Я выжил. Другие - нет. Дети войны

Владимир Викто
  До этого летнего рассвета оставалось совсем ничего. Но когда черная машина, сливаясь с чернотой ночи, оттолкнула вбок легкую женскую фигурку и, продолжая неумолимо мчаться вперед, подкинула вверх грузное мужское тело, затем рванула и умчалась – оставшимся лежать у дороги было уже все равно. Сколько до рассвета? Сколько до заката? Маму санитары прибывшей скорой доставили в больницу. Отца… Собрав остатки разбитой головы (чтобы не шокировать собравшихся к тому времени людей), отца, вернее, то, что осталось от отца увезли в морг. Вот и всё. А ведь как он обычно заканчивал воспоминания о своей жизни, о семье, о трудном военном детстве? «Я выжил. Другие – нет». Дети войны. Они хлебнули лиха наравне с солдатами войны. Неужто случившееся – закономерность прошлого? Неизбежность? Я до сих пор пытаюсь разобраться, перелистывая в памяти всю его жизнь. То, что он успел рассказать. Вот его воспоминания.


I. Как трудно без отца.

 Отец мой, Иван Николаевич, воевал еще в империалистическую. Потом пришел с войны израненный, а осколок в груди так и остался. Жили они тогда в деревне под Кировом. Сколько смог – работал в поле с моей матерью, потом переехали в Киров. Устроился работать на железной дороге. Сначала сцепщиком, затем кондуктором. Когда началась война, он еще работал. К тому времени осколок совсем его достал, вскоре отец слег и умер. Остались мы без кормильца. Мать не работала. Всего в нашей семье родилось 11 детей, но я помню, что нас было четверо, остальные к моему появлению поумирали, да и судьба тех, кто выжил оказались незавидная.
Младше меня был брат Юра. Но похоронили его, когда было ему 2 года. Из-за самовара (про самовар этот я потом скажу). Дело вот как было.
 
 Собрались мы за столом чай пить, а больше то ничего и не было. Мать (царство ей небесное) взялась тряпкой за ручки, принесла его, полный кипятка, поставила на стол. Повернулась, да пошла дальше. Только тряпка-то зацепилась за ручку, самовар и опрокинулся, да прямо на Юру кипяток. Отнесли брата в больницу, долго лежал, уже поправляться стал. Собирались домой забрать, да новая напасть - заразился в больнице дифтерией, здесь уж не усмотрели, умер он.

 А самовар этот в тяжелое военное время мать потом продала. Но ничего хорошего он не принес и при продаже. Вот почему. Помню, понесла она его на базар, когда в доме совсем уже ничего не оставалось. Не то что из еды, но и из вещей. Голые лавки, кровать с тюфяком, да печка. Ни простыней, ни подушек не знали. Ну, от того,  что вещей нет - не страдали, а вот есть постоянно хотелось. Поэтому ждали мы ее с нетерпением. Продать – продала. Чтобы порадовать детей, купила бидон молока, хлеба. Да, видно, хотели есть не только мы. Выследили ее двое пацанов еще на базаре. Подкараулили возле безлюдного пустыря. Один подбежал – толкнул. Упала, молоко разлилось. Стала возиться с бидоном, хоть каплю молока сохранить, подбежал второй, выхватил узелок с деньгами, да и хлеб заодно. Вот таким дорогим оказалось то молоко, что осталось нам на донышке бидона, после возвращения матери.

 Так же неудачно была продана потом гармонь. Это уже в середине войны было. Я к тому времени гармонь эту, что осталась от отца, осваивать начал. Сначала просто пиликал, а потом выучился, на вечеринки приглашать стали, поиграть на танцах. Хорошая была гармонь, не только мне она нравилась. Заприметил ее один мужик, стал ходить к нам домой, уговаривать продать ее. Мать все не соглашалась, а когда тот пообещал привезти мешок муки – решилась. Поверила, отдала, знакомый же все-таки. А он, гармонь забрав, дорогу к нам забыл с тех пор. Пришлось побегать за ним, чтобы привез обещанное. А когда привез – как радовались попервоначалу. Пока не собрались печь хлеб. Испекли, а его есть нельзя было, хрустел на зубах настоящий песок. Может с земли сметали муку эту, может, специально разбавили песком для веса.

