За веру, царя и Отечество

Виктор Коростышевский
                Пролог


     Светлейший князь Сергей Александрович Меншиков не жаловал Санкт-Петербург. В этом блестящем, продуваемом сырыми ветрами городе, жить его обязывало положение действительного тайного советника. Однако же в Непременный совет (позднее названный Государственным) его, генерала, участника нескольких военных кампаний, так и не пригласили. Поначалу приходилось обманывать себя, что причиной тому был изрядный возраст, но… к чему лукавить перед собой. Безродный придворный стихотворец с татарскими корнями был постарше его летами, но, вишь ты, сладкозвучными виршами проложил себе головокружительный путь на Олимп. Но звонкие стишки писать – это не государством управлять. Не сумел пиит, наместник Олонецкий и губернатор Тамбовский отучить местную знать брать взятки. Видно, бойкие рифмы оказались слабым средством против жадности человеческой. Потому-то бежал любимец царского двора от хамоватых непуганых провинциальных мздоимцев обратно в Санкт-Петербург под крылышко прославляемой им Екатерины Петровны. Свою неудачную попытку го-сударственного управления пиит компенсировал новой одой во славу императрицы «Гром победы, раздавайся!» И теперь этот златоуст сидел в парадных позументах в Государственном совете, а он, светлейший князь Меншиков, к 1812 году фактически оказался не у дел.
     Ничто не радовало в Санкт-Петербурге царского сановника: ни дворцовые приемы, ни прекрасный вид на Неву из окон собственного дворца на Васильевском острове, ни уникальная домашняя библиотека, ни карьера детей… 
     Собственно, успешную карьеру делал только старшенький, Александр – в 25 лет блестящий полковник, флигель-адъютант государя, умен, находчив, остер на язык, объект воздыхания многих фрейлин двора. Младший, Николя, словно из другого теста сделан: совершенно равнодушен к чинам и званиям, может потому в свои 22 всего лишь поручик при командующем Петре Ивановиче Багратионе.
     Князь вздохнул, разрезая очередную страницу роскошного тома в кожаном переплёте о боевых подвигах графа Суворова-Рымникского. Мысленно принял решение: «Всё, завтра же еду в Москву. Эта затяжная балтийская весна плохо на меня действует. В Черемушках сейчас, наверное, благодать!». 
     Село Черемушки-Знаменское генерал приобрел в 1783 году на взлете своей карьеры. Усилиями датского архитектора Вильстера там был возведен величественный дворец с колоннами, портиком, куполом и прочими архитектурными изысками. Князь считал эту усадьбу прекрасным местом для уединения.
     Какие разные представления у людей об уединении. Одному вынь да положь глухой таежный скит, а другому вполне достаточно дворца с двумя сотнями холопов и челяди, непременных приживалок и всевозможной родни до седьмого колена. Что тут скажешь – у каждого свой вкус.
     Парадный въезд в усадьбу со стороны Москвы украшал светлый березовый «прешпект» длиной с версту – само олицетворение государственного величия светлейшего княжеского рода Меншиковых. Другой конец проспекта выводил на просторную площадь, покрытую брусчаткой – конный двор с причудливыми башнями в китайском стиле. Манеж, лошади, выездка – это предмет особой гордости хозяина.
     Любимое занятие после завтрака – прогулки по «английскому» парку, в котором нарочито затейливо пересекались извилистые аллеи и тропинки, где в укромных местах располагались беседки, насыпные горки, где стояли восхитительные своей бесполезностью ажурные ротонды.
     Были в усадьбе, кроме конюшен, большая псарня и внушительных размеров птичник, ибо в России каждый уважающий себя помещик обязательно должен был иметь свору борзых собак и индейских петухов – индюков.
     В центре Москвы на Никитской Меншиков имел просторный каменный дом, который оживал только во время деловых приездов князя в первопрестольную. 
     Но самым дорогим и любимым местом Сергея Александровича было, конечно, родовое гнездо, овеянное легендами и мифами, где столетние клены и вязы оберегали тишину необозримого пространства, где в темном зеркале озера отражался монументальный дворец в стиле модного барокко, построенный гениальным дедом Александром Даниловичем Меншиковым, сподвижником Великого Петра. И пусть злые языки в завистливых столицах болтают, что Алексашка до встречи с молодым Петром был всего-навсего вороватым базарным торгашом, но это неправда. В роду Меншиковых любили говорить, что «от осинки не родятся апельсинки», а самородок Александр Данилович был ещё тот «фрукт». Как ни крути, но из истории пикантный факт не выбросишь: Петр Великий свою подружку, будущую императрицу Екатерину I, увел в свои покои из дома Меншикова…
     Алексашку с Петром сам черт лычком связал, иначе цареву любимчику не сносить бы отчаянной головы в битвах не столько ратных, сколько закулисных. Не зря Александр Данилович дослужился до генералиссимуса. Значит, были в нем сверхъестественные задатки.
     Как гласит одна из легенд, которой одни верят, другие нет, Петр I весьма оригинально одарил своего преданного слугу за совместные ратные победы. Молодой фаворит ещё не имел никакого поместья, был гол, как сокол. Тут ему Петр и сказал: «какой круг на коне за день проскачешь, то твое и будет». Выбрал Алексашка самого резвого коня, с нетерпеливой дрожью сел на него верхом возле кривого озера, похожего очертаниями на беременную русалку, перекрестился и помчался сломя голову…
     Вот уже позади глухая деревенька Китенево, мимо пролетело зажиточное Степанцево, далее военных корней село Дурасово, хлебные нивы Овсянниково… «Всё, всё моё будет!» – задыхаясь, шептал Алексашка. От коня уже пена летела во все стороны, несчастное животное хрипело, ёкало селезенкой, а всадник в азарт вошел, рычит по-звериному и плеткой бьет коня без устали. Через три речки перемахнули – даже не заметили. Вот на горке показалось веселое Свистуново, теперь бы ещё на Глухово повернуть… 
     Ах, незадача! Упал вдруг конь, как подкошенный, заржал тонко и тоскливо. Широко разбрасывая копыта, он пытался ещё подняться на ноги, но сил у животного уже не было. Из обреченных бархатных глаз коня текли крупные слезы… Сам всадник при падении едва жив остался.
     Не пожалел Алексашка в тот судьбоносный день ни себя, ни коня – нахрапист и жаден был, за что не раз терпел рукоприкладство от самого Петра.
     Одним конём всего поля не изъездишь, но отмахал Меншиков в тот день немалый круг и обширные земли под Клином вырвал-таки из царской казны, которые с тех пор так и назывались – Круг. Имение же, конечно, нарекли Александровым, и дворец там отгрохали всем на зависть. С тех пор Александр Данилович ни в чем удержу не знал…
     Когда-то звание князя было на Руси наивысшим. Киевский князь, которому подчинялись все русские князья, повелел добавить к своему титулу слово «великий». Сказано – сделано! Стал он великим князем.
     Многие князья потом захотели себя великими называть! В конце концов, великий князь Иван IV, он же Грозный, желая выделиться из толпы великих, объявил себя царем.
     Петр I пошел дальше – стал именоваться императором, давая понять заносчивой Европе, что владеет не каким-нибудь потешным царством, вроде Македонии, которое Алексашка бы за день на лошади обскакал, а бескрайней – за год не объехать! – великой империей.
     Желание подняться над прочими равными никогда не угасало среди императорской знати. Сановник, получивший из монарших рук графский или баронский титул, тут же начинал мечтать о княжеском звании. Нет предела често-любию, особенно у людей холопского происхождения.
     В общем, выторговал Александр Данилович у своего покровителя новый титул, доселе невиданный, открыв тем самым в России дорогу светлейшим князьям. Потом-то их, светлейших, тоже много стало, но первый тем и незабываем в истории государства, что был первым.
     В одном только не повезло любимчику фортуны: умудрился он пережить своего высокого покровителя, и однажды неосторожно оступившись при новой власти, враз лишился всех своих тяжким трудом нажитых миллионов, неисчислимых пудов золота и серебра, алмазов и драгоценных камней. Пришлось сменить опальному сановнику великолепный дворец на темную избу в сибирском Березове, где и доживал он последние годы на казенном содержании – один рубль в день. Верная жена его Дарья Михайловна Арсеньева не перенесла трагических перемен в судьбе и умерла, не доехав до места ссылки: близ царей жить – со смертью дружить.
     Недолгой была разлука Александра Даниловича с супругой. Умер он в сибирской глуши с чувством непоправимой вины перед собственными чадами, в первую очередь перед сыном Александром, разжалованным из обер-камергеров и сосланным в юные свои лета в ссылку вместе с отцом.
     Но через четыре года власть в столице в очередной раз переменилась, колесо фортуны неожиданно скрипнуло и повернулось в нужную сторону. Старые интриги почившего в бозе светлейшего князя Меншикова уже никого не интере-совали, а казнокрадство царедворцев и высших сановников никогда не считалось на Руси большим преступлением – скорее, привычным образом существования при дворе.
     Юный наследник генералиссимуса, некогда разжалованный обер-камергер, Александр Александрович был восстановлен в правах, большая часть конфискованного имущества и усадеб были ему возвращены, и закончил светлейший князь государственную службу полным генералом.
     После благопристойной смерти генерала девяносто тысяч крепостных душ, сотня больших и малых деревень, среди которых безнадежно затерялись Юрово и Машкино, а также родовая усадьба Александрово в Клинском уезде, перешли следующему колену: светлейшему князю Сергею Александровичу, генералу и сенатору. Он оказался достойным продолжателем рода и прибавил к богатейшей недви-жимости Меншиковых свою весомую лепту: один дворец в Черемушках чего стоил! Было что оставить в наследство двум своим сыновьям, за которыми пристально следили барышни в петербургском свете. И дочери сенатора тоже были завидно богатыми невестами… 
     В Москве настроение и самочувствие светлейшего князя Сергея Александровича всегда улучшались. В Черемушках ему нравилось заниматься нескончаемым переустройством поместья, заполнять оранжереи редкими растениями, любоваться на конном дворе выездкой верховых лошадей. Дворовых людей вокруг каждого дела толкалось видимо-невидимо, кто ими руководил, кто проверял их работу – князь в такие тонкости не вникал. Управляла обширным по-мещичьим хозяйством специальная контора – толпа чинов-ников по всевозможным вопросам: налогам и податям, до-ходам и расходам, закупам и продажам, составлению ревизских сказок, да бог его знает, что там ещё требовалось…   
     Несколько раз в году перед светлейшим князем клали различные отчеты, справки, договоры купли-продажи, переселения крепостных крестьян, реестры Экономического департамента, постановления Надворного суда и прочая, и прочая – он, скучая, шевелил бумаги, что-то неотложное подписывал и, не затягивая процедуры, решительно махал рукой управляющему: «Всё-всё, иди голубчик, делай, что от тебя требуется, не надоедай». 
     Для ведения дел в вотчинах, разбросанных по различным губерниям, нанимали управляющих, обычно из немцев – законопослушных, пунктуальных и мелочных до тошноты. Их хозяйственные отчеты можно было не проверять. Однако на должность управляющего Главной московской конторы старались найти из образованных русских мещан или разорившихся, но не потерявших достоинство, дворян. С единоверцами гораздо легче было договориться на счет составления нужных финансовых отчетов. Это так, к слову…
     Вотчины свои, разбросанные по уездам и волостям, Сергей Александрович посещал редко, и если требовалось его личное вмешательство, он предпочитал вызывать управляющих к себе.
     Однажды, проезжая по Петербургскому тракту, заглянул князь в Юрово, Машкино и Филино, бросил поверх серых соломенных крыш рассеянный взгляд, и молча покатил дальше. Управляющий сходненской вотчиной Гохман Альберт Карлович стоял на обочине в поясном поклоне до тех пор, пока карета не скрылась за поворотом. Секретарь светлейшего князя, примостившийся рядом в карете, не до-ждавшись высочайших указаний, захлопнул пухлый журнал и убрал перо. Молчание барина было красноречивее слов. И то сказать: разор один, а не деревни. Вокруг тощие, мало-урожайные суглинки, да и тех – с гулькин нос. И почему-то вечно вместо дорог непролазная грязь.
     Последние полсотни лет земли эти на берегу Сходни делили между собой две переплетенные родством фамилии – Меншиковы и Голицыны. Во время эпидемии холеры в 1771 году случился большой урон: много крестьян свезли на погост. У Голицыных из 25 человек в Юрове осталась всего одна семья в шесть душ, Меншиковым повезло больше: из 136 человек только двенадцать схоронили. В Машкине дела обстояли тоже ни шатко ни валко.
     К началу 1812 года Сергей Александрович Меншиков выкупил у Голицыных их земельные доли, и, став единоличным хозяином этих деревушек, планировал открыть на берегу Сходни заводик или мануфактуру, понимая, что только местными промыслами можно привязать безземельных крестьян к деревне и увеличить собственные доходы.
     Вообще-то предпринимательская деятельность в роду Меншиковых была наследственной. В Клинском уезде ус-пешно работал стекольный завод и писчебумажная фабрика. А здесь, в долине Сходни, Сергей Александрович планировал осенью 1812 года построить мебельную фабрику. Или каретную. А скорее всего, ту и другую.
     В 1798 году, (ещё при Павле I) была у него возможность прибрать к рукам и Куркино с его двумястами душами и белокаменной церковью Владимирской иконы Божьей матери. Недолго правивший взбалмошный, воспитанный в прусских традициях, Павел, придя к власти, щедро раздавал государственные наделы в руки помещиков. Но недобрая репутация правителя, недовольство дворян и офицерства скоропалительными реформами, заставили осторожного Меншикова повременить с оформлением купчей, а после смерти заносчивого императора, повторившего судьбу своего не-счастного отца, пришедший к власти Александр I быстро прекратил разбазаривание государственных (читай, царских) земель, а с ними и крестьян.
     Догадывались ли куркинские крестьяне о возможных переменах в своей жизни – кто сейчас знает, но уж точно бы не обрадовались этому. Они платили казне необремени-тельный оброк и получить вместо него самоуправную помещичью барщину, которую тянули соседние деревни Юрово и Машкино, совсем не мечтали.
     Для живущих бок о бок деревень разновеликое ярмо было неутихающим поводом раздора и зависти. Куркинские чванились своим положением «государственного» села, за что юровские шибко недолюбливали своих соседей, однако женихи и невесты из Куркина ценились гораздо выше машкинской голытьбы.
     В Куркине истинных землепашцев было немного: добрая половина мужиков зашибала деньгу на отхожих промыслах, а женская половина рукодельничала – разматывала кудели, пряла холстины, шила армяки и балахоны, вязала вареги.
     Задумав открыть мебельную (или каретную) фабрику, Сергей Александрович Меншиков крепко рассчитывал на куркинских мужиков, и всё бы у него получилось, если бы не случившаяся война с Наполеоном в 1812 году. 


СТАРОСТА


Глава 1


     Пропели первые петухи – время перевалило за полночь. Вдоль Машкинского ручья, где по склонам оврага стелились густые, низкие травы, мышковали совы. Иногда они с легким шорохом низко пролетали над соломенными крышами изб и чья-нибудь беспокойная собака, задрав морду, настороженно тявкала на крадущуюся меж серебристых туч оранжево- хворую луну. Совы словно ударялись о невидимую преграду, сворачивали в сторону, и ночная тишина вновь безраздельно властвовала над спящей землей.
     Весенняя пахота крепко выматывала мужиков. Короткий ночной роздых – и снова на весь день в поле, на тот самый день, что год кормит. Но пока ещё не пропели вторые петухи, тяжело ворочаясь, спит Куркино, безмолвствуют в предрассветном мороке Юрово и Машкино. Мимо них дремотно течет Сходня, укрытая на ночь невесомой кисеёй тумана.
     Маленький одинокий огонёк костра долго плясал в ночной бездне оврага, но вот и он свернулся клубком, затих, и лишь малиновые мерцающие точки какое-то время продолжали сверлить темень, но потом и они пропали… Из сумрачной, пугающей глубины оврага чуть слышно доносилось пофыркивание лошадей. Как бы ни выматывала мужиков посевная страда, но лошадей они берегли пуще себя: ввечеру, забросив соху на непаханый целик, шли до дому пёхом, а распряженных лошадок тут же передавали подросткам в ночное.
     Мальчишки у ночного костра, набросав в жаркую золу прошлогодней картохи, начинали пугать друг друга:
     – Яшка, а правда за соседним лесом у Дивовых громом мужика убило?
     Яшке четырнадцать,  он тут старший,  потому задумчиво
глядя на пляшущую над костром мошкару, неторопливо откликнулся:
     – Люди бают…   
     Аким чуть младше Яшки, он живо вступил в разговор:
     – Эка невидаль, громом убило. Мне бабка Ульяна каженый день бубнит, что в безлунные ночи в старые пруды приходят купаться ведьмы. Кого на воде застанут – тот пропадает… Боится, чтобы я в ночном на пруды не ходил…
     Ефимке десять лет, он самый бедовый. По всему видно – не доживет до своей женитьбы. Отважно предложил: 
     – А пошли проверим!
     Семилетние Егор и Васька испуганно смотрели друг на друга и зябко ёжились. Выручил Яшка:
     – Ноне не получится. Вон какая на небе лунища… 
     Яшке скучно. Он эти ночные байки давно знает. Но на сегодня у него есть кое-что новенькое:
     – На севере в ледяной пустыне живет снежный человек, огромный, больше сажени ростом. Питается он только человеческой кровью… Много путешественников в тех краях сгинуло. Кого опосля находили – все белые, как снег, и ни одной раны на теле нет. – Яшка обвел притихшую компанию взглядом и закончил рассказ: – Мужики сказывали, недавно в тверских лесах снежного человека видели… 
     Ужас и тишина воцарились возле костра. Пламя уже едва шаманило над дымными головешками. Очнувшись, ребята потащили из золы печеное объеденье. И вскоре, сморенные предрассветной зарей, все погрузились в короткий сон…
     Парни старше пятнадцати уже считались в деревне мужиками – бывало, в шестнадцать и под венец шли, а уж женихались-то в такие годы непременно. Никакая усталость парней не брала. Придут с полей убитые, распаренные, что репа в печи, а смоют с просоленных плеч пот и грязь, набьют животы томленой овсяной кашей с коричневой корочкой – и будто заново народились. Допивая молоко, зыркали глазами в сторону крутого травянистого угора, – не опоздать бы на вечернюю гулянку. 
     Вот и Лешка каждую минуту в окошко поглядывает. По дороге, поднимая пыль, густо шли коровы, возвращавшиеся домой с пастбища. Мать, завозившись у печи, с опозданием спохватилась:
     – Ой, Лешка, посмотри, какая корова первой идет?
     Лешка досадливо отмахнулся: «Да ну тебя с твоими коровами!» …Жители местных деревень Юрово и Машкино давно приметили: когда вечером впереди стада идет рыжая корова – это к вёдру, а когда первой идет чёрная – значит, завтра быть ненастью. 
     На угор Лёшку Афанасьева неудержимо манила сердечная смута – на свою беду влюбился он в Ирочку Терентьеву, дочку старосты сельской общины Куркино. Безнадежной была эта любовь. Юровские дружки беззлобно подначивали ухажера: «Не по себе сук рубишь, Леха! Куркинские девки отродясь за наших не шли».
     Так-то оно так, да разве у любви есть разум, разве она понимает какие-то резоны, разве сердцу прикажешь? От одного взгляда васильковых глаз Ирины Алексей терялся и забывал всё на свете; целомудренная кротость девушки вызывала в нем неведомую нежность, сердце у него ныло и глухо билось о ребра от незнакомых желаний. Алексей не мог, да и не хотел противиться внутреннему зову, которое захлестывало его, и потому старался при каждом удобном случае блеснуть перед девушкой своей удалью и ловкостью в шумных горелках, размашистой лапте или отчаянной пляске. Веселой подначкой, грубоватой шуткой ему хотелось заслужить её улыбку. А Ирина будто и не замечала его стараний, не поднимала на него своих бездонных глаз, когда во время игрищ он случайно или нарочно оказывался рядом. А может, она нарочно дразнила его? 
     Нет, не замечал готовый на подвиги добрый молодец, чтобы зазнобушка отвечала ему встречной приязнью. Что уж тогда ждать от её папеньки? Он в Куркине – «голова», к нему всяк с поклоном идет. Такой папенька для дочки какого хошь жениха выберет, не чета Лехе будет. То-то куркинские задрыги на него внимания не обращают, не ставят на кулачки, не грозят вполголоса на вечерках: «знай, теленок, свой хлевок!» Своим молчаливым презрением намекают, что он «холоп господский» им – «государственным людям» – не ровня. Хотя, может и не совсем молчаливым. Не в его ли огород Ванька Архипов бросил на прошлой гулянке скороспелую частушку:

Наши куркинские девки хоть малы да удалы,
и с чужими не гуляют, чтобы не было беды.

     Куркинские «копеешники» не землей – промыслом на стороне да извозом деньгу зашибают, приговаривая своё любимое: «не соха оброк платит – топор». На соседние деревни они смотрели свысока, вольным себя воображали, хотя вся их вольность только в том и заключалась, что сами себе хомут выбирали. А посмотреть на них, так в тех же зипунах и лаптях трусили за своими телегами...
     Распалялся Алексей, но, остынув, понимал, что заполучить куркинскую невесту юровскому жениху было нереально – капиталов не хватит. За невесту выкуп отвалить надо, в волостную контору налог внести, подарки разные, а откуда у Лешкиной семьи деньги?
     Конечно, работящие крестьяне и на проклятой барщине с голоду не умирали. Было немало и таких, кого барин отпускал на оброк, то есть на вольный промысел, но сколотить капитал, не приворовывая, не утаивая доходов, всё равно не удавалось. Главный крестьянский капитал – дети, особенно парни, на которых община выделяла земельный надел. Землицу, если её сам не пашешь, всегда внаем сдать можно. У Лешки вся семья – отец, мать, да дядька Иван – холостяк тридцати двух лет от роду. Им только заикнись про дочку куркинского старосты – на смех поднимут: «Нужен ты ей!..» Что правда, то правда – не нужен…   
     На вечерки Ирина последнее время приходила всё реже: мать её после недавней беды в семье занедужила, к тому же была на сносях: вот-вот родить должна, поэтому шестнадцатилетней Ирине пришлось всё хозяйство на себя взвалить – семью накормить, обстирать, скотину обиходить, за больной матерью ухаживать, и за младшими братьями приглядывать. Да разве за ними углядишь?
     По случайному недогляду три месяца назад, когда февральский ветродуй, наконец, угомонился, шестилетний Ванечка провалился на пруду в проталину. Утонуть в неглубоком водоеме было мудрено, но после ледяного купания от жара и нутряного кашля сгорел мальчишка в считанные дни. Мать в голос рыдала, убиваясь по ласковому, как котенок, любимому сыночку. Соседки успокаивали Дарьюшку: «не терзай себя так, у тебя же в чреве плод растет, побереги себя хотя бы ради него». 
     За что напасти преследуют их? За какие прегрешения посылает им Господь одну тяжкую кару за другой? Не она ли хранила в семье любовь и добродетель, не она ли ревностно читала молитвы перед иконой Пресвятой Богородицы, прося у неё милости и заступничества? Двумя годами раньше схоронили в семье другого сыночка. Мишке тогда едва минуло десять лет. Тем летом по всей округе косила людей черная оспа, не пощадила она и Мишеньку. Хорошо хоть других детей – Ирину, Филиппа и Ванечку – удалось уберечь. Много в позапрошлом году людей из окрестных деревень свезли на погост. Если вся семья разом умирала, бывало, всех сжигали вместе с избой.
     И вот, не успело прошлое горе отболеть, свалилась новая беда – не уберегла, не спасла солнышко своё, Ванечку милого. Его мягкие льняные волосы Дарья гладила, пока её не оторвали, не увели от гроба. После похорон мать словно подкосили, слегла и уже не вставала – сил не было. А время текло быстро: вот уже на дворе «Борис и Глеб – пора сеять хлеб». Едва завершили пахоту и сев, подоспели у Дарьи роды – тяжелые, затяжные, беспросветные…
     Петр побежал за повитухой – к деревенской знахарке и колдунье, вдове Марии Егоровой. Вместе они кое-как довели Дарьюшку до сумрачной баньки, где и предстояло ей рожать. Повитуха негромким, но уже каким-то незнакомым, потусторонним голосом приказала:
     – Иди в дом, открой все двери и окна, не забудь с печной трубы вьюшку снять. В бане я сама всё сделаю…
     Хорошо, что Петр дочь Ирину с десятилетним Филиппом с утра отправил на другой конец села к старухе Праскеве Ивановой, крестной Петра. Рано видеть мальцу, с какими муками приходят на свет дети. 
     Дарья натужно выла, пугая оцепеневшего от тоски и бессилия мужа. Стоя во дворе и ухватив побелевшими пальцами жердину изгороди, он глядел на небо и шептал молитвы. Повитуха Мария, сочувственно глядя на роженицу, привычно шептала заговоры: «Матушка Соломония, возьми ключи золотые, открой роды костяные рабе Божьей Дарье…» и, окуная руку в лохань с колодезной водой, щедро кропила корчившуюся от боли женщину. Мучениям роженицы не было конца, роды всё больше вызывали у повитухи тревогу, и она, опасаясь за исход, кликнула Петра:
     – Беги-ка, милай, в церкву, проси батюшку Александра открыть врата в алтаре, да не оставит Господь без милости наши молитвы.
     Священник внимательно, но неодобрительно выслушал просьбу очумелого от переживаний старосты, сострадательно посмотрел на Петра, молча вздохнул: «Эх, кабы не был ты старостой, никогда не стал бы потакать повитухиным суевериям. Не для вспоможения родам служат Царские Врата». Вслух, однако, ничего не сказал – в конце концов, пусть и неправильно, но его прихожанин к Божьей помощи обратился, и отказать ему в этом никак нельзя.
     Дарье становилось всё хуже, всё чаще она проваливалась в бесчувственную пропасть, но повитуха была опытной, дело своё знала – ребенка вызволила из лона здоровенького. Перевязав своим волосом пуповину, обрезала её припасенным ножом на краю лохани, и стала кричащему комочку живой плоти разглаживать ручки, ножки, гладить животик, и особенно старательно водила руками по головке, чтобы «придать ей правильную круглую форму».
     – Красавец будет – пообещала повитуха измученному отцу.
     Родился опять сыночек, но мать его даже подержать у груди не успела – умерла, так и не придя толком в себя. Повитуха промокнула будто бы сырые глаза и скорбно молвила, что сердце страдалицы не выдержало тяжких непосильных испытаний… Мелко крестясь, она шептала над остывающим телом: 
     – О, Господи, на всё воля Твоя! Прости душу грешную и прими её в Царствие Твоё… – и, словно застыдившись, что нет у неё приличествующих случаю слёз и причитаний, устало вздохнула: – живучи на погосте, всех не уплачешь…
     Петр держал холодеющую руку Дарьи и не верил, что глаза её закрылись навсегда, что искусанные в кровь губы навеки застыли в болезненной гримасе. Он неотрывно смотрел на её лицо и беззвучно, тяжело плакал…
     Подарков и угощений, обычных после счастливых родов, сегодня повитуха не ждала – какие уж тут подарки. Побежала в деревню искать для новорожденного мамку*…
     Вернулась домой заплаканная Ирина с онемевшим от страха Филиппом. Со своей половины избы, с трудом переставляя ноги, приковыляли родители Петра. Посидели в тяжком безмолвии до глубоких сумерек.
     Первой от обморочного горя очнулась Ирина. Она молча ушла в хлев обихаживать скотину, а старики, оплакав и отмолившись, начали готовиться к похоронам…
     Со смертью матери ушли из жизни Ирины веселые девичники, завлекательные вечерки, игры на угоре. Когда-то доведется вспомнить ей о девичьем счастье, о любви, о суженом? Теперь на её руках Филипп и этот пищащий голодный комочек. Ирина боялась смотреть на отца.
     Петр почернел, замкнулся, не веря до конца в случившееся. Не раз в сумерках обманывался, принимая легкую тень дочери за свою Дарьюшку. Похоронили её под сенью молодых черемух на общем кладбище. На отпевание пришло, считай, полсела. Повитухи возле гроба не было.
     Родившегося в муках мальчишку назвали Сергеем.   

