватили меня, и я со страшным ревом была водворена в свою комнату. Мама в то время работала в Железкоме. Что это значило, я не знаю, но наслуху это название я помню.
Позднее мама стала работать в бухгалтерии какой-то военной организации. Она стала получать пайки: пшено, подсолнечное масло, муку. Это было для нас сытым временем. Но началась безработица, да к тому же мама была падчерицей бывшего калужского губернатора Александра Александровича Офросимова (в Калуге об этом, конечно, все знали), и она попала под сокращение. Бабушка к тому времени умерла, и мы переселились в дом, который раньше принадлежал моему прадеду, отцу бабушки Софьи Владимировны Местергази (в девичестве Кричевской) – Владимиру Егоровичу Кричевскому, калужскому врачу, который создал в Калуге первое терапевтическое общество врачей. После себя он оставил записки, которые в рукописи находятся в семье моего младшего брата Михаила. В машинописном виде – у всех нас троих. Они относятся к концу XIX века. Дом Владимира Егоровича был следующим за угловым домом Местергази по улице Дворянской. Эти дома соседствовали через очень просторные запущенные, старые дворянские сады с вековыми, липовыми аллеями. Помню  огромный дуб в несколько детских охватов, тополь - еще более объемистый, запущенный колодец, который был выложен деревянными досками, к тому времени уже почерневшими и кое-где обвалившимися. Дом снесли в 70-е годы ХХ века. Во времена моего детства он выглядел так: по фасаду в середине  парадная дверь, по обеим сторонам от двери по  2 окна, наверху светелка с 2-мя окнами. Дом начинался с передней, из нее можно было пройти в 2 комнаты справа и в 2 комнаты слева, далее проходная комната (в мое время там была столовая), затем небольшой коридор, кладовая и подвал, направо – ванна вместе с уборной и, наконец, кухня.
Слева по коридору был выход на открытый балкон c видом на сад. За домом справа на дворе стоял большой сарай с чердаком, на который мы дети забирались и рассматривали с удовольствием всякую рухлядь и книги, которые не могли поместиться в доме и поэтому лежали там в ящиках.

Так как у меня не было сестер, то все свое детство я провела среди мальчиков и их друзей. Мы устроили площадку на дворе, играли в крокет, в лапту, в догонялки.
Сад зарос крапивой, которая вырастала выше человеческого роста. В этих зарослях мы прокладывали, как мы называли, тайные ходы, делали шалаши и играли в разбойников.
Часть сада, непосредственно прилегающая к дому, была более ухоженной. Перед балконом была разбита большая круглая клумба, где мама сажала цветы, здесь же росла большая голубая ель и единственная яблоня – “карабовка” – со сладчайшими яблоками. Этот сорт яблок сейчас нигде не встречается. Мы почему-то втайне от взрослых  потихоньку трясли яблоньку и собирали чудесные медовые плоды, которые тут же уплетали за обе щеки. Вторым плодовым деревом была черная рябина с какими-то особыми темно-бордовыми ягодами, тоже очень сладкими.
Слева от дома росла громадная ель и под ней скамейка, куда мама и тетя (фрейлин Юлия, как называли ее отец и дяди) любили ходить по вечерам и, очевидно, наедине обсуждать наболевшее, они это называли “выть на луну”.

Мы заняли 2 комнаты слева и проходную – столовую. Наверху жила тетя, там было 2 маленьких комнатки. Лестница наверх вела из столовой.
Позднее, когда тетя уехала в Москву, там поселились в порядке “уплотнения”  какой-то военный с женой из деревни. В один прекрасный день обнаружилось, что она украла часть оставшихся тетиных вещей.  Затем это помещение заняли некие Молчановы.

Справа в доме две комнаты занимал мой дядя Миша – средний брат отца, окончивший биологический факультет Московского университета. Жил он с женой Ольгой Алексеевной Феофилактовой, преподавателем истории. Первый раз дядя Миша был женат на художнице – тете Лине (фамилии не помню), которая затем переехала в Москву и жила на Арбате в Плотниковом переулке в подвальном этаже. Как рассказывала тетя, связи с Линой дядя Миша не терял вплоть до войны. Затем дядя Миша уехал в Москву, стал профессором Московского университета, у него в 1925 году родился сын Май. Дядя Миша был идейным коммунистом-ленинцем.
В юношестве, будучи студентом, он нанимался на пароходах кочегаром и ездил на свои средства по всему белу свету -  помощь от отца принимать отказывался. Таким образом, он объехал очень много стран и в конце жизни говорил мне, что ему надо было быть географом, а не биологом.
Во время войны он эвакуировался с семьей в Томск, где был назначен ректором Университета. Его сын Май во время Великой Отечественной войны ушел добровольцем в Армию, воевал на передовой, получил тяжелое ранение и контузию в голову, стал пожизненно инвалидом, но все же сумел закончить  Московский Энергетический институт по специальности "турбины" и до последнего времени работал на ответственных участках как инженер-турбинист.

После возвращения в Москву Михаил Михайлович написал докторскую диссертацию, но лысенковцы требовали изменить содержание, касающееся наследственности. Так как дядя Миша был человеком честным и принципиальным, он отказался. Это было его убеждением. Диссертация осталась незащищенной, дядя Миша перенес тяжелейший инфаркт и в 1953 году умер.
В свое время революцию он принял с восторгом: ездил на вокзалы, в общежития, в армейские части, читал лекции и разъяснял народу суть происходящего. Когда в 1925 году у него родился сын, он назвал его Маем в честь месяца, который был связан с подъемом рабочего движения.

В доме дедушки Владимира Егоровича мы прожили до конца 20-х годов. В то время я была еще мала и плохо разбиралась в происходящем. Это было время, когда родился НЭП. У мамы появилась возможность менять оставшиеся вещи на продукты. Помню, как на Пасху уникальная, хрустальная ваза эпохи Александра 1 была обменена на окорок. Старьевщик Алим приходил со своим мешком за плечами и за бесценок скупал бронзу. Чудесные старинные бронзовые часы с амуром и боем были обменяны на ржаную муку. Народной артистке Надежде Андреевне Обуховой продали “поповский “ чайный сервиз с кленовыми листьями. Несколько картин импрессионистов мама с трудом  за бесценок  продала в Москве и привезла для нас конской колбасы и пару краюх черного хлеба. Выменяли на продукты весь уникальный фарфор. К этому времени из Орла приехала бабушка Ольга Павловна Павлищева – родная сестра маминой мамы со своей горничной Анютой. Им деваться тоже было некуда, и мама приютила их у себя, несмотря на то, что у самой было трое детей.
Семья увеличилась сразу на 2 человека - круг сужался. Мама работала тогда в школе, преподавала французский язык, получала  по тем временам гроши, а детей надо было кормить и учить. Школы тогда только набирали силу, а нас как “бывших” могли просто не принять. Маму уже в который раз снова сократили. Тогда она поступила в школу на должность нянечки. В ее обязанность входило кипятить воду для школьников и поить их горячим чаем. В это время меня отдали в школу сразу в 3-й или 4-й класс, так как до этого я ходила заниматься вместе со старшим братом Алексеем к Анастасии Трофимовне Флеровой. Эта женщина -  в прошлом учительница гимназии -  учила нас “задаром”. Во-первых, потому что она была добрым человеком  и знала, что маме платить нечем, а во-вторых, потому, что в свое время мой второй дедушка Александр Александрович Офросимов, будучи губернатором, сделал для нее какое-то очень доброе дело, за которое она сочла возможным ответить тоже добром, взяв старшего брата и меня в свои ученики.

В 1927 году маме предъявили какую-то бумагу, по которой нас срочно должны были выселить. На этом, собственно, и  кончилось мое неосмысленное  детство. Две комнаты и проходная столовая, которые мы занимали в количестве 7 человек, так как седьмой была Зина – наша помощница и няня, приглянулись семье Орефьевых. Они приехали в Калугу из деревни. Их мамаша работала в какой-то общественной  организации. По решению “высших” властей Калуги Орефьевы  заняли наше помещение. Бабушка умирает, Зина уходит жить к матери.  Нас остается 5 человек - мама,  трое детей и Анюта (Анна Афанасьевна). Взамен  нам дают холодное чердачное помещение в доме бывшего купца Кожина на ул. Огарева. Мимо нас таскался весь 2-ой  этаж этого дома - это  несколько больших семей. Они ходили через нас вешать в другую часть чердака свое постиранное белье.
Основанием для выселения послужило абсурдное обстоятельство, что якобы мы, семья Местергази, являемся единственными наследниками дома, в котором  жили до сих пор. Явное беззаконие. Дом никогда не принадлежал Местергази – ни моему отцу, ни  его отцу, т.е. моему дедушке, а нам тем более. Но искать правду было негде, а заступиться за нас никто не мог. Помню сидящую в отчаянии маму, которая обеими руками схватилась за опущенную над столом голову. Что делать, мы уже знали: надо срочно собирать вещи и выезжать – был указан срок. Помню, позднее, после того, как пришлось пережить еще ряд, казалось бы, безысходных ситуаций, мама как-то сказала мне: “Если бы не вера, которая всегда меня поддерживала, я бы едва ли все это вынесла”.

В старом доме, где мы прожили лет 8, все было как-то приспособлено -  было трудно, порой голодно и холодно, но это были родные стены, которые помогали нам жить. Здесь все казалось чужим. Нашу бывшую приходскую церковь на ул. Глеба Успенского закрыли. В нее нас мама водила аккуратно каждые субботу и воскресенье, а также по большим праздникам и накануне их. Церковь называлась Козьмы и Дамиана,  она была построена по проекту Растрелли, имела корабельный план -  колокольня как-то по-особенному устремлялась ввысь. Церковь сохранилась до сих пор, так как ее помещения в те времена заняли под склады. Сейчас, к 2002 году, ее привели в относительный порядок, но только снаружи. Служили там 2  священника: отец Антоний – монах лет 60-ти – и отец Николай – священник без монашеского пострига, в прошлом инженер (ему в то время было лет 40). Отец Николай и его друг во время войны 1914 года поклялись друг другу, что если один из них погибнет, то другой станет священником, и будет молиться за всех усопших и за живых, которые не должны больше никогда поднимать друг на друга руку. Отец Николай остался жив, а друг его погиб. Оба эти священника были большими друзьями нашей семьи. Старший брат Алексей брал уроки закона Божьего у отца Николая. Жили они напротив церкви в домике в три  окошка. Отец Антоний обладал необыкновенным даром красноречия, и я помню, как взрослые говорили, что когда он произносил проповеди, то люди порой рыдали. Оба эти священника были арестованы, сосланы в Соловки и там, очевидно, погибли. Помню, как-то мама послала меня к ним по делу что-то передать. Отец  Николай позвал меня к себе в комнатку. Там стояла жесткая кровать и аналой перед красным углом  с иконами. Он поставил меня перед иконами и  с головы до ног перекрестил маленькими крестиками (из пальцев), читая при этом молитву, затем отправил меня домой. В письме из Соловков он писал маме, как они рубят вековой лес топорами, и сколько ударов надо, чтобы свалить такое дерево. Писал о том, что я, наверное, стану опорой в жизни мамы. Не знаю, как позднее оценила это мама, но думаю, что ее независимость, ее приверженность к труду не дали мне возможности стать ее опорой. До самого последнего времени она отказывалась от помощи. Мама была очень религиозным человеком. Это было заложено в ее воспитании, и  это горячо поддерживал отчим Александр Александрович Офросимов, которого она звала дядей Сашей, и который тоже был очень религиозен. Мама всю жизнь молилась за Императора Александра II. История эта очень поучительна.

Мой дед Алексей Андреевич Лосев – отец моей мамы Риммы Алексеевны – служил в Кирасирском полку вместе с Императором Александром II. Очевидно, уже в конце его царствования, в 1881 году, дедушка вышел в отставку в чине генерала и был назначен в один из городов Орловской губернии градоначальником. Имение деда  Богоявленское тоже было приписано к этой губернии. Предыдущий градоначальник зарекомендовал себя плохо – долги, игра в карты и т.д. Его срочно решили сменить. Когда дедушка стал принимать дела, то в казне оказалась нехватка в 50 тысяч. Дед был очень мягкий, добрый и честный человек. Этим воспользовался бывший глава и убедил деда принять дела так, как будто все в порядке, а он обязуется в самое ближайшее время покрыть свой долг. Но нагрянула ревизия, усомнившаяся в том, что у предыдущего градоначальника  все сошлось. Обнаружилась недостача. Преступник тут же скрылся за границу, навсегда забыв о данном обещании.
Дедушка срочно продал одну из принадлежащих ему деревень и покрыл долг. Но акт составлен, деду грозил военно-полевой суд, лишение чинов, а может быть, и дворянства. Положение сложилось отчаянное. И тогда он решается подать прошение на Высочайшее имя, подробно описав все обстоятельства дела. Александр II написал свое решение с просьбой прекратить дело, так как он лично знал офицера Лосева и дал ему очень хорошую характеристику. Дело было прекращено, и, умирая (маме было тогда 7 лет), он завещал ей всю свою жизнь молиться за Императора Александра II, который спас его честь.