 Много пришлось пережить. Всего-то ведь не расскажешь. Да… Как говорится: «Вот так они и жили. Дом продали – ворота купили. Стали запираться – волков перестали бояться». Присказку эту отец часто повторял. Тоже много чего пришлось вынести ему, да только все свое унес с собой. А хочется, чтобы знали вы о судьбе нашей нелегкой. Всю жизнь мечтали мы о хороших временах. В конце осталась только надежда, что дети, да внуки увидят их. А иначе, зачем жить тогда?


 II. Александра, Александра...

 Вскоре после похорон отца в дом пришла неизвестная женщина. Выразила соболезнование. Затем без остановки, с той же печальной интонацией пояснила. Она сестра того водителя, который сбил наших родителей. Вообще-то у них семья большая,  очень порядочная, работящая. Младший брат – единственный мужчина, только пока не работает, ему 18 осенью исполнилось. Отца у него нет. Машину вот ему купили. А почему ночью куда-то поехал – непонятно. Но он не виноват. Они сами по дороге зачем-то шли. Он просто не заметил их. Покойника не вернешь, а вот стоит ли ломать жизнь младшего брата? Семья готова оплатить расходы на похороны и т.д. и т.д…

 Сестры, понятное дело горой встанут за брата своего. У отца тоже сестры были. Вот именно что были. О них он так рассказывал…

 … Старшая сестра моя, Шура, очень красивая была, на гитаре играла - заслушаешься. Все любили ее. Только получается, что красота-то не привела ее к добру. Когда война началась, ей семнадцать было. Отец-железнодорожник (тогда еще живой) определил Александру в телеграфистки. Выучилась, стала работать на станции. Что ж, комсомолка, активистка, приметная. Наверное, пригляделась кому-то, вот и перевели командиры ее подальше от дома. А, может приказ военный какой был, хотя в армии она не служила. С этого момента и посыпались беды на нее. Отец к тому времени заболел и умер (осколок у него с империалистической в груди оставался), некому было теперь за Шурку заступиться. Я считаю, что будь он жив – не позволил бы так помыкать ею. Уж не знаю, как на самом деле было, но, думаю, вот что вышло.

 Был у нее парень, проводила его в армию. А, может, просто сказала при проводах, что ждать будет. Ведь когда парень воюет, хочется ему, чтобы ждал кто-нибудь с фронта. Однако раз уж сказала – надо ждать. А тут начальство обратило внимание, намеки всякие, приставания. Не поддалась. Короче, решили сломить, перевели в столовую работать, а там еще хуже, теперь вообще вся на виду. Но крепкая девка оказалась, неподдающаяся. Дальше – больше. Услали в глушь, работать в свинарнике. Что за нужда была в этом? И вот что не понятно. Время, конечно, военное, но не военнообязанная же она была. Почему же можно было командовать, отправлять то туда, то сюда, то вообще к черту на кулички?

 В конце концов, когда война уже шла к завершению – отправили ее на Дальний Восток на лесозаготовки, станция Ерофей Павлович. Помню, было письмо оттуда. Неужто своих людей там не хватало, что надо было слать людей из Кирова в такую даль? Ведь не преступница она была, наоборот, активистка, преданная и комсомолу, и партии, а также обещанию, данному при проводах. Все знают, что на лесоповале жизнь тяжела, особенно для женщин. Довели, долго не проработала так. Не выдержала она, положила голову свою на рельсы, под колеса паровоза. Наверное, сначильничал кто в конце концов – вот и решилась. Раньше-то веселая была. А в последний вечер гитару сняла, да все пела соседкам по комнате в бараке грустные песни. Потом повесила гитару на стенку, бантик на инструменте поправила, вышла. А больше ее не видели ни веселой, ни грустной. Там же на станции и похоронили. Это все подруги потом рассказали, когда приехали. Дело в том, что почти сразу после этого случая решили всех женщин отпустить домой. Может, начальство испугалось последствий, а, может, близок конец войны был. Только возвратились все ее землячки, а Шура наша там осталась, как бы отдав себя в жертву, чтобы остальные вернулись. Очень мы жалели ее, всю жизнь свою. Осталась фотография ее, да память о ней. Пока жив – и она как бы живая стоит у меня перед глазами. Потому, наверное и говорят, что человек умирает телесно, а душа его остается жить. Это память о нем жива, пока живы те, кто помнит об умерших.