_______________________________________
* мамка – кормилица.
*     *     *

     Потомственный землепашец Петр Терентьев извозом и промыслами на стороне не занимался, при этом умудрялся не бедствовать, и был в Куркине весьма уважаемым домохозяином. К лету 1812 года ему было полных сорок лет. В толпе мужиков Петр сразу выделялся непривычным отсутствием бороды и усов, словно и не крестьянином был, а земским чиновником. В чистой выбритости лица не было нарочитого умысла, просто не любил он волосатости на лице – и всё тут. По молодости как-то отпустил бороду – и зарёкся. Ежедневный солёный пот, земля, пыль, навоз, солома – всё это за день так набивалось в волосяные заросли, что к вечеру кожа на лице зудела и горела огнём. Это барину, который пасьянсы раскладывает, да на дворовых покрикивает, борода не мешает. Рациональный даже в мелочах, Петр не любил приспосабливаться к обстоятельствам и решительно отвергал всё, что мешало жить. От мужицких грубоватых шуточек и подковырок он беззлобно отмахивался: «не тот умнее, у кого борода длиннее». На сельских сходах и собраниях грамотного Петра слушали внимательно, и хоть он не бил себя кулаком в грудь и голоса не повышал, но последнее слово чаще всего оставалось за ним.
     Немного мужиков на селе знали грамоту: не по книжкам деревня училась запрягать лошадей, пахать землю, ставить избу; тут уж одно из двух – либо тащить ярмо, либо книжки читать. Когда в избе семеро по лавкам – не досуг легкомысленной блажью заниматься.
     В роду Петра ни дед, ни отец так не считали и всех мальчиков с десяти лет учили читать, писать и считать. В доме бережно хранились старые календари, в коих можно было найти не только правила исчисления дат церковных праздников, но и полезные советы по земледелию, уходу за домашним скотом и пчелами, и даже предсказания погоды. А уж забавные иллюстрации простонародного быта домочадцы обязательно показывали всем дорогим гостям. Зим-ней порой, бывало, Петр охотно почитывал детям занима-тельные исторические книжонки. 
     Всегдашняя опрятность в одежде, делали Петра ещё больше схожим с чиновным людом. Его уравновешенность, неторопливые манеры порой раздражали мужиков и они, то ли в шутку, то ли всерьёз, не раз на спор пытались вывести его из себя, но – безуспешно. За эти «изъяны», в том числе за голый подбородок, прозвали его Налимом, хотя ничего общего с обликом этой рыбы у Петра не было: густые темно-русые волосы волной вставали над крепким, упрямым лбом; взгляд глубоко посаженных глаз казался таким проницательным, что врать ему мало кому приходило в голову; хорошо очерченный рот, прямой крупный нос говорили о здоровой породе.
     Обвенчался Петр в 25 лет, было это в 1795 году. Невесту нашел поблизости, в сельце Филино, принадлежавшем, как и Юрово с Машкиным, светлейшему князю Сергею Александровичу Меншикову. Жила в Филино со стариками сирота Дарьюшка Ильина, которая изрядно засиделась в девках – была ровесницей жениху. Невеста была целомудренна и пригожа собой, ростом вышла и статью, да только кому нужна безземельная бесприданница? Любовь любовью, а без корысти и лошадь никто не поспешит запрягать. Те, кому в жизни красивые девки не достались, любят утешительную присказку: с лица не воду пить.
     Петру во время первой случайной встречи с Дарьюшкой словно кто шепнул – вот она, твоя судьба, и он, не раздумывая, заслал в Филино сватов, наделав переполоху в доме стариков Ильиных. Честь для бесприданницы была такая, что завистливых пересудов тогда на целый год хватило. Заплатил Петр помещику Меншикову за невесту изрядные откупные, да и бурмистра сельца Филино пришлось ублажить, чтобы не чинил каких каверз (тот давно уже втайне от своей женки блудливо, как мартовский кот, смотрел на незамужнюю, беззащитную девку) …
     Тут, пожалуй, самое время сказать несколько слов о бурмистре, ибо другого случая может и не предвидеться. Звали его Фрол Евдокимов, из местных филинских мужиков. Жилистый, крепкий, роста выше среднего, телом худой, неширокий в плечах, вечно хмурый, он был похож на старого журавля, хотя ему всего было лет сорок пять. Редкие волосы, прямые и жесткие, как усики ржаных колосьев, едва прикрывали серую кожу головы. Прозвище Жила дала ему деревня совсем не за сухопарость, а за неистребимую привычку урвать всё, что плохо лежало. Правда, после назначения бурмистром так его в глаза уже никто не называл, хотя дурные наклонности обострились ещё сильнее. Из-за сутулости острый, в сиреневых прожилках нос, вечно смотрел в землю, а маленькие черные глазки, наоборот, – поглядывали снизу вверх. Невзрачная редковатая, словно побитая морозом, бородка делала лицо бурмистра и вовсе малопривлекательным. При первом знакомстве немудрено было ошибиться и посчитать его человеком слабым, незначительным, но это впечатление быстро проходило. В селе бурмистра побаивались: рука у него была тяжелая, часто безрассудная, особенно, когда он без меры уходил в загул.
     При редких появлениях в Филине инспекторов московской конторы, (сам светлейший князь вотчину на Сходне посещениями не баловал), Фрол разительно менялся. И откуда только у него способности к лицедейству брались: 
     – Милостивцы вы наши – говорил он нараспев и с таким умилением на лице, что гости от неловкости отводили глаза в сторону, – наконец-то вы к нам пожаловали!  – Протяни ему в этот момент кто-либо из гостей руку, он бросился бы её лобызать усерднее, чем руку священника перед причастием.  – Да что же это вы не известили меня о вашем приезде, ужо бы я вам апартаменты заране приготовил, и закусить с дороги-то горяченького... Ну да мы сейчас быстро!.. Ах, счастье-то какое! Ай, гости дорогие!..
     Гости, смущаясь бесцеремонным напором, вяло сопротивлялись:
     – Ты, Фрол, давай потише, и так всё хорошо…».
     Но Фрола уже было не остановить:
     – Милостивые государи!  Дак для кого хорошо-то? Для
нашего брата, мужика, хорошо, а вам, господа… Ах, милостивцы наши! Сейчас, сейчас, уж мы быстро расстараемся…
     Меж тем, всё вокруг приходило в движение: кучер заводил лошадей на двор, конюх бежал с охапкой сена, девки метались из чулана на кухню, жарко пылала печь, гостей заводили в дом, снимали с них шубы или шинели, заливали воду для чая в «белые» чугуны.
     Не спеша обедали, затем, никуда не расходясь, вечеряли, потом долго пили чай. Инспекторы расспрашивали бурмистра о видах на урожай, об умолоте, сколько людей умерло, сколько родилось, убыло или прибыло по замужеству и прочее. Все сведения подробно записывались в разные ведомости. Только по сбору оброка ничего не обсуждалось – недоимок у Фрола не бывало. За столом никто из домочадцев, кроме самого Фрола, никогда не присутствовал, жена вместе с девками только изредка осмеливалась что-то молча принести или унести… 
     Утром бурмистр в синем армяке, подпоясанный красным кушаком, в дегтярных сапогах показывал гостям господское хозяйство: гумно, ригу, овины, сараи, скотный двор; затем шли на мельницу, оттуда на поля. Гости были довольны – кругом царили порядок и радение.
     Гром грянул через пять лет – убили Фрола Евдокимова. Следствием было установлено, что мужики давно имели зуб на своего бурмистра – почти все оказались его должниками. Мзду убиенный брал по каждому поводу, ввёл на селе собственную трудовую повинность. Земли в аренду и без аренды нахапал немеряно, батрачили на него и свои мужики, и пришлые со стороны – бурмистр в Тверь и Вологду собственные обозы зерна гонял. Самых строптивых из молодых мужиков Жила забривал в рекруты, о сельских сходах и слышать не хотел – грозил расправой. В общем, кончилось у народа терпение…   
     Убийцу долго искать не пришлось: сам пришел с повинной. Им оказался Федор Дмитриев, одинокий шестидесятипятилетний старик, который даже своей избы в Филино не имел, жил Христа ради квартирантом у вдовой старухи. Следователь долго недоумевал, как немощный инвалид смог зарезать крепкого бурмистра, но других признаний раздобыть в деревне не удалось.
     За такое преступление полагалось пятнадцать лет каторги и вечная ссылка. Никто не знает, доехал ли убийца до Сибири, или в дороге отдал Богу свою святую душу, но сход в Филине вздохнул облегченно и постановил: каждый день в течение года ставить в церкви свечку во здравие (или за упокой?) раба Божьего Федора Дмитриева…

*     *     *

     Батюшка Георгий Иванов, который венчал в церкви Владимирской иконы Пресвятой Богородицы Петра Терентьева и Дарью Ильину, в знак особого расположения подарил молодым иконку святых муромских чудотворцев Петра и Февронии, давая тем самым знак жить им вместе долго и счастливо.
     Жену свою Петр любил, напрасным словом не обижал, хотя в повседневных тяжких заботах холить её да беречь не получалось, да и не принято было в крестьянской семье нежности говорить. Это господа любят под ручку прогуливаться и, прикрывшись от солнца зонтиком, преувеличенно восхищаться цветочками или птичьими трелями…
     Год спустя родился у Петра и Дарьи первенец – дочь Ирина; роды были непростыми, не только роженица, но и повитуха вся извелась. Со временем страдания забылись, уступив место семейным радостям. Через четыре года в семье появился горластый Мишка, который, чуть подросши, выбрал объектом своего тиранства и привязанности старшую сестру. Вслед за Мишкой через два-три года в доме появились новые мужички: Филипп, затем Ванечка. Дом, как говорится, стал полной чашей – в прямом и переносном смысле.
     На своем земельном клине Петр высаживал рожь и горох, меняя их время от времени местами. Вокруг избы на широких унавоженных грядках в изобилии росли овощи, над которыми стражниками, высоко задрав головы, стояли подсолнухи. В хозяйстве держали бойкую нестарую кобылу, бодливую, с подпиленными рогами корову, которая каждый год исправно приносила здоровый приплод. К зимнему убою растили на сало и мясо хавронью, а то и две; по двору бродили пестрые куры, за которыми с крыльца наблюдал вечно сонный кот. В просторных хоромах, которые поставил ещё его отец, жили все вместе: и старики, и молодое семейство Петра. Жить бы поживать Петру Терентьеву со своей Дарьюшкой до глубокой старости, как прожили его родители, да видно на небесах бездушных крючкотворов тоже хватает.
     В канун 1812 года за два месяца до проклятого купания сына в пруду, случилось на селе Куркино и в жизни Петра важное событие. Но обо всём по порядку.
     Отпраздновав Рождество, собрался в Куркине мировой сход – выбирать старосту; событие это случалось раз в три года. Каждого претендента сход обсуждал вдоль и поперек, выворачивая наизнанку и рассматривая его со всех сторон. Тут не стеснялись такое вспоминать и говорить о человеке, что в другое время не решились бы произнести вслух.
     Сход мог длиться не один день и страсти на нем принимали порой весьма грубую форму; до драки, правда, старались дело не доводить. Если «старую голову» оставляли при власти, то всё проходило проще, однако в этот раз предстояло выбрать нового старосту:
     Терентий Василич, отец Петра, который несколько сроков подряд нес свой крест, подал прошение об отставке. По большим годам и нездоровью стали ему обременительны поездки в чиновничьи приказы, сбор налогов, улаживание дел в сельской общине. Жена его, Анна Матвеевна, тоже была по тем временам в глубокой старости – шестой десяток завершила. Хотелось старикам отмерянный богом срок спокойно дожить возле домашнего очага рядом с внуками, сыном и снохой.
     Сельчане хорошо относились к старой «голове» – Терентий Василич не слишком злоупотреблял властью. Не было внутри сельского мира и больших раздоров – редко какой вопрос не решался полюбовно на сходе. Каждый мужик знал: вмешается волость или суд – обойдется дороже.
     Накануне схода вечером, сидя возле теплой печи, Терентий завел с сыном серьёзный разговор:   
     – Сдается мне, что обчество тебя на старосту метит. Как ты, не откажешься?
     Петр давно ждал такого разговора. 
     – Не откажусь, но многое хочу поменять в наших устоях.
     Терентий Василич поперхнулся, долго откашливался, не спеша поменял лучину, потом удивленно, с недоверием посмотрел на сына.
     – Поменя-я-ть?! В усто-оях?! – Терентий Василич не верил собственным ушам: – Это что, например?
     – Например? Да вот хотя бы распределение земли по тяглам. Разве нынче справедливо получается? У Петра Рябого пятеро едоков: он с бабой и три девки. Ему один надел земли выделен. У вдовы Феклы Ивановой тоже пять едоков – она и четыре сына. Старшему лет пятнадцать, остальные мал мала меньше. Им по закону четыре надела отрезали, а они и одного толком не обрабатывают.
    – И что? Испокон веку так было. Девки пряжу ткут, одежку шьют на продажу – вот у них и доход. Ты не забывай, что с девок Рябой подать не платит, а Фекла за всех своих малолеток в казну копейку сдает. Она свою землицу в аренду кому отпишет – чем не доход, пока парни малы?   
     Но Петра с мысли не собьёшь, у него своя правда:   
     – Шитьё одежки, аренда – всё это слёзы, а не доход. Что с земли взял, то и доход. Ты, тятя, посмотри: и Рябой из нужды не вылезает, и Фекла одну жменю на пятерых делит. И всё по закону. Это, по-твоему, справедливо?
     Терентий пересел в красный угол под образа. Долго молчал, сердито сопя. Потом угрюмо поинтересовался:
     – Ещё какие новшества надумал?
     – Да вот взять ту же подушевую подать. Далеко не каждое тягло с платежами в срок укладывается. Ты ведь что собрал – то и сдал. Так? А должники как?   
     – Известно, как. За просрочку им пеня полагается.
     – Вот-вот, они с этими долгами, пенями, штрафами, словно в трясине вязнут. Не сумел выкрутиться – судебный урядник последнюю корову или лошадь со двора уведет. Куда потом несчастному хозяину деваться? В батраки идти? До конца своих дней горе мыкать? Посмотри, сколько в Куркине бездомовых людей к чужим дворам прилепилось, а ведь все когда-то свой дом и семью имели.
     – Я что-то, сынок, не пойму, ты к чему это клонишь?
     – А к тому, тятя, что получается мы не общиной живем, а каждый сам по себе. Мужицкого полу в Куркине примерно сто душ, оброк с каждой – шесть рублей с полтиной, так? Надо и платить в контору сразу шестьсот пятьдесят рублей. И не будет никаких штрафов.
     – Погоди, погоди! Ты, значит, недоимцам вздумал жисть облегчить, захребетников плодить хочешь?
     – Нет, конечно! Сегодня мужик в трудное положение попал, а завтра он общине долг вернет. Проруха-то с каждым может случиться. Взаимовыручка нужна.
     Помолчали. В избе тихо, словно кроме отца и сына никого и нет. Никто из домочадцев ни единым звуком не мешал их беседе. Да и не беседа это, а разговор судьбоносный. Чуть слышно потрескивают сухие смолистые лучины, роняя угольки в сырую лохань.  Вздыхает старая Анна Матвеевна, переживает за сына – эк замахнулся – устои менять надумал…
     Терентий Василич снова начал негромко говорить:
     – Нехитрое вроде дело – подгнившие венцы поменять, но потеряешь осторожность и избу можно завалить. Боюсь, что сход тебя не поддержит.
     Петр удрученно молчал. Уж если отец родной не понял и не поддержал его, что тогда можно ожидать от схода?
     Терентий Василич с тяжелым предчувствием спросил:
     – Это ещё не все новшества, что в голове держишь?
     – Не все.


*     *     *

     Сегодня старый Терентий последний раз главенствовал на сходе – это на селе уже не было секретом. Перво-наперво он поблагодарил односельчан за многолетнюю честь и гласно попросил отставку – так было положено. Никаких подсказок или советов по избранию нового старосты от него не услышали, а народ ждал и был уверен – скажет. Ну что ж, Терентия тоже понять можно… 
     С отставкой согласились без долгих пересудов. Если и были у кого претензии – чего теперь о них говорить? Гораздо важнее, кто сегодня во главе общины встанет.
     Переглядывались мужики, хитрили, выжидали: кого первым назовут? Знали – первому несдобровать, первого толпа заклюет, словно стервятник голубя. Это уж потом, утолив кураж и накричавшись, попритихнут мужики, задымят самокрутками и, морщиня лбы, будут думать о деле, потому как сход закончится только тогда, когда последний горлопан согласится с обществом.
     А может ли такое быть, чтобы этот «последний горлопан», несмотря ни на что, так и не согласился бы с мнением полсотни других людей? Вряд ли!
     Община – не клуб по интересам. Это сообщество мало улыбчивых людей, изнуренных тяжелой работой, обеспокоенных завтрашним днем детей, собственным выживанием и справедливостью внутри сельского мира. Еретику, пошедшему против «обчества» мир объявлял бойкот. За дерзость и «независимость» смутьяну приходилось незамедлительно и тяжело расплачиваться, чаще всего – уходить из общины; уходить без земли – земля принадлежала всем, и никому лично. И корову изгоя пастись на общие луга уже никто не пустит – это собственность общины. За века не устарел смысл поговорки, простой и глубокой, как колодец: «против мира не попрешь!»
     Но вернёмся к нашему сходу, исподволь закипавшему на холме, откуда дорога сбегала вниз к замерзшей Сходне.
     – Давай в старосты Мартына Иванова! – наконец прозвучало первое предложение.
     Котел забурлил, накопившаяся в толпе энергия повалила наружу. Ирина Иванова – бойкая бабенка, жена Мартына (она стояла в толпе женщин чуть в стороне от мирской сходки) – невольно втянула голову в плечи. Из мужицкой толпы беспощадно понеслось:
     – Он по мужской части слабак, с одной женой справиться не может, она по чужим овинам гуляет, а обчество не жена, нас каждый день е… надо – окончание фразы утонуло в хохоте. Мартын стоял тут же, придурковато ухмылялся. А что ему ещё оставалось? Он старше жены лет на десять, ему под пятьдесят, и до баб он всамделе давно не охочий…
     – Косму Прокофьева надо ставить! Он мужик хозяйственный! – кричит его шурин Никита.
     Косма по деревенским меркам человек богатый – держит торговую лавку; ему далеко за сорок и он примерный семьянин. Если его торговлю и считать промыслом, то, в конце концов, не на стороне же, а в родном селе промышляет.
     – Какой он на хрен мужик, торгаш хитрожопый! Чем наша жисть тяжельче, тем ему прибыльней! Щас запустим козла в огород! – и опять крики, хохот, возмущение…
     На постороннего зрителя сход мог бы произвести впечатление случайно собравшейся толпы. В её вселенском гвалте невозможно было понять, о чем вообще идет спор, и тем более, невозможно представить принятие какого-то совместного решения. Но сами крестьяне отлично разбирались в шумной перепалке, ничего не пропускали мимо ушей, и по-другому мирской сход себе не представляли.
     Вот над толпой пролетел ещё один клич:
     – Хрипуна предлагаю в старосты!
     Толпа вяло откликнулась: – Он лес ворует, как можно ему обчественные деньги доверить?
     Иван Архипов (Хрипуном его прозвали ещё молодым за сиплый, шершавый голос) зло прищурился: «А кто у барина Дивова его осины и березы не прихватывал? Помещику, кажись, о том и печали нет» …
     Всего-то чуть более полусотни взрослых мужиков в Куркине, а выбрать старосту – голову сломать можно: чтоб не пьющий был, не гулящий, жил постоянно в селе, а не скитался шабашником по чужим волостям, чтоб здоровьем был не слаб и грамоте разумел, и не робел говорить при случае с властью. Про совесть и справедливость поминать было не принято – это уж как получится. Все понимали, что справедливости отродясь на Руси не было и, пожалуй, не будет никогда. Да и легко ли старосте быть справедливым, если половина села – свояки да шурины?
     Лукавили, хитрили мужики, выкрикивая кого не попадя. Все уже до схода понимали, кого надо ставить старостой, да держали это имя напоследок, чтоб не трепать его зря. Наконец настал момент, когда шум скользнул к земле, выдохся, как зверь на гоне, и старейший участник мирского собрания шестидесятипятилетний Дмитрий Никитин, сдвинув лохматый треух на затылок, обратился к Терентию Василичу – пока ещё председателю «народного вече»:
     – Что же ты, Василич, не предлагаешь сына своего, Петра? Али не договорился с ним? Не научил ничему? Не ручаешься за него?
     – Потому и не предлагаю, что сын. Пусть народ сам решит, кому власть доверить. Может, для начала послушаем его самого?
     Толпа зашумела: – Давай Налим… тоись… э-э-э… Петр Терентич, скажи своё слово! Всем миром просим!

*     *     *

     Петр накануне почти всю ночь провел без сна, лежал и крепко думал, что он скажет миру? Многое пора менять, но поймет ли его народ, если даже отец не понял?  Стоит ли баламутить напрасно село? Если сход не поддержит, станешь посмешищем на долгие годы – деревня неудачников не жалеет. Может ничего не надо менять и жить, как жили при царе Горохе?
     Утро вечера мудренее. Вышел Петр на круг, поклонился:
     – Земляки! Мужики православные! Если помыслы наши не богоугодны, то и дело начинать не стоит. А если богоугодны, то почему мы до сих пор их не сделали?
     Мудреное начало всех обескуражило. Народ, конечно, понимал, что Петр грамотей, книжки читает, но зачем он заговорил, словно праведник в престольный день? Словно не на сельский сход сошлись старосту избрать, а с амвона проповедь послушать. Заныло сердце у старого Терентия. А Петр, оглядев настороженную толпу, продолжал:
     – Вот мы вроде одной общиной живем, а взглянуть глубже – так каждый сам за себя…
     – Ты, паря, не мудри, вышел, так дело говори!
     – Я дело и говорю. Почему у нас тягло из пяти домочадцев имеет четыре надела земли, а другое, такое же – только один надел? А всё потому, что в одной семье парни народились, а в другой – одни девки. И то, что с баб подушный налог не берется – не великое семье облегчение. Когда пашня есть, налог не в тягость. Но справедливей было бы оброк брать с числа земельных наделов в тягле. Тогда глядишь, и Фекла Иванова со своими малолетками лишнюю землю добровольно сдала в общину, а Петр Рябой, наоборот, от прибавки бы не отказался. Наш главный закон какой? Землей владеет тот, кто её обрабатывает, – голос Петра окреп, зазвенел на морозце решительностью и убежденностью в своей правоте. От привычной мягкости и следа не осталось. Таким мужики ещё ни разу Петра не видели. Заулыбались, начали переглядываться.
     Терентий Василич стоял, опустив голову, ожидая насмешек или взрыва возмущения. Но сход ошарашено молчал, застигнутый врасплох. А Петр начал уже говорить об уплате налогов в казну сообща, а не каждым домохозяином в отдельности, чтобы оградить сельчан от штрафов и произвола чиновников; о необходимости помогать немощным старикам и детям-сиротам… 
     – Ишь, чего выдумал, чтоб у меня голова не только о себе болела, но и про соседа, – сиплый голос Хрипуна узнали и ответили ему сразу в несколько глоток:   
      – От чего у тебя голова болит, это мы знаем … Со своим «промыслом» ты от тюрьмы да от сумы не отвертишься… От жадности своих стариков впроголодь держишь… 
     Но взрыва на сходе Терентий Василич всё-таки дождался – крикуны своего шанса не упустили.
     В любой толпе всегда найдутся крикуны или баламуты – люди порченные. Они, словно грибы-поганки, которым не дано познать радость своей пользы в жизни, и потому каждый счастливый человек – им враг. Они нагло считают себя гласом народным, но никогда не выйдут лицом к народу, потому что за их словесной шелухой нет ничего, кроме личной корысти. В радость им – внести разлад в общее дело, посеять смуту и хаос, чтобы в мутной воде словить то, что им никогда не принадлежало. Они одинаково не любят всякую власть, их любимое время – безвластие.
     Крикунов в толпе немного, человек пять – они стояли кучной стайкой, ухмыляясь и переглядываясь между собой. Нет, они не против предложений Петра Терентьева. Они без магарыча поступиться совестью не могут. Обсуждают Петра как бы между собой, но громко, чтобы все слышали:
     – Налим-то нас за дураков считает! Старые законы менять нельзя – община рухнет, по миру пойдем! Если землей ещё и баб наделять – как пить дать, все передерутся. Начитался грамотей книжек! Долой Налима! Долой!
     Сход взорвался: крики, споры, сплошной мат-перемат, того и гляди стенка на стенку бросятся. Запахло мордобоем. Вороны, сидевшие поблизости в ожидании поживы, разом взлетели и шарахнулись в разные стороны. Собаки, поджав хвосты, отбежали от распаленной толпы подальше; подростки с любопытством и страхом выглядывали из-за церковной ограды, маленькие начали плакать.
     Ох и заварил сынок кашу! Терентий Василич беспомощно махнул рукой и заковылял прочь. Только с наступлением темноты страсти в селе поутихли; мужики, переходили из одной избы в другую, пили сивуху, заедая квашеной капустой, вареной свеклой, солеными огурцами. В домах побогаче хозяйки выкладывали на стол ржаные ватрухи с картофлей, угощали жидким несладким чаем – гульба шла до утра. В тот вечер по избам в разных вариациях чаще всего звучало слово «голова». В доме Фаддея Иванова тоже шел полуночный совет:
     – А ну как нас голова под монастырь подведёт, больно круто да шустро о новых порядках заговорил.
     – Мне, Фаддеюшка, от его речей тоже смурно на душе, а попробовать хочется. Моему тяглу точно хуже не будет.
     – Пойдем к Корнею Акинфееву, у него как раз одни бабы да девки, спросим, чего он-то своей головой разумеет.
     – Пошли! Известно дело – одна голова хорошо, а три никогда не договорятся...   
     – Да… как бы сгоряча дров не наломать, потом беды не оберешься…
     На другой день посуровевшие с похмелья мужики собрались на холме к четырем часам пополудни продолжить сход и – удивительное дело – без шума и крика проголосовали за нового старосту – Петра Терентьева, понадеявшись, как это чаще в жизни бывает, на «авось» и на добрую репутацию его отца. Кому, как не ему, приструнить сына, ежели тот меру потеряет?.. Самое главное, чтобы новый староста самодуром не стал – дуракам власть хуже сивухи голову кружит, наизнанку человека выворачивает… Вот уж воистину неизвестно, что для села лучше – дурак или умник. 