Мама родилась в 1885 году в Царском Селе. Когда ей исполнилось 3 года, родители переехали в свое имение Богоявленское, которое славилось своим конным заводом орловских рысаков. У меня сохранилась икона Божьей Матери Казанской, на которой рукой деда сделана надпись: "Нашей дочке Римме благословение на отъезд из Петербургской губернии. Царское Село. Апреля 12 дня 1888 года".
Моя бабушка Лидия Павловна Павлищева, жена А.А.Лосева, мать моей мамы Риммы Алексеевны, принадлежала к старинному дворянскому роду Павлищевых, ее дед  Иван Васильевич Павлищев  был героем Бородинского сражения 1812 года. Род знатный и богатый – аристократы. Бабушка была очень красива. Павлищевы имели некровное родство с А.С. Пушкиным: сестра Александра Сергеевича  - Ольга Сергеевна была замужем за Николаем Ивановичем Павлищевым, а от другого брата Павла пошла наша ветвь.
 В свое время бабушке предложили стать фрейлиной при дворе, но родители наотрез отказались. Лидия Павловна с детства любила своего кузина Александра Александровича Офросимова и была им любима. Он был сыном Александра Федоровича Офросимова -  генерала, имеющего большие заслуги перед Родиной и награжденного многими орденами, в том числе орденом Андрея Первозванного с голубой лентой. Его  сестра Анна Федоровна была замужем за Павлом Ивановичем Павлищевым, от которого и родилась дочь Лидия, моя будущая бабушка.
Родители долго не выдавали ее замуж. Брак с А.А.Офросимовым  не мог состояться из-за близкого родства. Кроме того,  как высокий чиновник А.А.Офросимов должен был на такой брак просить разрешения Сената, но близкое родство этому мешало. Бабушка вышла замуж за Алексея Андреевича Лосева. Но брак был не по любви, об этом рассказывала мне Анюта (Анна Афанасьевна), близкое доверенное лицо и личная горничная одной из сестер бабушки – Ольги Павловны Павлищевой. С ее слов, мой дедушка Алексей заболел рожистым воспалением и «умер от плохого ухода», когда его дочке Римме было всего 7 лет. Такой слух пополз среди близких слуг, которые очень любили дедушку за его доброту и побаивались надменной бабушки. После смерти Лосева Александр Александрович Офросимов подал прошение в Сенат по поводу женитьбы уже не на Павлищевой, а на вдове генерала Лосева, на что и получил разрешение. Всю свою жизнь он боготворил свою жену и в начале 30-х годов, когда она умерла, А.А. писал своей падчерице  Риммочке, моей маме, с которой он был очень дружен, что его потеря безгранична, и что он живет с одной лишь надеждой встретиться  со своим ангелом там, на небесах после смерти. Он был очень религиозен.

Александр Александрович Офросимов относился, как я уже писала, к высшему чиновничеству России. Он окончил Царскосельский Лицей, тогда уже переведенный из Царского Села в Петербург, был камергером двора Его Императорского Величества (есть фотография).  Из Петербурга он получил назначение в  губернаторы г. Калуги.  В 1911 г. он становится сенатором и снова переезжает в Петербург.
В лицее его товарищами были будущий первый ректор Московской консерватории Сафронов, поэт Апухтин, Президент Академии Наук Константин Романов. После революции по просьбе Бонч-Бруевича А.А. написал мемуары для Пушкинского дома, которые где-то там  и потерялись. Осталась расписка  в их получении, которую в 1982 году я отдала краеведу из Калуги Морозовой Генриэтте Михайловне для поисков этих записок. Но Пушкинский дом их так и не нашел, а расписка осталась или у Морозовой, или в архиве  Краеведческого  Музея.

Одна из историй, связанная с К.Р. (Великим князем Константином Романовым), написана рукой А.А. и хранится у меня – это история о том, как К.Р. поселился с семьей на лето в Пртытках Козельской губернии.

А.А.Офросимов был очень деятельным губернатором. Он старался облегчить жизнь крестьян, много занимался благотворительностью, организовал училище для глухонемых и многое другое, о чем он написал в своей автобиографии.
Революция 17-го года застала его с женой в Петербурге в должности сенатора. Оставив все, они уехали в Житомир к  сестре Лидии Павловны -  Елизавете Павловне Вишневской, муж которой когда-то был губернатором города. В конце 20-х - начале 30-х годов А.А. арестовали и увезли в Москву. Однако, убедившись в его полной лояльности и учитывая заслуги перед народом, когда он был калужским губернатором, его отпустили. Он возвратился в Житомир. Бабушка в это время заболела туберкулезом кости локтя. Средств к существованию не было. Все вещи остались в Петербурге, ценности сданы в  банк и национализированы. На Украине в начале 30-х годов начался голод. Положение отчаянное. При них еще находилась горничная бабушки – Александра Никаноровна Дружинина.
Дед  пишет в ЦК партии заявление с просьбой назначить ему хоть какую-то пенсию. Приходит положительный ответ от Енукидзе: назначена персональная пенсия за его общественные заслуги. Но бабушка уже умерла.

В этот период открылись ТОРГСИНы (торговля с иностранцами), которые представляли собой торговые точки  во всех крупных городах, в том числе  в Житомире и в  Калуге. И вот, в Париже у дедушки объявляется  племянник, сын одной из его сестер, -   инженер Петя Шиловский, который успел до смерти дедушки несколько раз прислать ему через Торгсин доллары. Это немного поддержало его, потому что своих ценностей (серебра и золота), на которые можно было купить  продукты и другие товары, у деда не было. Однако здоровье было подорвано,  да и лет уже было порядочно. Дедушка написал маме, чтобы она приехала проститься с ним. Это было вначале 30-х гг.   Мне было лет 12-13, младшему брату и того меньше.  Хотя мы и  голодали, и  холодали, однако мы  все  3-е детей   уговорили маму поехать. Вернулась мама с ужасными впечатлениями: дедушка при смерти, в городе голод, люди опухали. Мама привезла с собой  хлеба, но пока была там - поняла, что сама  же  помогает деду его съедать. В Калуге ждали дети, они остались одни с тогда уже ослепшей Анютой. Мама по приезду обратно  получила письмо от Саши Дружининой, бывшей горничной бабушки, жившей со стариками в Житомире, о том, что дедушка умер сразу после отъезда мамы. Она осталась одна, без средств к существованию, начинает пухнуть от голода и Христом-Богом просит взять ее в Калугу. Мама согласилась. Итак, семья стала состоять из 6-ти человек – 3-е детей, мама, Анюта и Саша.

Мама была человеком высокой нравственности и, несмотря на полуголодное и холодное существование,  много внимания уделяла нашему духовному развитию. Она считала, что должна выступать перед нами в двух лицах: и как мать, и как отец. Помню, вечерами, когда мы еще жили на ул. Глеба Успенского, она, уложив нас спать, каждый раз читала нам на ночь по одной главе из Евангелия и не больше -  несмотря на наши просьбы.  При этом говорила, чтобы мы вдумались в прочитанное. Этой памятью я обязана маме. Я до сих пор помню Ветхий и Новый Заветы, иногда их перечитываю и не считаю себя «серой» в этой области.
Помню, с каким трудом она заставляла нас  в воскресенье утром вставать к началу обедни (в 6 часов утра) и отстаивать всю службу от начала до конца. Трудно было, потому что зимой  температура в комнате доходила до – 5оС, и иногда только к утру начинаешь согреваться. Но ее  непоколебимость граничила, как тогда мне казалось,  с жестокостью. По субботам отменялись всякие мероприятия – баня, гости и уж, конечно, любые увеселительные походы. Мы должны были идти в церковь.
Позднее  я осталась очень благодарна ей за это, потому что это воспитало во мне чувство долга, ответственности и другие положительные качества.

Передо мной маленькая, пожелтевшая фотография отца, сделанная перед его отъездом из Калуги.
В саду стоят: папа, мама, около них старший брат Алексей, примерно 4-х лет. Мама держит на руках меня, годовалую. Она в ожидании младшего брата, который родился уже без отца. Уезжая, отец просил: если родится мальчик, то пусть назовут в честь его отца – Михаилом. Мама так и сделала. Это было расставание навечно. Оба грустные. В ночь, после отъезда отца, за ним пришли, сделали  тщательный обыск.  Конечно, ничего не нашли, потому что кроме происхождения, ничего предосудительного в семье не было. Маму не тронули, видимо, из-за нас -  3-х малолетних детей.

17.02.89.

Моими первыми подругами и друзьями были Настя и Шура Гончаровы (по отчеству Николаевны) – правнучки полотняно-заводских Гончаровых, их род шел от брата Наталии Николаевны Гончаровой (Пушкиной). Жили они на той же улице, что и мы, -  в одноэтажном доме, который сначала занимали целиком, а затем после бесконечных уплотнений, остались в одной комнате. Семья была большая. У Елены Александровны Гончаровой (урожденной Потехиной) кроме Шуры и Насти – ее родных детей, были еще сын Борис и дочь Кира от первого брака Николая Дмитриевича Гончарова с его первой женой Храповицкой, которая умерла в молодости. Кира и Боря были старше нас лет на 10-12. Они очень любили свою мачеху и всегда называли ее  Лёлей. Семья была  музыкальная. Все они учились у известной калужской учительницы музыки Юртаевой Ольги Николаевны. У Бориса был прекрасный тенор, Кира  ему аккомпанировала. Позднее, обнаружился неплохой голос и у Насти. Если в нашей семье мама старалась придерживаться  старых дворянских  традиций, старалась привить нам хорошие манеры, то в семье Гончаровых было дозволено все, поэтому у них мы играли и  шалили почти безнаказанно. К дому прилегал большой сад, двор с сараем и погребом – все это было всегда для нас доступно, поэтому я и младший брат Михаил очень любили бывать у Гончаровых и часто ходили к ним. Летом мы строили шалаши, лазили за яблоками к соседям, устраивали в чулане детскую комнату. Помню, как мы где-то достали новые фантики от конфет, и весь чуланчик обклеили «Мишками» и еще какими-то красивыми картинками. Зимой бывший кучер Потехиных, который после коллективизации уехал из деревни и поселился с женой в домике-кухне, делал нам ледяную горку, а из навоза лепил что-то вроде большой лохани, обливал ее на морозе водой -  получались прекрасные сани-самокаты, назывались они «гавнюшками». Мы, детвора, с криком и гиком валились в сани  и летели с горки, разлетаясь во все стороны.

В начале 30-х годов семья Гончаровых распалась. Сначала арестовали и сослали  их дедушку Александра Ивановича Потехина и бабушку Юлию Константиновну. В 1937-38-х годах арестовали и сослали мать – Елену Александровну. Кира вышла замуж за доктора Кипарисова и уехала в  г. Перемышль,  Борис окончил строительный техникум, женился на Вере Лопатиной и уехал в Москву. Настя вышла замуж тоже в Москву за Воеводина,  Шура уехала учиться в Москву. Через 50 лет мы  встретились в Москве - все уже  в  преклонных летах.

Калуга 20-х и 30-х годов была местом ссылки дворян, которые, в общем, перед Советской властью ничем не провинились, кроме своего происхождения. Многие из них были вполне лояльны и даже поддерживали новую власть. В большинстве своем это  было родовое дворянство с образованием,  которое в то время  могло принести большую пользу. Все эти люди, как бабочки на свет, слетались к нам в дом. Мама, как дочь (падчерица) бывшего губернатора Калуги, была на виду у всех; и эти несчастные люди - разоренные, униженные, выброшенные революцией из своих насиженных гнезд, искали у нее тепла и участия. Принимать их было в то время крайне рискованно, и многие оставляли свою дверь для них закрытой. Мать этого никогда не делала, и двери нашего дома, несмотря на страх и бедность, всегда были открыты. Разговоры велись чаще по-французски.