 III. Девочка Лида.

 Но почему сестра пришла просить за брата? Ведь он скрылся с места преступления. Может, никто бы и не узнал? Совесть заела? Ответ дал пришедший вскорости следователь. «Остались на обочине дороги обломки переднего бампера, стёкла. Стало понятно, что за машина. Чёрная Lada Priora. Сначала перебрали такие в городе. Все целы. Начали перебирать окрестные села. Как только приехали с осмотром в NN – в городской отдел полиции прибыл виновник с повинной явкой. Сёстры у него – известные люди. Они у вас были? Деньги предлагали?» Сёстры. Всё дело в сёстрах? Продолжу рассказ отца…

 … Теперь о другой сестре, Лиде. Когда война началась, ей 15 стукнуло. И раньше было нелегко – а теперь и вовсе тяжело стало. Взяли ее в ФЗО (школа фабрично-заводского обучения). Все-таки и паек, и одежду давали. Закончила – стала на заводе работать. Хорошо. Вот только завод на другом краю города, даже за городом. О транспорте в то время и не мечтали. Осенью по грязи, да зимой по пустырям под снежные вьюги ходить пришлось. И все бы ничего, да решили их, молодое пополнение из девчат, послать на лесозаготовки. Посчитали, что там они нужнее. Это у Николая Островского описан хорошо героизм работы на прокладке одноколейки и лесоповале. А в жизни иначе получается. Как представила, что в мороз в своей легкой одежонке, да в разбитых ботинках – страшно стало. «Нет, не вернуться мне оттуда уже». Короче, сбежала, не поехала, да и не только она, несколько девчонок решили не ехать. Думала дома отсидеться, сколько сможет, а там видно будет. Сначала у подруг пряталась. Приходил милиционер домой – спрашивал. Сказала мать, что уехала она, а куда – не знает. Несколько раз походил, да и отстал. Стала Лидка тогда дома сидеть, не высовывалась. Брала работу на дом, шить-вышивать, хоть чем-то на пропитание зарабатывать. Уже и забывать мы все стали про осторожность. А зря. И вот почему.

 Жила у нас квартирантка. Давно уже жила, сдавали ей угловую комнату. Работала она уж не помню где, да только кормилась не этим. Ходила о ней дурная слава, что мастерица по воровской части она была, на базарах промышляла. А тут попалась как-то. Неделю не было ее, потом пришла вечером, вся побитая. Сказала, что сидела, да выпустили ее, мол, не виновата. Весна к тому времени уже была. Вот только на следующий день помню, сидит Лидка у окна, где светлее, что-то вышивает. А тут подходит человек к окну, сразу спрашивает ее, такая-то мол? «Да», - отвечает. «Ну, тогда пошли со мной. А зачем – там узнаешь». Не сразу, потом уж я догадался, в чем дело. Чтобы выйти на волю, решила квартирантка сдать «дезертира», выслужить себе прощение.
 
 Судили строго, за побег, уклонение от работы, по законам военного времени. Не смотрели тогда, что девчонка еще. И услали на знаменитую Воркуту. Как говорится, «поезд тю-тю, ушел на Воркутю». Как она там выжила – не говорила. Но сломала ее судьба, перемолола все по-своему. Вернулась в Киров уже после войны, гулящая, да и выпить любительница. Вернулась не одна, с мужиком, воркутинцем заматерелым. Прожили они вместе не долго, осталась потом с детьми, да со старыми привычками. Не сложилась у нее дальнейшая жизнь, Да и конец тоже плохой: не вернулась однажды зимой, замерзла пьяная где-то. Хорошо, дети успели вырасти к тому времени. Спрашивается, за что и кому жизнь людям в самом расцвете калечить надо было? Не только ей одной. Считай, наверное, полстраны протащено  было через тюрьмы и лагеря в те сталинские времена. Неужто почти вся страна была в чем-то виновата?