*     *     *

     Жизнь общины ближе к весне, хоть и медленно, со скрипом, начала меняться. Петр создал совет из трех уважаемых селян, и трудные вопросы обсуждал с ними. Первым делом перераспределили земельные наделы между домохозяевами. Это коснулось всего-то трех семей, но стало «первой ласточкой» многообещающих перемен.
     На очереди было создание мирской казны, которая превратила бы общину в кредитное товарищество. Смерть сына Ванечки стала первым ударом судьбы, которая и дальше немилосердно испытывала старосту на прочность.
     Болезнь и кончина Дарьи тяжело придавили Петра, сделали его угрюмым, немногословным. Он молча уходил утром в сельскую контору, мотался по нескончаемым делам общины или пропадал весь день на своей пашне.
     Возвращался поздно вечером домой, одиноко сумерничал под горящей лампадой. Старики с утешениями к сыну не лезли, понимая, что только время да хозяйственные хлопоты вылечат его от черной тоски. Легко ли мужику на сорок первом году остаться вдовцом с тремя детьми на руках? Собственные надежды стариков на спокойную старость при детях и внуках тоже рухнули в одночасье…
     – В волость завтра поеду! – вставая из-за стола, бросил Петр в темноту. Из угла раздалось покашливание, затем хрипловатый голос отца спросил:
     – Что за нужда?
     – Индюк, управляющий Меншиковых, передал распоряжение волостного старшины.
     – А за какой надобностью, не сообщил?
     – Немец и знал бы, не сказал.
     – Мудрый человек! Начальство не любит, когда вперед него языком молотят…
     Поднявшись с первыми лучами солнца, Петр в легких портках вышел во двор, выпустил из курятника птицу, повернул на конюшню. Сытая, отдохнувшая кобыла Рыжуха, встретила его тихим ржанием и перестуком копыт – мол, к работе готова. Петр зашел в стойло, негромко скомандовал «прими!» и, ухватившись за недоуздок, похлопывая Рыжуху по спине, вывел её во двор:
     – Ты тут пока травку пощипли, а я порядок наведу. 
     Он всегда разговаривал со своей лошадушкой, не сомневаясь, что она его понимает. Подхватив в углу вилы, Петр убрал в стойле навоз, остатки чисто подмел можжевеловой метлой и, скрутив соломенный жгут, протёр спину, бока и ноги своей верной помощнице. 
     Из головы не шел вопрос, который мучил его вчера вечером и ещё больше тревожил утром: «Что нужно от меня волостному начальству? До сих пор меня туда не вызывали. Серьезных недоимок за селом нет, а больше их, кажется, ничего не интересует… Ну ещё ратники, но это вряд ли…»
     Не слишком часто, даже не каждый год спускали разнарядку о призыве новобранцев на государеву службу, но никогда не делали этого летом. Неизвестность томила Петра, и он всё больше досадовал на чопорного меншиковского управляющего. «Ну что за народ, эти немцы? Десять лет проживут в России, и на вершок не становятся русскими! Для нашего мужика было бы зазорным новость не сообщить, а этот словом не обмолвился. Конечно, кто я ему – крепостной мужик, а он – важная птица, доверенное лицо светлейшего князя Меншикова».
     Петр наскоро перекусил, натянул приготовленные с вечера чистые холщевые порты, рубаху из тонкого отбеленного холста с вышивкой по вороту, подпоясался узким кожаным пояском, приторочил к нему дорожный нож и фляжку. Постоял, подумал и сменил лапти на козловые без скрипу сапожки. «Словно свататься еду – невесело пошутил над собой, – ну всё, пора».
     Во дворе беспокойно квохтали куры, старательно ощипываясь, словно к непогоде. Петр бросил взгляд на небо: погожее утро обещало теплый ясный день. Усмехнулся: «Что с куры взять – глупая птица!»
     Петр быстро взнуздал Рыжуху, закрепил на лоснящейся хребтине легкое седло, вскочил на лошадь и выехал за ворота. Он не видел, как из сеней, провожая его взглядом, старая мать крестила пространство, в котором маячила удаляющаяся спина сына.
     Миновав шаткий мост через Сходню, лошадь взнесла седока на высокий противоположный берег. Петр слегка потянул на себя поводья и оглянулся. Он любил отсюда смотреть на родное Куркино. Разбросанные по верху холма избы тонули в густых садах, лучи солнца падали на золотой купол храма, и чудилось, что внутри, в самом центре купола, сияет раскаленный огненный шар; синяя гладь неба с кучевыми облаками лежала на острых пиках лесной рати, которой ни слева, ни справа не было видно конца.
     Над неспешно текущей Сходней таяли последние прозрачные клочья тумана, повторявшие своими изгибами русло запутавшейся в собственных петлях речки. Всё пространство луговой долины было наполнено веселыми трелями, любовными пересвистами, робкими воркованиями, деревянным щелканьем пернатых обитателей.
     Петр расправил плечи, глубоко вздохнул и тронул поводья; послушная кобылка с шага перешла на легкую рысь. Впереди открывался ровный, поросший травой проселок.   
     Менее версты от Сходни в березовой роще замаячили обширные белоснежные господские хоромы Дивовых, окруженные пристройками, службами, мастерскими, конюшнями, каретными сараями, банями для господ и отдельно для прислуги. Чуть в стороне виднелись флигели для управляющего, его помощников, летние кухни и прочие нужные и не очень нужные сооружения.
     Невдалеке от господского дома сверкала бирюзой церковь Благовещения Пресвятой Богородицы, а за ней полукругом, едва видимые с дороги, расположились цветочные оранжереи. На площади в центре усадьбы, в окружении гостевых домиков стояли массивные, похожие на слона, качели с длинной отполированной доской, на которых многие юные дамы в обманных вечерних сумерках слушали пылкие признания молодых кавалеров.
     Каждый, кто впервые попадал сюда, удивлялся редкому явлению природы: на границах усадьбы лиственная многоголосица осин, черемух, рябинок, вязов и дубков обрывалась, уступая место густому хороводу белоствольных красавиц. «Неужто лишь по причудливой барской прихоти появилась здесь эта березовая роща? – не в первый раз удивлялся Петр. – А что? С этого барина станет!»
     Сенатор Андрей Иванович Дивов слыл большим оригиналом и чудаком, однако против истины не погрешим – культурный был человек. И гости у него тоже все культурные, городские – писатели, художники, артисты разные. Как соберутся, да загуляют – пальбу сумасшедшую устроят, фейерверки в небо запускают. Куркинские да юровские прямиком через лес бегут, к ограде прильнут и смотрят, похохатывая. Интересно! Господа как утомятся, петь начинают, чувствительно декламировать всяко-разное, а мимо господских окон ряженые в праздничные одежды крестьяне прогуливаются туда-сюда, туда-сюда, – комедь, да и только…
     Петр усмехнулся, заметив стоящих на карауле дивовских сторожей… Березовая роща, в которой утопала усадьба, и гостевые домики, и даже часть крестьянских изб, была главной, но не единственной достопримечательностью хлебосольной усадьбы. В прилегающем лесу обильно росли подберезовики, подосиновики и прочее лесное добро. Рябчиков, по словам куркинских завистников, можно было руками ловить. Неугомонные соседи из-за Сходни не стеснялись сюда набеги делать, бересты, или липового лыка надрать, да и вообще... Дворовая челядь сенаторской усадьбы как могла, отбивалась от непрошеных гостей, и сам сенатор своей нелюбви к заречным соседям не скрывал – ничего, кроме беспокойства и разора, от них не было.
     Утро быстро набирало силу; разогретый воздух наполнял лесные поляны запахом меда, причудливые полосы яркого света и густых теней скользили по лесной дороге. Вокруг всадника с гудением носились шмели, любопытные стекловидные стрекозы зависали над головой. Рыжуха без понуканий бойко трусила по сухому проселку, усыпанному вдоль обочин хвойными иголками; копыта лошади поднимали над дорогой тонкое прозрачное облачко пыли. 
     Показалась Андреяновка. Здесь тоже когда-то была господская усадьба, а нынче холодным запустением веяло от брошенных строений. Видно, барин обосновался в другом месте и забыл дорогу сюда. Ставни господского дома, когда-то заколочены наглухо, со временем почернели, покоробились, обветшали и небрежно держались на изъеденных ржой гвоздях, а местами и вовсе были оторваны. От всего веяло унынием, как на заброшенном погосте. Высокое деревянное крыльцо, точеные растрескавшиеся балясины, обшивка дома были оторочены серым лишайником, расцвечены перламутровой гнилью. Маленькая часовенка в глубине двора зияла черными провалами окон. Перед фасадом, где положено быть веселым цветникам и клумбам, вымахал в рост ядовитый борщевик – трава забвения. Мощеный каменный двор повсюду пробивала зеленая трава, которая не только не скрашивала картину запустения, но делала её особенно безысходной.
     Однако и здесь, среди хаоса и разрухи, продолжалась жизнь: темные деревянные стены строения были облеплены ласточкиными гнездами – птицы не покинули родные пенаты. Поодаль, за зарослями бурьяна, виднелось несколько серых соломенных крыш, придавивших ветхие, полуистлевшие избы, в которых едва угадывалась чья-то угасающая жизнь. Ни одной трубы не торчало над крышами: избы топились по-черному. Угарный дым лениво уходил через волоковые окна. Ни одного голоса, ни одной живой души не обнаруживалось на желтом выцветшем пространстве деревни, ни один собачий брех не провожал прохожего. За неразличимой околицей ни полей, ни огородов – одни пустоши, заросшие ивой и колючими травами. 
     «А ведь между двумя усадьбами всего-то чуть больше двух верст. Там каждый день праздник, а здесь всё охвачено тленом. Может потому и съехал отсюда барин, что в тягость ему было терпеть под боком безудержное веселье чужого пира? Что же здесь делают несчастные брошенные люди?». Глухое безмолвие было ответом на грустные мысли. Даже шелест листвы не ласкал здесь слух путника.
     Петр слегка пришпорил лошадь каблуками, стремясь быстрее миновать угрюмое место.

*     *     *

     От Куркино до Сабуровки, если по прямой, всего верст восемь будет, да ведь известно, что прямо только птицы летают. Петляя от деревни к деревне по пролескам и пустошам, обходя овраги, путь до волостного центра удлинялся почти вдвое. Хватало времени у Петра, чтобы в дороге обо многом поразмыслить.
     После похорон жены по селу поползли слухи, что староста от несчастий, свалившихся на него, стал не в себе, помутился разумом, и доверять ему решение общинных дел и уж тем более представлять интересы сельчан в чиновничьих приказах никак нельзя. Эти грязные наветы не замедлила поведать Петру сердобольная крестная матушка Праскева Ивановна. 
     В любой деревне есть свои смутьяны, охотники навести тень на плетень, и не ради какой-то правды, а просто по-другому им жить не интересно. Чем грязнее и непригляднее выставляют они соседей, тем лучше они сами себе кажутся. И вот ползёт грязный слушок от избы к избе, ему и не верит никто, но невольно начинают приглядываться к старосте: а вдруг он и в самом деле… того. И уже каждое лыко к нему прикладывают, походя косточки перемывают. И всё вроде бы не со зла, а так – весело позубоскалить, но Петр почувствовал – труднее стало с односельчанами разговаривать. У каждого во взгляде настороженное любопытство, а то и откровенная неприязненная усмешка. И ничего никому словами не докажешь, только хуже сделаешь. Но и промолчать нельзя, этак злопыхатели совсем страх потеряют, завтра не за глаза, а прилюдно оскорблять начнут.
     «Это кому же я дорогу перешел, чего добиваются клеветники, за что зло держат?» – Петр терялся в догадках, а когда от близких людей узнал, откуда сплетня выползла, неприятно удивился: – от сына повитухи, Василия, сорокапятилетнего вдовца. Потому и живучим навет оказался, что вроде как не от пустоцвета Васьки-Килы исходил, а от его матери-повитухи, а той, мол, как не знать – она рядом с Петром была, когда Дарья умирала. 
     Кила был мужичонкой никчемным, жутко скаредным и по-черному завистливым. Лет десять назад извел он свою жену попреками да побоями; хотя на селе всем уши прожужжал, как он жену любил, а она, мол, потаскуха так и норовила под другого лечь, пока он на промысле деньгу зашибал. «Деньги» той, правда, никто в семье не видывал, если что и зарабатывал, то до избы не доносил, в кабаках просаживал. Но вернувшись с извоза, любил показать, кто в доме хозяин, часами допытываясь, сколько жена пряжи наготовила, что связала и где денежки от продажи варег да кружев.
     После смерти жены Василий так и остался бобылем – ни в родном селе, нигде в округе не нашлось дуры, чтобы в рабство за него пойти. За годы вдовства мужик совсем обленился и опустился, неряшливая, свалявшаяся борода была вечно удобрена хлебными крошками и кусочками квашеной капусты; на заросшем мятом лице виднелись только крупный мясистый нос и слезящиеся, с красными прожилками глаза. Задубевшую на плечах рубаху и просоленные порты не снимал по месяцу. Время от времени Кила собирался куда-то на промысел, бубня своё любимое «не соха оброк платит…», на что матушка раздраженно его обрывала: «от поры до поры вы все топоры, а пришла пора – и нет топора». Устала Мария Егоровна корить своё неисправимое отродье, переживала только за внука Афанасия, чтобы не пошел он по стопам своего непутевого тятеньки, и потому делала всё, чтобы внук не чувствовал себя сиротой – была ему скорее матерью, чем бабкой. 
     Внук подрос, засиживаться в женихах не стал и в двадцать лет женился. Поселился с молодой женой на половине бабы Маши, а дверь на другую половину заколотил наглухо гвоздями. И понял тогда Василий, что не хозяин он больше в собственном доме; и от этой крутой перемены чувство царящей кругом несправедливости обострилось в нём ещё сильнее. Когда матушка вернулась из дома старосты без подарков и угощения, Кила посчитал себя лично обиженным и оскорбленным. В хмельной голове родилось убеждение, что Петр Терентьев, забывший святые традиции, выжил из ума. Вскоре об этом «прискорбном» факте от Васьки, как бы со слов повитухи, узнали соседи. Цена его пьяной брехни всем известна, но вот пошла же гулять байка по селу, потому как нет у людей приятнее занятия, чем за глаза свою ближнюю власть с навозом мешать.
     …Вот уже и графское село Рождествено осталось позади, скоро на реке Синичке покажется Ангелово, оттуда до Сабуровки рукой подать. Рыжуха хорошо чувствовала своего хозяина. Когда он сидел в седле неподвижно, крепко задумавшись, она переходила на шаг, словно боясь растрясти его мысли, но как только седок начинал ерзать и шевелить стременами, переходила на легкую рысь.
     «Ладно, – Петр жестко усмехнулся, – я тебе, Кила, язык-то укорочу…»
     Ангелово встретило Петра благовестом – в церкви начиналась служба. Поискал глазами колокольню, перекрестился на золотые купола. Летнее солнце плыло в синеве выше крестов; сильно парило, пахло полынью и пылью, хотелось пить. Рука потянулась за спину, к фляжке, и – замерла…
     От речки, плавно покачивая деревянными ведрами на расписном коромысле, шла молодая баба. Из-под длинного темного сарафана выглядывала голая ступня, и словно застыдившись, быстро пряталась, а вместо неё появлялась другая, и эта игра не кончалась. Цветастый передник плотно охватывал женщину по талии, один край его был высоко поднят и наискось заткнут за пояс, с плеч вдоль белых рукавов кофты спускались, сливаясь с передником, концы красно-бежевого платка. Петр, откровенно любуясь женщиной, почему-то спрыгнул с коня и замер с поводом в руках. Только он успел подумать: «красавица с полными ведрами – к удаче», как женщина, придержав шаг, улыбнулась ему и спросила легко, не смущаясь:
     – Хочешь водицы испить?
     Петр молча кивнул. Прищуренные глаза женщины смотрели насмешливо: она чувствовала, что ею любуются. Чуть повела станом и влажное ведро подплыло вплотную к его рукам. Засмеялась:
     – Пей, пей, Еремей – не болотна вода.
     – Меня Петром зовут – неловко отозвался он, – а за водичку спасибо!  – Промочив горло, вдруг осмелел, взглянул в упор на молодуху и спросил:
     – Что это ты по воду так разоделась? Али праздник сегодня какой?
     Женщина снова легко засмеялась:
     – Разоделась-то? Так у нас обычай в таком наряде по воду ходить, чтобы корова молока больше давала. А у вас разве не так?
     Петр почувствовал, что его втягивают в игру – «Незамужняя что ли, или вдова соломенная?», – но шутливый манер поддержал:
     – У нас–то? Мы коров из лаптя окуриваем, чтобы не болели, и молоко жирным было.
     Улыбнулась молодуха, качнулась гибким станом вперёд и поплыли дальше над пыльной дорогой полные ведра. И минуты не прошло, как всё исчезло, словно привиделось. Петр вставил ногу в стремя и одним рывком взлетел на лошадь. Покачиваясь в седле, медленно приходил в себя. Что за наваждение случилось с ним? Ведь всего-то парой слов перемолвились с молодицей, а душу обожгло, словно не речной воды, а кипятка глотнул. А говорит-то она как хорошо и складно! Про такую не скажешь: «бабий ум, что бабье коромысло: и косо, и криво, и на два конца». Миновав село, Петр с сожалением вспомнил, что не спросил, как зовут красавицу. Оглянулся, вздохнул – поздно промах исправлять…
     После смерти Дарьи тоскливо текло время для Петра, а ведь он с утра до вечера среди людей, вечно в заботах, которые не дают расслабиться. А каково дочери Ирине? День-деньской крутится, всё хозяйство на ней, головушки поднять некогда. Сережка маленький часто плачет – всё у него что-то болит. И старики после смерти невестки совсем сдали – не помощники они в доме. Сколько ещё протянут – год, два, а что потом ждет Петра? Маленькому-то настоящая мамка нужна, да и ему, чего уж там, хозяйка в доме… Но появится в избе другая женщина, Ирине ещё горше станет – взрослая она уже, сама невеста… Замуж её отдавать надо, отпускать из дома… Тогда и у него руки будут развязаны.
     Эта простая мысль только сейчас пришла Петру в голову, и он почувствовал облегчение, словно, наконец, достиг перевала, после которого самое трудное осталось позади, и неразрешимые ещё вчера вопросы благополучно нашли своё разрешение.
*     *     *

     В Сабуровке дворов было меньше, чем в Куркино, и церкви здесь не было, – сельцо, значит, не село. Но, куда ни посмотришь, зажиточность и богатство бросались в глаза. Вдоль мощеной камнем дороги были вырыты канавы для сточной воды, рубленые дома (назвать их избами язык не поворачивается) обшиты снаружи тёсом – роскошь невиданная! В самом центре Сабуровки красовалось несколько двухъярусных теремов–шестистенок! Прямо-таки боярские хоромы! Это кто же в таких живёт? А наличники-то, батюшки, наличники-то какие – резные да ажурные! Поверх окон будто кокошники надеты, а по бокам точь-в-точь рушники вышитые спускаются, и понизу, как на юбке подвенечной, кружева висят. Это же надо какая красота!
     Петр удивленно крутил головой. Вокруг села, сколько ухватывал глаз, стояли фруктовые сады, огородов почти не было. На боковой улочке, пересекавшей главную дорогу, стоял колодезь, окруженный травянистыми лужицами. В них хлопотливо топтались и плескались утки, отпугивая от воды бродячую собаку. Несколько черных бородатых коз щипали вдоль плетня зеленую поросль. В палисадниках набирали цвет кусты жимолости, шиповника, малины.
     Петр несколько лет назад однажды приезжал в Сабуровку с отцом, было это в зимнюю пору. Тогда всё было завалено снегом и ни добротных дорог, ни садов, ни затейливых наличников он не разглядел. Сам-то Терентий Василич, будучи старостой, бывал здесь часто, и летом, и зимой, но никогда восторга насчет Сабуровки не выказывал. Наоборот, глухо ворчал в домашнем кругу по поводу здешних оброков и податей, но никто из домочадцев на это не обращал внимания – чужой оброк всегда кажется легче своего.
     Волостное правление Петр узнал издалека, возле него шевелилась толпа приезжего люда: одни подъезжали, другие, видно, закончив дела, верхом или на телегах уезжали прочь. «Э, да никак большой сбор объявлен» – сообразил Петр. Подъехав, он спешился, зацепил повод за коновязь и подошел к оживленной толпе. Сняв картуз, поклонился всем и представился:
     – Из Куркина я, Петр Терентьев.
     Один из присутствующих живо обернулся к нему:
     – Из Куркина? Не Терентия ли Василича сынок?
     – Он самый.
     – Как здоровье батюшки? Ты теперь, надо понимать, его преемником стал по мирским делам?
     – Хворает батюшка, вот община мне дела и передала. А по какой причине сбор?
     Батюшкин знакомец ответить не успел. Из широких дверей волостного Правления вывалился народ и начал спускаться вниз по тесовым ступеням крыльца. За ними показался волостной писарь, немолодой, худощавый мужчина выше среднего роста с невыразительным серым лицом и аккуратно прилизанными редкими волосами, в руках он держал большую пухлую книгу. С высокого крыльца, будто с пьедестала, глядя сверху вниз, он неожиданно звучным баритоном пригласил подъехавших пройти внутрь Правления, где сельских старост ожидал волостной старшина.
     Зал заседаний был по казенному неуютен. Слева и справа от прохода стояли массивные деревянные скамьи для гостей. У дальней стены напротив входа, словно бычок-двухлетка, прочно уперся в пол громоздкий письменный стол. За ним восседал холеный круглолицый мужчина, который изрядно удивил Петра своей внешностью. Он был похож не на крестьянина, а на разорившегося помещика из литовцев. Совершенно невозможно было определить его возраст: ему можно было дать и сорок лет, и пятьдесят. 
     Когда все расселись на скамьях, круглотелый, рыхлый старшина встал, кивнул присутствующим шарообразной головой, которая из-за отсутствия шеи почти лежала на плечах. Коротко бросил писарю: «Начинайте!» Тот немедленно открыл свой гроссбух и приступил к перекличке прибывших на сбор. Старшина тем временем перекатывался на коротких ножках по проходу от своего стола до двери и обратно: то ли сосредотачивался на предстоящем выступлении, то ли просто давал отдохнуть одеревеневшей заднице. Излишняя полнота, слегка согнутые в коленях ноги, пухлые ручки старили его, но легкие белые волосы, стрижка под горшок и обиженное выражение лица, производили обратное впечатление – он напоминал барчука-недоросля.
     Петр провожал его глазами, и глухое раздражение поднималось в душе: «До чего же он похож на нашего хряка, такие же ножки, белесые глазки и жирный, висящий подбородок. Ну чего он ходит туда-сюда с задумчивым видом, будто не в третий раз собирается сегодня говорить одно и то же? Откуда он вообще взялся в нашей волости?».
     Писарь, наконец, закончил опрос, сделал необходимые записи в своей амбарной книге, и, поклонившись в сторону старшины, отступил назад. Круглая голова покрутилась влево-вправо и начала говорить. Тишину зала заполнил мягкий, растягивающий гласные звуки, голос:
     – Господа! Мы собрали вас по весьма важному обстоятельству, которое я сейчас вам изложу. Вы хорошо знаете, что сельское самоуправление – это первое и поэтому важнейшее звено государственного устройства. Ни для кого из нас не секрет, что сельский мир без старосты – что сноп без перевясла. Не устоит и дня, распадется и сгниет…
     Мужики на скамьях враз перестали ерзать, насторожились: чего это вдруг волостной начальник начал им комплименты растачать? Раньше-то сельские старосты завсегда козлами отпущения были… Ох, неспроста… Видно что-то серьёзное затевается.
     – …Не раз священная Русь подвергалась тяжелым испытаниям, но всегда лучшие сыны Отечества поднимали за собой народные рати и разбивали врага. Вспомним великого князя и полководца Дмитрия Донского, князя Дмитрия Пожарского и земского старосту Кузьму Минина… 
     В зале наступила мертвая тишина. У присутствующих появилось ощущение, которое крепло с каждой минутой, что сразу после собрания, прямо отсюда, все они во главе с волостным старшиной отправятся на ратное поле биться с врагом за веру, царя и Отечество.
     А кто этот супостат, что посмел им угрожать? Что вызвало тревогу, из-за которой протрубили сельским старостам большой сбор?
     Всем было понятно, что устами волостного старшины говорит не уездная власть, и может даже не губернская… Что же случилось в государстве, если волостному голове дозволено молвить такие речи? 
     Петр смотрел на старшину и уже не замечал ничего отвратительного в его фигуре. Более того, облик председателя Правления обрел черты величия и державного достоинства. Его слова разбудили у присутствующих горячие патриотические чувства… С оратора не отрывали глаз. Все напряженно ждали главных слов и, похоже, дождались:
     – …Необходимо безотлагательно увеличить русскую армию. Все вы сегодня получите задание на дополнительный рекрутский набор, который обязаны исполнить до первого августа… 
     В зале поднялся глухой ропот, посыпались вопросы, заплескалась нескрываемая тревога:   
     – Абрам Назарьевич, а что, Россия уже с кем-то воюет?
     – Завтра Вознесение Господне, сенокос днями начнётся, а там и уборочная не за горами. Кто же в такую пору рекрутов собирает?
     – Для таких дел высочайший указ должно иметь!..
     Абрама Назарьевича ропот не смутил, – на каждом собрании повторяется одно и то же.
     – Указ такой есть, господа, но говорю это не для огласки. Этим же Указом для всех сословий величина подушной подати и все налоги повышаются на четверть. Пока на один год, а там будет видно…
     И снова по залу прокатился недовольный гул. С кем всё-таки Россия собирается воевать, кто же ей угрожает? Может басурманы на Азове лютуют? Али шведы на Балтии никак не угомонятся? А может, какой корень пугачевский не до конца истребили, и полыхнул новый огонь в оренбургских степях, или ещё дальше – в дикой Сибири?
     Ни доклад старшины, ни его витиеватые ответы обстановку не прояснили. Сельские старосты недоуменно переглядывались, но ничего более от старшины не услышали. Что хошь, то и думай! Зачем тогда народ собирали?

*     *     *

     Подавленные новостями, «господа» мужики высыпали во двор Правления. Многие сразу же укатили домой, некоторые задержались, чтобы пообщаться накоротке.
     Старый друг отца подошел к Петру:
     – Передавай своему батюшке привет от Космы Матвеича, он меня, надеюсь, не забыл.
     – Обязательно передам, Косма Матвеич! Вы сами-то, с каких мест будете?
     – Село Никольское, за рекой Банькой, верхом час отсюда. Старые-то люди помнят, когда Никольское ещё Собакиным называлось. Одно такое было на весь уезд, а может и губернию, ни с кем не путали, а Никольских-то много…
     – Вот смотрю я, Косма Матвеич, на Сабуровку и вижу, что народ здесь не в пример нам богато живет. Чем же он от нас отличается? Почему мы в Куркино так не умеем? Чай, ведь тоже не лодыри!
     Староста из села Никольского был уже в летах, на вид никак не меньше пятидесяти пяти – крепкий, невысокий, с взъерошенным ежиком седых волос на голове. Он внимательно посмотрел на Петра щелками глаз, шевельнул морщинистым лбом и удивленно-насмешливо спросил:
     – А что, батюшка твой, Терентий Василич, ничего об том не рассказывал?
     – Нет. Знаю только, что он Сабуровку не жаловал. Но почему?
     Косма Матвеевич многозначительно хмыкнул, почмокал губами, но от ответа не ушел:
     – Понимаешь, многих это интересовало, да только, оказывается, не нашего ума это дело. Ну, коли тебе интересно, послушай. Ты, мил человек, сколько оброку платишь, не считая прочих поборов? Шесть с полтиной в год? А здесь душевой налог всего лишь один рубль! Где ты такое ещё видел? Ты с помола и продажи хлеба сколько налога платишь? То-то же! А здесь – ни копейки! Видишь сколько в Сабуровке садов? Они же Москву яблоками завалили, но ни за сады, ни за огороды налога не платят. Даже выводные деньги за баб и девок с них казна не взыскивает. А? Каково?
     Петр ошарашено молчал. Он-то хорошо помнил, сколько отвалил Меншиковым и казне за Дарьюшку. (Взятка бурмистру Фролу не в счет). Недоверчиво покрутил головой:
     – Кто же им такую жизнь подарил? Нам контора ни копейки недоимки не прощает, а тут, получается, сама от денег отказывается? – Петр вопросительно смотрел на Косму Матвеевича.
     – Это, Петр, темная история. При Павле всё началось. Сабуровку (и не только её) отписали какому-то иноземному ордену. Не то масонскому, не то мальтийскому. Село и все доходы теперь ордену принадлежат. В богатых двухъярусных домах нерусь заморская живет, иезуиты разные. Они под себя Сабуровку и отстроили, чтобы богато выглядела. А зайди в избы к мужикам, перебиваются с кваса на воду…
     Петр слушал Косму Матвеевича и не верил своим ушам, а тот, помолчав, продолжил:
     – Сделали Сабуровку волостным центром, а разве это село, если храма нет? Построить православную церковь иезуиты не разрешают. Русским людям, получается, лоб перекрестить негде.
     Петр смотрел сейчас на Сабуровку совсем другими глазами и начинал понимать, почему его отец ничего о ней не рассказывал.
     – Косма Матвеич! А волостной старшина, он из каких?
     – Барина, старшину нашего, три года назад на крестьянский сход неизвестно откуда привезли. И начали на сходе мужиков вином из бочки угощать. Наливали фунтовым черпаком, пей – не хочу… Эх, стыдно вспоминать, что тут было… Таких, кто не пил на том сходе, считай и не было. Дружно тогда мужики за барина проголосовали…
     Опять помолчали. На душе у Петра было погано, словно его прилюдно с ног до головы облили помоями. Косма Матвеевич вдруг заторопился:
     – Смотри-ка, на небе-то все тучки сбежались в одну кучку, к непогоде это! Ну, бывай здоров, свидимся ещё! – но, отойдя на несколько шагов, быстро вернулся:
     – И не советую тебе про заморский орден где-нибудь выспрашивать – злейших врагов наживешь….

     Рыжуха всегда безошибочно угадывала, когда хозяин, наконец, заканчивал дела и направлялся к дому. Тогда она сама без понуканий, резво, часто переходя в легкий галоп, бежала к родному стойлу. Путь домой казался ей легче и короче.
     Петр, не остывший ещё от собрания и разговора с новым знакомцем, не обращал внимания на быстро сгущавшиеся сумерки, а когда, очнувшись от раздумий, поднял голову, смутная тревога охватила его: черное облако, час назад едва видневшееся у горизонта, заполнило треть неба. Иссиня-черные края тучи клубились, набухали и втягивали в себя оставшуюся светлую часть неба.
     Он въехал в село Марьино-Знаменское и в раздумье остановился. Дальше дорога бежала до Ангелово, и затем, делая изрядную дугу мимо пустоши, выходила к развилке, откуда начинался проселок на Рождествено – он проезжал там утром. Но сейчас со стороны Тушино надвигалась туча, и Петру не хотелось ехать навстречу мрачной стихии.
     «А что если повернуть налево и, минуя Ангелово и Рождествено, прямиком через лес выйти на Дудино? Там и до дому рукой подать. Это же верст на пять короче, глядишь, до непогоды домой успею добраться. Правда, раньше здесь не приходилось ездить…да что я, три версты лесом не одолею? Мимо Пятницкого тракта и захочешь, не проскочишь…» 
     Решительно повернув лошадь с дороги в сторону темного бора, всадник покинул Марьино-Знаменское.