Помню такие имена: Полтев – это старик лет 70-ти, бывший столичный сановник, сосланный в Калугу. У нас он появлялся всегда безукоризненно одетым, с цилиндром. В передней он доставал из кармана 2 бриллиантовых перстня и надевал их. Уходя – опять снимал. И вдруг он исчез. Я помню, как взрослые говорили, что, будто он получил повестку о явке в ГПУ (Главное политическое управление, позднее НКВД, теперь КГБ  – организация, которая жестоко расправлялась с «бывшими»). Полтев на вызов не пошел, его нашли повесившимся в своей комнате. На столе, в качестве последней записки, лежала повестка из ГПУ.
Совсем еще молодой (лет 38-40) бывший гвардейский офицер Николай Петрович Штер (Николай Петрович «маленький»). Красавец, всегда  подтянутый, с армейской выправкой, высокого роста, безукоризненно причесанный - он ходил по улице в своей бывшей армейской форме без погон, и как-то по-особенному держал свою фуражку, прижав ее к левому боку согнутой рукой. Позднее до нас дошли слухи, что его расстреляли.
Был еще Николай Петрович Коновалов (мы звали его Николай Петрович «большой»), так как он был старше «маленького». Это был человек лет 65-70, высокий, плотный с лысой головой – бывший царский чиновник, также высланный в Калугу.
Среди этих людей была праправнучка Радищева, дама лет 50-ти, она ходила всегда в черном, по крайней мере, я ее так запомнила. Она не без юмора рассказывала о том, как следователь, который вел ее дело, укорял ее за то, что как же это она, внучка Радищева, вдруг попала под следствие? На что она отвечала, что, видно, весь род Радищевых всегда был и будет не в ладах с сильными мира сего.
Князь Ратье (Ратиашвили) – хранитель Эрмитажа, который не дал разграбить ценности музея во время бесконечных смен правительств, за что от В.И.Ленина получил личную охранную грамоту. Несмотря на это, тоже был сослан в Калугу. Ему в то время было лет 60-65: красивый, высокий, необычайно обаятельный, совсем седой человек с изысканными манерами. Я помню, как я, девчонка лет 10, влюбилась в него.
Позухины – отец с 2-мя детьми нашего возраста Надей и Алешей и две тетки. Надя была больна туберкулезом. Детей  они воспитывали на прежний лад: обязательные занятия по-французски, а грамматика – в прежней орфографии с буквой ять и т.д. Они, видимо, надеялись на возвращение старого режима.
Семья бывшего генерала Михаила Евгеньевича Маслова -  сам генерал, его жена, княжна Анастасия Евгеньевна Волконская, их сын Михаил и сестра жены – Ольга Евгеньевна Волконская. Позднее, чтобы скрыть свое происхождение, она фиктивно зарегистрировалась с каким-то рабочим по фамилии Давыдов, который однажды в пьяном виде явился к ним и стал настаивать на своих супружеских правах, чем привел семью в страшное смятение. Потом это как-то уладилось.
Семья Некрасовых, родственников поэта. Глава семьи – племянник поэта – был женат на княжне Горчаковой.
Родственники поэта Аксакова.

Наконец, Анна Ильинична Толстая, внучка Л.Н.Толстого. В Калуге у них был дом, и пока их не трогали. Я  помню, как мы дети  были приглашены к ним на елку. Анна Ильинична  была первым браком замужем за Николаем Андреевичем Хольмбергом. У них было 2 сына – Сережа и Дима. Когда мы играли в жмурки, Николай Андреевич поймал меня и схватил в охапку, а так как он держал во рту папиросу, то прижег папиросой мне лоб. Ощущение от этого я чувствую до сих пор.
Позднее Анна Ильинична с Хольмбергом разошлась  и  вышла замуж за профессора Московского Университета, философа Павла Сергеевича Попова, ставшего при жизни писателя Булгакова его биографом.
С мамой Анну Ильиничну связывали добрые дружеские отношения, поэтому, когда во время НЭПа А.И. организовала артель по производству дамских шляп (артель «Кустари»), то  пригласила туда работать маму. Артель состояла из 5 человек.
А.И.Толстая, Татьяна Александровна Аксакова, мама, мастерица по шляпам, фамилию которой я не помню и один еврей, видимо, администратор. Снимали они очень маленькое помещение на Московской улице, вблизи памятника Карлу  Марксу. А.И. Толстая по поводу этого написала юмористические стихи:
«Кустари такое слово
Для Калуги очень ново
…………………………
Вся Калуга говорит:
Средь Аксаковых, Толстых
В «Кустари» пробрался жид…
У мамы была фотография тех лет, где «Кустари» представлены на групповом снимке, величиной чуть меньше обычной почтовой открытки.

На память приходят отдельные воспоминания из всего этого многотрудного времени.
Страна голодала -  Украина и  Поволжье пухли от голода. Крестьянство разорено коллективизацией. Об этом написано много, но я вспоминаю это время в сугубо-ограниченном калужском пространстве. В начале 30-х годов по всей стране, как я уже писала, открываются ТОРГСИНы – торговля с иностранцами. Население добровольно по установленной таксе несет все, что осталось от бесконечных обысков и  конфискаций: чайное и столовое серебро – ложки, вилки, ручки ножей, оклады с икон (тогда иконы, будь они самыми ценными, никто не ценил).
В Торгсине в обмен давали бумажные деньги – бонны,  на которые  можно было купить крупу, сахар, подсолнечное масло, текстиль – одним словом, все самое необходимое. Сдавать нам особенно было нечего, поэтому этот источник скоро иссяк. И вдруг… несколько месяцев подряд мама получает из-за границы валюту, причем каждый раз от разных неизвестных лиц, из разных европейских стран  и  на разную сумму. Для нас это было спасением, потому что каждый такой перевод давал маме возможность продержаться недели 2-3, а то  и месяц. Благодарить было некого. Только на бланке перевода стояла просьба написать, на что потрачены деньги. У нас это было пшено и подсолнечное масло. Деликатесов в виде консервов, лимонов, конфет мама себе позволить не могла даже ради «баловства». Вскоре это прекратилось. То ли, потому что закрылись Торгсины, то ли потому, что переводы такого рода запретили. Для нас было загадкой, откуда же шли деньги? Предположить можно было, что это либо дядя Вася (брат отца), либо Петя Шиловский, которые, будучи за границей, сообщили каким-то образом о нашем бедственном положении в какую-то организацию, занимающуюся поддержкой бедствующих дворянских семей в России. Видимо, такие переводы получала не одна мама, но все из боязни молчали.

За шалости и непослушание мама наказывала нас, ставя в угол, никогда не била, не ругала и только однажды выпорола нас с Михаилом розгами за то, что Зина (наша няня), высмотрела нас курящими в шалаше.
После этой экзекуции я долго не могла придти в себя и смотреть в лицо близким. Я думаю, что пороть нас не было необходимости. Достаточно было разъяснения, потому что мы, в общем-то, были детьми послушными. Дети Гончаровых тоже были причастны к курению, однако, их пальцем никто не тронул, хотя шло это именно от них. Елена Александровна, их мать, курила, и Настя, в основном, таскала папиросы у матери. Какое наказание постигло их, я не знаю, но, во всяком случае, точно знаю, что не порка розгами и не битье.

20.03.1989г.
 Очень хотелось бы вспомнить о моем крестном отце, отчиме моей мамы, Александре Александровиче Офросимове. Я его не видела, моя первая и последняя встреча была у купели церкви Козьмы и Дамиана, где меня крестили, и где он держал меня на руках. Дальше идут лишь воспоминания по его письмам с хлопотами о назначении пенсии, разговоры о переписке с А. Бонч-Бруевичем по поводу его воспоминаний о своей  жизни и деятельности, встречах и т.д.
В Калугу А.А. был сначала назначен вице-губернатором при губернаторе князе Горчакове. Когда Горчакова перевели губернатором в Тверь,  А.А. поехал на аудиенцию в Петербург выяснить свое положение, где и получил пост губернатора г. Калуги. О своем назначении на пост губернатора он написал в одном из сохранившихся писем А.А.  к моей маме, которая всю жизнь была очень дружна со своим отчимом. У меня осталась копия письма одного из глухонемых, который  учился в Калуге в школе, организованной А.А. Он трогательно описывает отношение А.А. к своим подопечным, о том, что А.А. помог десяткам несчастных людей обрести счастье быть полноценными, квалифицированными работниками.

 Когда отец сделал предложение маме и получил ее согласие, то оставалось получить благословение родителей. Со стороны родителей отца возражений, кажется, не было. Но родители мамы - Лидия Павловна и отчим А.А.(или дядя Саша), как всегда его называла мама, воспротивились этому браку.  Во всяком случае, старались, как можно, дольше оттянуть его. Говорили, что отец очень легкомысленен, любил тратить деньги, поигрывал в карты. Видимо, до Офросимовых доходили эти слухи, и они боялись за судьбу дочери.
Однако брак состоялся. Свадьба была очень скромной  - в ресторане «Прага» в Москве, с ограниченным количеством гостей (сохранилось меню). После свадьбы молодые поехали в путешествие по Европе. Оно было длительным,  если не ошибаюсь -  года 2. Посещение столиц Европы  – Варшавы, Парижа, Рима и других городов Италии, посещение музеев и выставок. Отец из этой поездки привез из Парижа полотна импрессионистов, которые в наше время не имеют цены.  А в голодные 30-е годы мама с большим трудом «устраивала» их в Москве по 25 рублей за полотно, чтобы прокормить нас, троих детей и двух старух – бабушку Ольгу Павловну Павлищеву и ее горничную слепую Анну Афанасьевну Маликову, которую еще в юности бабушка О.П. взяла в услужение из приюта. Она была дочерью героя турецкой войны Афанасия Маликова. Анна Афанасьевна прожила в нашей семье до конца своих дней, испив вместе с нами всю чашу лишений.  Она всегда старалась своим трудом принести пользу и трогательно относилась к нам. Умерла А.А. во время войны и похоронена в одной могиле с Ольгой Павловной, которую она очень любила.

Итак, с выселением нас из дома на ул. Косьмодемьянской  в дом на ул. Огарева  заканчивается страница моего безоблачного детства - детства, правда, безрадостного, ущемленного, но до сих пор все же сытого и беспечного. Далее начинается юность, полная лишений моральных, физических и материальных. Ко всем бедам еще добавляются тяжелые заболевания младшего брата Михаила. В 7 лет он заболевает туберкулезом кости (нога), затем страшнейший колит. Мама была в отчаянии. Нужно было усиленное питание, и в то же время диета. Мальчик угасал на глазах. И вот, летом мама узнала, что на дачу в Бор, под Калугой, приезжает профессор Красинцев, главный врач больницы им. Склифосовского в Москве. В свое время он учился вместе с отцом в гимназии. Мама обратилась к нему. Помню, как тепло они нас встретили, назначили день приема. Возвращалась я с мамой поздно, было уже почти темно, а, главное, очень сыро и прохладно. Я до сих пор помню, что на мне была одета белая  вязаная кофточка, которая, как мне казалось, совсем не грела. Это чувство холода я ощущаю до сих пор. Мы с мамой почти бежали.  Нужно было пройти часть Бора, поле с километр и часть города до дома.
Красинцев, осмотрев Михаила, назначил лечение – каждый день натощак снятую простоквашу, и мальчик на глазах стал поправляться. Залечили и колит, и туберкулез, но позднее, уже в юношестве, лет  в 14-16 у него открылся туберкулез лимфатических желез, от которого на всю жизнь остались рубцы на шее. Но и это  молодой организм поборол. Видно, кость дворянская была крепка. Это выражение я взяла, прочитав переписку Чехова с  Буниным, где Чехов сказал последнему: «Да, хорошо это у Вас, дворян, кость крепкая» (за точность формулировки не ручаюсь).

Первые мои заработки начались, когда мне было лет 9-10. Мы еще жили на ул. Глеба Успенского, а напротив жил садовник Лавров, который выращивал необыкновенно крупные и вкусные помидоры. У него была большая теплица, ранней весной мы с братом Мишей ходили к нему рассаживать по ящикам рассаду помидоров. Старший брат Леля (старше меня почти на 4 года) всегда был большим умельцем, а тогда в 13 лет он  делал из бумаги корзиночки, всевозможные картонажи и продавал их. Таким образом, мы помогали маме как-то прокормить нас.
Бабушка Ольга Павловна Павлищева (родная сестра моей бабушки) последние годы, как я уже писала, жила с нами.  Она была совершенно глухая, ходила с палочкой вся согнувшаяся. Была очень добра к нам, к детям. О.П. была очень религиозна, вела ежедневно дневник, который у меня сохранился. Мы, дети, любили играть с ней в прятки, забирались под диван, а она палкой нас нащупывала и, таким образом, находила. Года за 2 до смерти она приняла тайный постриг и стала «матерью Олимпиадой». Ходила она в обычной одежде, много молилась, а когда умирала (ее соборовал отец Антоний) мне запомнилось, что она лежала на постели и потом в гробу во всем монашеском, и нас детей  подводили  к умирающей прощаться.

Я помню времена НЭПа, ярмарки, на которые съезжались со всех окрестностей крестьяне, торговцы, покупатели – горожане и приезжие. Тогда еще ходили старые деньги в виде тысяч и миллионов. Как-то раз мама отпустила меня с няней Зиной на ярмарку и дала 1 бумажку – деньги. Вспоминается, как я была удивлена, когда мы покупали пряники, катались на каруселях и с одной бумажки, данной нам мамой, получали сдачу -  бесконечно много бумажных денег.
 В это время крестьяне из бывшего имения мамы «Богоявленское»  Орловской губернии писали письма маме, в которых приглашали ее приехать навестить их. Мама поехала. Барский дом был разграблен, в гостиной на 1-м этаже устроили амбар, засыпали фуражем паркет и старинное трюмо в красивой раме красного дерева. По наивности мама стала просить старосту отдать ей зеркало, но он побоялся это сделать, несмотря на свое хорошее отношение к бывшим хозяевам. Остановилась мама у знакомых крестьян, была в гостях и везде видела кое-какие вещи из барского дома, в том числе и образок овальной формы с коленопреклоненным святым, вкруг образа вделаны какие-то   камушки. Образок отдали, мама его привезла, и сейчас он у меня.
При отъезде из Богоявленского маме нанесли столько всякой снеди и битой птицы, что она не смогла все привезти. Помню, среди  деревенских подарков была большая битая индейка. Индейку я ела впервые и затем надолго забыла ее вкус. Это были 20-е годы, снова  я смогла попробовать ее лишь через 40-45 лет.

10.4.1989г.