 Вот так война по девчонкам прошлась. Это уж кому что выпало. Может, кто вспоминает о военной поре, как о счастливом времени – пусть расскажет, почему. А только в нашей семье война лишь несчастье принесла, всем без исключения.


 IV. Ах, зачем я на свет появился?

 Почему всё так произошло? Кто он в жизни этот парень, что был за рулём? Мой старший сын настоял на поездке в NN. И вот мы в ихнем дворе. Немногословная семья. Да и сам виновник (а хочется сказать – преступник) как-то затерялся на фоне разбитой машины. Это с какой же скоростью надо было мчаться, чтобы весь передок и ветровое стекло – вдребезги! До сих пор эта машина перед глазами яркой картиной. А вот образ водителя стёрся, как будто не было его совсем. Каким он был ребёнком? Наверняка его ограждали от всего дурного, заботились, чтобы вырос хорошим мальчиком?

 А об отце моём  некому было заботиться. Вот что о себе он говорил...

… Был я роста маленького, худой как скелет, но бедовый: страсть какой. Чуть что – кидался в драку, не смотрел, кто передо мной. Закончил четвертый класс, летом война началась. Осенью пошел в пятый. Отец умер, мать не работала, с голода совсем  видно озлобился на тех, кто ест хорошо, да одевается прилично. Ведь сам-то все бегаешь, ищешь, где бы дров да угля добыть, а дома думаешь, что бы такого поесть. Когда был отец-кормилец живой, были деньги, худо-бедно, но жили. А тут… Ну, уголь-то ясно, где взять. Ходили, с ведром, с мешком вдоль путей железнодорожных, собирали куски, где найдем. Да и на станции, где плохо лежал, тоже приходилось воровать. Когда удачно, а когда и с последствиями всякими. Помню, пошли с  сестрой к составу в тупике. Я залез в вагон с углем, кидаю сверху, сестра собирает. Заметил сторож, бежит к нам. Сестра от него, я наверху спрятался. А тут состав трогается. Не решился на ходу прыгать, попадаться в руки сторожу. Так и уехал до следующей станции. Пешком обратно еле дотёпал. Короче говоря – не до учебы стало. Особенно не дался мне сразу же немецкий язык. И когда в очередной раз учительница выгнала с уроков с угрозами, чтобы без родителей больше не являлся – совсем решил не ходить. Утром иду из дома, шляюсь по всему городу, после обеда прихожу. Как говорится, кончил четыре класса, а пятый – коридор. Мать сперва ругалась, а потом привыкла. Помню, все бывало ворчит: «Что дома сидишь, увалень, сходил бы дров наколол». Это, если есть они, а если нет – искать надо. А увалень – сам шкет, мешок больше его.
Но жизнь моя свободная быстро кончилась. Недалеко от нас жил сосед-сапожник. Вот мать и попросила: «Пристрой ты его, бестолочь эту, (т.е. меня) к делу».