     Вряд ли когда-нибудь довелось узнать Петру, что именно Марьино-Знаменское приобрел ловкий итальянец, царедворец, граф Юлий Литто, который склонил императора Павла I принять сан Великого магистра Мальтийского ордена. Сумел итальянский посланник убедить русского императора отписать этому ордену из Государственной экономической коллегии не только Марьино и Сабуровку, но и Путилково, Рождествено со всеми их доходами. Провернув небывалую аферу, этот проходимец ещё и великие благодарности, и награды в России сумел получить. Бывает же…
     Тропинка, по которой путник втянулся вглубь леса, скоро оборвалась и затерялась на небольшой поляне между темными пятнами старых кострищ. Петр, не сворачивая, продолжал ехать прямо, лавируя между массивными стволами деревьев. Копыта лошади мягко ступали по лесному войлоку. Небольшой склон, спускаясь всё ниже и ниже, привел всадника то ли к небольшой речке, то ли к широкому ручью. Двигаться стало труднее, упругий войлок сменился мягкой периной мхов; вдоль топкого берега топорщился тощий кустарник; путь всё чаще преграждали старые упавшие деревья. Объезжая бесконечные завалы, Петр с сожалением вспомнил старую истину, что прямая дорога не всегда бывает самой короткой.
     Между тем, сумерки сгущались, туча неудержимо росла и висела уже почти над головой. Лишь кроны деревьев скрывали её истинные размеры от глаз попавшего в переплет путника. Глухой раскатистый гром раздавался все ближе и громче, белые сполохи испуганно скакали по верхушкам деревьев. Приближалась буря; её влажное, жаркое дыхание было ощутимо так, словно кто-то рядом плеснул ковш воды на горячие камни. Неожиданно теплый воздух сменился холодом подземелья. Голоса птиц разом стихли, колючие вершины столетних елей и сосен тревожно заметались, словно пытались скрыться от разъяренного неба.
     Яркая белая вспышка ослепила лес. Гром, наконец, вырвался на свободу, словно сам Илья-громовержец на огненной колеснице ринулся туда, где безумный смерд верхом на коне бросал ему вызов. Петру показалось, что очередная молния стрелой летит прямо в него. После слепящего света всадника окружил мрак. От вселенского грохота судорога прошла по земле. Передние ноги лошади в страхе подогнулись, она упала на колени, и Петр вылетел из седла.
     Извивающиеся плети молний, одна за другой, рассекали черную глубину неба – застигнутый непогодой беспечный путник понял, что это разгневанный Пророк показывал ему, что ожидает грешников в день Страшного суда. Под напором стихии лес стонал, изнемогая в битве, дикое завывание неслось со всех сторон. Тяжелая, словно чугунная, туча неотвратимо падала на землю.
     «Господи, спаси и сохрани! – шептал Петр, – откуда этот невыносимый дикий вой, неужели пришел мой судный час?» Вжавшись в землю, он лежал возле ног лошади. Рыжуха пряла ушами и дрожала крупной дрожью.
     Человек ничего не мог противопоставить обезумевшей стихии. Прятаться от воли Божьей – занятие бессмысленное и греховное. От разящих стрел Ильи-пророка укрыться невозможно, оставалась только одна надежда, что Всевышний услышит молитву заблудшего человека, и ниспошлет ему свою милость.
     В памяти шевельнулись старые, но не забытые слова: «Господи Боже наш, утверждая гром, и претворяя молнию, и вся, делая ко спасению рукой Твоею, призри мя Твоим человеколюбием. Помилуй, раба Твоего, яко благ и человеколюбец: да не опалит нас огонь ярости Твоей, укроти гнев Твой и разсеки мрак. Славу Тебе возсылаю, ныне и присно, и во веки веков. Аминь».
     Петр обреченно ждал роковой развязки. Гроза неистовствовала. Громовержец на летучей колеснице вновь и вновь устремлялся в самую гущу битвы, полыхающую фиолетовым пламенем. Ещё одна невиданной силы молния обрушилась на помертвевший лес, раздался оглушительный треск. Небо раскололось, и колесница громовержца, не удержавшись, скользнула по тучам вниз и врезалась в земную твердь.  С небес хлынул сплошной водный поток.  Пётр
вскочил на ноги.
     Через несколько минут речка забурлила, закружила воронками возле берегов и черных полузатопленных деревьев; вода быстро поднималась. Петр с лошадью стал пятиться по склону вверх, но его усилия оказались тщетными. С кручи катились водяные валы, размокшая почва скользила под ногами и тащила человека вниз, в кипящий водоворот.
     В какой-то момент Петр отцепился от ветки дерева и, поскользнувшись, скатился в ревущий поток, который словно только и ждал жертвоприношения – сразу накрыл его с головой. Рванувшись к спасительному воздуху, Петр никак не мог нащупать опоры под ногами, он хватался руками за чахлые пучки бледно-зеленой травы, какие-то кустики, но они были слишком слабы и податливы, чтобы помочь. Вода – упругая и жадная – не отпускала неожиданный подарок…
     Немало было потрачено сил и времени, пока Петр догадался искать спасения ниже по ручью. Ударяясь о коряги и топляки, он отчаянно загребал воду руками… «Тебе ли, дураку, было не знать старую истину, – проносилось в его отчаянной голове – не ведаешь броду, не суйся в воду…»
     Гроза быстро отлетала прочь, и только водный поток продолжал яриться, наслаждаясь бесшабашной удалью; ему явно не хотелось покоя. На крутом повороте, по недогляду, речка поднесла свою жертву прямо к висящим над водой старым ивовым кустам. Петру хватило мгновения, чтобы ухватиться за них мертвой хваткой…
     Тяжело дыша, незадачливый пловец вылез, наконец, на берег. Отдыхать было недосуг, и он, скользя и падая, устремился туда, где выронил из рук повод. Умное животное неподвижно стояло на прежнем месте, и было видно, что оно без своего друга не сойдет с места.
     Появление хозяина Рыжуха встретила тихим, счастливым ржанием. Петр обнял за шею свою верную лошадку и долго стоял неподвижно, пока не успокоилось сердце, не прошла противная слабость и дрожь в ногах. Потом зашел по колено в ручей и стал омывать разгоряченное исцарапанное лицо. Странно, но ему хотелось пить, и, ловя ладонями струи воды, Петр пил и пил воду, которая едва не погубила его. Придя в себя, он заметил, что потерял кожаный поясок, а с ним дорожный нож и фляжку. Усмехнулся – ещё легко отделался…
     Лес снова наполнился дневным светом, шорохом деревьев, пересвистом осмелевших пичуг. Невидимая кукушка отсчитывала Петру срок жизни – получилось не слишком много. Грустить об этом было ему недосуг, да и не верил Петр кукушкам. Наверху застучал дятел. Что-то неуловимое, могучее, как дыхание Святибора, вернуло лес к обычной жизни.
     Небо очистилось, закатное солнце успело ещё отразиться в хрустальной россыпи медленных капель и повиснуть над лесом многоцветной радугой. Петр смотрел на неё и улыбался неизвестно чему. После пережитой небывалой грозы что-то изменилось в его душе – он это почувствовал. Он ощутил в себе силу противостоять любым невзгодам, какой бы гром ни грянул над его головой.   






УПРАВЛЯЮЩИЙ


Глава 2


     Помещик Меншиков Сергей Александрович на берегах Сходни никогда не жил и господского дома здесь не имел. К 1812 году светлейший князь отошел от государственных дел, подолгу жил за границей, уединялся в своём великолепном подмосковном имении в Черемушках-Знаменском, бывал наездами в родовом поместье Круг, что возле Клина, время от времени показывался в высшем столичном свете на блистательных балах и приемах. Фамилия Меншикова в Санкт-Петербурге не сходила с уст прекрасных дам, но, увы, не Сергея Александровича, а его сына Александра Сергеевича, язвительного острослова, двадцатипятилетнего императорского флигель-адъютанта безупречной внешности, в мундире с золотыми эполетами и аксельбантом. 
     Молодой отпрыск княжеского рода в раннем детстве был увезен в Дрезден, учился там уму-разуму, и в восемнадцать лет определился на службу в ведомство иностранных дел. Он не только никогда не бывал в отцовской вотчине на Сходне, но, скорее всего, и понятия не имел о существовании деревень Куркино, Юрово, Машкино и иже с ними. 
     По ревизским сказкам в Юрове в 1812 году проживало 140 крестьян, в Машкине – 98, а в соседнем Филине, которое тоже принадлежало Меншиковым, стояло 37 крестьянских дворов и проживало 255 душ. Крепкое было село; в нём и господский дом стоял, построенный сто лет тому назад князем Василием Голицыным. Село Филино перешло затем его сыну Ивану. И когда в 1773 году князь Иван Васильевич Голицын предстал перед Богом, то прямых наследников, чтобы передать поместье, не нашлось. Ближайшим родственником Ивана Васильевича оказался его двоюродный брат – Сергей Александрович Меншиков (кто из нас не примечал интересную закономерность – деньги почему-то всегда к деньгам льнут?)
     Казалось бы, чем отличалось село Куркино от деревень Юрово, Машкино, Филино, особенно, если смотреть из дня сегодняшнего вглубь веков? Все – крепостные, из нужды не вылезавшие, рекрутчину познавшие, властью битые, о воле мечтавшие… Так-то оно так, но если перенестись на двести лет назад, и взглянуть на всё глазами того времени, то увидим существенную разницу между ними.
     Куркинские мужики в отличие от своих соседей помещика не знали почти с 1700 года и к 1812 напрочь забыли о барском самодурстве, господских прихотях, жестоких наказаниях. Шапку ломали только перед своим старостой, ими же выбранным. От государевых мытарей откупались посильным оброком, и казалось им, что они вполне вольные люди, в отличие от юровских (машкинских, филинских), которые без воли помещика даже жениться не имели права.
     А где он, их помещик, светлейший князь Меншиков? До Бога было ближе, чем до Его Высокопревосходительства, сенатора, тайного советника императорского двора. Никто из мужиков его в лицо не знал, поскольку ни разу в жизни не видел. Вот и шли крестьянские бедолаги, случись какая нужда, к управляющему, до земли ему челом били. Он для них был и помещик, и царь, и Бог, и воинский начальник. Вот только радетелем заботливым никогда не был…   
     Без разрешающей справки управляющего уйти крестьянину из деревни в город на ярмарку что-то купить или продать – ни-ни. Хорошо ещё, если самовольную дерзость мужика барин не посчитает за бунт: тут уж точно Сибирь и каторга. Но в любом случае управляющий не прощал даже малейшего неподчинения – молодому бунтарю брил лоб*, старого – душил штрафами. Тому, кто законопослушно приходил просить у «душегуба» справку, тоже было не сладко – управляющий из него буквально веревки вил: припоминал несчастному мужику не только его недоимки и штрафы, но и посмертные долги тятеньки требовал уплатить… Вот и выбирал крепостной мужик из двух зол одно…
     «Зашибить деньгу» на трех-четырех десятинах тощих земель сходненскому землепашцу никогда не удавалось, проще было закалымить извозом на стороне или на фабричку к купцу податься, если опять же всесильный управляющий дозволит.
     Помещичьей семье мужицкая наличность не шибко была и нужна, ей натуральный продукт получить куда выгоднее, поскольку кроме собственного семейства нужно было кормить неисчислимую дворню, управляющую контору и, кроме того, хороший запас в собственных амбарах держать.
     Зачем барину втридорога на ярмарке продукты покупать, если у своих крестьян задаром взять можно? И если поме-

_______________________________________
*забрить лоб – отдать на военную службу, в рекруты. 
щик разрешал-таки мужику на промысел податься, то оброк ему назначал по своему, барскому усмотрению – в два-три раза выше, чем имели в Куркино «государевы» крестьяне. 
     Так исторически и сложилось на Руси, что хитрый подневольный мужик изо всех сил скрывал истинный прибыток, прикидывался всегда разнесчастной «сиротой казанской»; дом и себя содержал в нарочитой нищете, чтобы, не дай бог, «кровососу»-управляющему не пришла в голову мысль поднять на следующий год оброк. Власть до чужих доходов и в те времена была неравнодушна. Ей и дела нет, что «прибытки с убытками рядом живут».
     Многие куркинские, что круглый год промышляли на стороне, охотно сдавали юровским и машкинским свои земельные наделы, и те, тяжким трудом добывая себе «лишний» кусок хлеба, платили за это «копеечку» заносчивым государевым соседям. Оброчный куркинский мужик всегда выглядел лучше и веселее, чем барщинный юровский сосед: и сутулился меньше, и одет был по сезону, и широко погулять любил. И если он в будни не чурался лапти носить, то уж по праздникам всегда ходил только в сапогах, в тех, что пофорсистей – с набором*. И избы у оброчных мужиков чаще были тесом крыты, нежели соломой, как у машкинской или юровской голытьбы.
     Исключения из этих правил, конечно, были. Например, куркинский староста Петр Терентьев на чужой стороне счастья никогда не искал – землепашествовал в родном селе. Зажиточным был хозяином. Он не только землю у соседей арендовал, но и работников на стороне нанимал (как бывало и отец его, Терентий Василич). К тому же, сельский староста отнюдь не бесплатно свои обязанности исполнял, ему «обчество» на сходе хорошее жалование утверждало.
_______________________________________
*с набором – с мелкими складками на голенищах. 

*     *     *
     Где вы слышали о таком управляющем, который бы не считал себя умнее, трудолюбивее и достойнее своего господина? Кто из них не видел себя в образе и подобии полновластного хозяина земель и крепостных душ, коих он, управляющий, «отечески» наставлял, наказывал и миловал, неустанно заботясь о благе и процветании барина?
     Нет такой меры вознаграждения, которая бы казалась бурмистру (управляющему) достаточной, и не хотелось бы иметь ещё чуть-чуть сверху, но чтобы не из рук благодетеля и кормильца, а исключительно благодаря собственным недюжинным способностям делать жизнь вокруг себя «справедливее и богаче». Это всегда очень льстило самолюбию.
     Задолго до Альберта Карловича Гохмана на должности управляющего сходненской вотчины Меншикова (с 1800 по 1803) был отставной секунд-майор Савелий Константинович Хорьков.
     Сорока пяти лет, из мещан, он любил ходить в длиннополом, наглухо застегнутом синем вицмундире офицера драгунского полка (разумеется, без погон), хотя красный стоячий воротник немилосердно подпирал ему уши и резал щёки. Начищенные бронзовые пуговицы мундира сияли величием былых побед, выпуклые блестящие глаза смотрели на вас в упор, не мигая, словно были сделаны из тех же пуговиц. На полных кривоватых пальцах Хорькова блестели серебряные и золотые перстни, украшенные бирюзой. Несмотря на довольно грузную комплекцию, ходил он молодцевато, крепко ставя ногу, да и остальное выдавало в нем недавнего служаку – цивильно разговаривать или что-нибудь рассказывать он не умел: вышестоящим – докладывал или рапортовал, нижестоящим – приказывал. Равных себе любил наставлять, как новобранцев на плацу. 
     Савелий Константинович производил впечатление решительного, бесхитростного, бескомпромиссного человека. На каких полях сражений, за какие заслуги получил он боевые награды и звание секунд-майора, осталось неизвестным, но свою хватку и находчивость на службе у генерал-майора, светлейшего князя Сергея Александровича Меншикова, он проявил достаточно быстро.
     Лето 1802 года выдалось сухим и жарким, рожь и овсы беспомощно никли на порыжелых полях. В том годе с дождем по всей России были нелады – его просили на поля, а он шел там, где сено косили; барабанил не там, где ждут, а где овсы жнут. В общем, повсеместно был глухим и слепым.
     В палящие июльские дни управляющий Хорьков организовал депутацию из приказчиков и десятников деревень Юрово, Машкино, Филино. Толпа пришла в храм Владимирской иконы Богоматери к батюшке Георгию Иванову (очень культурный и отзывчивый священник был). Хорьков выступил вперед, приложился к руке настоятеля, широко перекрестился и с поклоном рубанул во весь голос:
     – Просим вас, батюшка родимый, молебен по полям нашим совершить…э-э-э… о дожде… значит.
     Батюшка поднял просветленные глаза и, обведя взглядом депутацию, тихо ответствовал: 
     – Это хорошо, что вы пришли. Молебен только тогда Всевышний слышит, когда он по воле и желанию прихожан свершается. Вот через два часа и исполним.
     Весть о молебне ниспослать дождь на высохшие поля, искрой пронеслась по окрестным деревням. Мужики, бабы, дети в чистых одеждах – белых рубахах, кофточках, нарядных сарафанах – бежали к церкви…   
     Впереди крестного хода с большим крестом в руках встал дьяк Иван Васильев. На затылке его крысиным хвостиком болталась тонкая косичка. За дьяком бережно держа хоругвь, величаво стоял батюшка. По правую руку от него с иконой в руках расположилась матушка Елена Михайловна, по левую руку – тоже с иконой, жена дьяка Евдокия Егоровна. За ними остальные по ранжиру: управляющий Хорьков, немолодой, но ещё крепкий староста села Куркино Терентий Василич, приказчики Юрова, Машкина, Филина, мужики и бабы ближайших деревень – много всего собралось народу.
     Быстро разобрали иконы, на руках у женщин вышитые полотенца; все стояли торжественно, благоговейно ожидая удара колокола. И вот первый густой звук благовеста вознёсся в небо, толпа всколыхнулась и замерла. Тягучий, словно мёд, звук поплыл над людской колонной. За ним, догоняя предыдущий, раздался новый удар колокола, потом ещё и ещё… Крестный ход начался. 
     Пройдя полсотни саженей, процессия остановилась возле церковного кладбища. Батюшка Георгий никогда не забывал при каждом удобном случае отслужить панихиду по усопшим. Обычай этот велся исстари: живые молились за упокой умерших, чтобы те, которые ближе к Богу, помолились в иных краях о нуждах живых… 
     Потом колонна с молитвами пошла по окаменевшим полям. Какие это были страстные молитвы! Женщины плакали от переполнявших чувств, мужики истово крестились, моля о чуде: «Господи! Ты не можешь не услышать нас, бедных чад Твоих! За эту веру, за слезы наши дай нам то, о чем мы просим! Дай! – ведь нам нужно так мало, всего-то дождя на иссохшую страдающую землю» ...
     И чудо свершилось – на другой день пролился дождь. Запоздавший, не такой сильный, как хотелось бы, он не вернул полям животворящей силы и не мог полностью спасти урожай, но всё же, всё же… Чудо это запомнилось надолго.
     По причине неурожая, угрозы голода и болезней светлейший князь Меншиков, не желая допустить разорения своих поместий, милостиво повелел управляющим сократить наполовину крестьянские подати за текущий год.
     Отставной майор Хорьков то ли забыл, то ли невнимательно слушал указания барина, но в течение осени 1802 и зимы 1803 года выколотил из мужиков оброк в полном размере. А когда повез в московскую контору сдавать оброчные деньги, то вдруг вспомнил высочайшее распоряжение своего благодетеля и отдал из восьми тысяч собранных ассигнаций ровно половину.
     О том, что шила в мешке не утаишь, знают все, но есть такие, кому эта истина кажется сомнительной, и они, желая поспорить с судьбой, идут на рисковый эксперимент. Если бы риск всегда был безнадежным, вроде попытки Икара долететь до Солнца, то желающих сломать себе шею было бы гораздо меньше, но дело в том, что иногда аферы завершаются благополучно. Хорьков решил рискнуть. Игра майора стоила свеч. Да-да, самых что ни на есть настоящих свеч, разгоняющих мрак повседневного существования.
     Наш бравый секунд-майор принимал участие в военной компании против Польши в 1792 году. Однажды на задворках Брацлава (город в то время был захвачен поляками) ему довелось увидеть в каком-то сарае связки свечей, котлы с жиром, мотки ниток (потом он узнал, что это заготовки для свечных фитилей). Будучи от природы неглупым человеком, можно сказать, хватом, он быстро понял, что к чему, и «заболел» идеей поставить дома «заводик» по производству сальных свечей.
     Война с Польшей вскоре завершилась Тарговицким миром (Брацлав, кстати, вновь стал украинским), и майор стал надоедать начальству рапортами об отставке. Поскольку на ближайшее время войн у России не предвиделось, майора удерживать не стали. Он подался в свой родной Клин и купил в деревне Решетниково дом, который планировал приспособить под свечную мастерскую.
     Но всё оказалось не так просто: для открытия производства потребовался первоначальный капитал – закупить говяжий и бараний жир, бумагу фитильную, котлы, заготовить впрок прорву дров, построить или купить жилье для работников, обеспечить им прокорм, выплатить жалованье, организовать, наконец, сбыт готовой продукции.
     Со временем всё бы у майора получилось, он и не такие редуты брал, но тут в соседнее местечко Круг, в имение Александрово приехал светлейший князь Меншиков. Случай как-то свел их, и Сергей Александрович предложил покорителю Польши местечко управляющего в своей вотчине на Сходне. О том, что там недавно филинские мужики убили своего бурмистра, тайный советник упоминать не счел нужным. В конце концов, управляющий большого сходненского поместья – это вам не мужик-бурмистр одного сельца. Предложение майор принял. Два года спустя его мечта о первоначальном капитале и производстве свечей была уже близка к осуществлению, но приезд инспектора московской конторы Меншикова с целью проверки положения крестьян обернулся для Хорькова катастрофой.
     Инспекцию в феврале 1803 года провели по заботливому велению светлейшего князя – тот любил во всем порядок. Когда представитель Его светлости, отобедав в доме управляющего, пожелал посетить несколько крестьянских дворов, хлебосольный Хорьков мелко засуетился, призвал на помощь дражайшую супругу Василису Модестовну, мол, угости-ка гостя ещё чем-нибудь особенным, а сам в мгновение ока достал из укромного закутка бутылку знаменитого немецкого вина «Stainvain» 1750 года, изготовленного в самой Франконии. Это был дорогой трофей, захваченный в военных походах, который всё лежал и лежал без нужды, ожидая особого случая. Вот он и пришел, тот самый особый случай, другого – более важного – могло никогда и не случиться в карьере управляющего.
     Московский инспектор был из небогатых дворян (батюшка его заработал дворянство боевым орденом Святого Владимира 3-й степени и в праздничные дни гордо носил пурпурный крест на ленте с «бантом»), тем не менее, по близости к светлейшему князю Меншикову, толк в винах понимал. Увидев толстого стекла темно-зеленую бутылку «Stainvain» с горлышком, залитым сургучом, изумился про себя: «однако!» Кто бы мог подумать – в этакой глуши и такие вина! Но категорически воспротивился открывать уникальную бутылку сию минуту. Столь торжественный момент хотелось пережить без суеты, завершив все дела.
     Откладывать посещение крестьян на более позднее время не хотелось, а исполнить задание Управляющего Главной Конторы кое-как было для командированного инспектора совершенно немыслимым. Пришлось Хорькову крикнуть казачку в сенях, чтобы подавали дрожки…
     Изба, в которую вошли инспектор и Хорьков, ничем не радовала глаз: всюду выпирала убогая нищета; внутри дома под черной крышей было темно, душно и дымно. Единственную комнату разделяла надвое перегородка, один край которой упирался в необъятную печь с уступами, стремешками и запечьями, другой упирался в широкие полати. За столом у маленького оконца сидели распоясанные люди – ужинали; подле них хлопотала хозяйка – рябая, встрепанная, чем-то недовольная баба.
     – Хлеб да соль вашему дому – поприветствовал обитателей избы вошедший инспектор, – здравствуй, хозяйка!
     Народ за столом поднял глаза на появившегося невесть откуда господина и, словно оробев, промолчали. Позади незваного гостя в дверях маячил Хорьков. Хозяйка, не церемонясь, раздраженно обронила гостям:
     – Чай, не лето двери полыми держать! Заходите, коли пришли.
     Управляющий Хорьков вслед за инспектором переступил порог, затворил дверь и, глядя на главу семейства, протрубил:
     – Што ты, Афанасий, надулся, как мышь на крупу? К тебе гость из Москвы пришел, а ты по-людски и встретить не можешь?
     Афанасий Федотов, тридцатипятилетний мужик по прозвищу Гусь (один из немногих в деревне, кто много лет держал в домашнем хозяйстве гусей, за что и получил добродушное прозвище), прищурил глаза и желчно возразил:
     – Дак я… это… вроде никого не ждал нынче в гости, мне и угощать-то нечем. Не будет же барин нашу тюрю на квасе хлебать. Так что, Савелий Констатиныч, напрасно ты про крупу вспомнил, давно никакой крупы в хозяйстве нет, одни мыши остались… 
     – Ну-ну, ты говори, да не заговаривайся! Лучше разумей, какая тебе честь оказана! Что-то ты больно веселый нынче!
     – Да какое тут веселье, одни горести – угрюмо ответил Афанасий, опуская глаза в миску с квасом, – это у господ ни в чем заботы нету.
     – Подожди-ка, Савелий Константинович! – Инспектор сделал шаг вперед к Афанасию, – вижу, что небогато живете, всем в этом году тяжело пришлось, но барин наш, Сергей Александрович, всё что могли сделали для вас, вот и на посевную обещали помочь.
     Хорьков потянул инспектора за рукав:
     – Пойдемте отсюда, ваше благородие! Как есть неблагодарный народ! Сколь им добра не делай, всё волком смотрят!
     Обида и гнев захлестнули Афанасия:
     – Это я-то волк?! Вам засуха - не засуха, мор - не мор, а подушную вынь да положь!.. Не ты ли Савелий Констатиныч меня за горло брал, чтобы я, значит, оброк весь до копеечки к Рождеству внёс?.. Не ты ли корову грозил со двора увести! Да лучше бы увел… всё равно кормить нечем... Даже на мясо резать её теперя резону нет – одни мослы да шкура... Десять лет гусей держал, завсегда по великим праздникам щи наваристые ели, а сейчас всех птиц продал, чтоб оброк барину заплатить. Нашел волка!
     Управляющий Хорьков напрягся, побагровел, загремел командирским голосом:
     – Ты язык-то попридержи, а то ровно поленом по навозу хлопаешь, ошметки во все стороны летят, честных людей ни за что пачкаешь. – Он решительно взял под руку инспектора: – Пойдемте, ваше благородие, отсюда! Не дай Бог, вшей да блох нахватаем!
     В запальчивом, прерывистом захлебе юровского мужика
московский гость уловил нечто такое, что заставило его вытащить локоть из ухватистой горсти Хорькова:
     – Подождите, Савелий Константинович, тут на барина напраслину возводят. Не сам ли светлейший князь Сергей Александрович за прошлый год подушный налог вполовину урезал? Недоимку государственной казне своими сбережениями внёс. К весне ещё семена обещали для посевной закупить. Это кто тут кого за горло берёт?
     В избе наступила тишина, которая добром не кончается. Хорьков в сердцах плюнул, и, злобно пнув ногой дверь, выскочил на улицу: «ну, Гусь лапчатый, ты у меня запоёшь, дай только гостя проводить! Раскаркался, словно голодный ворон на чужом пиру…»
     Проверяющий был малый не глупый и задал Афанасию только один вопрос:
     – Все в деревне платили подушевой налог полностью?
     – Все.