Наше выселение из дома прадедушки Кричевского совпало со временем коллективизации. Время было  тяжелое  для всех: голод, безденежье, смерть бабушки Ольги Павловны. Город стал наполняться бежавшими из деревни крестьянами, безработица. В это время нас и выселили в дом Кожина.
Здесь все было чужое, в отличие от старого скромного домика на ул. Глеба Успенского. Среди здешних обитателей – людей случайных наша семья казалась «белой вороной». Дом был 2-х этажный, каменный с чердачным полужилым помещением, разгороженным перегородкой не до потолка на 2 части, площадь в общей сложности метров 20-25. Это и была наша «квартира». Лестница со второго этажа, минуя это помещение, вела во вторую часть чердака, куда  весь дом ходил вешать белье. Не берусь характеризовать всех жильцов -  наверное, среди них были и неплохие люди, но к нам было отношение особое. Все они в основном бывшие деревенские, попавшие в город  случайно. Все, что можно было… или плохо лежало, они «приспосабливали» к своим нуждам: строили во дворе какие-то сараи, клетушки, оборудовали свое жилье. А мы этого ничего не делали, да и делать было некому. 2 раза в год все женщины собирались и мыли лестницу, требуя, чтобы и от нас кто-то был, хотя сами ходили через наше помещение, и мы с них уборки не требовали. Маму мы не пускали. Ходил либо брат Миша, либо я. Уборная находилась на 2-м этаже для всего дома, и так как яма была выгребная, то зимой туда ходить было невозможно – вырастали горы навоза. Дрова и керосин стоили дорого, поэтому печь топить ежедневно мы не могли. В морозы температура  в помещении опускалась до  –5о . У меня на отмороженных руках появились язвы. В школу иногда уходили голодными, потому что не было ни хлеба, ни картошки, ни крупы. Продавали все, что можно было продать.

Мама  не гнушалась никакой работы. Она брала заказы на вышивки, вязание, преподавала в школе французский язык, пока не сократили, работала швеей на фабрике, давала уроки английского языка нашим хорошим знакомым Волнянским. Мама была большая рукодельница, она научила меня вышивке филе, гладью, стебельчатым швом, вязать крючком, научила шить на машинке, позднее я помогла ей выполнять заказы, правда, очень редкие. Как-то летом меня устроили работать в качестве руководительницы в детский сад. Затем летом я работала чертежницей (уже в старших классах).
Однажды мама пришла очень расстроенная. В то время она работала кассиршей в аптеке. Оказывается, к окошку, за которым она сидела, подошел человек, показал ей книжку ГПУ и велел по такому-то адресу в определенное время явиться к нему. Каждый раз, уходя на такое «свидание», мама говорила об этом старшему сыну, которому было в то время лет 15, предупреждала его, что она может не возвратиться, и тогда он остается за старшего. Нам,  мне и младшему брату, мама ничего не говорила. Наверное, боялась детских слез и не хотела нас травмировать. Дом, где происходили «встречи», мама мне показывала, я знаю даже окна той комнаты  на 1-м этаже. В комнате за столом сидел  человек по фамилии  Гусев, в противоположном конце комнаты стояла ширма, за которой, казалось, сидел еще кто-то. В одно из таких собеседований маме предложили сотрудничество в ГПУ, иными словами, стать осведомителем. Выбор был не случайным. Маму в Калуге знали как очень порядочного человека, все ее знакомые были из бывших дворянских семей – Гончаровы, Храповицкие, Горчаковы, Масловы и другие.
«За работу» было обещано устроить в высшее учебное заведение старшего брата, улучшение коммунальных условий и другие блага, о которых тогда можно было только мечтать. Мама  сразу наотрез отказалась. В ответ было: «Подумайте, срок 3 дня». В противном случае была обещана тюрьма, а детей -  в детдома.
Вера мамы была настолько глубока и порядочность настолько непоколебима, порядочность, приобретенная, как говорят, « с молоком матери», что и через 3 дня последовал тот же ответ. Уходя, мама была уверена, что уже не вернется. Но, слава Богу, со злобой, с упреками в нелояльности к Советской власти, с посулами заключения ее все же отпустили и на этот раз.

Я всегда думаю о том, как чиста, как безупречно честна была мама, которая даже под страхом лишиться своих детей, под страхом потери свободы и лишения всех прав, не пошла на эту грязную сделку. А ведь я знаю целый ряд лиц, из числа калужан, которые жили в более сносных условиях и которые от страха не отказались от предложенных условий.
Бог им судья.
Мы жили не только в нищете, антисанитарных условиях и в голоде. Нас все время преследовал призрак Гусева и ему подобных, но никто никогда – ни мама, ни мы, дети, не роптали на свою судьбу. Нам казалось, что иначе и быть не может. Более того, я испытывала чувство какого-то стыда, когда у меня зимой была ветхая обувь, более чем скромное платье, а чувство голода я всегда старалась скрыть. Я никогда не приглашала к нам домой  своих соклассников, стыдясь перед ними за свой быт. Тогда я училась в  Советской школе № 7.

Здание этой школы  сохранилось  до сих пор - это угол ул. Никольской против здания педагогического института – бывшей классической гимназии.
Учили в этой школе до пятого класса, поэтому после окончания четвертого  класса (это считалось первой ступенью обучения)  всех нас перевели в другую школу – десятилетку. Она называлась «Шахмагоновской школой», так как  во время революции там работал новатор-педагог Шахмагонов, воспитавший целую плеяду учеников по новому методу обучения.  К тому времени, когда я туда поступила, уже ни самого Шахмагонова, ни его методов не существовало, но о школе шла хорошая слава. Я не знаю, какие реформы проводил Шахмагонов, но когда я  попала  в пятый класс, там утвердился опыт так называемого «бригадного обучения». В это время шли бесконечные эксперименты с методикой обучения. У нас  5, 6 и 7 классы прошли под эгидой «бригадного метода». Состоял он в том, что весь класс, человек 30, был разделен на бригады  по 5-6 человек -  дети сами выбирали бригадира. Обычно это был успевающий ученик. Бригадир нес ответственность за успеваемость. Как правило, спрашивали бригадира, а отметку получала за это вся бригада. Для неуспевающих учеников было раздолье. По существу никто ничего не учил. Мне повезло. Я всегда была старательной и прилично училась. Меня часто выбирали в бригадиры, и, естественно, учить уроки лучше всех надо было мне. В общем, учебный процесс был запущен, никем не проверялся, и для многих это обернулось в старших классах катастрофой, потому что дети не знали «азов».        Так мы доучились до окончания седьмого класса. По существу, для основной массы учащихся три года обучения (пятый, шестой и седьмой классы) были потеряны, ибо знания практически не приобретались. Основной упор был направлен на уроки труда (столярное, слесарное дело).
Начиная с восьмого класса, методика преподавания резко изменилась. Стали строго вести уроки литературы, орфографии, математики и других предметов, необходимых для поступления в высшее учебное заведение.
Восьмой, девятый и десятый классы считались третьей ступенью образования. Все лишения, голодное детство и притеснения  от «власть имущих» уже в ранней юности, описанные мною выше, убедили меня в том, что надо учиться и добиться высшего образования. В Калуге не было в то время ни одного высшего учебного заведения. И вот первый удар.
Осенью 1 сентября я прихожу в школу, меня вызывают в учебную часть и объявляют, что я в списке восьмого класса не числюсь. Это было для меня, как гром  среди ясного неба. Причины не объявляют -  в учебной части  я горько расплакалась. Я видела сочувствующие  взгляды учителей, которые не смели мне ничего сказать.
  Что делать? Я оказалась в каком-то вакууме. Учиться не дают, на работу никто не возьмет из-за малолетства. Дома полная нищета. И здесь помог Бог! Вдруг у меня блеснула мысль - ведь меня не принимают из-за происхождения, но моя мама сейчас работает на швейной фабрике швеей и, следовательно, числится рабочей.  Ей должны дать справку о том, что она рабочая. Я быстро побежала к маме на работу, добыла эту справку,  и, таким образом,  этот вопрос через несколько дней был улажен - формально я оказалась дочерью рабочей, т.е. «пролетаркой». На основании этой справки меня приняли в школу, которую я потом окончила  с отличием.
Теперь надо было  ухо держать востро, так как малейшее отклонение от общепринятых в то время норм могло оказаться для меня гибельным. Я стала учиться еще лучше - очень старалась. Среди учителей были люди разные – добрые и злые, с глубокими знаниями и дилетанты или просто выдвиженцы, не умеющие читать и писать, партийные и беспартийные и т.д. Ко мне тоже отношение было разное – от покровительственного до открытой ненависти. Приведу пример. Школа праздновала один из юбилеев А.С.Пушкина. Было решено силами учеников поставить сцену из «Бориса Годунова» – бал у Вешнивецкого, сцена у фонтана. Мне был поручен вступительный доклад на тему «Пушкин в музыке». В школу была приглашена специальная учительница танцев, которая обучала нас мазурке и полонезу. Работали с большим энтузиазмом. Я пропадала в библиотеке, собирая материал для доклада. И вот наступил день спектакля. К школе была прикреплена подшефная воинская часть (опекаемая нами и опекающая нас), которую в тот день пригласили к нам на спектакль. За костюмами ездили в Москву специально брать напрокат, был приглашен гример из местного театра и оркестр из воинской части. И доклад, и спектакль прошли блестяще. Командир части пригласил нас поставить спектакль еще раз у них для тех красноармейцев, которые по тем или иным причинам его посмотреть не смогли. Учебная часть дала согласие. И вдруг учитель обществоведения Николай Васильевич Северин, придя в класс, сказал, что идут все, кроме Киры Местергази (меня), которой не место в воинской части. Но, видимо, это было уже слишком. Я точно не помню, что произошло потом  -  кажется, спектакль так и не поставили в части, но позднее до меня дошли слухи, что Северин получил большой нагоняй за «свою самодеятельность», и после этого случая  он стал ко мне относиться идеально. В воинской части я все же побывала -  не помню, то ли с докладом, то ли просто с девочками на танцах. Там появилось мое первое увлечение – сержант или младший лейтенант Костя Баландин, который стал встречать меня, когда я возвращалась из школы. Вскоре его перевели в Тюмень, затем он участвовал в событиях Халхин-Гола, за что осенью 1940 года приехал получать в Москву орден Ленина. Он был очень недоволен и разочарован тем, что всех их, орденоносцев, чуть ли ни под конвоем ввели и вывели из Кремля.  И, вручив столь высокие награды, не сочли нужным или побоялись показать защитникам родины хотя бы территорию Кремля.

Много лет спустя, когда я уже получила высшее образование и крепко стояла на ногах, местный калужский краевед Генриэтта Михайловна Морозова нашла в архиве и показала мне досье на Киру Местергази (меня), которое было написано, очевидно, еще в бытность мою в начальных классах школы, когда я была еще девочкой 10-12 лет. В нем, кроме краткой социальной характеристики, говорилось, что я нахожусь под сильным влиянием своей матери, которая воспитывает во мне религиозный дух (очевидно, знали, что мы ходим в церковь) и несовременные понятия,  и что семья имела контакты с бывшими ссыльными людьми.
Тогда я окончательно поняла, почему меня не пускали учиться в 8 класс.

После окончания школы я еду в Москву и  подаю заявление в Институт цветных металлов и золота, что на Калужской (сейчас на Октябрьской) площади.
Кончаю 3-й курс, и вдруг – Великая Отечественная война.
Всех студентов посылают на трудфронт. Сначала рытье противотанковых рвов на смоленском направлении, затем швейная фабрика, и, наконец, осенью 1941 года нам вручают наши аттестаты зрелости, зачетные книжки, открывают спортивную кладовую, разрешают выбрать нужную обувь, одежду и отпускают до «особого распоряжения», а по существу – на все четыре стороны. В это время мы узнаем, что вышло Постановление высших властей о дополнительном наборе на старшие курсы в Бауманское  училище, в  Авиационный и другие институты, имеющие оборонное значение. Я и моя подруга Лида были приняты в Авиационный институт. Но так как институт уже почти весь эвакуировался в Алма-Ату, то я уезжала с последним эшелоном.
Мы были предупреждены, что в эвакуации пробудем 2-3 месяца и брать с собой ничего «лишнего» не надо. Поехали, как говорится, «налегке».
 Ехали мы 37 дней. Нас без конца загоняли в тупики, так как дорогу давали в первую очередь составам с ранеными и с воинами, едущими на фронт. Крайней северной точкой нашего путешествия был Котлас (Архангельской области), затем вдруг Челябинск, затем Омск, и уже оттуда мы приезжаем грязные, все завшивевшие и голодные в Алма-Ату.
Ни теплой обуви, ни теплой одежды не было, а в Алма-Ате в то время стояли двадцатиградусные морозы. Было уже начало 1942 года.
Выяснилось, что поскольку в институтах разные программы, то чтобы попасть на четвертый курс МАИ, надо досдавать ряд предметов, о которых я не имела никакого понятия. Учебников, понятно, никаких не было, курс прослушать уже нельзя, и поэтому меня приняли только на третий курс. Пришлось соглашаться. Другого выхода не было.