 Посмотрел он на меня, больно уж мал, да согласился помочь: «Приходи завтра ко мне на работу». С утра чуть ли не раньше его прибежал. Там работники посмотрели, посмеялись, но оставили в конце концов: «Поработай просто так неделю-другую, а там посмотрим, что делать с тобой». Так и началась моя рабочая биография. Показали, как дратву сучить, как шилом орудовать. Срок прошел,  видят – старается голодранец этакий, да и получается все у него как надо. Решили оставить, послали меня к заведующей. Та и разговаривать сначала не захотела: «Тебе сколько лет?». Хотел прибавить себе годик, да почуял, что не поверит, правду сказал: «Тринадцать скоро будет». Все равно не поверила: «Мал больно». Вернулся в мастерскую зареванный. Хорошо, сосед на себя все взял: «Работай, - говорит, - а как тринадцать стукнет (через 2 недели) – сам пойду с ней поговорю». И точно. Скоро оформили меня на работу, дали карточку продовольственную, совсем человеком стал, кормильцем, как отец ранее.
С той поры и жизнь пошла другая совсем. Со сверстниками своими встречался на выходных, когда на лыжах ходили кататься в лес или на катке. Как без этого? Правда, заботы у нас разные стали. Их ругают за «двойки» да прогулы, а у меня одна забота, как норму выполнить, не опозориться перед остальными. Утром встанешь, воды горячей попил, вместо заварки – иногда трава какая-нибудь. Хорошо, если хлеб остался с вечера, а то и без него. Скорее на работу, там норма ждет. Пока шла война, все больше приходилось с солдатской обувкой возиться. Зимой валенки разношенные, да стертые подшивать. Пока поставишь подошву толстенную, руки в кровь шилом да дратвой собьешь. В остальное время – сапоги кирзовые чинить. Тут тоже подошва как камень, не возьмешь ничем ее. Однако норму выполнял всегда. В полдень – обед. Все, бывало, торбочки достают свои: «Обедать будешь?». «Не-а, домой схожу, там поем». Какой – поем, дома шаром по полкам покати, все пусто. По комнате похожу-похожу, время выжду, будто пообедал, иду опять, теперь уже до вечера, на пустой желудок возиться с грудой покореженной обуви. А вечером не игры ждут, берешь карточки, да рыщешь по городу, где бы их отоварить.

 Продовольственные карточки в то время давали на несколько недель вперед, но выдавали по ним не всё сразу, а за определенное число. Тоже правильно. А то всё сразу возьмут, сразу же съедят, а чем потом будут жить? Вот и бегаешь. «Здесь за какое число дают? А-а». Бегу дальше. У матери-то несколько раз карточки в очереди воровали. Придет, совсем убитая. Теперь, значит, вовсе без еды сидеть неделю-две. Весной, да летом всё полегче. Траве любой в супе, лебеде всякой, лишь бы не отрава, рады были. После нескольких таких случаев сказал, что сам буду ходить отовариваться, надежнее. У меня ни разу не воровали. А что? Такие же, как я, и тырили. Они меня знают, я их. Зимой, бывало, залезешь в валенки, они высотой почти с меня и – вперед. Не бегать в них приходилось, а кататься, скользить как на лыжах: такие большие, да не подъемные были. Весь город обежишь, зато какая радость, когда вернешься домой с хлебом.

 Хлеб – это было всё. Больше, чем жизнь. До сих пор люблю, чтобы дома хлеба много было, и ем его помногу, хотя и говорят, что надо чуть-чуть его есть. Кто ту пору не пережил, не испытал, конечно, не понимают этого. Не к конфетам-сладостям страсть, а к хлебу. Вкуснее него не было ничего тогда. Судите сами. Что в суп добавляли? Хорошо, если крупа-макароны, праздник тогда. Картошка любая шла в ход, выбирать не приходилось. Чаще всего мерзлую, да гнилую собирали где-нибудь, а то и очистки картофельные матери приходилось выпрашивать. Главное – хорошо помыть. Только много позже, когда мать умерла, стал понимать ее. Даже и такую еду старалась есть меньше, больше мне отдавать. То хлеб свой запрятанный достанет, положит передо мной, то, смотрю, ест такое, что сам никогда не стал бы. Похлебку уже прокисшую или гнилое вовсе что-нибудь. Я люблю, мол, такое, скажет только. А я принимал игру ее эту. С утра на работу идти мне надо, силенки нужны. Как сейчас я жалею ее! Поздно спохватываемся. Теперь-то часто плачу по ней, прощенья прошу: «Мама, мама, виноват я перед тобой». Ведь даже похоронить ее не смог, слишком далеко уехал жить.