*     *     *

     Разбирательство с Хорьковым длилось долго: Главная контора подала на вороватого управляющего в суд, а в суде, как всегда: «улита едет, когда-то будет». Дознания и опросы свидетелей продолжались больше года. Десять томов бумаг исписали чиновники гусиными перьями. Но никакого решения суд не принял, потому как лишить звания и отправить офицера в тюрьму или на каторгу – царский указ нужен. Подготовили Александру реляцию на секунд-майора Хорькова… Прошло ещё полгода. В июньском 1804 года номере газеты «Санкъ Петерзбурхъ. Ведомости» появилось короткое сообщение: «Его Императорского Величества постановлением секунд-майор Хорьков С.К. разжалован в рядовые, а также лишен военных наград…»
     После отстранения Хорькова Главная московская контора искать нового управляющего не стала, а назначила в каждой деревне своего бурмистра из бывших приказчиков. Бурмистром деревни Юрово стал Василий Петров, личность
странная, до конца никем так и не разгаданная.
     Было ему к тому времени далеко за сорок, ростом бог не обидел и первое впечатление, которое он производил на окружающих, было ощущение грубой, необузданной силы, исходившей от него, хотя никто не помнил случая, чтобы он эту силу применил. Жил Петров сам по себе, и не то чтобы скромно, но тихо, никого вокруг себя не замечая, ни в ком особо не нуждаясь. Сложен он был, прямо сказать, неуклюже, словно творец, который лепил его фигуру, устал от работы и не стал утруждать себя деталями. В итоге из-за большой головы и коротких ног Василий был похож на ярмарочного медведя. Однако и увальнем его назвать было нельзя – в любом деле он был сноровист и неудержим. 
     Появился Василий Петров в деревне Юрово двадцати пятилетним странником, но откуда – никто толком не знал. Поговаривали, что он из керженецких староверов и нижегородские сектанты выгнали его за несоблюдение каких-то канонов. На чужой роток, как известно, не накинешь платок, а сам он о себе ничего никогда не рассказывал. Не было в деревне человека более молчаливого и угрюмого, чем он.
     Прижившись на новом месте, Василий притулился к вдове Акулине Мироновой, старше его лет на пятнадцать. Обвенчался с ней и стал отчимом тринадцатилетнему Яшке, но сход, тем не менее, земли пришлому мужику не дал. Хорошо ещё, что место в кузнице для него нашлось.
     Неизвестно, был ли Петров раньше свободным, но чтобы не стать беглым, записался к помещику Меншикову крепостным. Ни имени, ни фамилии его никто толком в деревне не знал, а кто и знал, то вскоре забыл, потому как иначе чем Кувалда, его никто не называл. Только Акулина Миронова и шептала иногда темными ночами его настоящее имя.
     Шли годы, у Акулины родилось несколько детей, но больше года-двух никто не выживал. Только самая первая дочь осталась – Дарья, тихое и не по возрасту разумное существо. Когда дочери исполнилось девять лет, Василий овдовел и всю свою бессловесную любовь перенёс на Дарьюшку; с пасынком отношения не заладились с первых лет совместной жизни. После смерти матери Яков привел в дом молодку, прорубил вход на другую половину избы и забыл дорогу не только к отчиму, но и единоутробной сестре. 
     Первый приступ падучей болезни у Дарьюшки случился в тринадцать лет во время игры со сверстницами. Она внезапно побелела, издала душераздирающий крик, упала без сознания и начала дергаться в конвульсиях. Из стиснутого рта пошла розовая пена, зрачки в глазницах вращались и трепетали. Подружки, смертельно напуганные, отбежали в сторону, кто-то догадался побежать в кузницу за отцом. Василий бережно отнес домой бесчувственное тело дочери, она вскоре пришла в себя и ничего не могла вспомнить или понять – что же с ней произошло.
     Но с того дня не стало у Дарьюшки подружек, родители запретили подросткам общаться с «порченой», пугали, что кто прикоснётся к ней, станет сам добычей сатаны или дьявола. Долгими летними днями и зимними вечерами занималась Дарья рукоделием, шила одежку себе и на продажу, готовила нехитрую снедь для отца. Домашней скотины они не держали, если не считать тощего кота, который добывал себе пропитание самостоятельно, и десяток пестреньких несушек во главе с диковатым огненно-рыжим петухом.
     Приступы у Дарьи повторялись нечасто, но видеть их даже Василию было невыносимо. Он стал приглашать в дом колдунов и знахарей, одаривал их, чем мог, исполнял все предписания: поил дочь настоем чернотала со свежей куриной кровью. Потом оказалось, что надо было пить кровь не куриную, а козлиную. Давал корень пиона со струей бобра, мазал Дарьюшку навозом и медвежьим жиром, но болезнь не отступала. 
     Однажды он где-то разыскал ученого немца, который в отличие от русских доморощенных лекарей, практиковал в Германии, лечил баронов, курфюрстов, маркизов… Осмотрев девушку, он прописал ей глотать хлебные катыши со свежей девичьей кровью (только не своей, больной, а здоровой), которая истекает в определенный период каждый месяц. Этого религиозный отец уже стерпеть не мог и взашей выгнал антихриста из дома. На этом лечение несчастной дочери закончилось. Был, конечно, ещё один, настоящий – от Бога – способ вылечить Дарьюшку, но местный батюшка Георгий Иванов наотрез отказался прижигать раскаленным церковным крестом темя страдалицы, да ещё пригрозил анафемой неугомонному отцу. И тот, наконец, смирился. 
     Между тем, у Дарьюшки оказались золотые руки. Однажды зимой она попробовала сделать кокошник. Вырезала очелье, скроила заднюю шапочку, да вот беда, нечем кокошник украсить. Попросила тятеньку купить ей разных ленточек, бусинок, ниток цветных. Отец был рад радешенек хоть чем-то доченьку потешить, скрасить её монашеское затворничество, искупить перед ней свою нечаянную вину.
     Съездил он на московскую ярмарку, привез Дарьюшке бисеру разного, рубки перламутровой, лент ажурных, парчи да позумента. Засветилась Дарьюшка от такой роскоши, повеселела, и через неделю надела кокошник на свою головку. Ахнул грубый кузнец от голубого сияния снежинок и узоров морозных – даром, что обликом неуклюж, а красоту душа его сразу углядела. Говорить кузнец был не мастак, но как только в очередной раз в город выбрался, накупил не только бисеру, но и мелкого жемчуга, нитей серебряных и золотных, парчи и бархата разных цветов.
     Задумала Дарьюшка к Масленице особенный кокошник смастерить – и сделала. Не кокошник у неё получился, а корона царская! По золотому очелью цветы невиданные вышиты, камушки цветные радугой переливаются; если внимательно присмотреться, то из цветов-то облик Богородицы складывается, а поднизь, что на лоб опускается, словно белое облачко под ликом Божественным...   
     В самый развесёлый день Масленицы надела Дарья кокошник и вышла на улицу. Тихо и незаметно подошла к озорной толпе, которая веселилась около высокого столба, по которому лезли молодые мужики, чтобы достать перепуганного насмерть петуха. Кто-то, обернувшись, увидел Дарью, ойкнул очумело, и вся толпа замерла, не веря глазам, выдохнув протяжно и разноголосо: «Боярыня!»   
     Про петуха на время забыли. Многие не узнавали Дарью, отвыкли от неё за два года отшельничества. Рассматривали кокошник со всех сторон, не могли поверить, что она сама такое чудо сотворила. Кто-то произнёс: – святая девка!
     А может и вправду святая, а никакая не порченная? Порченной такое сделать не под силу! А коли святая, так не зазорно и попросить сделать кокошник на заказ…
     Подошел отец и увел счастливую Дарьюшку домой. 
     Первый заказ поступил от бурмистра Фрола Евдокимова для дочки-невесты (он в 1799 году был ещё живой и богатый, убили его мужики спустя год). Прознали про мастерицу и в волостной Сабуровке, там купцы с размахом жили, драгоценных каменьев на кокошники не жалели. Дарьюшка делала любой заказ всегда будто последний, без спешки и суеты, тщательно выкладывая рисунок, никогда не повторяясь. Бывало, по месяцу уходило на плетение серебряных узоров и вышивку золотной нитью.
     Хорошие кокошники считались семейной ценностью, они на ярмарке стоили сто рублей и больше. Дарьюшке платили половину цены, но всё равно, это были огромные деньги… Отец только удивленно хмыкал, глядя на купеческую расточительность. Сам-то он лет десять назад купил себе за рубль с полтиной шапку с бобровым подбоем, и искренне жалел, что нет у него сына-наследника, чтобы эту шапку ему передать. 
     За два десятка лет жизни в деревне Кувалда друзьями не обзавелся, но и врагов не имел. Родичей в округе у него не было – откуда бы им было взяться? Может так незаметно для окружающих и сошла бы на нет жизнь деревенского кузнеца, если бы не приглянулся он в 1801 году новому управляющему Хорькову, который его из общей массы выделил и сделал приказчиком. Выбор был удачным. Петров не пил вина, не хитрил, не воровал, все распоряжения управляющего выполнял всегда добросовестно. Юровские мужики нового приказчика (имя его пришлось-таки им вспомнить) не то, чтобы сильно уважали, но просто никому не приходило в голову пререкаться с угрюмым Геркулесом; все понимали, что он сам, как и они, подневольная душа, и нечего зря словами сорить. 
     Прошло ещё два года. Дарьюшке почти девятнадцать – давно невеста, да только женихов у неё нет, и не предвиделись они. И пусть никто, кроме отца, страшных её припадков сейчас не видел, но на деревне быть святой ничуть не лучше, чем порченной. Ведь каждому понятно, что святость и дьявольщина неразлучны, как день и ночь. Её бывшие подружки давно повыходили замуж, а про Дарьюшку если кто и вспоминал, то не как о человеке из плоти и крови, а как о существе неземном, непредсказуемом, таинственном, не от мира сего и, значит, опасном… 
     После скандальной отставки Хорькова и неожиданного возвышения Василия Петрова, что-то в привычном порядке вещей сломалось. Первой это заметила Дарья. Отец, который раньше за весь вечер мог не сказать ни слова, занимаясь хозяйственными делами, нынче что-то спрашивал у дочери, стал захаживать в приказную избу, где целыми днями протирал штаны земский писарь. О кузнице он совсем перестал вспоминать, и это было странно.
     Но главное, что пугало Дарью, была его внутренняя отстраненность от прошлой жизни, словно и не жил он в деревне до того дня, как стал бурмистром. Часто во время вечерней трапезы Василий неожиданно замирал с куском хлеба в руке, глядел поверх Дарьи мимо лампады и образов, устремляя свой взгляд в темный окоем окна, словно высматривал что-то в неведомых далях…  Дарья пугалась – что он видит там, в заоконной черноте?
     Никто не знал, что творилось в скрытной душе Василия. Да он и сам не понимал, почему давным-давно минувшее прошлое вдруг стало выворачиваться в нем наизнанку? Он против своей воли мысленно всё чаще возвращался к когда-то оборванному, и казалось, навсегда забытому спору с единоверцами-керженцами. Оказалось, не забыл…
     Всё чаще вспоминал Василий тот проклятый день, когда променял свою свободу на крепостную неволю, тот унизительный деревенский сход на лугу возле Сходни, когда ему отказали в праве на землю… Много незабытых обид, словно змеи, выползли из черных схронов его души... 
     Ничего этого Дарья не знала. Она со смутной тоской и страхом смотрела на неподвижное, каменное лицо отца, на его горящие, ничего не видящие глаза, на сжатые в кулак толстые пальцы, и трепетным сердечком чувствовала, как крадется к ним в дом лихая беда… 

*     *     *

     В череде важных дел 1803 года сенатор и светлейший князь Сергей Александрович Меншиков с группой других сенаторов, занимался проблемами помещичьих землевладений и готовил от имени Александра I очередной Манифест о привлечении переселенцев на просторы Российского государства. Это была уже не первая попытка царствующего дома хоть кем-нибудь заселить безлюдные окраины России. 
     На меже двух веков в Российском государстве сложилась странная ситуация: ни в Московии, ни в ближайших губерниях, ожерельем висящих на московской шее, земли не хватало – ни крестьянам, ни помещикам, ни купцам, ни даже иностранным концессионерам. Но чуть дальше этого пространства, так сказать, в третьем круге, земля пребывала в первобытной дреме – возделывать её было некому, и всякая пришлая орда за Волгой чувствовала себя среди спящего ковыля как у себя дома.
     Какой смысл воевать и вытеснять крикливых османских головорезов с Причерноморья, неугомонных шведов с побережья Лапландии, ставить на место заносчивых ляхов, если на завоеванных территориях некому бросить в землю горсть зерна? Лишь бесконечный императорский титул напоминал ученой Европе о том, что в состав России входили эстляндские, лифляндские, карельские, югорские, удорские, обдорские, кондийские, иверские, карталинские и прочие земли. Пора было делом подтверждать слова и отважная женщина, начавшая своё царствование свержением постылого мужа, обратилась на пяти языках к иноземным авантюристам, искателям приключений: «…дозволяем в Империю Нашу въезжать и селиться, где кто пожелает…»
     Ну, не совсем, конечно, где кто пожелает… Чины Министерства внутренних дел быстро указали прибывшим колонистам своё место: Поволжские степи, а кому не страшно, то и Заволжские просторы.
     Провозглашенные Екатериной II в Манифесте льготы и привилегии, были поистине царскими: бесплатный проезд до волжской глухомани, кормовые деньги на весь путь (восемь гульденов в день – немалые деньги!). По приезду – каждой семье корова и две лошади, никаких налогов в течение тридцати лет, свобода от рекрутской повинности… Всего и не перечислишь, но главное, – 30 десятин* земли на каждое хозяйство. (Вот бы удивились этакой щедрости крестьяне Куркина или Юрова, где на каждое тягло приходилось всего три-четыре десятины тощей суглинистой земли). 
______________________________
* десятина – чуть больше 1-го гектара.

     И всё это происходило в то время, когда сама Россия была до предела истощена войнами. Армия несколько месяцев не получала жалованье, военное ведомство по уши погрязло в долгах, купечество разорялось, духовенство исподлобья смотрело на власть из-за отнятых у монастырей земель. Как всегда, процветали только продажные суды, которые в России никогда не являлись правосудием, – и в это самое время Екатерина выступает перед Европой с Манифестом: Милости просим, приезжайте, живите, берите нашу землю! 
     Вся голодная и бездомная шпана Европы, главным образом немцы, потомки богатых и надменных Нибелунгов, мигом собрались в дальний путь, благо собраться ей – только подпоясаться. Особенно веселые среди этой публики, на границе поворачивались спиной к фатерланду и, приспустив штаны, под хохот соплеменников говорили своё последнее «прощай»: «Die grausame Heimat, du kannst mich heute in den Hintern k;ssen!»* 
     Чтобы благовоспитанный читатель не обвинил меня в неуместных грубых выражениях и излишнем очернительстве, приведу несколько цитат из книги Христиана Голоб Цюге «Русский колонист», изданную в Германии в 1802 году (о тех самых первых немецких переселенцах эпохи Екатерины II). Он писал:
«…Отщепенцы искали в необъятных далеких местах жилье, потому что Отечество выплюнуло их, уготовив им несчастную судьбу отверженных людей…»
     А вот ещё:

______________________________
* (нем.) Жестокая Родина, можешь поцеловать меня сегодня в задницу!
«…Бескультурщина, которая в любом положении чувствует себя вольготно, если только может беспрепятственно предаваться своим прихотям…  В числе переселенцев сгруппировались несчастные, которых удары гадкой судьбы или преследования соотечественников выгнали из Отечества…»
     И ещё о них же: «И самые многочисленные – легкомысленные люди, ищущие приключений, готовых к любому отважному предприятию, или неопытные, которые поддались на льстивые обещания золотых гор и в этом нисколько не сомневающиеся…»
     Нет оснований не верить старинному документу. Христиан Цюге, немецкий писатель-публицист, путешествовал вместе с этими людьми пароходом из Любека в Санкт-Петербург, а уже оттуда конная экспедиция доставила переселенцев на волжские земли. 
     Первый набор колонистов по признанию российских полицейских властей был, мягко говоря, не особенно благополучным. В местах поселений царили беспорядки, мордобой, грабежи. Не случайно довольно быстро управление колониями передали от «Канцелярии опекунства иностранных переселенцев» Министерству внутренних дел, которое решительно начало наводить в новоявленных колониях «немецкий порядок».



     Однако вернемся к нашему светлейшему князю, который со товарищи заканчивал править важный государственный документ. Предполагалось, что после опубликования Манифеста в начале 1804 года сенаторы выедут в Европу, чтобы на месте решать вопросы переселения в Россию добровольных мигрантов из стран Европы.
     Была у них ещё одна (разумеется, тайная!) миссия, которую сенаторам (каждому в отдельности), изложил в приватной беседе министр иностранных дел граф Александр Романович Воронцов. Речь шла об изучении политической обстановки и быстро растущего влияния Наполеона в Европе.
     Сергей Александрович Меншиков резонно решил, что до поездки в Германию было бы полезно побывать в одной из действующих немецких колоний, ибо негоже сенатору обнаружить вдруг некомпетентность перед чиновниками магистратов и прочими местными ландратами.
     И вот в конце августа 1803 года конный поезд светлейшего князя, состоящий из пяти тарантасов, запряженных каждый четверкой лошадей, отправился в дальний путь. Сопровождали сенатора чиновник Канцелярии опекунства переселенцев коллежский советник Смирницкий Андрей Андреевич и молодой полковник Министерства внутренних дел Саблин Петр Николаевич.
     Кроме двух государевых людей в свиту Меншикова входили: его личный секретарь Шубенской Стефан Ефимович, Главный управляющий всех имений Горленков Николай Севостьянович, слуги и разная челядь – человек пятнадцать-двадцать: камердинер, писарь, кучера, два повара – белый и черный, гайдуки, форейтор*, был даже свой кузнец…
   
*     *     *

     За две недели пути князь Меншиков и полковник Саблин сблизились так, что в неофициальной обстановке называли друг друга по имени-отчеству. Чиновник же из Канцелярии Учтивых Манер Смирницкий неизменно величал Сергея Александровича сугубо официально, несмотря на попытки Меншикова перейти на дружеский тон. В конце концов, Меншиков махнул рукой и стал отвечать ему тем же казен-
ным официозом…
     Несмотря на постоянно меняющийся пейзаж, дни путешествия были однообразны и утомительны. Дорога петляла между желтеющими травянистыми холмами, исчезая за горизонтом. Тарантасы катились и катились вперед, останавливаясь только на отдых и ночлег. Погода, по счастью, стояла сухая и теплая. На ясном, выцветшем небе чуть замет

_______________________________________
*форейтор – кучер, сидевший верхом на передней лошади. 
но передвигались редкие облака, прозрачные настолько, что тени от них не падали на землю. Вдоль оврагов, где протекали ручьи, поднимались густые заросли леса.
     Наконец конный поезд пересек границу Саратовской губернии; путешественники подъехали к Петровску – когда-то он имел крепостные укрепления, был форпостом на путях жестоких степняков. Теперь глазам путников открылся маленький сонный уездный городок. Меншиков стряхнул с себя дрему и обратился к Смирницкому Андрею Андреевичу, чиновнику из Канцелярии необжитых земель:
     – Ваше высокоблагородие, далеко ли ещё до немецких колоний? Может, в Петровске остановимся, заночуем, а утром двинемся дальше?
     – Ваша светлость, до темноты мы приедем в Аткарск, там ночевать удобнее и немецкие поселения оттуда совсем рядом – до полудня следующего дня приедем на место.
     Дорога пошла вдоль широкой, но мелкой речки. С левого крутого берега был хорошо виден пологий правый, где у самой кромки воды толпились многочисленные кусты, словно пришли на водопой. 
     – Ваше высокоблагородие, как называется поселение, в которое мы держим путь?
     Смирницкий достал из-за обшлага листочек, давно готовый к этому вопросу:
     – Колония Розенфельд, ваша светлость. Основана в числе первых в 1766 году, в ней девяносто два хозяйства, 475 жителей, есть церковь, школа на 120 учеников, а также ткацкая артель, магазин и продовольственные склады.
     Меншиков поморщился: «Господи, до чего же дотошный. Может, он сам из немцев?», но тут же учтиво спросил:
     – А что за речка, ваше высокоблагородие, вдоль которой мы едем?
     – Это Медведица, ваша светлость. Кстати, колония Розенфельд расположена на этой самой реке.
     Полковник Саблин, слушая их разговор, посмеивался в густые усы: «Как они оба за столько дней с ума не сошли от постоянного повторения своих титулов?» Саблин повернулся к князю и демонстративно, манкируя Смирницким, спросил:
     – А вы знаете, Сергей Александрович, здесь великолепные места для охоты! Нигде нет столько медведей, как на этой реке. Они даже на дорогу иногда выходят. Тут главное лапу ему тарантасом не отдавить, чтобы он не обиделся… Ха-ха-ха!
     Андрей Андреевич осуждающе посмотрел на молодого полковника: «Разве можно так разговаривать со светлейшим князем? Какие они всё же развязные, эти жандармы».
     Начало смеркаться. Вдали угадывались черные крыши Аткарска. Когда подъехали ближе, городок поразил своим безлюдьем, словно по нему накануне прокатилась дикая пугачевская орда. Но на ночлег обустроились хорошо.
     Утром следующего дня делегация двинулась дальше. Проехав верст десять и поднявшись на очередную возвышенность, конный поезд остановился: взору путников открылась немецкая слобода.
     Странное это было зрелище: в широкой долине, чуть в стороне от реки, раскинулся поселок похожий на большую шахматную доску с однообразными фигурками, неотличимыми друг от друга ни по цвету, ни очертаниями, и потому лишенный живописности русских поселений.
     Прямые улицы и пересекающие их под прямым углом переулки, нанесенные бесстрастной рукой чертежника, усиливали скучную монотонность человеческого обиталища. Глаза гостей настойчиво искали хоть какое-то разнообразие, присущее живым людям. Четыре ветряные мельницы и шпиль католической церкви в центре – вот и всё, что оживляло унылый плоский генплан колонии.
     Один из переулков слободы был превращен в пруд с широкими перемычками-плотинами, по которым перебегала с одного берега на другой добротная дорога.
     Светлейший князь долго смотрел на компактную, крепко сбитую немецкую слободу и, повернувшись к своему управляющему, спросил:
     – Николай Севостьянович, почему все наши деревни растянуты в одну линию на версту, а то и на две? Из конца в конец дойти невозможно. 
     – Ваша светлость, для русского мужика, особенно после шинка, главное – не расстояние, а направление, чтобы ему с пути не сбиться. Свой плетень он на ощупь найдет. А в такой квадратно-гнездовой деревне и трезвому-то трудно свой дом найти, а уж после кабака – совсем швах…   
     Полковник Саблин не замедлил одобрительно хохотнуть, и чиновник Смирницкий с сожалением подумал о князе: «Распустили Его светлость своих помощников, вон как они вольно позволяют себе разговаривать...»
     Тарантасы тем временем скатились в долину и, прогромыхав колесами по бревенчатому мосту через Медведицу, въехали на центральную площадь. Высокая кирха, обнесенная плотно стоящими молодыми липами, возвышалась над плоским ландшафтом. На устремленном в небо остром шпиле помимо креста красовалась фигурка петуха. 
     Меншиков, иронично глядя на высоко взлетевшего петуха, обратился к чиновнику из Канцелярии Тмутаракани: 
     – Ваше высокоблагородие, какому Богу здесь народ молится?
     Андрей Андреевич Смирницкий иронию не принял:   
     – Бог у всех един, ваша светлость, обычаи лишь разные.
     Меншиков пребывал в хорошем настроении и продолжал гнуть своё:
     – А что там петух делает на шпиле возле креста? Неужели в таком месте флюгер поставили?
     – Петух? ... – Смирницкий серьёзно, словно отчитывался на коллегии своей колониальной Канцелярии, доложил: – Согласно библейским преданиям петух своим криком трижды известил Христа о предательстве одного из его учеников, ближайшего апостола. Христос мог внять этому предупреждению и избегнуть ареста, но не стал этого делать. Он до конца нёс свой крест и взошел с ним на Голгофу. И был распят за грехи человеческие. Не случись этого, не было бы и Великого прощения, не наступила бы Новая эра, в которой мы сейчас живем. Католики и лютеране особо чтят петуха – для них это голос христианской совести.
     Меншиков, Саблин и секретарь Шубенской смущенно переглянулись: «Хм, этот ученый сухарь из Канцелярии Переселения Народов опять всем нос утер». За всё время неблизкого путешествия Андрей Андреевич ни разу не произнёс фразы: «не знаю».
     …Из ворот кирхи к важным гостям спешил священник. 

*     *     * 

     Бергер Вендель – управляющий Розенфельда. Он сегодня явно при параде: под коротким жилетом с блестящими металлическими пуговицами белая рубашка с отложным воротником, шею украшает широкий черный галстук; поверх жилета темно-синий полукафтан; штаны заправлены в сапоги с длинными хромовыми голенищами.
     От Смирницкого князь Меншиков уже знал, что Бергер приехал в Приволжье вместе с отцом в 1766 году с первой партией переселенцев. В то время ему было всего шестнадцать, а сегодня – пятьдесят три. Он жив – здоров, дела в колонии идут неплохо, но однажды колония была на краю гибели. А случилось вот что:
     Осенью 1774 года отца Бергера – Фридриха Венделя, землепашца из Майнца, убили пьяные казаки Пугачева. Слободу тогда разграбили и разорили дочиста. Старосту, казначея и писаря, покуражившись, повесили первыми для устрашения остальных, многих колонистов увели с собой. Захваченные казаки потом говорили, что колонисты ушли к Пугачеву добровольно, но это неправда… Спасибо губернским властям – после подавления бунта выжившим колонистам помогли семенами, лошадьми и вообще…
     Хлебосольные хозяева пригласили гостей за стол, и повели неспешный разговор о жизни немецкой общины. Когда колонисты узнали, что светлейший князь повезет в Faterland указ с приглашением новых переселенцев, радость тут же выплеснулась на улицу. Возле дома Бергера Венделя, несмотря на разгар страды, толпился народ.
     Меншиковские повара неотступно опекали местных кашеваров, пробуя все блюда, ничего не пропуская. Пища у колонистов, конечно, сытная и достаточно разнообразная, но ужасно пресная. «Нет, братцы, без русского хрена и горчицы светлейшему князю мясо лучше не подавать…» Местные кухмистеры только радостно кивали головами.
     В самом начале застолья Сергей Александрович вдруг заметил, что за празднично накрытый стол усаживаются одни мужчины. Он бурно запротестовал:
     – Нет-нет, герр Вендель, стол без хозяйки – что дом без цветов, – (князь успел заметить на всех подоконниках горшочки с геранью, китайской розой, столетниками) – познакомьте нас с вашей дражайшей супругой! 
     Важному гостю не откажешь. Ева Барбара, крепкая женщина лет сорока, расцвела от комплиментов русского барина. А русский барин совсем не прост, у него свой умысел: как можно больше узнать об обитателях колонии, их планах, проблемах, настроении. 
     Меншиков с интересом смотрел на жену местного управляющего. Её обветренное лицо, покрытое рыжими веснушками, трудно было назвать красивым – оно отражало суровый быт колонии. Голову женщины прикрывал чепец, завязанный на затылке под скрученной косой. Тонкая белая рубашка и душегрейка без рукавов с широким вырезом вокруг шеи и зубцами в талии, красиво подчеркивали ещё не увядшую стать. На загорелой груди лежали крупные желтые бусы; поверх длинной с красными разводами юбки, была ещё одна – синяя, короткая. Белый с цветами по подолу кисейный фартук давал понять присутствующим, что она всё-таки больше хозяйка в доме, чем гостья за столом.
     А на столе для дорогих гостей, как водится – что Бог послал: гуси запеченные с яблоками, молодые фаршированные поросята, кольца истекающей жиром колбасы, свиные ребрышки, жаркое из баранины, рыба речная в яичном соусе, сало с галушками, лапша на масле, вареники с творогом, картофель в разном виде, пироги из тонкого теста, уложенные сверху земляникой… Русские и немецкие повара были довольны друг другом. На кухне полным ходом шел процесс братания двух народов.
     Полковник Саблин нацелил прищуренный глаз (пока ещё трезвый) на батарею бутылок и разнокалиберных бочоночков из дерева и керамики. Взгляд его был понят правильно, и хозяева охотно подливали гостям можжевеловую водку, коньяк, какие-то крепкие наливки. Гости делали то же самое хозяевам. Полковник был неистощим в тостах, за которые невозможно было не выпить. Все вели себя непринужденно, любвеобильно, однако чутко вслушиваясь в громкие застольные речи. Каждая сторона рассчитывала на раскрепощенную откровенность друг друга. Закончилась неспешная трапеза обоюдными дружескими похлопываниями по плечу и горячим пуншем на коньяке…

     За три дня, прожитых в колонии, гости увидели и поняли многое. Каждый вечер Бергер Вендель рассказывал русским господам о жизни своих соплеменников на окраинной русской земле, отвечал без утайки на все вопросы, показывал мастерские, скотные дворы, амбары и магазины. В один из дней Бергер организовал сенатору и его спутникам поездку в соседнюю колонию – Вальдхоф. Двадцать пять верст в один конец отмахали, в общем-то, напрасно: ничего нового Меншиков не увидел – те же дома, огороды, пруды, поля…
     Колонисты-немцы бороды не носили, многие брили и усы. Чистоплотный образ жизни спасал от многих болезней и эпидемий, поэтому семьи в пять, шесть и даже семь детей были здесь не редкость. Общая черта всех переселенцев – великое трудолюбие, терпимость к неизбежным тяготам. Набожность колонистов показалась русским гостям какой-то не настоящей, скорее, привычно-обязательным ритуалом. Каждый праздник все обязательно посещали церковь – за этим строго следил священник.
     Рядом с церковью находилась большая одноэтажная школа: восемнадцать саженей в длину и восемь в ширину. Начальное церковноприходское образование было обязательным для всех детей. Сельский сход зимой собирался в здании школы. Весной, летом и ранней осенью колония вымирала: все население, в том числе и дети, пропадали на полях, гумне, лугах… Герр Вендель, вздохнув, добавил: 
     – Не только в страду, вся жизнь колонистов – вечный, сплошной, нескончаемый труд. Почти всё, что у нас есть, мы делаем собственными руками.
     Секретарь Меншикова Шубенской Стефан Ефимович прекрасно владел немецким языком. У него тоже были свои вопросы:
     – Герр Вендель! Где знакомятся ваши парни и девушки? Вы понимаете, что замкнутость колонии, в конце концов, не может не повлиять на качество потомства?
     Вендель помрачнел:
     – Это особая проблема. Мы по большим праздникам общаемся с соседями, но постоянно встречаться молодые люди разных колоний не могут. Никто не хочет уезжать из своей деревни; у всех тут родня, братья и сестры, – это очень непросто переехать в чужую колонию… Только вдовы или вдовцы иногда переезжают… 
     Перед отъездом Сергей Александрович Меншиков имел продолжительную беседу один на один с Бергером Венделем. Только личный секретарь князя Шубенской сидел рядом и делал пометки в своём гроссбухе.
     – Герр Вендель, воспитание ваших детей в колонии достойно подражания – оно достаточно нравственное и религиозное. Но ваша молодежь совершенно не знает и не изучает русский язык. Почему вы не пригласите в свою школу учителей русского языка, никого не отправляете учиться в российские губернские города? Нельзя относиться пренебрежительно к стране, которая вам дала землю и возможность устроить свою жизнь более-менее благополучно.
     Бергер Вендель понял, что время комплиментов закончилось, и начался разговор государственных мужей:
     – Ваша светлость, в Манифесте Екатерины II ничего не говорилось, что мы должны будем вести бесконечную войну с дикими племенами кочевников, которые нас постоянно грабят и убивают. Наши поля изрядно политы кровью колонистов. Российские власти нас не защищают, получается наоборот – это мы защищаем ваши города от набегов дикарей…
     Светлейший князь не перебивал и не возражал собеседнику. Он прекрасно знал из правительственных секретных циркуляров и предписаний то, о чем сейчас говорил герр Вендель. В голове Меншикова рождалось твердое убеждение, что надо каким-то образом подселять сюда русских людей, строить здесь предприятия, открывать фабрики, и заодно учиться у немцев хозяйствовать на земле.
     А Бергер Вендель не без обиды продолжал:
     – Ваша светлость, вы имели возможность убедиться, что мы неплохие хозяева и сами хорошо знаем, что и когда надо выращивать. Зачем губернские власти заставляют нас высаживать тутовые деревья, разводить шпанских овец? Завтра кому-то придет в голову переженить нас с киргизами или бурятами для освежения немецкой крови. Эти вопросы мы как-нибудь решим сами. Давайте лучше обсудим, как нам наладить торговлю с метрополией? Нам жизненно необходимо куда-то девать излишки зерна и мяса. Сейчас мы начали возделывать табак – на него большой спрос в России. Нам многого здесь не хватает: леса, строительных материалов, стекла, краски, разного инвентаря для обработки земли, инструмента для изготовления мебели, посуды… Давно пора строить в Поволжье фабрики, заводы, мастерские… Вот о чем надо думать губернским властям…
     Беседа была долгой, не всегда приятной, но предельно откровенной. В конце концов, собеседники расстались вполне довольные друг другом.
     На следующий день гости покинули Розенфельд.