Тема эвакуации – особая.
Должна сказать, что казахи встретили всех нас очень недружелюбно. Всячески ущемляли в правах, в материальном отношении, да и просто относились к русским свысока.
В то время народ этот был непросвещенным, диким и высокомерным, в быту крайне неопрятным, и о нем у меня до сих пор сохранилось очень негативное представление. Впрочем, оно подтверждается  и сейчас, спустя почти 65 лет, когда казахский национализм расцвел пышным цветом.
Ни близких, ни родных, ни знакомых. Стипендия грошовая, паек – 400 г хлеба, поэтому я поступила лаборантом в одну из эвакуированных лабораторий института. Работала я посменно, поэтому совмещать работу с учебой было очень трудно.

Так я и моя подружка по институту Лида Миганадожиева (армянка) пробыли в Алма-Ате 1,5 года. Вернулись в Москву осенью 1943 года, и первое, с чем мы встретились, был салют по поводу взятия какого-то крупного города. В 1944 году мы получили темы для защиты. Моя тема – «Оборудование двухмоторного бомбардировщика типа Мессершмит».
Но война еще не закончилась. А так как на нашем курсе в основном были мужчины и только три женщины, то «сильный пол» после защиты рисковал попасть на фронт – поэтому курс подал заявление о повторении лекций по электротехники, которую мы хоть и сдали, но прослушали без достаточных лабораторных занятий из-за недостатка оборудования. Заявление было удовлетворено, и мы продолжили учебу еще  полгода, а может быть и больше.
Я защитилась в числе первых трех человек 28 февраля 1945 года, а многие из ребят, чтобы сохранить бронь, растянули защиту до 1947 года.
Незадолго до начала войны судьба свела меня с очень интересным эрудированным человеком, впоследствии моим первым формальным мужем. Он был членом  Коминтерна, политэмигрант, в то время учился в аспирантуре. Еврей. И когда я привезла его в Калугу познакомиться с мамой, то она пришла в ужас.  Потом написала мне разгромное письмо о том, что я не имею права «позорить» нашу семью и т.д. Тогда я не вышла за него замуж, хотя мы были сильно увлечены друг другом.
Но вот война. Я уезжаю в Алма-Ату, он как военнообязанный остается в Москве. На какое-то время мы ничего не знаем друг о друге. Примерно через полгода  я получаю открытку о том, что он назначен преподавателем в какую-то воинскую часть. Но это его не устраивает, он рвется на фронт. Не пускают, ведь он эмигрант. В конце концов, после нескольких попыток он добивается своего, и в звании старшего лейтенанта попадает на передовую.
В то время, когда я вернулась из эвакуации, он был тяжело ранен разрывной пулей в правую сторону таза. Но, к счастью, пуля разорвалась, выхватив кусок ягодицы, но не тронула кость. Лежал он в Екатерининской больнице в Москве на Тверском бульваре. И когда он выписался, то у нас произошел серьезный разговор. Он объяснился мне еще раз  в своей любви и привязанности и просил дать согласие пока на формальный брак, чтобы он смог материально помогать мне, как жене, окончить институт и защитить диплом. Условие было одно: чтобы я не выходила замуж до тех пор, пока точно, официально не узнаю о том, что он погиб. Если же он останется жив, то никакого давления с его стороны не будет, и я должна буду решить сама – останусь ли я его женой. А пока никакой физической близости. Так осенью 1943 года я проводила его на фронт как формальная жена. Прощание было на  Курском вокзале, откуда он уезжал в свою часть. Какая-то женщина обратила внимание на наше теплое расставание. Потом  я поспешила на консультацию к своему руководителю.
Так мы расстались. Больше я его никогда не видела, он был убит буквально накануне полной победы 26 апреля 1945 года. Их часть «по ошибке» бомбили американцы. Об этом мне рассказали его товарищи. Умер он в госпитале от ран.
После нашего последнего расставания я получала от него теплые и нежные письма буквально почти каждый день. И вдруг они прекратились. Это было как раз в дни празднования Победы. Сразу почувствовав недоброе, праздник этот я провела в тревоге, а позднее меня вызвали  в военкомат и уже официально сообщили о его гибели.

За Владимира Ивановича Цеханского я вышла замуж только в 1948году. Мы познакомились при следующих обстоятельствах.
Иван Степанович Цеханский (отец моего будущего мужа) был по специальности архитектором-художником, занимал должность губернского архитектора города Рязани, где  и  построил ряд зданий, сохранившихся по сию пору.
В 20-х годах, после революции, он был репрессирован и сослан в Воронеж, где стал работать в какой-то проектной организации. По чистой случайности к себе на работу он взял в качестве чертежницы Аню Федорову – мою родственницу. Иван Степанович и его жена Екатерина Петровна опекали Анну. Так как семья Федоровых очень нуждалась, то Екатерина Петровна посылала с мужем завтраки и для Ани, а Иван Степанович научил ее чертежному делу и, как мог, помогал материально.
Так в Воронеже Аня познакомилась с сыном Цеханских – Вавой (Владимиром Ивановичем), который жил у родственников в Москве и приезжал в Воронеж навещать родителей.
Прошло много лет. Народ пережил роковые 30-е годы, Великую Отечественную войну. Вава ушел добровольцем на фронт в 1941 году вместе со своим дядей Петей (Петром Петровичем Тузлуковым – братом матери). Дядя Петя был убит в 1941 году. Вава в самые кровопролитные бои в 1941-1942 гг. попал в плен - их 50-я армия оказалась в  «котле» под Минском. И только в 1943 году Ваве удалось бежать из плена после второй попытки. Так как долгое время от него не было никаких вестей, то все считали его погибшим, и только одна мать не могла смириться с этой мыслью. Но она была уже тяжело больна, и в 1944 году, за 2 месяца до появления сына, скончалась.
Вава был демобилизован  в 1947 году. Он был «гол как сокол» - ни квартиры, ни работы. И то и другое надо было искать.
Но свет не без добрых людей. Его товарищ Павел Петрович Бакулин нашел ему угол у Александры Христофоровны Христофоровой (Шишковой), которая жила напротив его дома на Молчановке, дом 21а. Затем стали искать работу.
Оказалось, что Бакулин знаком с профессором медицинского института Николаем Александровичем Куршаковым. До ВОВ он был главным терапевтом СССР, в войну – главным терапевтом 2-го Белорусского Фронта. Еще до войны, работая в Воронеже, он познакомился с Анной Федоровой, женился на ней, и вскоре они переехали в Москву.
Жили они тогда во флигеле МОНИКИ (клиника мединститута).
Оказалось, что Николаю Александровичу срочно нужен шофер, и Бакулин порекомендовал Ваву. Ни он, ни Вава не знали всей этой истории с Анной. И когда Павел появился на пороге дома Куршаковых с Вавой, то неожиданно Анна узнала пропавшего без вести Ваву, и они  к всеобщему удивлению  бросились в объятия друг к другу. А Павел и Николай Александрович стояли  буквально ошарашенные происходящим.

Я в то время заканчивала Московский авиационный институт. Диплом я писала на даче в Отдыхе. На даче кроме Анночки Куршаковой-Федоровой  жила ее мать Анна Петровна Федорова и ее брат Яков Александрович Федоров – доцент исторического факультета МГУ. Консультировалась я у Френкеля (правая рука Туполева), а рецензентом был инженер-летчик из ЦАГИ (Центральный аэродинамический институт). Видимо поэтому после окончания института я была направлена на работу в ЦАГИ.
Но очень скоро всех нас, распределенных в Москве, перевели во вновь организованное конструкторское бюро, позднее НИИ-17 на Кутузовском проспекте. Возможности дать жилье не было, но  мне была  гарантирована московская прописка и справка о том, что институт в ближайшее время обязуется предоставить мне жилплощадь. А пока я сняла угол в Трубниковском переулке. Как-то Анночка позвонила мне и попросила приехать. Я была свободна и тотчас же поехала. Там в Отдыхе я и познакомилась с Вавой. Оказалось, что мы живем почти рядом. Домой поехали вместе. Так завязалась наша дружба и любовь.
В 1948 году мы расписались, и я переехала к Ваве на Молчановку, где и прожила в течение 25 лет. Там родилась в 1950 году наша дочка Кира.

 15.1.90.

Больше года понадобилось на то, чтобы я снова села за свои записки. Видимо, повторы неизбежны – за год многое не помню – писала или нет.
 Перестройка! После Двадцать второго съезда депутатов всколыхнулся социалистический мир. Заменено партийное руководство во всех соц. странах. Прибалтика хочет отделиться от федерации. Казнен румынский премьер Чаушеску и его жена – сталинские поработители и казнокрады своего народа. За злоупотребление властью бывшие партийные руководители отдаются под суд. Азербайджан  избивает армян, требует открыть границу с Ираном. В Ленинграде и Москве проходят митинги, требующие более решительных мер со стороны правительства, наказания саботажников на железной дороге, казнокрадов, спекулянтов. В Ленинграде введен отпуск товаров по паспортам, в Москве пока талонная система на сахар  - 2 кг в месяц на человека. Остальные продукты без карточек и паспортов, если они есть. А их мало – полки пустые.
Но я - оптимист и верю, что через год – два положение улучшится, хотя ходят слухи о повышении платы за городской транспорт, квартирную плату, телефон и т.д. На фоне таких бурных событий, о которых я написала так примитивно, трудно возвращаться к событиям 60-ти летней давности. И все же!

Снова вспоминаю свою мать, которая в самое трудное время,  начиная с  1917 года и до  самой смерти, осталась «сама собой» и  пронесла слово «человек» очень высоко. Свои принципы, выдержку, волю, веру в человека и любовь к ближнему она старалась привить и нам  детям – голодным, холодным и  плохо одетым.
Чувство высокого достоинства, видимо, привилось или передалось с генами. Я хорошо помню, что я никогда, начиная с детства, не жаловалась на свою судьбу. В школе  на уроках, иногда просто голодная, я никогда не подавала вида, что мне хочется есть. Когда хлеба было столько, что его можно было взять на «завтрак», я прятала его, чтобы никто из детей не увидел, что там нет котлеты, что он не намазан маслом, как это было у других детей. Чувство это – достоинство – у меня сохранилось до старости.
Трудно назвать самое тяжелое для меня время. Пожалуй, почти до старости это была бесконечная борьба.

После окончания Московского Авиационного Института весной 1945 года, накануне окончания 2-й Мировой войны, а для нас – Великой Отечественной войны, я была распределена во вновь организованное ЦКБ-17 – Центральное конструкторское бюро авиационной промышленности в качестве инженера-конструктора. Жилья нет, поэтому институт выдал справку о том, что в «ближайшем будущем» институт обязуется предоставить мне жилплощадь, а пока - мотаюсь по частным углам. В 1947 году я знакомлюсь с Владимиром Ивановичем Цеханским. В 1932 году он был репрессирован, затем в 1941-42 годах - фронт, попал в составе целой армии в плен, в 1944 году бежал из плена, прошел  Госпроверку, снова фронт и служба в армии до 1947 года, затем демобилизация.
В 1948 году мы поженились, и я переехала к нему на Большую Молчановку, дом 21А, 4-й этаж, где мы снимали угол у бывшей певицы – цыганки Александры Христофоровны Христофоровой (Шишковой), которой тогда было лет 66. О ней смотри приложение.
Отец ее был до революции руководителем цыганского хора в ресторане Яр (ныне  гостиница Советская).  А.Х. была неплохим человеком, но очень безалаберная, подчас  даже вздорная. Она хорошо относилась к моему мужу, но меня, несмотря на  согласие о моем поселении, она невзлюбила. Я старалась делать все, чтобы сгладить наши отношения, но злые соседи подогревали в ней неприязнь ко мне и, когда должна была родиться моя дочь Кира, то за 1 неделю до родов нам пришлось расстаться. Мы сняли угол у Сельскохозяйственной выставки (ВДНХ) в бараке с холодной уборной (с обледеневшими испражнениями), с печным отоплением в комнате 6-7 квадратных метров. Там стояла наша кровать, кровать хозяйки и стол, коляска дочки едва входила. Так мы прожили несколько месяцев, пока Христофорова не пришла к Павлуше Бакулину – приятелю Вавы (так я звала своего мужа) и не попросила, чтобы последний уговорил  Ваву встретиться с ней. Встреча состоялась. Христофорова, встав на колени, Христом Богом просила Ваву и меня с дочкой вернуться обратно. Её новая постоялица - особа из мира торгашей оказалась невыносимой и совершенно неприемлемой для нее.