 Но не всё было хорошо в моей трудовой биографии. Где-то в середине войны, перевели меня в другую мастерскую. В ней собрали подростков в отдельную артель. А там кто как работает, кто хорошо, кто плохо. Еле обеда дождутся, не беспокоятся, сделали норму или нет, и кто куда. Кто играться, кто купаться, кто домой просто. Один сидеть не будешь, и я с ними. Какая уж тут работа при таком отношении. Недолго так продолжалось, нагрянуло как-то начальство, видит - порядка нет совсем. Крепко нас тогда наказали. Судили, да не слишком строго, оставили здесь, работать надо было кому-то. Зато аукнулось потом, попозже.


 V. Вот такой сапожных дел мастер.

 Очень интересной оказалась моя беседа со следователем. Раньше об этом только кино смотрел. И вот теперь как бы участвую в съёмках. Хозяин кабинета говорил спокойно, размеренно. Чувствовалось, что все фразы продуманы.
«Я не хочу выгораживать водителя. Но давайте посмотрим, что получается. Ночью, в темноте ваши родители шли по дороге. По самой дороге или сбоку от неё – следствие будет выяснять. Как раз в том месте, на повороте, фонари не горели. Вдобавок шла встречная машина, наверняка водителя ослепила. Мог ли водитель предотвратить наезд? Я не эксперт. Будет создана экспертная группа, она даст ответ. Вполне может быть, что наказание будет, но небольшим. Какая вам выгода от этого? Для вас важнее, если виновник предложит деньги. На лечение матери, на расходы. Повторяю, многое зависит не от меня, а от экспертов. А я чисто по-человечески хочу посоветовать согласиться с поступившим предложением». Стоп. Но разве я говорил о таком предложении следователю? А ведь оно действительно было. Я почувствовал, как тяжелая машина расследования набирает ход. Только кто здесь за рулем?
 
 Ах, отец! Почему ты не хотел слушать разговоров о переезде к нам? И в свои-то годы продолжал работать на огороде, чтобы самому себе обеспечивать жизнь. Семьдесят лет беспрестанной работы. В этом и был смысл жизни. Вот что о работе он вспоминал…

 … Это уже зимой после того случая было. Мать в ту пору уехала месяца на два на заработки. Я один дома хозяйничал. На работу пришла разнарядка, сколько человек послать до весны на лесозаготовки. Кто открутился, кому нельзя, кто больной, кто хромой, а за меня кто заступится? Выпало ехать мне. Утром собрался, стою на морозе у правления. Шубейка рваная, валенки мои знаменитые, протертые, варежки – заплата на заплате, просто кусок тряпочек. Трясусь, уже почернел весь. Ждем, когда все соберутся. И тут, вот оно счастье-то. Помнишь, в рекламе по телевизору спрашивают, что такое счастье? Так вот, как раз это - оно, счастье. Идет мимо знакомая. Артистка. Она и вправду артисткой была в нашем городском театре, культурная женщина, я ей часто обувь чинил. Меня увидела: «Витя, ты что делаешь тут?». Объяснил. «Да что это такое творится»?  Пошла разбираться в правление. «Не стыдно мальчонку, сироту, на погибель посылать? В одеже такой сами попробуйте на морозе поработать. Мало ему лиха своего, того, что хватил?» Говорить она умела, оставили меня в покое. До сих пор благодарен ей остался, и помню, как зовут ее. А вскоре и мать приехала, небольшой мешочек с продуктами, сколько смогла, привезла. Так вот и опять до весны прожили.
А ближе к концу войны стал я самостоятельно работать. Определили меня в сапожную будку на базаре. Но это не такая, как сейчас, будка, а будка в настоящем смысле слова. Невысокая, да размеры метр на метр, а то и того меньше. Приходил, вытаскивал стол на улицу перед дверью, сам залазил внутрь. Вечером вылазил, все хозяйство – опять внутрь, и запирал на замок. Считался уже мастером. Стал зарабатывать столько, что мог купить что-нибудь на базаре поесть, кружку молока, например, на обед.