*     *     *

     После возвращения князя из немецкого Поволжья Главная контора Меншикова разослала по своим подмосковным вотчинам циркуляры о целесообразности создания в сельских общинах школ, обучения детей грамоте, о наведении чистоты в жилищах и дворовых территориях, о внедрении железного плуга вместо деревянной сохи, многопольного севооборота с плодопеременной системой…
     Бурмистр Василий Петров, слушая монотонный бубнеж писаря, не понимал, чего от него хотят московские управители. «Школы им нужны… ишь, барские причуды… кому надо, тот сам научится читать, а писать – у нас писарь имеется, за это он хлеб наш ест».
     – Кузьма, чего ты там про оборот плодов пробормотал? Ты читай, да растолковывай, чего барин-то изволит?
     – Что написано, то и читаю, а растолковывай сам, я писарь, а не толмач. 
     – Ты от общины содержание имеешь, вот и делай, что тебе говорят.
     – От такого содержания ноги скоро протяну. Меня, вон, филинские мужики к себе зовут. Они окромя капусты и картошки ещё и мясо обещают.
     – Мы тоже обещаем… Я тебе за такие разговоры башку оторву…
     Мудреное послание Главной московской конторы деревенские бурмистры вскоре забыли, да, видимо, и в самих Черемушках-Знаменском о нем никто не вспоминал. Жизнь в деревне катилась своим чередом.

     Как-то на исходе зимы в легких санках в Юрово прикатил на рысаке человек от соседнего помещика Дивова, нашел бурмистра Петрова и подал ему бумагу:
     – От барина нашего Андрея Ивановича заявление.
     – Ты мне бумагу под нос не тычь, говори, чего надо.
     Человек презрительно усмехнулся и доложил:
     – Мужика вашего наши люди в лесу за воровством схватили, у нас в темной клети сидит. Барин тебя желает видеть. 
     – А на кой я ему? Поймали вора, ну и разбирайтесь с ним.
     – Барин наш, Андрей Иванович, конечно, разберутся. Но ежели по-доброму – штрафом отделаетесь, иначе через Земской суд убытки взыщем. За этакий-то позор твой барин Меншиков с тебя немилостиво спросит.
     «Ишь, сукин сын, ухмыляется, знает, подлец, что за всё мне приходится ответ держать». Василий зло посмотрел на дивовского приказчика:
     – Кто вор?
     – Дометием Гавриловым назвался.   
     «Ну, дрань еловая, я тебе покажу почем фунт лиха». Не глядя на посланника, коротко бросил:
     – Скажи, скоро буду.
     Человек снова презрительно усмехнулся, прыгнул в санки, весело гикнул и покатил прочь.
     Известно, что бьют не тех, кто ворует, а тех, кто попался. Бурмистр, забрав у Дивова вора, уплатив изрядный штраф, сразу привез Дометия на обчественное гумно, кликнув десятских Егора и Гаврилу Яковлевых.
     – Валите вора на лавку, и руки ему вяжите.
     Дометий почуял недоброе. Бывало, конечно, что мужиков за провинность пороли, но руки никогда не вязали. Заискивающе посмотрел на Кувалду:
     – Василий, ты меня шибко перед женой-то не позорь, с кем греха не бывает, не я первый, не я последний.
     – Вот мы с тебя и начнем учить уважать чужое добро.
     Василий Петров бросил десятским витой, сыромятный кнут:
     – По двадцать пять плетей каждый. Кто слабину проявит, сам на лавку ляжет.
     Первый же удар свистящей плети прожег несчастного Дометия до озноба. Вскоре он начал извиваться и кричать всё отчаянней, пока крик не перешел в сдавленный, закушенный вой. Исподняя рубашка и подштанники набухли от крови. Егор, передавая скользкий кнут Гавриле, отводил глаза в сторону. Гаврила посмотрел на бурмистра:
     – Не выдержит, концы отдаст.
     – Коли жалко, ложись сам, я тебя лично уважу. Ну! – ненависть и угроза хрипели в голосе Кувалды. – Ну!
     Гаврила взмахнул сыромятиной. Дометий затих, и только судорога, пробегавшая после каждого удара по упавшим к полу рукам, показывала, что жизнь ещё теплилась в истерзанном теле. Ошметки рубахи перемешались с пластами окровавленной кожи. Бесчувственное тело бросили в сани и отвезли к избе Дометия. Евдокия, молодая жена, увидев обезображенное тело мужа, завыла в отчаянии, и её жуткий вой не стихал до глубокой ночи. Дометий не умер, выжил, но оправиться от немочи, слабости и кровавого харканья так и не смог. Бурмистра Кувалду с того дня стали в деревне по-настоящему бояться и ненавидеть…

     Были времена, когда по Сходне ходили струги, русло было чистое и широкое. Возле мельничных плотин в ямах водилась крупная рыба: налимы, сомы, сазаны, окуни. В береговых камышах прятались щуки и прожорливые голавли. Господа часто забавляли своих гостей рыбной ловлей. Нашего барина, светлейшего князя, на сходненских берегах не видывали, а Дивовы на противоположном бережку любили с гостями у реки погулять.
     Местным мужикам ловить рыбу на реке запрещалось – им рыбалка дозволялась (если не жалко время терять) только в прудах. А что в прудах поймаешь? – сорных ротанов да ершей… Управляющим, бурмистрам и прочим служивым людям разрешалось на реке жерлицу забросить, с удочкой постоять, но за это они были обязаны беречь речное добро от мужицкого разора. С этими жиганами чуть не догляди – враз всю живность в реке изведут.   
     Василий Петров берёг хозяйское добро на совесть. Не потому, что шибко господ любил и был им чрезвычайно предан. Он очень любил свою власть над людьми и ради её сохранения перешел, даже не заметив этого, из одного состояния рабства в другое – гораздо худшее.
     Став бурмистром, он получил право казнить или миловать, но на этом его власть и заканчивалась. Миловать он не умел, и не потому даже, что жизнь его самого никогда не жалела, а оттого, что молодое вино его души, когда-то перебродив, не заискрилось, не излилось хмельной волной любви и созидания, а закупоренное в душном пространстве скукоженной души, превратилось в уксус, и никого уже не могло радовать. То недолгое счастье, которое поселилось в доме, когда мастерица-Дарьюшка всем на удивление рукодельничала, сгинуло с приходом проклятой власти над односельчанами. В темных углах избы поселился постоянный страх и тягостное ожидание беды.
     Однажды на исходе лета, проезжая поздним вечером верхом по косогору, где заканчивались деревенские огороды, Кувалда заметил мелькнувший на реке огонёк невдалеке от плотины, словно шальная рыбка, выскочив из воды, блеснула на солнце серебром чешуи, и скрылась в темной глубине.
     «Что за огонь ночью на пустом берегу? Похоже, кто-то кремнем искру высекает, куревом балуется…» – бурмистр шевельнул поводьями и не спеша начал спускаться к реке. Густая травяная стерня скошенного луга делала шаги лошади почти не слышными…
     Закончив перекур, Игнатий Иванов, сорокалетний мужик, и его двоюродник Фадей Иванов тридцати лет начали заводить бредень на всю ширину Сходни. Подхватив в руки «клячи»*, браконьеры двинулись от плотины вниз по течению. Пройдя по воде полсотни саженей, Фадей, шедший вдоль правого берега, повернул к левому – в мотне билась рыба и пора было её вытаскивать. На середине реки вода доходила до плеч, и он не без труда тащил за собой «клячу».

Подхватив верхние и нижние чалки, мужики осторожно начали вытягивать сеть на берег. Темная мгла скрывала их от дальнего взгляда, но вблизи они хорошо различали друг друга, действовали быстро и слаженно, обмениваясь тихими короткими командами: «тяни», «давай», «прими». Нако-

_________________________________
*клячи – шесты, за которые тянут рыболовную снасть. 
нец, вся упруго шевелящаяся мотня улеглась на берегу. Мужики облегченно распрямились, не отводя глаз от улова.
     Знакомый жесткий голос прозвучал так неожиданно, что даже небесный гром не сразил бы браконьеров сильнее. В десяти шагах от них за ивовыми кустами верхом на лошади сидел бурмистр и поигрывал плетью.
     – Или овес жать, или рыбу жрать, а вместе никак не получится! – прибаутка деревенского сатрапа была зловещей.
     Мужики застыли на месте, не в силах шевельнуться. Мокрая одежда облепила тела, словно путами, сковывая движения. Их преступление было таким явным, что рассчитывать на снисхождение этого зверя не приходилось. Расправу полугодовой давности над Дометием. в селе хорошо помнили.
     Первым очнулся от страха Игнатий. Именно он уговорил Фадея пойти ночью за рыбой, уверяя, что Кувалда уехал в город и вернется не ранее, чем через пару дней. Рука Игнатия метнулась к ножу, висящему на поясе: терять ему кроме своей жизни, было нечего.
     – Ну, Кувалда, убью!
     За шаг до лошади бегущего безумца встретил сокрушительный удар плетью в лицо. В глазах Игнатия вспыхнул ослепительный жгучий свет, и в этом ярком сиянии он уже ничего не мог разглядеть. Удары сыпались сверху один за другим, обжигая лицо, шею, руки. Ища спасения, пятясь назад, Игнатий рухнул с берега в воду. От судорожного всхлипа в горло хлынула вода…
     Ноги у Фадея подкосились, он упал на колени, обмирая от страха. Перед глазами его бились, изгибались рыбьи тела. Они из последних сил искали спасения. «Надо бы их отпустить, спихнуть в воду» – мелькнула у Фадея нелепая мысль, но пошевелиться было страшно: над ним, заслоняя звездное небо, висел неумолимый всесильный Дьявол, который решал, что ему делать с ничтожной земной тварью.
     Дьявол тихо приказал:
     – Вставай! И без глупостей! Ежели что – запорю насмерть! Иди к приказной избе! 
     Пленник и его конвойный вышли на черный ночной луг. Позади за жидкими пучками ивняка холодно и враждебно плескалась вода. Пленник шел молча, ни о чем не моля своего палача. Знал, это – бесполезно. Откупиться ему не чем, да и невозможно было соблазнить Кувалду: ни денег, ни угощения он никогда не брал. Ночь в чулане под замком была последней ночью Фадея в родной деревне.
     Утром писарь повез связанного мужика в волость, в жандармский околоток. Суд был скорый и, с точки зрения дворянского уложения – правый: пять лет каторги. С тех пор Фадея Иванова в Юрове никогда больше не видели.   
     Игнатия Иванова похоронили без шума: утонул человек, с кем не бывает. Следователь в деревню даже приезжать не стал, ограничился писулькой, которую под диктовку бурмистра настрочил писарь… 

*     *     *

     С того самого происшествия на ночной реке совсем плохо стало Дарье. Давно уже никто не говорил о ней благоговейно «Святая!» – вообще никак не говорили. Просто забыли про её существование. Дарья чувствовала растущую черную пустоту вокруг, которую заполняли смердящие привидения. Чьи-то тени или оскаленные лица появлялись и исчезали в её маленьком ночном оконце. Она и сама уже не помнила о том, что когда-то мастерила кокошники, шила и расшивала узорами одежду. Приступы падучей участились, но отца чаще всего не было рядом, и она, помертвевшая, скрученная судорогами, с прокушенным языком, часами лежала в неудобной позе, медленно приходя в себя.
     Дарья перестала замечать присутствие отца в доме, перестала слышать его голос, даже когда он окликал её. А может он и не окликал? ни о чем не спрашивал? ничего не говорил ей? Худой, вечно голодный кот, незаметно и окончательно исчез из дому – Дарья этого тоже не заметила. Она и сама всё больше походила на больную, зараженную лишаями, неопрятную кошку, которая не знала для чего и зачем живет. Она часами лежала ночью без сна в своей крохотной горенке, слушая завывания дымохода, нескончаемую мышиную возню, однообразную песню сверчка, которую не заглушал даже храп отца за тонкой перегородкой.
     Сквозь хор ночных звуков Дарья слышала голоса на другой половине дома, где жил её одноутробный брат с женой и двумя детьми – десяти и восьми лет. Яков свою половину расширил, приткнул к ней теплый флигель, небольшой хлев, на задах поставил сарай для сена. За все годы ни Яков, ни племянники, ни разу не зашли к ней. Никто не приходил к ним в дом.
     Дарья лежала на сундуке, перехваченном металлическими полосками, и её уже не первую ночь преследовало одно и то же видение: она плывёт по небу на облаке в окружении белоснежных ангелов. Они летали вокруг Дарьюшки, садились рядом с ней на невесомый край перины, о чем-то беседовали и смотрели на неё. Потом они смотрели вниз, и Дарья тоже смотрела вниз. С небесной выси она видела неширокую серебристую речку в зеленых берегах. В сверкающей воде лицом вниз плыл человек. Когда облако поравнялось с ним, он поднял голову, и Дарья увидела, что у человека нет глаз, черные глазницы пересекали глубокие шрамы, но он улыбнулся Дарьюшке и, опустив голову, поплыл дальше. Она спрыгнула с облака и, скользнув вниз, пошла за ним по сверкающей воде…
     Широко раскрытыми глазами Дарья смотрела в темное оконце, за которым опять, то приближаясь, то исчезая, маячила чья-то тень. Ни глаз, ни носа, ни рта разглядеть было невозможно, но Дарья знала, что ночной гость пришел к ней и, услышав осторожные шаги в сенях, нисколько не удивилась и не испугалась. Она встала, сняла с божницы лампадку, и пошла босиком, в белой сорочке встречать гостя. 
     В сенях никого не было, крохотное желтое пламя освещало только её руки, едва достигая стен. Дарья потопталась, повернулась назад и увидела голову, вернее, глаза, в которых прыгал огонек лампады, мокрую полоску зубов, огромные руки, гладящие темно-синее острие топора. Девушка глухо вскрикнула, тело её затряслось в конвульсиях, и она упала на сухие холодные плахи пола. Лампадное масло растеклось, фитиль, освобожденный от оков, затрепетал веселее и ярче… 
     Когда пляшущий свет пожара вломился в окна соседних изб, прибежали люди, помогли семье Якова что-то спасти от огня, увели детей и животных, защитили сено. Спасать другую половину дома было уже поздно, да и желающих лезть в пекло не было. Утром, среди дымящихся головней нашли обгоревшие останки двух человек. Поскольку погиб бурмистр, приехал разбираться следователь, но, покрутившись на пожарище целый день, никаких признаков убийства или злонамеренного поджога не обнаружил. Списали на несчастный случай – и дело закрыли.

*     *     *

     Может показаться, что над сходненским поместьем князя Меншикова витал неодолимый рок: то с одним бурмистром произойдет темная история, то с другим, то управляющий запутается в махинациях… Такие истории случались часто и повсеместно. Нередко бывало, что помещик или управляющий доводил своих крестьян до такой отчаянной смелости, что те хватали злодея за грудки, волокли на конюшню и секли его розгами, не думая о том, что будет завтра. А назавтра их ждала Сибирь, каторга, рекрутчина, арестантская рота… 
     Власть помещика и его управляющих над крестьянами была беспредельной. Их могли проиграть в карты, обменять на лошадей или столовые сервизы, продать фабриканту-заводчику, переселить в другие места. Помещик, продавая мужа отдельно от жены, а детей – от родителей, и не считал, что поступает бесчеловечно. Крепостную семью из пяти человек продавали в начале XIX века за восемьдесят - сто рублей ассигнациями (ассигнации дешевле «настоящих», серебряных денег в два-три раза).
     В газете «Московские ведомости» за 1802-1806 годы не были редкостью объявления: «продаются девка лет 30 и молодая гнедая лошадь», «продается малый 17 лет и мебели», «продается горничная – очень уж умна, в барыни захотела». Проиграть горничную в карты считалось среди малопоместных русских дворян особым шиком…
     Когда-то, ещё при молодом Петре I, барщина составляла два дня в неделю. Юровские и машкинские мужики спустя сто лет об этом уже и не догадывались. С трудом помнили они барщину четырех - пятидневную, потому как работали на барина (вернее, на управляющего) по шесть, а то и семь дней в неделю. Тех, кто на работу не выходил (даже по болезни), приказчики колотили палками для острастки других. Если крестьянин от побоев умирал или становился калекой, самодуров-помещиков под суд не отдавали. 
     Конечно, помещику, управляющему, или приказчику закон убивать крепостных крестьян не разрешал, но убийства случались в каждом имении. И если вдруг принималось решение наказать виновного, то происходило это исключительно символично. Нельзя же подрывать государственные крепостные устои… 
     В 1806 году молодым русским дворянином, публицистом и поэтом Андреем Сергеевичем Кайсаровым была опубликована смелая и очень передовая диссертация «Об освобождении крепостных в России». Опубликован сей труд отнюдь не в России, а в Германии, где крепостное право предавали анафеме, начиная с эпохи Возрождения.
     Неисповедимы пути Господни. В 1812 году профессор русской словесности Кайсаров, будучи патриотом, записался в русскую армию, служил в типографии при главном штабе. Всезнающие штаб-офицеры не преминули подсунуть его диссертацию Михаилу Илларионовичу Кутузову, ярому стороннику крепостничества. Пробежав глазами крамольный труд, генерал возмутился, затопал ногами: «Эта писанина есть ни что иное, как набат, призыв к бунту, она зловредна и терпима быть не могущая» … Чтобы завершить нечаянное отступление от главной темы, сообщу, что Андрей Кайсаров ушел из штаба в партизанское сопротивление, где и погиб в тылу противника…

     Назначать нового бурмистра из местных мужиков, вместо погибшего Василия Петрова, Главная московская контора Меншикова не стала. Очень уж убого жила деревня под жестоким неграмотным бурмистром. Хотелось видеть что-то напоминающее жизнь и порядок немецких колоний Поволжья, поэтому на должность управляющего сходненской вотчиной был приглашен сорокалетний морской офицер в отставке Гохман Альберт Карлович.
     Откуда появилась такая убежденность, что любой немец, будь то сапожных дел мастер или морской офицер – большой специалист по обустройству русской деревни? Мол, стоит только поставить во главе сельской общины немца, как она сразу, благодаря германскому порядку, цивилизации и прогрессу, начнет удивительным образом преображаться и процветать?
     Альберт Карлович говорил по-русски вполне сносно, но с таким акцентом, словно специально подчеркивал своё иностранное происхождение. Порой эта нарочитая неправильность речи раздражала не только деревенских мужиков, но и чиновников Главной конторы Меншикова.
     Поселился Гохман по традиции в старом господском доме сельца Филино. После увольнения проштрафившегося секунд-майора Хорькова, филинского бурмистра (из местных мужиков) Ивана Лося в господский дом не пустили. Там жила старая экономка и немногочисленная прислуга, которая блюла в доме порядок. Редкие гости из московской конторы и разная меншиковская родня, проезжая по Петербургскому тракту, иногда останавливались здесь на ночлег.
     Лось – это не фамилия, а прозвище. Родилось оно в результате скандальной свадьбы. У молодого мужа после первой брачной ночи появились сомнения в целомудренности суженой. Утром он закатил грандиозный скандал, обвинив всю женину родню в обмане. Молодых с трудом помирили, но большие рога прикипели к Ивану сразу и навсегда.
     На новое место службы Альберт Карлович Гохман прикатил в сопровождении меншиковского секретаря Стефана Ефимовича Шубенского, который всю дорогу рассказывал новому управляющему о немецких колониях в Поволжье, где он имел честь побывать вместе с Его светлостью князем Сергеем Александровичем три года назад.
     Приехав в Филино, Альберт Карлович Гохман дал распоряжение собрать утром следующего дня мужиков в центре поместья, то есть в Машкино. Что он им будет говорить, управляющий пока не знал, но не сомневался, что найдет нужные слова, как только увидит толпу местных крестьян.
     На другой день Альберт Карлович проснулся в восемь утра. Молодой слуга, услыхав, что барин зашевелился, просунул голову в дверь и уважительно, но без подобострастия поинтересовался, что подать господам на завтрак: – кофею или чаю?
     Гохман – сильный и мускулистый – вскочил с постели, сгоняя последние остатки сна. Завтракая, он почувствовал легкое волнение из-за предстоящей встречи с мужицким сходом. За окном было пасмурно – не зря накануне под окном громко квакали лягушки. У ворот, почтительно сняв картузы, стояли деревенские приказчики – пришли доложить, что народ собрался. Слуга принес барину вычищенные до блеска ботинки, подал сюртук.
     Гохман и Шубенской вышли во двор. Пахло свежей зеленью и влажной землей. К воротам подкатила пролетка и господа отправились в Машкино. Около сотни мужиков заполнили проезд в центре деревни; глубокая колея разбитой дороги была заполнена глиной. Ни одного зеленого островка не было на деревенской площади – кругом топкая грязь.
     Гохман покрутил головой, поджал губы и предпочел остаться в коляске. Шубенской Стефан Ефимович даже не стал изображать, что хотел бы сойти на землю. Мужики, увидев господ, начали снимать шапки и картузы. Многие стояли, согнувшись в поясе, опёршись на палки, и были заметно смущены тем, что не могут перед новым управляющим в знак уважения встать на колени. Гохман смотрел сверху на седые, плешивые, нечесаные головы и прикидывал, с чего бы начать. С экспромтом что-то не заладилось.
     Сверху мелкими капельками сыпала теплая морось, она блестела на волосах, впитывалась бородами, темнела на ворсе крестьянских кафтанов. Мужики, осмелев, смотрели на управляющего и ждали, что он им скажет. Породистое, холеное лицо барина украшали густые усы и шотландская бородка, слегка завитые волосы были аккуратно зачесаны назад, под глазами висели мешки – след тайных пороков или большого утомления переездом. Белые руки красиво держали черный цилиндр. 
     «Индюк!» – тихо обронил кто-то. Словцо понравилось и навсегда приклеилось к бывшему флотскому офицеру. Альберт Карлович, стоя в коляске, не мог расслышать своего, только что родившегося прозвища, но перемену настроения толпы уловил – оно было не в его пользу. Молчание становилось смешным. Обстановку разрядил находчивый, самоуверенный Стефан Ефимович:
     – Господин ваш, светлейший князь Сергей Александрович, направил вам нового управляющего, человека ученого, служивого, хозяина доброго и рачительного. Отныне все распоряжения Альберта Карловича Гохмана вам надлежит исполнять неукоснительно. 
     – А говорить-то он могёт? – прилетел из толпы голос.
     Секретарь с улыбкой посмотрел на управляющего:
     – Альберт Карлович, уважь своих мужиков, объясни им, что к чему прислоняется: метла к дому или дом к метле.
     У Гохмана от вчерашнего благодушия и сентиментальности, и следа не осталось, даже речь его стала подчеркнуто немецкой:
     – Я глядеть на вас и видеть, что ви не льюбите аккуратность и порядок. Такой дорога нельзя иметь. Ви избалованы, здесь долго не был настоящий хозьяин. Я видеть отчеты – это имение приносить мало дохода, но теперь много будет другое, ви будете работать льючше. В каждой деревне будет староста, который будет исполнять мои указания.
     На следующий день старосты Юрово, Машкино, Филино собрались в конторе управляющего. Альберт Карлович достал рукописный журнал, какие-то листки, записки; нашел, что нужно, и начал просвещать своих помощников:
     – По новому положению крестьян можно наказывать только по доказанной вине, не более 25 ударов розог; если один человек дважды был наказан 25 ударами розог, то в третий раз наказание увеличивается до 50 ударов. Каждое наказание записывается в журнал. Четвертое наказание докладывается в Главную контору с описанием вины, и оттуда будет высочайшее указание, как поступить с нарушителем: либо переселить в другую местность, либо отдать в солдаты, либо в арестантскую роту…– Гохман поднял голову: –  Никакой беззаконий или самодурство, как было раньше, больше не будет… 







ДЕРЕВЕНСКИЕ БЫЛИ И НЕБЫЛИ


Глава 3


     Чем глубже Альберт Карлович Гохман вникал в жизнь русской деревни, тем больше испытывал к ней неприязнь. Жила она вроде бы по писаным законам, но в итоге всё получалось по не писаным. Да и те, которые писаные, вместо надежной опоры всему здравому и полезному, висели над людьми карающим мечом, запрещая всё и вся.
     Первое время управляющий пытался что-то внушать мужикам, и даже настаивал на выполнении своих чудаковатых прихотей: привести личные дворы и постройки в божеский вид, выкопать канавки вдоль дорог, убрать грязь… Но хитрый мужик сразу потребовал за это уменьшить оброк, снизить налоги, отменить штрафы, простить долги – тогда, мол, наскребём грошей на ваши барские затеи. 
     Главная московская контора отнеслась к начинаниям въедливого немца с недоумением: чистота и порядок, вообще-то, дело хорошее, но о снижении оброка или податей не смей и заикаться. «Вы, Альберт Карлович, не понимаете, что Россия – это не Германия. На русской земле немецкие порядки не приживаются. У наших крестьян ум изощреннее немецкого; если наш мужик говорит, например, «два», имея в виду доходы, то никому неизвестно, сколько у него при этом на ум пошло».
     Не понимал Гохман и того, что нарочитая нищета крестьянских жилищ, босоногие и голозадые дети есть попытка крепостных людей уберечься от алчных глаз. Не дай бог хозяину увидеть в доме мужика достаток. Тогда от неурочных дополнительных поборов не отвертишься. 
     Крепостной деревенский народ до того привык маскироваться нищетой, что она стала образом жизни. Обитателям убогих жилищ и в голову не приходило замостить двор камнем, купить красивую посуду, нарядную одежду, отмыть и одеть вечно чумазых, сопливых детей… 
     В конце концов, Гохман и мужики притерпелись друг к другу. Альберт Карлович оставил свои бесплодные попытки переделать окружающий мир, обратив все свои эстетические замашки на обустройство собственного гнездышка. Уют и порядок в доме он ценил очень высоко.
     На стенах гостиной не замедлили появиться весьма интересные картины, написанные маслом. Большое венецианское зеркало в овальной раме старомодного рококо притягивало взгляды гостей изысканными завитушками; угловой диван, обтянутый розовым в мелкий цветочек шелком, был щедро завален вышитыми подушками. За диваном на прочной подставке из ценного дерева стоял мраморный бюст древнегреческого философа Протагора, который всю жизнь морочил головы аристократам Акрополя: «Нет истин на земле, и Бога нет!». Перед диваном лежала шкура матерого волка с оскаленной пастью; его остекленевшие глаза смотрели на всякого входящего грозно и неотступно. Какая прекрасная аллегория! Гохману мнилось, что этот зверь олицетворяет его самого…
     Кабинет вмещал в себя застекленный шкаф с книгами, массивный письменный стол с внушительным креслом, мягкую тахту, застеленную шотландским пледом – для дневного отдыха. Гордостью хозяина был ломберный столик с инкрустацией из дорогих полированных камней. Поскольку гости-картежники были в этом доме большой редкостью, то Альберт Карлович убивал своё одиночество, раскладывая на столике пасьянсы. Особенно любил «Петуха в своей деревне», когда короля червей окружали четыре дамы…
     Надо отдать должное Гохману – управляющий любил и умел жить красиво. 
     Через полгода после вступления отставного офицера в должность управляющего, в Филине, наконец, появилась его жена – молодая, красивая баронесса Амалия Михайловна Козловская, дочь генерала, имевшего богатое имение под Ревелем (ныне Таллинн – прим. автора).
     Амалия приехала не одна – с сыном пяти лет и трехлетней дочкой, в сопровождении бонны – обрусевшей англичанки. Пасторальная деревенская идиллия на берегах Сходни продолжалась недолго: через пару месяцев быстрая в принятии решений баронесса сняла в Москве квартиру и укатила в белокаменную с детьми и гувернанткой. Сельская жизнь даже в уютном гнездышке мужа ей совершенно не приглянулась: от «немецкого порядка» веяло скукой и однообразием. Всё, что было интересно обсудить, супруги обмусолили в три дня. За пределами дома заняться Амалии было совершенно нечем. Не ходить же ей, в самом деле, с корзиной, как крестьянской бабе, по дубравам и ельникам грибы-ягоды собирать! Маленькие барчуки тоже не нашли здесь товарищей – с деревенскими детьми они разговаривали на разных языках и потому не понимали друг друга.
     Благодаря регулярным поездкам Альберта Карловича в Москву, у него не возникало ощущения брошенного мужа, наоборот, после небольших разлук любовь Амалии всегда была желанной и романтичной.
     Самодурства при Гохмане действительно стало меньше. Местные мужики были к управляющему справедливы – хотя он и немец, но человек оказался вполне порядочный и даже благородный, зря никого не обижал. Только работать «по-немецки» мужики всё равно не стали – никакой выгоды для себя они в этом не видели.
     Однажды во время приезда Гохмана в Главную московскую контору там вспомнили свечную историю с отставным секунд-майором Хорьковым, давно разжалованным в рядовые. Идея поставить в Машкине мастерскую по производству свечей Альберту Карловичу понравилась сразу, и он получил на то официальное благословение.
     Машкино в те времена зело бедствовало. И без того маленькая деревня делилась на две вотчины: Меншикову принадлежало восемь дворов и шестьдесят три души обоих полов, а князю Долгорукову – четыре двора с тридцатью пятью душами. Конечно, любой заводик или мастерская пошел бы нищей деревне на пользу.
     Для свечной мастерской за лето поставили бревенчатый сруб, соорудили амбар для сырья и готового товара, сделали навесы для дров. Ещё по весне Гохман отправил Петра Трофимова, тридцатидвухлетнего женатого, но бездетного мужика в село Старицу Тверской губернии учиться мастерству на свечном заводе. Счастливая мать Петра утром и вечером клала поклоны перед божницей, каялась в своем грехе и, промаявшись месяц, пошла к батюшке Георгию Иванову на исповедь.
     – Прости меня, батюшка, грех на мне большой. Прошлой осенью не приходила на исповедь, не причащалась… – Мария Дмитриева сглотнула комок, замолчала…
     – Это мне ведомо. Говори, ничего не скрывая, раба Божия Мария.
     – Овдовела я прошлый год. Муж-то мой Трофим переселся* на поле, сильно хворал. Как уж я просила Господа о милости, но не уберег Он мужа. А следом и внука Гавриила забрал. Хворали мы тогда, все в лежку лежали – никто не помог. Бедствовали страшно. Упясталась** я, разуверилась в милости Божьей, потому и не пошла на исповедь… – Мария снова замолчала.
     – Что же ты нынче пришла?
     – Стыдно мне перед Богом, виновата я перед Ним. Сына моего Петра мастеровым сделали, деньги хорошие платят, видно дошли до Господа мои молитвы и слезы. Прости меня, батюшка!
     – Бог простит. Да видно уже простил, коли не оставил тебя своей милостью. Впредь такого греха на душу не бери, может статься, что не успеешь исповедаться и покаяться, тогда на том свете никогда покоя не найдешь. Иди с миром, раба Божия Мария… Всё у тебя будет хорошо!