К счастью, постоялица оказалась не прописанной, и мне с большим трудом  через депутата, которым был тогда у нас Ираклий Андроников, удалось вновь вселиться. Спасло  то, что на квартире у ВДНХ  меня прописали временно -  эта прописка как раз кончалась. А возобновить постоянную прописку на ул. Молчановке, где жила Христофорова, мне помогли на работе. Хотя начальник милиции на меня орал, что я хитрю, что я не имею права жить в Москве и т.д. Но он по закону обязан был прописать меня постоянно, что и сделал. Наше обратное вселение тоже проходило бурно – соседка по комнате написала в домоуправление о том, что они не хотят семьи с маленьким ребенком, и нам устроили настоящие баррикады, которые пришлось брать буквально приступом.
В то время давали отпуск 1 месяц до родов и 1 месяц после. Врачи делали все, чтобы укоротить срок, и я не доходила по сроку 13 дней, однако эти дни не добавляли к послеродовому отпуску, и вот через месяц встал вопрос, куда девать ребенка, ведь мне надо выходить на работу, а я кормящая мать. Иду к зам. директора, и с рыданиями удается оформить отпуск за свой счет еще на 10 дней. После выхода на работу молоко сцеживаю в уборной и бутылочку  приношу домой, так длилось почти год. Днем, пока меня нет, дочку Киру берет женщина из Трубниковского переулка. Материально, мы жили плохо. У меня оклад был  90 рублей, Вава работал на частной машине у доктора  Н.А.Куршакова – 70 рублей. За квартиру платили 40 рублей, няня брала 30 рублей. На питание оставалось 90 рублей, причем  Христофорова питалась с нами, потому что свои деньги она проматывала буквально за 2-3 дня на «вкусненькое», которое стоило тогда дорого, и мы оставались, как говорится, «при своих интересах».
Мне запретили вешать пеленки на кухне, я их сушила в комнате. К счастью, Кира была на редкость спокойным ребенком – по ночам не плакала, а я была всегда начеку и малейший шорох в ее кроватке старалась предупредить, дабы не беспокоить моих строптивых бездетных соседей. Комната наша была 18 кв.м. Жили вчетвером. Теперь я подхожу к самому страшному - аресту Вавы.

Он был прописан у знакомых своей матери в Сокольниках, там прописка была прочная, так как хозяйка квартиры Софья Геннадьевна Моштакова была депутатом местного совета, партийная, -  семью Цеханских знала со времен революции и очень хорошо к нам относилась.
К нам стал часто приходить участковый Денисенко -  здоровенный мужик, лет 40. Он стал требовать, чтобы Вава получил через начальника милиции право на ночевку у своей жены и родной дочери. Но такое разрешение начальник давал на месяц (на 3 недели), и каждый раз надо было снова идти на прием. Вава нервничает, все время говорит, что он чувствует - за ним следят. И вдруг пропадает записная книжка с телефонами и адресами. Сомнений нет, что ее выкрала соседка Мария Ивановна Мятлева, в прошлом опереточная актриса, а в настоящем – осведомитель. Все это казалось мне  плодом нервного состояния Вавы – из-за неустроенности как бытовой, так и материальной. Примерно за 1,5-2 месяца до ареста мужа меня вызывает начальник отдела кадров полковник  Госбезопасности Клочков и предлагает мне уволиться на том основании, что я не справляюсь с работой. Я в полном недоумении – за перевыполнение плана моя фотография вывешена на доске почета – 138% перевыполнения, ко мне очень хорошо относится руководитель группы Алексеев Владимир Павлович и начальник отдела Поляков. Выясняю, что ни со стороны начальника отдела, ни со стороны руководителя группы никаких жалоб не поступало. Дают место в отделе строительства, к которому я никакого отношения не имею. И я сразу поняла, что оттуда меня будет уволить просто, как не соответствующую должности. Я отказываюсь. Тогда ставят вопрос так: либо меня увольняют по сокращению штата, либо я увольняюсь по собственному желанию. На устройство дают 1 неделю срока. В общем, относятся, как я вижу, «душевно» – выдают 2-х недельное пособие, все это оформляется очень быстро и оперативно. Один инженер – Авилов, участник Гражданской войны, человек очень добрый, уже в годах (он был начальником группы по проверке ГОСТов на чертежах) сказал мне: «Кира, не расстраивайся, я позвоню нашему общему знакомому. Он ушел из нашего ЦКБ-17 начальником ОКБ на завод на Яузе. Я в свое время помог устроить его сына в Университет, и он мне не откажет».

И, действительно, когда я пришла к Бирюкову, то попросила не оформлять меня на секретные работы, так как у меня маленький ребенок. Он обещал. Специалисты на заводе были очень нужны, и он сказал, что найдет для меня любую работу. Оклад дал 120 рублей, т.е. на 10 рублей больше того, что я официально имела в ЦКБ-17, к тому времени уже ставшим НИИ-17.
Группа наша была небольшая, человек 8, работа по существу такая же, как в НИИ. Я была довольна, и мною, кажется, тоже. Дочке Кире исполнился 1 год. Прошла ровно неделя. Мы пошли вечером в кинотеатр «Художественный», пришли домой, легли спать, и  вдруг в 2 часа ночи слышим стук в дверь. Кто-то открыл, слышим: «Где комната Цеханского?». Вава вскакивает: «Это за мной!». В дверь уже ломятся. Входят 3 или 4 мужчин в штатском и понятая – дворничиха нашего дома. Ваве предъявлен ордер на арест, который ни я, ни он даже не можем читать, настолько мы ошеломлены. Ваву ощупывают – нет ли у него оружия, предлагают мне собрать вещи – наволочку и простыню. Вава стоит как полотно бледный, я и Христофорова в слезах. Мы прощаемся. Его последние слова: «Шура, не бросай Киру, берегите маленькую Киру!». И все. Круг замкнулся. Начинается обыск, который при нашей бедной обстановке в 18-ти метровой комнате ведется с 2-х часов ночи до 7- часов утра. Перетряхивается все тряпье, просматриваются старые фотографии, письма, простукиваются стены и мебель, даже заглядывают под матрас малышки. Прощупывают подушки. Когда мне надо было в уборную, со мной идет один из 2-х кагебешников, ведущих обыск. Когда я хотела закрыть за собой дверь, он не разрешил – смотрел, как бы я чего не выбросила в унитаз, либо не покончила с собой.
Всю ночь, пока шел обыск, я проплакала. Среди моих фотографий была одна, которую мне дали с доски почета, где значится, что я инженер-конструктор и выполнила план  на 138%. Они были очень удивлены. Было чему удивляться: жена врага народа - и вдруг сошла прямо с доски почета. Выполнение плана – вот оно! Никуда не пойдешь против этой цифры. Были корректны, если так можно выразиться, когда у тебя роются в белье. Бог с ними, эти люди были обмануты, они были глубоко убеждены в том, что имеют дело с политическим преступлением.

В 7.30 утра я должна была идти на работу. Малышку Киру оставила на попечении А.Х.Христофоровой до прихода няни. Как быть дальше? Надеясь на то, что все это ошибка, я решила пока молчать. А вдруг Вава вернется. Я в это верила всем своим нутром, потому что более осторожного в разговорах человека я не знала. Решила, что если через 2 недели ничего не изменится, то надо подавать рапорт. Иначе невозможно, потому, что если они узнают об этом сами, то обвинят  меня в том, что я утаила столь «важное» для них обстоятельство. Буквально в эти же дни (я успела проработать около месяца на этом предприятии после НИИ-17), моего знакомого полковника Бирюкова отзывают в военное министерство, и я остаюсь на заводе фактически без единого знакомого человека, кто мог знать меня и как работника, и как человека. На его место пришел из Министерства Леонид Николаевич Спасский - его я  ни разу не видела и знакома с ним, естественно, не была.
Дома дела были отчаянные. Как только няня узнала, что В.И. арестован, она просто не пришла. А.Х. через несколько дней после ареста Вавы слегла – инсульт. Положение очень тяжелое. Через две недели подаю рапорт об аресте мужа и сразу же получаю увольнительную. Начальник отдела кадров, полковник КГБ Романов сказал, что по   инструкции (какой?) он меня держать не может. Я прекрасно понимаю, что куда бы я потом ни сунулась, везде мне будет отказ. Я прошу Романова оформить меня хотя бы уборщицей, ссылаясь на то, что у меня ребенок и старуха, которых я должна кормить, но и здесь получаю «нет». Нет, он не может специалиста использовать как уборщицу. Положение отчаянное: муж – арестован, на руках годовалый ребенок и разбитая параличом старуха, за которой нужен особый уход. С работы выгоняют, прописка у Христофоровой хоть и постоянная, но своей площади у меня нет. Значит, если кто-то захочет просто куда-то стукнуть, меня тут же выкинут на улицу. Что делать? Хоть петлю вешай на шею. Но я понимаю, что я сейчас ответственна за жизнь каждого, кто остался около меня - если меня не будет, то все развалится. Сразу возникло бесчисленное множество проблем, из них надо выбрать главные. Надо побороть в себе отчаяние, страх перед возможным арестом уже меня. Значит, я должна бороться: во-первых, за свое место на заводе, и второе – предупредить всех близких и родственников об аресте Вавы. Маме пишу письмо в Калугу: «Ваву забрали в больницу» – это условный пароль, который я слышала от взрослых, еще будучи девочкой, в 20-х - 30-х годах. От мамы ниточка потянется к братьям. Татьяне Александровне и Анатолию Болеславовичу Младзаевским я сообщаю об этом, заехав к ним после работы. Все перепуганы, все находятся в каком-то шоке, который не позволяет им иметь со мной какое-то общение. Я очутилась как бы в вакууме человеческих отношений.
Итак, в тот же день, когда я получила увольнительную, я решила, не уходя с завода, идти к новому незнакомому начальнику ОКБ. Решила, что свет не без добрых людей – может быть, поможет, потому что завтра у меня прохода на завод уже не будет. Спасский оказался очень хорошим человеком, он успокоил меня и сказал: «Директор наш – мой друг и человек большой души. Я пойду к нему сам, а Вы приходите ко мне сегодня же после работы».
Прихожу. Секретарь говорит, что Спасский у директора. Я  иду в приемную и вижу, как один за другим в  кабинет директора идут начальник отдела кадров, секретарь парткома, председатель завкома и еще какие-то чины. Через некоторое время вызывают меня. Но что я могу сказать? За что арестован муж, если он воевал, имеет награды. Демобилизован был только в 1947г., т.е. спустя 2 года после окончания войны. Человек крайне осторожный и молчаливый. Я расплакалась, не смогла себя сдержать. Одним словом, меня переводят в цех, зам. начальника, с сохранением оклада в 120 рублей, где я и проработала вплоть до реабилитации Вавы.

Дела начали, как будто, в материальном положении поправляться. Я работаю – это уже хорошо, т.е. имею общественное положение. Это в то время было очень важно. Через Ванду, племянницу Вавы, удается найти няню для Киры. В детсад не берут, потому что я считаюсь высокооплачиваемой – яслей и  детских садов не хватает. Няня Клава оказалась на редкость честной, чистоплотной и положительной личностью. С ней у меня останутся добрые отношения на всю жизнь, и не только с ней, но и с ее дочерью и мужем. Мне эта семья близка и дорога, потому что Клава, сама того не подозревая, своим участием спасла меня от безысходного существования.
А у меня начались будни – повседневный и  непрекращающейся страх перед каждым, с кем бы я ни говорила. Как бы не сказать что-то, что может повлечь за собой недовольство или упрек, которые моментально могут перерасти в донос. Надо искать какой-то источник дополнительного дохода, потому что зарплата в 120 рублей не может покрыть расходов на питание  4-х человек, да еще 20 рублей зарплата няне Клаве, около 10 рублей коммунальные услуги и непредвиденные расходы - остается на человека по 22 рубля.
Экономить приходилось на всем – даже на черном хлебе. Не могла себе позволить «Бородинский», потому что он стоит на несколько копеек дороже обычного черного хлеба. И здесь на помощь приходит Елена Петровна Григорьева – давняя знакомая Вавы, живущая в нашем же доме, этажом ниже. Она научила меня вязать на спицах. В то время женщины этим видом рукоделия не интересовались, позднее  я стала брать заказы. Вязала шапочки, кашне, варежки, носки. Зимой это давало мне до 50 рублей дохода в месяц. Но, начиная с марта, заказы делать переставали, и я брала работу по оформлению дипломов, как институтских, так и техникумовских. Я не отказывалась ни от какой работы.
Первое лето после ареста Вавы было для меня очень трудным. Киру в ясли не берут. Родственники (Анна Куршакова) сначала взяли ее к себе на дачу. Какое-то время за ней ухаживала приехавшая из Калуги мама, но отпуск у нее кончился, и мне предложено было забрать дочь. Куда? Вернее, с кем я ее могла оставить? Взяла внеочередной отпуск, одним словом, как-то выкрутилась. Сложнее было то, что Христофорова лежала пластом -  несколько раз в день приходилось менять постельное белье, кормить с ложечки. У меня до сих пор осталось в памяти желание, чтобы скорее настал вечер, когда можно будет преклонить голову для отдыха. Это я могла разрешить себе не ранее 12 часов ночи, а в 5 утра я должна была вставать, так как работа в цехе начиналась с 7 утра, а ехать на работу около часа. Ни о каких-либо развлечениях речи быть не могло, потому что в свободное от работы время я должна была работать дома, чтобы как-то увеличить свой архи скудный бюджет.
Это чувство систематического недосыпания ассоциируется у меня с чувством неудержимого голода во время войны, когда я мечтала о том дне, когда мне дадут буханку черного хлеба и скажут: «Ты его можешь съесть весь без зазрения совести», т.е. не думать о том, что кто-то их твоих близких голоден, и ты обязана поделиться.
На Лубянке, где сейчас построен новый корпус–крепость, выходящий на Пушечную с одной стороны, на Лубянскую площадь с другой и на Кузнецкий мост с третьей стороны, в то время (1951г.)  было небольшое 2-х или 3-х этажное здание, где помещалась приемная НКВД.  Туда люди, в том числе и я, могли ходить узнавать об участи арестованных.
Входя на 2-ой этаж по широкой лестнице, оказываешься в холле, а направо дверь, ведущая в довольно просторную залу, где были установлены жесткие диваны. Приемная всегда была полна, но очередь шла быстро – над дверью, ведущей непосредственно к уполномоченному чиновнику, почти каждые 2-3 минуты загоралась лампочка, и очередной проситель входил для того, чтобы выслушать: «Да, он у нас, следствие продолжается, больше сказать ничего не можем». Помню, что когда в первый раз я появилась там, вскоре после ареста Вавы, горе мое было беспредельно и, увидав несколько десятков людей таких же, как я, я расплакалась. Какая-то женщина подошла ко мне и сказала: «Милочка, ты пришла в первый раз, наверное, а мы ходим уже по нескольку месяцев, и уже слез у нас нет -  только отчаяние. И вы тоже привыкните и перестанете плакать». Так и было. Помню, почему-то я ходила аккуратно каждый вторник после работы. И вот однажды, уже в октябре, порывшись в картотеке, чиновник (они всегда были в штатском) сказал, что следствие закончено, и Вава осужден на 10 лет. Место нахождения, вернее этап – направление Воркута, один из самых страшных лагерей ГУЛАГа. Спрашиваю: «Где он сейчас?» - ответ: «Не знаю». Аудиенция кончена. Вава легко одет, едет в Заполярье, предстоит зима, значит надо передать теплые вещи, но где найти его? И тогда я пускаюсь по всем тюрьмам, которые я знаю в Москве. Начинаю с пересыльной тюрьмы на Красной Пресне - на знаменитой Шелепихе, или за ней. Но там, оказывается, только уголовники. Матросская тишина, Лефортово и др. Нет, нет, нет… Наконец, попадаю в Бутырки и нахожу его там. Свидания, впрочем, как и на Лубянке, не дают. Только передать теплые вещи в строгом соответствии с инструкцией, что можно, а чего нельзя. Время отправления в концлагерь  держится в секрете. Машины с зачехленными кузовами уходят ночью, Они подвозят зеков для посадки в телячьи вагоны где-то не на вокзале, а в стороне.  Машина подходит вплотную к двери вагона и заключенный, порой  так и не вступив на твердую землю, шагает из машины прямо в вагон. Все это объясняют мне женщины, которые всегда все знают. Значит, о свидании даже издалека мечтать нечего. Остается одно – ждать письма, если таковое вообще последует.