 По поводу еды опять же. Обратил внимание, не сразу правда, что с утра появляется мальчонка, маленький совсем, говорить толком не умеет еще, а вечером опять куда-то исчезает. Откуда брался – непонятно. Сидит весь день возле будки, мне-то не видать, я внутри. Только раз вышел на обед, он – сидит, другой, он опять тут же. Смирный такой, сидит, молчит, от будки - ни на шаг. Совестно как-то сидеть рядом с ним, перекусывать, когда он в рот смотрит. Что-нибудь и ему сунешь поесть-попить. Видать мать на работу утром уходит, его девать некуда, вот и пристроилась подкидывать на день ко мне. Только раз, помню устроил рев. Что такое? Выскочил, гляжу - собака его укусила. Сам виноват. Грыз он сухарик, она подошла к нему. Протянул ей руку с сухарем, вот она его и кусанула. Собаку прогнал, а он успокоиться не может, испугался сильно. Я уж его и так, и эдак. Все бесполезно. Взял тогда на колени его, стал качать, как отец бывало меня. Тут вспомнилась и песня его:

Чоги-чоги, чоги-чоги.
По дороге едут дроги.
По дороге едут дроги –
Могут ноги отдавить.
А на дрогах сидит дед,
Тыща восемьдесят лет,
И везет на ручках
Ма-а-аленького внучка.
Ну, а внучку-то идет
Только сто десятый год,
И у подбородка –
Ма-а-аленька бородка.
Если эту бороду
Растянуть по городу…

 Ну и так далее, песня бесконечная, пока ее допоешь, любой уснет. Так и Костик (вот его как звали, оказывается), успокоился, пригрелся на коленях моих. Залез я опять в конуру свою, взялся за работу. С ранних лет усвоил я, что, действительно: время – деньги, привык беречь его. Так же хорошо усвоил с детства, что надо надеяться только на себя, самому на хлеб зарабатывать, а не ждать, что кто-то обязан тебе его принести.


 VI. Вот и я в Германии.


 Правильно ли поступил? Не знаю. Но все советовали согласиться с предложением виновника, сумма предлагалась немалая. Родственники его умоляли не губить юную душу. Я пошёл навстречу. Для меня было важнее вылечить маму и увезти её живую к себе, подальше от родительского дома. От города моей юности и родительской беды. Несколько месяцев спустя оттуда пришло письмо. Следователь сообщал о результатах расследования. Экспертная группа делала вывод, о котором говорил следователь. И пострадавшие шли чуть ли не посреди дороги. И машина указывалась совсем другая, серые «Жигули» с небольшими повреждениями после наезда. После которого разбилась лишь фара. И скорость была разрешенная. И водитель не мог предотвратить наезд. И свидетели говорили об этом. Пострадавшие сами мол виноваты. Бог судья этому убийце. А ведь он таковым и является, что бы там ни говорили свидетели и эксперты.  Будет ли он помнить об этом всю оставшуюся жизнь?
Сам отец, человек крутого нрава, вспоминал, что были случаи. Такие, что мог бы стать «убивцем», но ангел, видать, заботился о нем. Вот его слова об этом...

 Подошло время, война закончилась. Но не сразу это стало заметно. Постепенно-постепенно жизнь у людей налаживалась. Но только, если кто потерял родных, счастливым уже не мог стать, чтобы он там не говорил. Все равно, рано или поздно следы войны в чем-нибудь проявлялись.

 А я так до армии сапожником и работал. Многие тогда меня знали в Кирове. Когда забрали в армию – попал в танковые войска. Наверное, из-за маленького роста. А что? Такие-то в танке более юркие, пока громила в тесноте развернется. Помню, в военкомате на комиссии врач осмотрел, прослушал сердце, крякнул: «Ого-о!» Я испугался аж. «Что, плохо?» «Нет,- говорит. – Наоборот. Я таких крепких сердец давно не видел, такого сердца на сто лет хватит».

 Началась служба в Сибири, под Омском. Стал родным для меня знаменитый Т-34. Учеба здесь давалась мне легко, не то, что в школе. На кроссах был всегда среди первых, часто выигрывал. Не зря, значит, бегал каждый вечер с продовольственными карточками. Стрелял тоже хорошо. Взял меня к себе стрелком сам командир. Он – фронтовик, уважали все его. Да и я старался не подкачать на стрельбищах. Ведь, когда смотры, начинали проверку с командирского танка.