______________________________
* Переселся(устар) – надорвался работая.
** Упясталась (устар) – сильно устала.

*     *     *

     Не только свечной мастерской запомнился мужикам управляющий Гохман. В десятом году на Масленицу он такой устроил переполох, в такой азарт мужиков ввел, что и спустя годы вспоминали в деревнях про тот случай.
     Вернее сказать, не сам Гохман праздничный переполох устроил – этот педант и сухарь не способен на удаль и размах, а дружок его, сослуживец по морской службе. В общем, расскажу всю историю по порядку. 
     Альберт Карлович был человеком гостеприимным, но не часто скрашивали желанные гости его одиночество в деревенской глубинке, а нежеланные, которые появлялись гораздо чаще, чем ему хотелось бы, были для Гохмана всегда в тягость. Пустопорожние длинные разговоры во время вечерних посиделок раздражали и утомляли его, и лишь положение хозяина дома удерживало за столом.
     Своих товарищей по морской службе управляющий Гохман не забывал, переписывался с ними, приглашал в гости в «чудесный подмосковный уголок на Сходне». И вот на Масленицу прикатил к нему сослуживец Богуславский Виктор Романович, капитан-поручик линейного 100-пушечного корабля «Гавриил». Если быть до конца точным, то парусник «Гавриил» уже полгода стоял в ремонте, а Виктор Романович проходил службу во 2-м Балтийском флотском экипаже, то есть на кронштадтском берегу. Именно там он научился новой игре, которая была чрезвычайно популярной среди офицеров Его Величества.
     В ворохе багажа, который бородатый кучер споро выгружал во дворе управляющего, внимание Гохмана привлек громоздкий короб и связки ровных круглых палок – полдюжины длинных и два десятка коротких.
     Альберт Карлович поинтересовался:
     – Зачем ты эти деревяшки привез? У меня есть дрова, правда, не такие ровные.
     Богуславский засмеялся:
     – Сейчас посидим, поговорим, и я покажу тебе новую иг-
ру. В своём экипаже я чемпион по разбиванию фигур.
     – По разбиванию… каких фигур?
     – Я всё потом покажу, а сейчас будь добр, прикажи, чтобы этот короб осторожно занесли в дом.
     – Что в этом коробе? Фигуры, которые ты будешь разбивать?
     Богуславский был в отличном расположении духа, поэтому много и непринужденно смеялся.
     – Мой дорогой друг, это чудесная вещь! Я купил её недавно в Петербурге на ярмарке. Называется – самовар! В нем кипятят воду, получается превосходного вкуса чай. Ты такого ещё не пил!
     – Ты сам варишь еду? Эти круглые дрова для самовара?
     Виктор Романович снисходительно вздохнул:
     – Эк ты, братец, отстал от жизни. Ты чай пьёшь? Или в своей глуши одним квасом пробавляешься?
     – Почему одним квасом? И чай пью, и пунш делаю.
     – Вот я тебя сегодня чаем из своего самовара угощу, пусть только дворовый углей из печки запасёт.
     Прошли в дом; прислуга готовила комнату для гостя, накрывала стол в гостиной – кругом стоял тот веселый переполох, который случался только по приезду желанного гостя. Под руководством Виктора Романовича на кухне распаковали таинственный короб.
     – Осторожно! Не зацепите кран! Так! Поставьте на ножки! Вот так! Принесите ведро воды, щепочек и углей!
     Альберт Карлович и прислуга с интересом рассматривали странное сооружение: медный прямоугольный ящик, почти кубической формы, опирался на кривые, гнутые ножки. В нижней части начищенного до блеска ящика между ножек торчал кран с вращающейся фигурной ручкой. Над металлическим ящиком на короткой черной шее, сидела маленькая головка, обрамленная венчиком. Ручки с двух сторон медного куба напоминали уши, и ещё больше придавали сооружению схожесть с живым существом, готовым сию секунду побежать на своих тонких кривых лапках.
     Виктор Романович вынес самовар на крыльцо, залил в него воду, настрогал лучинок и потребовал огня. Дружно вспыхнувшие лучинки полетели в железное нутро самовара, следом Богуславский сыпанул горсть углей. Дворня с интересом наблюдала за манипуляциями веселого гостя. Они-то кипятили воду для чая в «белых» чугунах на огне кухонных жаровен.
     – Чего стоите, рты разинув? Ну-ка быстро найдите мне старый сапог!
     Дворня растерялась – старых сапог в доме не водилось. Выручил Альберт Карлович, ради такого дела тут же снял и протянул Богуславскому свои высокие, телячьей кожи сапоги…
     Чаепитие затянулось надолго, самовар разжигали ещё не один раз – вся прислуга сгорала от любопытства и желания попробовать «барского» чаю. Богуславский зорко следил, чтобы челядь по незнанию не расплавила самовар: вещь была по тем временам ещё редкая и дорогая. Игру с разбиванием фигур отложили на завтра…
     Утро выдалось по-праздничному шумным. Над избами клубился веселый дым и, чуть поднявшись над крышами, устремлялся вниз, обещая оттепель. Масленица в Филине набирала обороты. Молодежь развлекалась скромно, с оглядкой на взрослых: каталась на санках, девушки стайками прогуливались в праздничных полушалках, неженатые парни, неловко – как умели – оказывали им знаки внимания. Мужики постарше, изнывая от безделья, сбивались в кучки, баловались табаком и дурковали в поисках развлечений. Тут-то и вышли из господского дома Альберт Карлович и его гость, неся в охапке биты и рюхи. 
     Разметили на чистом месте два квадрата, прочертили линию кона, откуда бросать длинные палки, и Богуславский начал показывать, как строить из пяти коротких рюх различные «фигуры». Дело оказалось несложное и через пять минут господа начали метать биты по своим городкам.
     Казалось бы, куда проще – с пяти-шести саженей попасть палкой по «колодцу», «слону», «воротам», однако биты у Гохмана под сдержанный смешок зрителей летели куда угодно, только не в цель. Глядя на Богуславского, мужики шумно выражали своё одобрение: «фигуры» у него словно притягивали к себе, брошенные тяжелые дубовые палки.
     Вскоре, с непривычки, у Альберта Карловича заныло плечо и он окончательно сдался. А Богуславский ещё толком и не разогрелся, не вошел во вкус. Он призывно оглядел зрителей: кто готов выйти с ним на поединок? Но мужики, подначивая друг друга, не решались принять вызов.
     А на Богуславского вдруг нашел кураж. Он велел Тимохе, конюху управляющего, слетать в дом – «одна нога здесь, другая там» – и принести самовар. Балагуря и посмеиваясь, морской офицер поставил диковинную вещь на середину дороги:
     – В небо дыра, в землю дыра, посередь огонь да вода! Кто у меня выиграет, тому и отдам!
     По рядам зрителей пошло волнение. Разбитной конюх, вчера пивший чай из самовара, тут же заявил о своих притязаниях на дорогой приз.
     Гость Гохмана не стал сразу же демонстрировать свой чемпионский класс, он «давал надежду» новичку и позволил себе даже отстать на пару ударов. И только в конце «с трудом» вырвал победу у Тимохи, тем самым сохранив приз в неприкосновенности.
     Тимохе «вожжа попала под хвост», ведь счастье было совсем рядом, и он возбужденно заявил о желании сразиться ещё раз. Куда там! Толпа мужиков, сама собой быстро вытянувшаяся в подобие очереди, ответила наглому конюху рёвом: «Пошел прочь, ты уже свою удачу испытал. Вставай-ка вон в конец!»
     Азарт захлестнул деревню. Слух о причуде приезжего господина мигом долетел до Машкина, эхом отдался в Юрове и Куркине – народ бежал в Филино со всех сторон… 
     Каждый удачный бросок биты очередного соискателя приза толпа встречала восторженным криком. Виктор Романович умело подогревал страсти. Давно он не испытывал такого удовольствия от игры! От него шел пар, на губах ощущался солоноватый вкус пота, он чувствовал себя дирижером огромного представления…
     Очередь распалась на команды – филинские теснили на задворки жидкую команду Машкина, юровские считали филинских придворными холуями и поэтому не уважали, куркинских вообще никто не любил. Каждая команда выставляла своего бойца и ором решала, кому сейчас сразиться с хозяином самовара. Все видели, что куражистый гость устал, всё чаще бросал биты неточно, и предчувствие неизбежной победы кружило мужикам головы.
     Яркое, по-весеннему лучистое солнце, весело отражалось в каждой детали сверкающего красной медью самовара. Запах овсяных блинов, плывущий вдоль деревни, напоминал о празднике и тоже подогревал страсти.
     С очередным игроком вышла заминка: куркинские и юро-вские никак не могли договориться, чья сейчас очередь. Уступать никто не хотел – всем казалось, что настало время решающей игры: появился опыт, а противник явно устал.
     Два игрока вышли к месту метания биты и стали отнимать палку друг у друга. Кто первый звезданул соперника по морде, попробуй разберись, но уже через мгновение куркинские и юровские сошлись стенка на стенку. В ход пошли не только кулаки, но и удобные для такого дела биты. Полетели наземь картузы, затрещали рубахи и зипуны, соскочившие с ног лапти навсегда теряли своих хозяев.
     Филинские бросились разнимать дерущихся, машкинские, не разобравшись в ситуации, ударили им в тыл. Сколько бы продолжалась эта битва, никому неведомо, но истошный крик «Самова-а-ар!» отрезвил мужиков. Сплевывая на землю с розовой слюной зубы, и запахивая зипуны, они стали мирно, как ни в чем не бывало, расходиться. 
     На месте побоища в мелкой весенней лужице лежал самовар. Медные его грани были сильно помяты, на черной шее исчезла маленькая головка с венчиком, но самое ужасное – у самовара не было крана. На том месте, где недавно красовался замысловатый вращающийся вензель, зияла черная дырка …
     Долго вспоминала вся округа ту веселую масленицу. Мужики, цыкая щербатыми ртами, добродушно посмеивались: «Хорошо тогда погуляли!». 

*     *     *

     У крупных помещиков на все случаи жизни были в хозяйстве хорошие специалисты: сапожники, портные, столяры-краснодеревщики, шорники, каретники, фельдшеры и ветеринары… Держал ли когда-нибудь Сергей Александрович Меншиков в своем имении театр с крепостными актерами, как, например, Юсуповы, Долгоруковы или Волконские, – не знаю, лишнего сочинять не буду, а вот то, что крепостных детей–сирот светлейший князь Меншиков отправлял на учебу, известно доподлинно.
     Учили рукастых недорослей у мастеров известных, часто столичных. Три-четыре года учебы за великий срок не считался, но кончившие обучение обязаны были вернуться к своему благодетелю. Цена такого крепостного работника на невольничьем рынке возрастала в десятки раз, и если он, пренебрегши господской милостью, всё-таки искал счастья на стороне, то и оброк ему барин назначал значительно выше, нежели неученому мужику.   
     Только несведущие люди могут полагать, что помещик, кроме как о собственных удовольствиях, ни о чем другом не думал. Бывали, конечно, исключения, но в течение одного-двух поколений легкомысленные, «без царя в голове», господа разорялись вчистую.
     Да любой крестьянин, гоняя свою лошадку на пашню, не забывал её напоить-накормить, и отдых ей дать, чтобы завтра она снова исправно тянула ярмо.
     Короче говоря, та давняя поездка по немецким колониям даром для сенатора Меншикова не прошла. Мысль о школах для крестьянских детей всё время бередила голову просвещенного крепостника и однажды, в начале 1809 года, вызвав к себе управляющего Гохмана, он решительно потребовал открыть в сходненской вотчине школу.
     – Поставьте новую избу возле церкви, в ней же и учителю жильё определите. Собственных детей учить будем бесплатно, а ежели из чужих поместий охотники до учебы будут, то за умеренную плату следует тех детей тоже принимать.
     – Слушаюсь, ваша светлость!
     Меншиков помолчал, что-то прикидывая в уме:
     – И ещё. Обслугу для школы подберите из местных. Подготовьте смету на все расходы и до Крещения представьте на утверждение в Главную контору.
     – Слушаюсь, ваша светлость!
     Школу возле церкви Владимирской иконы Божией Матери к концу лета поставили. Запрашивая разрешение в Синоде на строительство, Меншиков неожиданно получил на эти цели безвозмездную ссуду в тысячу рублей, а местный дьяк Иван Васильев приобрел право работать по совместительству учителем Закона Божьего. Наняли в школу сторожа-истопника – грозу местных мальчишек, отставного хромого служаку Косму Яковлева; подобрали и хозяйку – бездомовую солдатку Евдокию Афанасьеву – для поддержания в школе чистоты и порядка.
     А вот с учителем вышла заминка – не нашлось такового в округе. Альберт Карлович долго голову ломать не стал: обязал «сеять разумное, доброе, вечное» сельского писаря Кузьму Назарьева. Тридцатипятилетний мужик, давно отвыкший от землепашества, новому назначению был рад – общинное содержание писаря было более чем скудным. Ещё при жизни бурмистра Кувалды писарь грозился уйти от юровской общины к филинской, которая обещала кормить сытнее, но видно не хлебом единым жив человек. От родной земли корни оторвать не долго, а вот приживутся ли они на новом месте – это ещё большой вопрос.
     Светлейший князь Сергей Александрович Меншиков закупил для школы буквари, тетрадки, бумагу, прислал аспидные доски и белые грифели к ним; дьяк Иван Васильев разжился часословами и псалтырями. Хоть завтра можно начинать занятия, но вот уже и лето к концу подходит, а ни одно-
го прошения о приеме ребенка в школу не поступило.
     Обескураженный таким положением дел Альберт Карлович обязал учителя пойти по домам. В чем дело? Знать грамоту, уметь читать и писать вроде бы хотели все – тогда почему нет желающих пойти в школу?
     На краю деревни Юрово, от которого до Машкина рукой подать, стояла изба Феодора Романова. Старый вдовец тихо доживал свой век в угловой клетушке. В избе, где жили три его сына с невестками и стайками детей, отца никто не жаловал, более того, тихо проклинали.
     Лет пятнадцать тому назад, когда Феодор был ещё полон сил и сыновья его Изот, Анисим и Игнатий беспрекословно ему подчинялись, у главы семейства было заведено неукоснительное правило: по осени часть денег из сезонного дохода прятать «на черный день». Где отец их прятал – зарывал ли в землю, хоронил ли в каком дупле, или в хлеву тайник соорудил – ни жена, ни сыновья не знали. Сыновья законно рассчитывали со временем получить от отца свою долю. Так и жили – скромно, экономя каждую копейку. Возможно, от вечной нужды и жена Федора Романова раньше времени в могилу сошла.
     Однажды, после завершения сезона и очередной тайной отлучки отца, глава семейства появился в избе в страшном смятении – на нём буквально не было лица. Из бессвязных слов старика родня только и поняла, что «деньги из тайника пропали». На ночь глядя сыновья искать тайник не пошли – отец был как полоумный и ничего толком сказать не мог. Решили, что утро вечера мудренее. Федор Романов ночью глаз не сомкнул: сидел на лавке и обреченно мотал головой. Он то мычал, как глухонемой, то скулил по-щенячьи, то безутешно плакал, не откликаясь на голоса невесток, не замечая рядом с собой перепуганных внуков.
     Утро мудренее не стало. Отец, по всем признакам, тронулся умом и стал совсем плох. Сыновья запоздало спохватились, что давеча ночью всё-таки надо было пойти со стариком искать тайник, или крепко напоить его водкой, тогда, глядишь, всё и обошлось бы.
     Попытки найти тайник ничего не дали. Несколько раз они выводили блаженного отца на двор, за околицу, но тот только счастливо улыбался и нёс околесицу. Когда стало ясно, что многолетние накопления безнадежно сгинули, в доме зазвучали проклятия. Отца переселили в крохотную клетушку, проявляя к нему полное небрежение…   
     В это самое семейство и зашел под вечер новоявленный учитель Кузьма Назарьев. У старшего из братьев, Изота, подрастали дочки Евфросинья, Евдокия и сын Аким восьми лет; у среднего – Анисима – два сына, у младшего – Игнатия – две дочери, все отроки школьного возраста.
     – Здравствуйте вам, дорогие хозяева! Хлеб да соль вашему дому!
     – Здорово, Кузьма, коль не шутишь. Чего вдруг нелегкая занесла? – Изот отложил в сторону недоплетенный куль.
     – Дак небось слыхали, что школу нынче открываем при храме?
     – Слыхали-не слыхали, а нам-то с того какая докука?
     – Ты, Изотушка, дурака-то не валяй. Школа – не кабак, где ум пропивают, в школе детей уму-разуму учат. У вас ребятни вон полная изба. Али ты не хочешь, чтобы они грамоту разумели? 
     Прозрачный намек насчет кабака Изот проглотил молча – не время собачиться. Кликнул жену:
     – Ульяна! Разыщи-ка Анисима и Игнатия. Скажи, чтобы в избу шли. Писарь, мол, зовет.
     – Не писарь, а учитель!
     Когда все собрались, Кузьма Назарьев стал рассказывать братьям, какую школу для детей барин построил, да какие красивые книжки в школу завезли, да как это хорошо – грамоту знать… Братья угрюмо молчали.
     Кузьма начал злиться: «Они что, не понимают, какое им благо задарма свалилось?», но сдержался. Ему строго-настрого было сказано призывать на учёбу убеждением, а не угрозами или силой.
     – Ну, записываем детей в школу? Через год читать и писать будут не хуже меня.
     Анисим, глядя в пол, хмуро возразил:
     – Барин зазря учить детей не станет, потом заберет себе в дворовые, али куда ещё учиться пошлет, а я без работников и наследников останусь?
     Игнатий тоже осмелел, голос подал:
     – Зимой-то оно, конечно, дел в хозяйстве немного, можно детям и книжками побаловаться. Дак ведь чтобы им в школу ходить, это же кажному обувка и одежка теплая нужна, тулупчик там, шапки, рукавицы. Где ж такого добра на всех разом напастись?
     Не уговорил Кузьма братьев Романовых отдать детей в школу. И в других избах тоже никого не уговорил. Не доверял народ господской милости: это ведь что мурлыканье кота возле мышиной норки. Учеба-то сделает детей ещё более несвободными. Если уж учить детей грамоте, то не по барской воле, а дома собственным разумением. 
     Провалить открытие школы Альберт Карлович никак не мог, поэтому без долгих уговоров потребовал от приказчиков и десятских, прислуги и прочего служивого люда отправить своих недорослей с середины октября в школу. Из близлежащих сел Соколово и Барашки на учебу записалось два-три подростка. В общем, с десяток учеников набрали, и школа начала работать.
     Справедливости ради следует сказать, что светлейший князь немало постарался, чтобы привлечь деревенских детей к учебе. Ученикам к Рождеству выдали овчинные шубы, шапки, рукавицы – на три года, суконные кафтаны на подкладке, холстинные рубахи и порты – на один год. А особо успешным и прилежным по окончании учебного года подарили яловые сапоги. Родители, которые были шибко несговорчивые, теперь крепко призадумались, и на следующий год желающих учиться стало вдвое больше.
     Появился в школе и новый учитель, который учил детей не только чтению и письму, как писарь Кузьма, но и арифметике, и грамматике. Стараниями дьяка Ивана Васильева каждое утро в школе начиналось чтением молитв, а днем матушка Евдокия Егоровна учила детей хоровому пению:

«Где-то там далеко, и когда-то давно,
Жил премудрый и опытный старец,
Он всегда говорил, беспрестанно твердил:
– Слава Богу за скорбь и за радость…»

*     *     *

     Церковный дьяк Иван Васильев уже четверть века – с 1785 года, служил в куркинской церкви Владимирской иконы Божией Матери. Батюшка Георгий Иванов уже тогда был в ней настоятелем. Матушку Елену Михайловну прихожане всей округи любили за искреннюю душевность и неизбывную сердечную доброту. Сыночек их Андрей два года как поступил учиться в духовную семинарию в Заиконоспасский монастырь в центре Москвы. Как знать, может после рукоположения и вернётся священником в родное Куркино, но быстрее всего оставят его при Патриархии: удался Андрей Егорович и статью, и умом. 
     А вот поповская дочь Люба – увы, не красавица; ни на мать, ни на отца совершенно не похожа: круглое одутловатое лицо с детства портили прыщи. Приглаженные на пробор, туго зачесанные назад негустые светлые волосы, изъян не прикрывали, а наоборот – выставляли напоказ. Уже и двадцать лет девице минуло, а прыщи всё не сходили с её лба и овальных скул. Никакие настои ромашек, ноготков и подорожника не помогали.
     «Замуж девку надо! – усмехались деревенские бабы, – да где подходящего жениха такой невесте найдешь? Ей же суженого из духовного сословия подавай».
     Выход из семейной проблемы, как всегда, нашел сам батюшка, отец Георгий. Какие бы в жизни ни случались затруднения, он никогда не пасовал перед ними. Не раз и не два съездил настоятель куркинской церкви к московскому Патриарху, пока добился расширения прежнего притча – при церкви ввели должность пономаря. Осталось только человека на эту должность найти, а если честнее сказать, то жениха для дочки.
     Известное дело, готовые пономари за околицей не шас-
тают: которые есть – всегда при службе состоят. Пришлось брать в учение вьюношу шестнадцати лет, он тоже оказался Георгием. Ну, чем не жених для невесты двадцати одного года, у которой батюшка – надо же, как пономарю повезло – настоятель церкви!?
     Венчали молодых по обряду, но в домашнем кругу. Сельчане батюшку любили и появление пономаря, замужество Любы восприняли как добрый знак для своего прихода. 
     Молодой пономарь глядел на настоятеля преданно, исполняя свои обязанности ревностно, как и надлежит начинающему церковному служке. Роста он был невысокого, по молодости лет безусый и безбородый. Светлые волосы спадали челкой на лоб; такого же цвета были едва заметные брови и ресницы. Если бы не церковное облачение, можно было мимо него пройти и не заметить. Но голос у юноши был чистый и высокий, Он скоро начал петь на клиросе, читать псалмы во время богослужения. Любимым ритуалом пономаря было возжигание и гашение светильников. Он делал это так чинно и торжественно, что прихожане любовались им. Не гнушался пономарь уборкой храма и алтаря. Батюшка Георгий был вполне им доволен, а уж Люба-то как была довольна! После венчания она заметно подобрела, стала куда охочее к мирским радостям жизни. 
     Жаль, недолго длилось благостное счастье святого семейства. В конце 1810 года, через полгода после свадьбы, шестидесятивосьмилетний отец Георгий, до конца выполнивший в этой жизни долг перед людьми, преставился с миром и отправился держать ответ перед Господом. Матушка Елена Михайловна крепко любила своего Егора, и после его праведной кончины не вынесла горькой разлуки, и вскоре ушла за ним следом. 
     Прежде чем рассказать о новом настоятеле куркинской церкви, пришедшему на смену почившему батюшке, отдадим должное уважение скромному дьяку Ивану Васильеву.
     Иван был сыном ратника Василия и девицы Марфы, которая не убоясь тягот походной жизни, готова была с малым дитем на руках идти за своим суженым хоть на край света. Краем света оказался город Ржев, где прихожане особо почитали и молились за упокой древнего князя Владимира Мстиславовича, покровителя и защитника города.
     Он ли помог Марфе или само полковое начальство было не лишено разума, но ратниковы жены, числом в несколько десятков, размещались при полку в отдельной казарме, при этом малые дети были взяты на полное полковое довольствие.
     Бабам жить коммуной и сообща растить детей было несравненно легче, и благодарные мамани, а особенно бездетные женки, с лихвой отрабатывали заботу военного начальства на разных полковых послушаниях.
     Отца своего Иван помнил смутно: тот большей частью пропадал в походах, где и сгинул однажды не за понюх табака. Матери с десятилетним отроком разрешили остаться в казарме, полагая, очевидно, что из сына полка со временем получится добрый воин. Но судьба мальчишки определилась не в полковой канцелярии, а в семье ржевского дьяка.
     Однажды, познакомившись с Марфой в Успенском соборе (в том самом, где покоятся останки князя Владимира Мстиславовича), дьячиха предложила Марфе отдать серьёзного несуетливого мальчика ей в учебу – очень он ей приглянулся. Иван от такого предложения тут же засветился радостью, и мать не стала возражать. Через год мальчишка обучился в семье дьяка грамоте, умел читать, писать, считать, и к тому же у него оказался очень красивый почерк. Это, можно сказать, и определило дальнейшую судьбу Ивана: он стал церковником.
     Женился Иван, когда ему было уже около тридцати. Жена его, Евдокия Григорьева, – в девичестве племянница настоятеля церкви Благовещения Пресвятой Богородицы в селе Соколово, – очень напоминала Ивану дьячиху Марфу в Ржеве.
     А ведь Иван мог умереть и холостяком, когда летом 1795 во время эпидемии чумы (эпидемии в те времена случались почти каждый год) некому было в церкви отпевать и хоронить мертвых, кроме него. Родные, боясь черной заразы, не всегда приходили хоронить, а он всех несчастных в землю уложил и молитвою проводил в мир иной. В чьей благодарной памяти остался подвиг его скромного подвижничества? Что будет ему наградой за верность священным скрижалям, бессмертным библейским заветам? Только наша память.
     Прожил Иван Васильев со своей верной Евдокией долгую праведную жизнь. Тридцать пять лет опекал он приход куркинской церкви, вплоть до самого 1820 года. К приходу в куркинскую церковь нового настоятеля в 1810 году было у дъяка Ивана трое детей: Наталия девяти годов, сын Михаил на два года младше, и трехлетняя Мария.
     Спустя двести с лишним лет полного забвения мы, православные потомки, давайте хоть иногда вспоминать несуетным добрым словом в молитвах, рассказах, или вот в романе, о жизни наших предков, одним из которых был высокий духом дьяк куркинской церкви Владимирской иконы Божией Матери Иван Васильев. 

     Нового молодого, тридцатипятилетнего батюшку Александра прихожане приняли сразу – за неподдельное радение в служении Богу. Его бархатный баритон ежедневно звучал под сводами церкви. Во время проповедей настоятель завораживал своих слушателей ораторским искусством. Его спокойные серые глаза смотрели на всех внимательно и участливо. Темная волнистая шевелюра падала с крупной головы вниз, соединяясь с окладистой, мелкими кольцами, бородой.
     Прошел год, как он сменил мудрого и добросердечного Георгия Иванова, унаследовав всю накопленную прихожанами любовь к своему духовному пастырю. Более того, количество прихожан мужеского пола, приходящих на причащение и исповедь, заметно увеличилось.
     Матушке Анне Михайловне только-только минуло двадцать четыре года. Даже церковные одеяния не могли скрыть её целомудренной привлекательности. Весь год она была объектом пристального внимания и пересудов досужих деревенских кумушек, но и они ни в чем, кроме вызыва-
ющей молодости, не могли её упрекнуть.
     Молодая матушка, стоя в толпе прихожан, или в хоре на клиросе, постоянно опускала глаза долу, но и одного случайного взгляда было достаточно, чтобы заметить счастливый блеск её очей. Правильные черты лица, высокий открытый лоб, благородная бледность, длинная русая коса притягивали к ней взоры со всех сторон, и, надо признать, не всегда доброжелательные. Ходила Анна Михайловна мягкой, бесшумной походкой, излучая помимо собственной воли достоинство и превосходство своего положения. К счастью, она была умна и проницательна, чтобы этого не подчеркивать.
     Детей у батюшки с матушкой пока не предвиделось. Превращаться в малоподвижную клушу в затрапезных одеяниях, оплывшую от бесконечных беременностей, матушка Анна совсем не спешила – век впереди длинный, успеется.
     В просторном доме настоятеля жила с ними свояченица Марфа Михайловна, скромная девица тринадцати лет, безотказная помощница во всех домашних делах, готовая вслед за старшей сестрой посвятить себя духовному служению. Именно она предложила своей сестре, матушке Анне, в день прилета жаворонков печь для прихожан вкусных птичек и в некоторые вкладывать по серебряному гривеннику.
     Этот обычай долго жил в церкви Владимирской иконы Божией Матери, даже когда не стало ни батюшки Александра, ни его матушки, ни послушницы Марфы Михайловны.