Мое свидание с Вавой в тюрьме города Костромы.

“Блаженна жизнь, пока живешь без дум”
(Софокл, древнегреческий трагик
 около 497-406 до н.э.
 из трагедии “Аянт Биченосец”)

А думы не дают покоя. Лето 1955 года, по заводу прошел приказ -  никого в отпуск не пускать из-за очередного аврала. И вдруг я получаю письмо от Вавы, переведенного уже в Костромской концлагерь из Воркутинского. За “ударную работу” на лесопилке ему разрешают с 15 июля свидание со мной (прошло уже более 4-х лет, как мы не виделись). Что делать? Я иду к своему непосредственному начальнику Сергею Александровичу Лапшину и рассказываю о сложившейся ситуации, прося его помочь ( он сам когда-то сидел, и о моем положении знал).
“Я сам помочь Вам не могу, но давайте свое заявление, и я пойду к директору. Он в курсе ваших дел. Он человек большой души, и я думаю, он сделает все возможное”. На следующий день С.А. вернул мне заявление с резолюцией: «Разрешить».
Сборы были недолгие. Но, как всегда, когда уже все готово к отъезду, я получаю повестку из КГБ явиться такого-то числа к полковнику Орлову. Это число было дня за 2 до отъезда. В то время всяко могло быть, поэтому я еду к Ванде и прошу ее, что если меня там оставят, то чтобы она не упускала из вида Киру, которую в то время в  1953 или 1954г. забрали к себе в Калугу младший брат Миша и его жена Наташа.
Иду на “свидание”. Тяжелая, мрачная дверь здания КГБ со стороны Сретенки.  По паспорту выписывают пропуск, дают провожатого военного, и он ведет меня по бесконечным коридорам, лифтам и, наконец, я в кабинете. Небольшая комната, справа от двери у стены, ближе к окну, что против двери, за письменным столом сидит человек, одетый в штатском бежевом костюме. Острый, пронизывающий взгляд. Сухопарый, но довольно благообразный. В отдалении напротив стоит стул, на который он приглашает меня сесть. Оказывается, это новый следователь, которому поручено раскрутить все “дело”. Разговор длился, как мне кажется, часа полтора, он спросил о круге моих знакомых. Я назвала только тех, кого, как я уже знала, вызывали туда раньше, чтобы не запутывать новые имена и фамилии. И здесь у меня мелькнула мысль попробовать узнать, зачем же меня вызвали. Вопрос о моем отъезде на свидание с Вавой мной решен, но что этот следователь может сказать по поводу судьбы Вавы. Он явно не хочет говорить об этом, и вот здесь я задаю ему вопрос, как он лично смотрит на возможность моего свидания в Костроме. Вдруг он отвечает: «Ехать вам не стоит, он скоро вернется сам». Все ясно, значит, вопрос о реабилитации почти решен, но это лишь слова, можно ли им верить. У меня с собой была очень хорошая фотография маленькой Киры. Я ее вытащила из сумки, и, показав Орлову, сказала, что судьба разбросала мою семью. Вава был в Воркуте, сейчас в Костроме, я – в Москве, а Кира у родственников в Калуге. Он сказал, что у него тоже такая же маленькая дочка, на что я заметила, что она счастливый человечек, потому что у нее есть отец. И на это он уже во второй раз сказал, что и у моей дочки тоже будет скоро отец…
Билет куплен. Поезд ночной. В Костроме рано утром. Выхожу из вагона, но куда идти, кого спросить, не знаю. Ведь у меня кроме номера почтового ящика ничего нет. Смотрю, справа от выхода с вокзала стоит военная машина “Виллис”. Я подошла к шоферу и прямо сказала, не знает ли он, как мне добраться до тюрьмы. Со мной довольно тяжелый рюкзак со снедью. Он сказал, что знает, и мы быстро с ним договорились. Ехали недолго. На окраине города огромное картофельное поле, и на взгорке стоит тюрьма, выстроенная, видимо, очень давно. Глухой деревянный забор, вышки – все  похоже на старинный острог. На вышках стоит вооруженная охрана. Большие деревянные ворота, сторожка. Все это выглядит, как очень древняя деревянная постройка. Я заявила в сторожку-контору о своем приезде, и мне сказали пока подождать. Я вышла на лужок перед воротами и, сев на рюкзак, стала ждать, благо погода была хорошей (16 июля 1955 года).
Ждать пришлось недолго, так как начались интересные для меня события.
Вижу, что к закрытым воротам с внутренней стороны подходит высокий старик с большой белой бородой и пристально смотрит сквозь щели  -  очевидно на меня, потому что больше на этой полянке никого нет. И вдруг – грубый окрик часового, который прогоняет старика от ворот. Потом я узнала, что это Воронков – бывший юрист из Краснодара, получивший 25 лет за то, что по доносу якобы  “сотрудничал с немцами”. На самом деле он знал немецкий язык и в критические моменты спасал своих соотечественников. Впоследствии он был реабилитирован.
Прошло немного времени, неожиданно распахиваются ворота, и из них по 4 человека в ряд выходит небольшая колонна заключенных, вооруженных через плечо, кто лопатой, кто граблями, кто вилами, а кто метлами. Среди них вдруг раздается: “Кира Владимировна!” Я вижу, что это крикнул старик лет 65-70, на вид барин в арестантской одежде с метлой за плечами. Лицо, стать – настоящий пушкинский Троекуров из “Дубровского”. Позднее я узнала, что это Борис Васильевич Павлинов. Тот самый, для которого я привезла тайно для передачи ему от жены известие о том, что он реабилитирован и со дня на день должен быть освобожден. В свое время он получил 25 лет за то, что, будучи страстным охотником, держал у себя собаку, щенка от которой имел неосторожность продать иностранцу. Этот эпизод обернулся “шпионажем” и пошло-поехало. Оказалось, что из ворот вышла инвалидная команда, которая могла работать, а могла и не работать, но так как весть о моем приезде моментально распространилась по лагерю, то всем захотелось посмотреть на жену Цеханского. И все инвалиды, вооружившись, кто чем, довольно бодро вышли на уборку территории возле лагеря. Смотреть на них было и смешно, и забавно, и больно.
Первая встреча с Вавой произошла в проходной, где мне уже выписали пропуск на территорию лагеря, а Ваву вызвали меня встретить. Я никогда не забуду грусти в глазах, с которой он посмотрел на меня. Это была бездонная тоска. Затем нас провели в гостиницу. Барак летнего типа -  с коридором с одной стороны, а с другой барак разгорожен на боксы. Нам дали один из боксов, в котором стоял топчан без подушки и матраса и, конечно, без белья – короче говоря, одни доски, и из них же сделано возвышение для головы. Но, это не главное. Главное -  успели наговориться, поведать друг другу печали  и радости за прошедшие 5 лет. На следующий день стали приходить знакомиться товарищи Вавы. Все они были “политические”, в основном, конечно, люди воспитанные, образованные и, знакомясь со мной, обязательно прикладывались к руке.
Так мы пробыли вместе (за исключением того времени, когда Вава работал) около 5-7 дней. Один раз меня даже выпустили за покупками (провизией) в город.
 Расставание было тяжелым, горьким, но не безнадежным. Из Костромы я поехала навестить маленькую Киру, которую взяла к себе на время семья моего младшего брата Михаила. Из Калуги в Москву я вернулась в начале сентября (1955года) и все же решила послать посылку Ваве с яблоками. Я уже начала работать. А так как посылку можно было отослать только из загорода, то я ждала ближайшего воскресенья, не очень надеясь на скорое возвращение Вавы.
Работала я в то время на заводе заместителем начальника цеха и начинала работу в 7 часов утра, да около часа надо было добираться до завода, поэтому я вставала в 5 утра. Слышу 3 удара в наружную дверь. Это мог быть только Вава. Да, это он. Он вернулся в арестантской одежде с рюкзаком за спиной, почему-то с перевязанной головой ото лба к уху (продуло). Счастья не было предела. Его реабилитировали, разрешили жить в Москве.
Местные органы не без канители, но выдали паспорт и дали прописку. Надо было устраиваться на работу. Вот тут-то и была загвоздка. Когда Вава получал паспорт, то его спросили: «Какой Вам выдать паспорт – постоянный или временный?» Вава  сказал, что, конечно, постоянный. Но оказывается (ни он, ни я тогда мы этого не знали), что паспорт выдается на основании документа, выданного Костромской тюрьмой, и эта пометка известна всем начальникам  кадров. Вава как раз и получил такой паспорт. А надо было взять временный, а затем уже на основании временного паспорта (уже без пометки из тюрьмы) он получил бы “чистый” паспорт. И куда бы Вава ни сунулся с работой, ему везде был отказ. Узнали об этом мы много позже, а в то время не могли даже понять в чем дело.
Позднее С.В.Михалков, используя свои связи, выхлопотал ему “чистый” паспорт на основании старого. Дай Бог ему здоровья, Случилось это лет 10 спустя.
 

10.5.1998

Вспоминаю одну печальную главу из нашей калужской жизни.
После революции (Октябрьского переворота, как тогда называли ее) у мамы остались фамильные ценности, в том числе бриллианты от бабушки Лидии Павловны Лосевой-Офросимовой (урожденной Павлищевой). Позднее в начале 20-х годов к нам в Калугу переехала мамина тетка - сестра маминой матери Ольга Павловна Павлищева, она тоже привезла свои сохранившиеся ценности -  в основном бриллианты.
Ольге Павловне досталось в наследство имение в Орловской губернии под названием “Червяк”, поскольку оно располагалось на берегу речки Червяк, извилистой и довольно длинной (у меня сохранился план имения).
 И вот в Калуге объявилась некая еврейка  по имения Серафима. Она жила в районе церкви Георгия Победоносца в доме за длинным серым забором. Каким-то образом она вошла в доверие к маме и убедила ее в том, что если она возьмет под залог все бриллианты -  и мамины, и бабушки Ольги Павловны, то это окажется очень выгодным делом для нашей семьи. Семью надо было кормить, денег же не было, жили бедно. Ценности в то время никому нужны не были. Нужен был хлеб. И мама решилась на этот шаг.
Серафима оказалась авантюристкой. Выманив у мамы все ценности, она не заплатила ни единой копейки. И когда мама обратилась к поверенному Бессонову, который взялся вести “это дело”, то она поклялась здоровьем своих детей, что она никогда не брала в руки никаких бриллиантов. Вскоре ее ребенок умер. Она так и не вернула ни единой вещи и не заплатила денег, а мы лишились всего самого ценного и дорогого, что было в нашей семье.   
 