 Но служба, конечно, была тяжелой. Помню, зима. У нас учения в глуши, морозы сибирские. Гоняют – присесть некогда. К вечеру так умотаешься, валишься спать без задних ног. А я как-то до ночи с орудием провозился, пришел в землянку, а там уже места свободного нет, возле входа только. Делать нечего. Взял топорик, вышел, нарубил веток еловых несколько охапок. Настелил себе, ватником накрылся и отрубился. Под утро просыпаюсь от боли в боку. Что такое? Осмотрелся. Я лежу на голом полу у двери, на моем месте – сержант. Видать, еще позже пришел, меня как полено столкнул и ему хорошо. Захотелось сгоряча ему сапогом ему двинуть по роже. Замахнулся. Раздавить! Одумался. Что сделаешь? Кто старше (он по второму году служил уже), тот и прав, так получалось. А я долго еще мучался с болью. Печень с той поры болеть стала.

 Вскоре отправили нас служить в Германию. Погрузили эшелон. Танки на платформы, нас – в теплушки. Печка в середине вагона. Как станция – надо раздобыть дров, да угля, иначе замерзнешь. Ну, это-то я проходил еще в детстве. Проехали всю страну. Вот и граница. Перегрузились на другой состав. Едем по Польше –  все в диковинку. Мы, солдаты, и вдруг в пассажирских вагонах. Окна открываем. Совсем тепло по нашим меркам. Крестьяне во дворах и на полях уже возятся. Каждый свою землю обихаживает.

 Германия поразила своим  порядком, спокойствием. И это страна, которую мы победили. Да у нас и до войны не было так хорошо, как у них после войны. Сейчас, когда вспоминаю – служба пролетела быстро. Дни мелькали, как ветки за окном поезда. Конечно, не все было гладко. Характер у меня по-прежнему оставался ершистым. Как-то танк ремонтируем, затянулось дело. А был у нас в экипаже парень, все время задевал меня, когда надо и не надо. Вот и тут довел своими подначками. Так довел, что не выдержал, вскочил, схватил кувалду (гусеницу у танка меняли), запустил в него. До сих пор удивляюсь, как он успел вовремя пригнуться. Иначе голову бы снесло, метко летела. Рукояткой макушку задело. Уберег его Бог, не дал мне стать «убивцем». Приходилось ли настоящее оружие пускать в ход, помимо учений? Было дело. Патрулировали с пистолетами, автоматами, полный боекомплект. А немцы, хоть и вежливые были, но радости никогда не выказывали. А тут случилась небольшая потасовка, пришлось стрелять. Но благополучно тогда закончилось. Без убийств.

 Так уж выпало нашему поколению, что мы отслужили четыре, а не три года. Зато познакомился, как говорится,  и с другой жизнью. Узнал, что такое сытная, пускай солдатская, еда, по распорядку, а не тогда, когда что-то найдешь. Увидел подушки с белыми постелями и теплыми одеялами. Узнал, что такое белый воротник, красивая форма. Привычным стало, что всюду чистота. Там же, в Германии, купил замечательный немецкий баян, опять стал играть, а музыка в армии – большое дело. Так с баяном и демобилизовался. Всю жизнь он был со мной верным другом и памятью о службе, товарищах. Пока не попал в руки внуку. Тот быстро разобрал его на кнопочки и щепочки, собрать обратно я не смог. Пальцы не те уже стали. Купил потом другой, отечественный.

 Много времени прошло, воды утекло. Что-то забывается, а возьмешь альбом, начнешь перелистывать: не альбом, а жизнь свою листаешь. Только в альбоме на любой год можно вернуться, а в жизни – нет. Уж что прожил, правильно или неправильно – все. Назад не вернешь. Поэтому и жить надо стараться сразу набело...

 ... Вот и всё, что успел рассказать отец. Если б кинулся я раньше, расспросил побольше, длиннее было бы его и моё повествование. Кто ж знал?...