 


О СУДЬБАХ  3-х БРАТЬЕВ МЕСТЕРГАЗИ – ВЛАДИМИРЕ, МИХАИЛЕ И ВАСИЛИИ

Мой дед по отцу – Михаил Каземирович Местергази и его жена Софья Владимировна (урожденная Кричевская) имели 5 человек детей: 2-х дочерей и 3-х сыновей. Дочь Софья умерла в младенчестве, Ольга – очень талантливая художница - умерла в возрасте 17 лет от менингита. В живых остались 3 сына:  старший Владимир (1882-1920) - мой отец, Михаил и младший Василий.
Судьбы каждого из них сложились по-разному. Видимо, большую роль сыграла революция 1917 г. и гражданская война 1918 г.
Отец мой незадолго до революции окончил факультет Востока Московского Университета, по специальности  Китай.
Накануне революции  они с моей матерью обосновались в Калуге.  У дедушки, отца Софьи Владимировны -  Владимира Егоровича Кричевского, был собственный дом. Владимир Егорович Крический  был  врачом, имевшим большие заслуги в отечественной медицине (см. энциклопедию Калужской области, изд. 2001г.). В свое время он лечил имама Шамиля, который находился в Калуге в почетной ссылке.
Мой отец Владимир Михайлович по своим убеждениям  был монархистом, а так как он  был на виду у  новых «власть предержащих», то было решено всей семьей уехать в Сочи или Ялту, где был свой дом и небольшая усадьба. Но мать в это время ждала 3-го ребенка и  решила с отъездом повременить. Отец уехал один, а на следующую ночь пришла ЧК с обыском и ордером на арест отца, но его уже дома не оказалось. Позднее всех нас из дома выселили в домик-кухню (отдельное строение при доме). Там поселилась бабушка Софья Владимировна и воспитательница (бонна) детей  Михаила Каземировича и Софьи Владимировны Юлия Леонтьевна Насс – очень близкий и преданный семье человек. Маме же с тремя детьми дали приют соседи, живущие через дом  от нас - Григорий Александрович и Варвара Алексеевна Новицкие. Мама развела огород при старом доме деда и завела корову, так как надо было кормить семью.
 Отец в это время попал в страшный «бег» в Крыму и очутился в Константинополе.
На какое-то время связь была потеряна, но в 1920 г. пришло известие о том, что он умер после операции аппендицита  в стадии перитонита.
Ему было всего 37 лет.
Второй сын Михаила Каземировича  и Софьи Владимировны  Михаил Михайлович  окончил биологический факультет Московского Университета. Еще, будучи студентом,  много путешествовал, собирал диковинные коллекции бабочек и пр., делал записи. Позднее он передал коллекцию в Краеведческий музей в Калуге.
По своим  убеждениям он был ярый коммунист. Он отказался от семьи и  наследства.  В путешествиях нанимался на пароходах порой простым кочегаром. Состоял  членом Коммунистической партии. Во время  так называемой  «чистки партии», когда исключали «нежелательных» элементов - бывших дворян, купцов, священнослужителей и др. (это было, кажется, в 30-е годы XX-го столетия), он выступил с «защитительной» речью перед «высокой» комиссией.  Он говорил в течение двух часов, и  под аплодисменты был оставлен в партии.
Во время Великой Отечественной войны он был назначен ректором Томского университета, затем  вернулся в Москву, занимался научной деятельностью в институте Востока. В 1948 г. умерла его жена – Ольга Алексеевна Феофилактова. Их сын Май 1925 года рождения - участник и инвалид Отечественной войны 1941 года.
Михаил Михайлович готовил диссертацию, опираясь на теорию наследственности Менделя, но эту теорию в то время посчитали «буржуазным наследием», и ему предложили диссертацию переделать. Поскольку его убеждения не носили шкурнический характер, он это сделать отказался. Однако сердце не выдержало такого потрясения, и он скоропостижно скончался.  Это было  в 1954 г.
Наконец, третий сын Михаила Каземировича  и Софьи Владимировны Местергази – Василий  окончил в 1914 г. юридический факультет Московского государственного университета. Его судьба оказалась не менее трагической. Он участвовал в Империалистической войне 1914 г., женился  против воли отца и матери на Нине Дмитриевне Гончаровой. Родители считали ее человеком легкомысленным, но Василий их не послушался. Он уехал с женой в свадебное путешествие за границу и там остался, не взяв с собой ни единого документа об образовании. Оказавшись в полной изоляции в Югославии, он какое-то время содержал ресторанчик в Сараево, но скоро прогорел, потому что по своей доброте  кормил в долг голодных русских эмигрантов.  Расплачиваться с кредиторами оказался не в состоянии, и  по его словам  «они гоняли его как зайца».
Он написал отчаянное письмо моей маме. Это было во второй половине 20-х годов. Он писал, что вынужден жить отдельно от Нины Дмитриевны, которая устроилась преподавать пение в семью за кров и обед. Сам он, оставшись абсолютно без средств, столовался в долг у своей бывшей ресторанной поварихи (по ее доброте).
Далее я ничего о дяде Васе не знаю. Каким-то образом он оказался в Чехословакии.
В письме к маме он очень просил взять в Университете его диплом и аттестат об окончании гимназии.  Это помогло бы ему  устроиться на работу, которую  там было очень трудно найти. Однако,  диплом и аттестат администрация Университета выдать категорически отказалась.


  Мои «незримые» встречи со Святославом Теофиловичем Рихтером.
Первый раз я услышала о нем в семье своей троюродной сестры Анны Александровны Куршаковой, урожденной Федоровой.
Жила семья Федоровых в Воронеже. Там Анна познакомилась с Николаем Александровичем Куршаковым и вышла за него замуж. В 1936-37 годах Куршакова перевели в Москву в 3-й Мединститут. Будучи профессором-терапевтом и блестящим диагностом, он быстро стал известен в Москве. К нему стал обращаться за помощью определенный круг людей, связанных с театром и музыкой. На моей памяти он лечил Яблочкину, Кторова, Генриха Нейгауза. В годы войны (кажется в 1943 году, а, может быть, и раньше) Рихтера в качестве аспиранта взял к себе Г.Нейгауз и, таким образом, через него произошло знакомство Рихтера с Куршаковыми. Рихтер был крайне неустроен – музицировать было негде, своего угла не было, и Куршаковы часто давали ему приют и ласку у себя в доме – жили они тогда при больнице МОНИКИ на 3-ей Мещанской в отдельном домике, который был разделен на 2 части.  Слева при входе в сени жил профессор Гуревич, а справа жили Куршаковы, занимая, прихожую, кухню и 3 комнаты. Ванная комната была общая. Рихтер сделался другом дома. Все успехи, неудачи и т.д. переживались вместе, Но постепенно, по мере того, как к Куршакову подкрадывалась старость и болезни, и он уже не мог посещать концерты, а  слава Рихтера росла, Рихтер стал от него отходить. Из-за постоянных гастролей встречи стали очень редкими, а  когда в 1973 году Николай Александрович попал в больницу и там же и умер, то Рихтера на похоронах не было (причина его отсутствия точно не установлена).
Анна Александровна, у которой в свое время был роман с Рихтером, была очень обижена за Николая Александровича, да и, верно, за себя, так как сочла это за невнимание. На этом их знакомство, казалось, прекратилось. Прошло еще несколько лет, и вдруг в 1977 году весной или в начале лета Анна Александровна получает открытку из Франции от Рихтера. С лицевой стороны открытки – овальный портрет Рихтера, снятый с барельефа. В открытке он написал, что с большим трудом нашел адрес Анны Александровны (она тогда жила в Отдыхе, на своей даче, почти не появляясь в своей квартире в Москве), что он всегда помнит о них и осенью, когда приедет в Москву,  обязательно ее посетит. Анна ждала его осенью, а в конце декабря она заболела – тяжелейший инсульт. Через свою родственницу она попросила позвонить Рихтеру и сказать, что принять его сейчас не может из-за болезни. Вскоре она умерла. А весной 1979 года шикарный «Мерседес» подкатил к даче. В это время на даче остался только брат Анны Александровны – Яков Александрович Федоров, который тоже был хорошо знаком с Рихтером. Встреча была очень теплой, и Рихтер, зная уже дорогу, обещал навестить его снова.
В 1982 году зимой Яков Александрович умер. Дача перешла по завещанию в мое владение, а так как я не имела возможности жить там круглый год, то Валерий Николаевич Алексеев – муж моей дочери Киры Владимировны (тоже Кира Владимировна) поселил там своего приятеля Вадика Потапова. И когда я  уже весной 1982 года приехала на дачу, то он сказал, что приезжал Рихтер, был очень опечален, что не застал в живых Якова Александровича. Он спросил, кому теперь принадлежит дача, посмотрел фотографии и просил передать мне, что ему очень хотелось бы иметь фото Николая Александровича и Анны Александровны, где они сняты вдвоем – в профиль. Оставил свой телефон и адрес. Фотографию эту, после смерти Якова Александровича, снял со стены и увез с собой Гаджи – приемный сын Якова Александровича. Поэтому я нашла 2 других фотографии – отдельно Анна и отдельно Николай Александрович и решила их переправить. Но как? Послать почтой – жалко, если пропадет. Я решила написать открытку с вопросом, каким образом я могу ему передать эти фотографии. Обратный адрес решила написать не московский, а в Отдых, учитывая то, что из корреспонденции, которую он получает, многое, наверное, уходит в корзину, не доходя до него, а адрес Отдыха привлечет внимание. Расчет оказался верен. Потому что через некоторое время зазвонил телефон, и Нина Львовна Дарлиак (жена Рихтера) с извинениями сказала, что при разборе многочисленной корреспонденции после лета, когда их не было в  Москве, она обнаружила мою открытку, обратив внимание на обратный адрес «Отдых». За открытку очень благодарна и «на днях» приедет сама за фотографиями.  Но она так и не приехала, и я не уверена в том, что сам Рихтер знал о существовании моей открытки. Одним словом, прошло еще несколько лет. И когда я как-то случайно в разговоре со своими соседями по даче – пианистом Виктором Буниным и его женой Светланой рассказала об этом эпизоде, то они сказали, что через пианиста Гусельникова, который вхож в дом Рихтера, они могут передать фотографии. Им я эти фотографии и передала. К фотографиям я приложила записку, в которой писала, что с большой радостью передаю им фотографии людей, которые очень любили и всегда ждали к себе бесконечно-близкого Эрика (так звали Рихтера Куршаковы). Дала свой телефон. После этого мне позвонила, очевидно, секретарь Рихтера и просила от его имени мой адрес. Я сказала и вскоре получила очень трогательную открытку с благодарностью от самого Рихтера.


БОРИС ВАСИЛЬЕВИЧ ПАВЛИНОВ
(История с ружьем)

С ним  я впервые познакомилась в костромской тюрьме, куда приехала в июле 1955 года на свидание со своим мужем, Владимиром Ивановичем Цеханским.
В то время Борису Васильевичу было 67 лет. Попал он в Кострому из Воркутинского концлагеря вместе с Владимиром Ивановичем.
В 1955 г. Борис Васильевич был уже инвалидом и имел «послабление» в том смысле, что мог работать только по своим физическим возможностям. Это было время  после ХХII съезда КПСС, и все жертвы незаслуженных репрессий ждали реабилитации. В тайном письме от его родственников, которые жили в то время в Колобовском переулке недалеко от Трубной площади, я как раз  и привезла Борису Васильевичу  весть о его скорой  реабилитации.
История  его ареста и двадцатипятилетнего срока концлагерей очень характерна для сталинской эпохи. Борис Васильевич  был заядлый охотник, была у него собака хорошей охотничьей породы. Он имел неосторожность продать родившегося щенка какому-то иностранцу. Нашлись люди, которые «настучали».  Бориса Васильевича арестовали, приписали ему статью «шпионаж» и приговорили к 25-ти годам концлагерей. Познакомился Владимир Иванович с ним в Воркуте. В 1955 году после реабилитации Борис Васильевич стал упорно искать свое конфискованное ружье, которое имело какую-то особенность. Вместе с Владимиром Ивановичем (тоже в то время реабилитированным) они были допущены на склад конфискованных у осужденных вещей -  где-то в районе Лубянки. Но среди ковров, мебели, дорогой утвари, бронзы, хрусталя, люстр и т.д.  -  ружья не оказалось.
Тогда Борис Васильевич стал упорно ходить по комиссионным магазинам и после долгих поисков наконец-таки ружье свое нашел. Доказал принадлежность, снова завел собаку и стал ездить на охоту.
В один прекрасный день, погрузившись в такси вместе с собакой и ружьем, он поехал на Киевский вокзал.
Забрал собаку, ягдташ, а ружье забыл, а когда вспомнил, то такси и след простыл -  номера он, конечно, просто не запомнил.
Что делать? Борис Васильевич объездил диспетчерские всех такси, где заявил о забытом в такси ружье. И в тот же день по всем гаражам такси по рации было объявлено о забытом ружье. Несколько дней никто не откликался.  Но когда повторно объявили, что ружье особенное и продать его просто невозможно, что его ищут, и оно будет найдено вместе с человеком, его продавшим, то неожиданно к Борису Васильевичу пришла какая-то женщина и принесла его ружье. Когда Борис Васильевич хотел ее отблагодарить за возврат – объявить по радио благодарность за находку – она категорически отказалась. Очевидно, боялась себя обнаружить. Взамен просила подарить будущего щенка.