*     *     *

     Вскоре после прихода в церковь нового батюшки случилось странное небесное предзнаменование, вот только в чем его смысл, никто толком не знал до поры до времени.
     В середине августа 1811 года церковь отмечала большой праздник Успения Пресвятой Богородицы. Едва стал заканчиваться день, как народ со всей округи потянулся в храм к всенощной. Нищие завсегдатаи паперти, бормоча молитвы и заняв свои позиции, неустанно благодарили прихожан крестным знамением и поясными поклонами за подаяния. Небо было ещё светлым, густой аромат истекал от спелых садов; купол церкви золотился в закатных лучах солнца; осторожно перекликались припозднившиеся птицы.
     Служба началась. Прихожане заполнили церковь, стояли даже в приделе и лишь обитатели паперти никуда не спешили. Они, наконец, распрямили спины и, незаметно двигая указательным пальцем в латунных кружках, определяли на ощупь выпавший им сегодня доход. Тихой беседой скрашивали промысловики часы простоя.
     О чем говорили между собой возле стен храма церковные попрошайки? О Боге, всенощной службе, святых чудесах, исцелении духовных недугов? Нет, об этом речь не заходила никогда. Они говорили о подаяниях, о том, сколько собрали на прошлой неделе, сколько могут собрать сегодня, с укоризной вспоминая тех, кто никогда не подаёт копеечку или хотя бы полушку. Себя они считали людьми божьими и тех, кто проходил мимо без подаяния, жалели, яко заблудших овец.
     Быстро темнело. Луна припозднилась и на лазурном небосводе одна за другой радостно вспыхивали звездочки. Вдруг на паперти сделалось оживление: сжимая в руках кружки, «божьи люди» смотрели на небо и что-то тревожно втолковывали друг другу. Потом, как по команде, начали истово креститься и гуськом потянулись к храму. Зайти, потревожить людей во время службы они не рискнули и стали терпеливо дожидаться конца всенощной.
     Наконец толпа прихожан в церкви зашевелилась, развернулась и начала выходить на крыльцо. Возбужденная троица нищих стала наперебой тыкать пальцем в небо и голосить на все лады:
     – Беда, беда идет! Скоро наступит великий мор!
     – Смотрите, волосатая звезда к нам летит! Горе нам, люди добрые!
     – Антихрист за грехи наши погубить нас хочет!
     Люди, выйдя из церкви на улицу, растеряно и тревожно глядели на небо. Яркую звездочку, висящую над Москвой, можно было бы и не заметить, если бы не хорошо различимый хвост за ней. Он изгибался странной дугой, и это делало звезду похожей на хищного крадущегося зверя, грозного и опасного небесного посланника. Люди, глядя на недобрую звезду, мрачнели, тяжело вздыхали и размашисто крестились. Кто-то сбегал за батюшкой. Все ждали его обнадеживающего спасительного слова.
     Отец Александр, увидев комету, помолчал, обводя взглядом паству, скорбно вздохнул и негромко произнёс: 
     – Прогневался Бог на русский народ, идет к нам великое испытание. Всем нам надо покаяться в своих грехах, молиться ещё усерднее, да не оставит нас Господь без своей милости…
     Следующим вечером народ снова собрался у церкви. Все смотрели туда, где вчера предстала взорам хвостатая звезда. Было облачно, временами моросило, но люди не уходили. Голос в толпе надрывно рассказывал, что накануне Куликовской битвы над Россией тоже пролетала яркая комета с длинным – в полнеба – хвостом. Седой старик слезящимися, невидящими глазами пялился в небо и поддакивал рассказчику:
     – Я и говорю, война будет! Господь нам верный знак посылает. 
     Кто-то случайно негромко ударил в нижний колокол. В этот миг серая пелена над головами растворилась, в образовавшемся разрыве облаков появилась небесная гостья. Хвост её стал длиннее и ярче, но… изгибался уже в другую сторону. Всем казалось, что это дракон летит к земле, и в гневе бьёт огненным хвостом вокруг себя.
     Как по сигналу народ в толпе начал креститься и шептать молитвы. Несколько молодых женщин, предчувствуя сердцем беду, беззвучно плакали, промокая глаза головными платками. Тяжелые облака сомкнулись, и комета исчезла из виду. Люди долго ещё стояли в молчании, глядя в тревожное, ставшее в одночасье враждебным, небо…
     С того дня до поздней осени, пока свинцовые серые облака наглухо не закрыли небо, каждый вечер на улицу выходили люди. Комета становилась всё ярче, она давно уже походила не на звезду, а на раскаленный шар; её искрящийся хвост почти касался земли...
     Однажды, когда судный день казался близким и неотвратимым, небесная посланница неожиданно исчезла… 


*     *     *

     Альберт Карлович Гохман считал себя католиком и в православную церковь не ходил. Впрочем, в католическую тоже не ходил, даже если по случаю оказывался в местах, где таковая была. Рациональный во всем, он считал бессмысленным искать спасение души в редких, нерегулярных молитвах, покаяниях и исповедях. Светлейший князь Меншиков об этом был осведомлен, но на такие обстоятельства внимания не обращал: московскую контору Гохман своими моральными качествами вполне устраивал.
     За пять-шесть лет работы управляющим Альберт Карлович приобрел привычку, которой у него никогда раньше не было: подобострастно улыбаться, разговаривая с членами княжеской фамилии или чиновниками московской конторы Меншикова.
     Совершенно разными людьми были бурмистр Фрол Евдокимов по кличке Жила, отставной секунд-майор Хорьков и флотский офицер Гохман, а улыбались, по-собачьи преданно глядя в лицо начальству, все одинаково. Хороший управляющий не тот, кто знает свое дело, а тот, кто знает, как угодить господину. Собака, виляя хвостом, выражает не любовь к хозяину, а свою преданность, – а это совсем не одно и то же.
     Стремясь увеличить господские доходы, а значит и свои тоже, Альберт Карлович постепенно расширил барскую запашку на четверть, обрезав общинные выпасы до самых огородов. Кривыми путями крестьянская жалоба дошла до княжеской светлости. Во время очередного приезда Гохмана в Черемушки, управляющий Главной конторы Николай Севостьянович Горленков передал сходненскому наместнику приглашение отобедать у Сергея Александровича. Во время непринуждённой трапезы князь снизошел до благодушного вразумления своего ретивого приказчика:
     – Жалуются на тебя мужики, Альберт Карлович, челобитную вот прислали. Говорят, последнее отбираешь?
     – Мужики всегда жалуются, ваша светлость. Чем лучше живут, тем больше жалуются. Если я в чем-то и виноват, то лишь в том, что воли им много дал, наказываю редко. Исправлюсь, ваша светлость! С жалобщиками разберусь!
     – Разберись, голубчик, разберись! Но имей ввиду, что с осени подушные налоги увеличатся вдвое, а то и втрое. Что с мужиков не соберем, придется платить из собственного сундука. В этом году казна отсрочки не даст.
     Гохман ошарашенно смотрел на своего господина. Разве возможно сразу такое увеличение налогов?
     – А что случилось, ваша светлость? – спросил он осевшим голосом.
     – Война, голубчик, на пороге стоит. Видно, скоро армия дополнительно ратников и ополченцев собирать будет. Не дай Бог сейчас ещё мужицкого бунта. Ты уж там у себя разберись. Пойми, что справных крестьян иметь в хозяйстве всегда разумнее, нежели нищих. 
     Указ о повышении налогов не заставил себя ждать. Невнятные слухи о войне мужиков не убеждали, они волновались и требовали схода. Гохман благоразумно доводить дело до схода не стал и объявил господскую милость: все прежние выпасы к весне 1812 года будут возвращены в распоряжение общины. Более того, вся луговая долина вдоль Сходни и Машкинского ручья будет отдана сельскому миру под покосы с условием передачи половины сена на господские нужды. Волнение, не успев набрать опасной силы, стало утихать.
     Но самый неожиданный сюрприз на святочные дни получили крестьянские дети: в школе для них устроили рождественскую елку. Приглашение получили все ребятишки от пяти до десяти лет – таких оказалось почти три десятка.
     Праздник готовили сами ученики со своего наставниками: учителем арифметики и грамматики Мятницким Апол-линарием Симеоновичем, дьяком Иваном Васильевым и дьячихой Евдокией Егоровной. Высокую, до самого потолка, зеленую красавицу принес из леса школьный сторож, хромой отставник Косма Яковлев. Несмотря на полных шесть десятков лет, и заросшее рыжей бородой лицо, выглядел он молодцевато, даже озорно.
     Было поначалу желание нарядить его на праздник веселым лесовиком, но вскоре от неё благоразумно отказались. Слухи о снежном человеке, обитающем в лесах, серьезно будоражили местные умы, а отставной солдат, честно говоря, был больше похож на лесного разбойника, чем на доброго лесовика. Кем он покажется неискушенным детям – было неясно, поэтому рисковать не стали.
     Все елочные украшения ученики делали сами: бумажные гирлянды, раскрашенные фигурки зверей, звездочки, снежинки, цветные фонарики. Свечи на елке крепил бывший солдат и когда их зажигали, не спускал с них глаз. Но главным украшением, конечно же, были московские пряники и конфеты, щедро развешанные на упругих еловых ветках. Их дарили за каждый стишок, прочитанный у смолистой красавицы, за спетую песенку, отгаданную загадку.
     Первой загадкой была такая: «Выну ягодку изо рта, оближу и опять положу. Что это?» И тут озорной отставник Косма Яковлев чуть детям праздник не испортил. Достал из-за голенища валенка деревянную ложку, картинно облизал и снова за голенище засунул. Пришлось дьячихе снять с елки пряник и отдать школьному сторожу. Дети чуть не заплакали от обиды. Косма понял, что совершил промашку, и подарил пряник самому маленькому гостю. Все обиды мигом испарились.
     Кто не знал ни песенки, ни стишка, должен был изобразить зайца, лису, или волка, бегая вокруг елки. Умопомрачительный смех детей и взрослых был слышен даже во дворе школы. Дьячиха Евдокия Егоровна каждый раз торжественно снимала приз с колючей зеленой лапы и отдавала счастливому малышу. И пока на елке висели вкусные угощения,
от желающих выступить не было отбоя.
     Пора было дать возможность ребятне отдышаться и успокоиться. Аполлинарий Симеонович встал в центре комнаты и призывно взмахнул руками. Его тут же окружили дети. Учитель и на рождественском празднике оставался учителем.
     – Итак, дети, кто мне скажет, почему кошки так любят умываться?
     Простой вопрос застал врасплох не только детей, но и взрослых, которые были на этом празднике. Дети начали переглядываться, перешептываться, смеяться. Те, которые постарше и побойчее, бесхитростно отвечали:
     – Чтобы чистой быть!
     – Кошки, когда поедят, завсегда моются. 
     – Чтобы мы их больше любили… 
     Учитель ещё немножко послушал разные ответы, а потом сказал такое, что дети запомнили на всю жизнь:
     – Всё это, конечно, так, но вы не сказали самого главного: кошка часто моется затем, чтобы мыши не чуяли её запах. Это помогает кошке охотиться, караулить мышей возле их норок.
     Дети слушали учителя, открыв рты, а взрослые одобрительно кивали головами: «Ай да учитель! мы век прожили, а об этаком тоже не ведали».
     А учитель Мятницкий уже другую загадку задаёт:
     – Почему грачи на зиму улетают в теплые края, а вороны не улетают? Они ведь между собой близкие родственники.
     Дети задумались – и вправду, почему? И снова никто не смог правильно ответить. Объяснения Аполлинария Симеоновича с интересом слушали и дети, и родители: 
     – Вороны птицы всеядные, они и в помоях не брезгуют порыться, и дохлую мышь на кусочки рвут. Другое дело грачи. Они рядом с воронами словно господа – им свежих земляных червячков да летающих насекомых подавай, а зимой какие червячки? Вот они и улетают в теплые края…
     Эх, как жаль, что всё хорошее быстро заканчивается. Вот и Косма Яковлев свечки на елке начал тушить…
     В конце праздника все дети получили бумажные пакеты с господским подарком: те же сладости, что и на елке, но в большом количестве.

     Была в поместье Меншикова на Сходне ещё одна ёлка. Её устроил в своем доме управляющий Гохман.
     К Альберту Карловичу на Рождество и Святки прикатила жизнерадостная супруга с подросшими и повзрослевшими детьми: Саше было уже девять лет, а Лизоньке – семь. Обрусевшая бонна, словно заботливая курица, постоянно квохтала рядом с ними.
     На эту елку пригласили детей из Юрово, Машкино и Филино от десяти до тринадцати лет. Дом управляющего (его испокон веку звали господским) впервые принимал столько гостей. Обычно никто из крестьян, и уж тем более их дети, сюда не допускались – в этом не было нужды.
     Вопреки ожиданиям хозяев гостей пришло менее дюжины, едва ли половина приглашенных – видимо, оробели, а может, не было у детей подходящей одежки. Те, которые пришли, скинув ветхие тулупчики в угол, смущенно и боязливо жались друг к другу в прихожей, не решаясь переступить порог большой светлой залы. Уговоры взрослых пройти к елке не помогали. Дети исподлобья смотрели друг на друга, ожидая, кто же первый осмелится шагнуть внутрь сверкающего огнями дворца.
     К деревенским ребятам вышли барчуки Саша и Лиза. Гости при виде их совершенно онемели и обездвижили. Перед сопливыми, плохо одетыми деревенскими детьми топтались два неземных белоснежных крылатых существа. Боже, кто это? Откуда они? Неужели ангелы небесные в самом деле существуют и прилетают на землю?
     Рядом с этими белыми птицами деревенским девочкам в домотканых серых платьицах на вырост хотелось закрыть глаза и заплакать от нереальности происходящего. В гостиной звучали голоса. Может быть там, в мерцающей глубине комнат, сам Михаил-архангел ждет их? Саша и Лиза тянули своими белыми ручками гостей в сторону залы, но не было такой силы, чтобы сдвинуть сейчас с места потрясенных, оцепеневших детей.
     В прихожую вынесли сладости и «ангелы» начали угощать ребят. Мимо пронесли пузатый, пышущий жаром самовар (после отъезда Богуславского его купили на ярмарке за бешеные деньги), повариха весело скомандовала:
     – Быстро все за мной пить чай!
     Это была понятная всем фраза, и дети гуськом потянулись за краснощекой теткой в обеденный зал и неловко, бочком уселись за стол.
     Боже, как красиво кругом, какие чистые белые потолки, картины с широкими золотыми рамами, золотые ручки на дверях, подсвечники, зеркала – всё казалось вокруг золотым, солнечным, сверкающим. На столе стояли чашки, тарелки, каких они ни разу в жизни не видели. И сами господа такие нарядные, красивые, все улыбаются… 
     Так вот какой рай, о котором приходилось много раз слышать, но впервые в жизни увидеть! Значит, он всё-таки существует, и не только на небе, но и на земле?!
     После чая с маленькими изящными пирожками оцепенение стало проходить, и детские взгляды осторожно побежали по пространству комнаты, задерживаясь на отдельных предметах. Никогда в жизни они не видели ничего подобного! Они даже представить себе не могли, что рядом с их деревней есть настоящий рай. И посреди этой сказочной фантасмагории стояла высокая пушистая ёлка с зажженными разноцветными свечами, затейливыми гирляндами, серебряными звездами, хрустальными шишками и летящими в воздухе ангелами, похожими на стрекоз…
     Взрослые и дети – все вместе – начали водить вокруг елки весёлый хоровод. Деревенские незаметно (как им казалось), трогали пальчиками белые крылышки у Саши и Лизы. Так хотелось хотя бы частицу этого волшебства унести с собой! Бонна Габби была чрезвычайно довольна: костюмы ангелов были её придумкой…
     Чем хороши праздники? В отличие от будней у них есть начало и конец. Свечи на елке тихо догорали, их осторожно начали гасить, детям вручили коробочки с сахарными фигурками – они и стали той самой частицей волшебства, которую хотелось унести с праздника. 
     Взрослые помогли детям одеть свои тулупчики, Саша и Лиза стояли тут же в прихожей, провожая гостей. Наконец все вышли на улицу и ребят посадили в большие розвальни, устланные свежим сеном. Щуплый вертлявый возчик в длинном тулупе с гиканьем и прибаутками погнал лошадь по хрустящему снегу. Над холмистой равниной быстро сгущались сумерки, показались первые искорки звезд. Дети в санях молчали. Всё происшедшее с ними сегодня продолжало казаться им нереальным, и только рождественское угощение в бумажных коробочках, которые они бережно держали в руках, убеждали ребят в том, что всё-таки это был не сон. Потрясение от белокрылых ангелов сохранилось у многих на всю жизнь. Они вспоминали об этих ангелах и рождественской елке у барина даже на старости лет.
     Пересуды о Рождественских праздниках и господской щедрости не утихали в избах до самой Масленицы. Хвостатая звезда давно исчезла с небосвода, слухи о войне сначала запорошило белым снегом, потом размыло талыми водами, и, казалось, окончательно развеяло теплыми весенними ветрами. О повышении оброка и прочих податей народ горевал недолго: сказали же – всего на год!
     Эх-ма! Бог даст, не пропадем! 

*     *     *

     Два крестьянских селения, расположенных рядом – Куркино и Юрово, не то чтобы отличались друг от друга, а были двумя разными мирами. Первое зачастую забывало о своей крепостной неволе, мнило себя свободным и, решая свои проблемы, надеялось только на Бога и на себя. В случае неурожая, пожара, засухи, болезней рассчитывать на барскую милость куркинцам не приходилось – не было у них барина. Мирской сход у них действительно был органом власти. И хотя власть эту олицетворял староста, но сельская «голова» – не помещик и даже не управляющий: его сход как избрать, так и сбросить мог. 
     Для юровских (и прочих помещичьих деревень) слова «свобода», «воля», «право» были невозможными в обиходе, даже опасными: в них таились непокорность и бунтарство. Такие слова ни при каких обстоятельствах нельзя было бросить в лицо даже помощнику управляющего – приказчику из своих же, который верхом на лошади с кнутом в руках целый день следил за исполнением господских распоряжений. Если кто и бросил бы неосторожно такие слова, то расправа настигла бы бунтаря незамедлительно.
     Деревенский сход, как орган самоуправления, в помещичьих деревнях существовал лишь формально. Если мужики, когда и собирались толпой на высоком угоре Машкинского ручья, то лишь затем, чтобы узнать об очередных барских требованиях и нововведениях.
     Церковь, как и кладбище, были у всех крестьян общими, и последнее пристанище уравнивало их, но никоим образом не равняло с господами. В пространстве церковной ограды хоронили только дворян, духовных служителей церкви, купцов, мещан, свободных дворовых мастеровых людей и ратников. Мужиков, баб и всех домочадцев крепостного сословия – только на общем кладбище, главным украшением которого были летом зеленые кроны вязов и лип, а осенью цветной орнамент из опавших листьев. 
     Напротив, главного входа в церковь на могилах стояли мраморные кресты, лежали плиты с высеченными в камне надписями из Слова Божия, особо важные захоронения были отмечены массивными памятниками с нишами для лампадок. Между могилами – дорожки, посыпанные песком. За оградой слева от главных ворот находился зеленый лужок, где летом на тесаных бревнах отдыхал народ, дожидаясь службы.
     После смерти жены весной 1812 года Петр Терентьев, староста села Куркино, пришел к настоятелю церкви с личной просьбой:
     – Батюшка Александр! Хочу просить вашего дозволения
предать земле рабу Божью Дарью в пределах церкви Владимирской иконы Божией Матери.
     Батюшка изумленно воззрился на Петра:
     – Петр Терентьевич, тебе ли не знать православных уложений, кои касаются не токмо жизни, но и смерти.
     – Батюшка! Знаю я, о чем вы говорите, но у нашего семейства тоже немалые заслуги перед обчеством, уже вторым поколением, считай, служим мирскому делу и государству.
     Александр Яковлев потупил взор, неловко ему смотреть на старосту села, которого гордыня ввела в соблазн. Совсем недавно он исполнил его суеверную прихоть, когда растворил Царские врата во время тяжелых родов Дарьи. Но там он понимал, в каком состоянии находился человек, и что не сам Петр придумал про врата в алтаре, а беспомощная повитуха подвигла его на глупость. Но сейчас староста пришел просить о том, что выходило за рамки не только церковных норм, но и государственной табели.
     «Слаб человек… Получит немного власти и уже хочет иметь больше других, даже если оно канонами не предусмотрено, – грустно размышлял батюшка Александр. – Не могу я преступить закон. Отказать придется, невзирая на его обиды».
     Но начав говорить, сам не понимая почему, свернул на зыбкую почву компромисса:
     – Петр Терентьевич, не в моей власти принять такое решение. Вопрос этот не столько церковный, сколько светский. Обратись к управляющему Альберту Карловичу, как скажет, так и решим.
     Лукавил батюшка Александр. Уж если он не решил этого вопроса, то Гохман к месту захоронения крестьянки чужого села вообще отношения не имел. В одном только не сомневался настоятель прихода – в отказе Гохмана.
     Альберт Карлович был педантом не только в финансовых делах. Отступить от узаконенного уложения мирской жизни (в данном случае смерти) было для него непозволительной роскошью. Выслушав просьбу старосты, он сухо сквозь зубы, объяснил, что никто не вправе, кроме Государственного совета и самодержца российского, изменять общепринятые законы. 
     Действительно, любое общество незыблемо лишь тогда, когда несокрушимы и неприкосновенны его устои. Даже самые незначительные реформы таят в себе угрозу ослабления, а то и крушения государственной системы.
     Похоронили Дарью там, где было положено.
     Но управляющий Гохман отказал старосте не только потому, что был убежденным поборником российских законов. Альберт Карлович, как ни странно, втайне завидовал Петру, и потому не мог преодолеть в себе неприязни к этому мужику, который никому подобострастно не улыбался, был независим и даже уважаем большей частью своей общины.
     У Альберта Карловича не было друзей в сходненской вотчине – там просто не с кем было дружить. Не было у него приятелей и среди дворян соседних поместий. Дивовы, например, никогда не приглашали отставного офицера на свои балы и празднества. Для чиновников Главной конторы Гохман был добросовестным исполнителем и не более того.
     Бывшие флотские сослуживцы Альберта Карловича со временем росли в чинах и должностях, постепенно отдаляясь от капитан-лейтенанта в отставке. Гохман всё чаще пытался вспомнить причину, по которой ушел со службы. Ему хотелось понять, что же соблазнило его стать управляющим именитого помещика? Никаких серьезных резонов он припомнить не мог, и глухое раздражение стало сопровождать его постоянно, как запущенная подагра.
     По тем же российским положениям управляющий был в управляемой им вотчине безземельным. Лишившись вдруг нынешнего места службы, перед Гохманом неизбежно встал бы вопрос, чем и как жить дальше? Без блестящих рекомендаций прежнего барина найти новое достойное место почти невозможно, разве что вернуться на действительную военную службу. От этих мыслей ему становилось тошно.
     Менее щепетильные управляющие легко решали эту проблему, сколотив за несколько лет на доходной должности солидное состояние. Гохман Альберт Карлович на это был не способен, закваска у него была неподходящая – ему отец ещё в отрочестве вбил в голову одну из немецких заповедей: честнее счет – дольше дружба (служба). Только не объяснил, что между русским барином и наемным управляющим никакой дружбы не бывает, будь ты честнее самого апостола.
     К лету 1812 года Гохману стало ясно, что Россия стоит на пороге войны с Наполеоном. Налоги, которые в 1811 году вводили как временные, без широкой огласки переделали в постоянные. Светлейший князь Сергей Александрович ранней весной 1812 года срочно вернулся из-за границы, проехал прямо в Санкт-Петербург, где крепко застрял, и приезжать в Москву, в свои Черемушки-Знаменские, как обычно с началом лета, в ближайшее время не собирался. 

*     *     *

     При дворе Александра I ясно понимали, что начнись война с Наполеоном, действующей русской армии для отражения нашествия дерзкого корсиканца будет недостаточно, то есть, без дополнительной мобилизации ратников и ополченцев не обойтись. Основную массу нижних чинов всегда составляли крепостные крестьяне, причем не государственные (царские), а помещичьи.
     Ратник или ополченец должен явиться в строй при оружии и полностью экипированный – у государевой казны на эти цели денег всегда почему-то не хватало, и она, не колеблясь, перекладывала свои заботы на помещиков.
     Государевых крестьян данное обстоятельство вполне устраивало, однако у большинства помещиков по этому поводу назревало серьезное недовольство: среди мужиков быстро росло число дезертиров и членовредителей. Получить накануне войны, и тем более с её началом, крестьянский бунт было бы слишком неосмотрительным, поэтому военное ведомство решило внеочередной призыв ратников начать именно с экономических крестьян. 
     Итак, Петр Терентьев, вернувшись после волостного совещания в Сабуровке, имел на руках распоряжение отправить из села Куркина на сборный пункт трех ратников.
     На первый же выходной день (он совпал с праздником Вознесения Господня) объявили общий сход. Узнав о причине схода, село заволновалось: такого неурочного набора рекрутов не помнил никто. Бросать собственное хозяйство посреди лета до окончания сенокоса и уборочной страды охотников не было. Да и чего ради, скажите на милость? Война что ли?! Где, с кем? Когда началась?
     Староста ничего толком объяснить не мог и это ещё больше подогревало страсти. Но не выполнить распоряжение вышестоящих властей тоже нельзя; у русского мужика на это духа обычно не хватало: слабые сокрушенно вздыхали - плетью обуха не перешибёшь -, а умные осторожно отмалчивались.
     На сход собрались всем миром – от мала до велика. После долгих криков и пересудов, староста, наконец, приступил к оглашению кандидатов на обривание лбов:
     – Василий Егоров, – Петр мог бы назвать Ваську деревенским прозвищем Кила, да не пристало старосте прилюдно неприличными словами бросаться, – сорок пять годов, малых детей нет, здоровьем Бог не обидел.
     – Енто какой такой Василий Егоров? – из толпы раздался насмешливый голос. – Васька-Кила что ли? Так ты, староста, не путай народ, а так и говори – Кила.
     Васька по случаю великого двунадесятого праздника с утра был под хмельком. После оглашения его имени он дернулся, крутанулся на месте, убеждаясь по лицам окружающих мужиков, что не ослышался. Что-то грубо изменилось в его лице и, ухмыляясь, он зажал большим пальцем одну ноздрю, выдул через другую длинную соплю, потом зажав рукой чистую ноздрю, выгнал из другой ещё один сгусток слизи. Вскинув голову и глядя на Петра бешеными глазами, он согнул руку в локте и глумливо изобразил двумя руками совершенно неприличный жест:
     – А вот это ты видел?! Не имеешь права! Старый я уже
новобранцем ходить, ищи других дураков.
     Ваську-Килу в Куркине не любили: хозяин он был никудышный, к тому же выпивоха и лодырь. Зарабатывал деньгу на извозе, при этом всегда, как последний барыга, торговался за каждый грош, норовя обязательно объегорить клиента. Но не любили его большей частью за грязные сплетни и наветы, которые он распространял с каким-то нездоровым наслаждением. Может, обливая других грязью, этот падший человек казался себе чище и лучше? Или, считая весь мир вокруг себя порочным, не жалел сил, чтобы обличать эти пороки? Как бы там ни было, поддержки или сочувствия у односельчан на сходе он не нашел.
     Община, если хотела, могла за немалые, конечно, деньги откупиться и найти рекрута на стороне. Например, хорошего кузнеца община никогда в рекруты не отдавала – себе дороже. Или мирского писаря. Васька-Кила ценности для села не представлял никакой, и община единогласно проголосовала за предложение старосты.
     Решение общины обжалованию не подлежало. При физическом сопротивлении кандидата в рекруты доставляли на сборный пункт без его согласия, крепко связав руки и сбрив ему волосы на половине головы. Причем особо ретивым волосы брили не по направлению от уха до уха, а левую или правую половину головы, что сразу выдавало новобранца, как возможного кандидата в арестантскую роту.
     Васька-Кила затих, затравленно, исподлобья глядя маленькими черными, лихорадочно блестевшими глазками на окружавших его людей. Страх перед рекрутчиной морозил ему кровь, он едва держался на ногах. О чем ещё говорил сход, он уже не слышал…
     Староста назвал ещё двоих кандидатов в новобранцы – Артемия Петрова, 29 лет, и Терентия Семенова, 26 лет, оба холостые. По ним тоже никто не возражал – оба шли согласно ранее утвержденной очередности.

     Вечером того же дня Васка-Кила сидел в одиночестве на своей половине избы, тонко, по-бабьи скулил, и мотая головой, пил горькую. Пожаловаться на мерзавца старосту, который, не убоявшись Бога, записал его в ратники, было некому. Вспомнил ли Кила о грязных наветах, которые распускал по селу про старосту? Вряд ли. Народец, вроде Килы, не отличается злопамятством. Зло, причиненное другим, за зло не считали.
     Мать, старая повитуха, давно отступилась от своего выродка, который после пары стаканов мутной браги начинал размахивать кулаками и выяснять отношения с домочадцами. К сыну Афанасию, крепкому молодому мужику, отец боялся заглядывать: тот и трезвого тятю на дух не переносил, а пьяному и орущему мог без разговоров дать по зубам.
     «Уу-у-у…что делать? что делать?.. Ни в какой сборный пункт, ясно дело, не пойду… тянуть армейскую лямку?.. Да по мне лучше сдохнуть… А может и правда сдохнуть назло Налиму?… Ну да, назло… этот мерзавец только рад будет… Вот тебе…» – Васька снова, как давеча на сходе, согнул руку в локте и скабрезно ухмыляясь, изобразил непристойность.
     Скрипя от ненависти зубами, Кила наполнил мутной жидкостью очередной стакан. «Ведь как старого мерина силком уведут на живодерню… уу-у-у…будьте вы все прокляты…» Странное дело, чем больше он пил, тем яснее становилось в голове, тем решительнее вызревало спасительное решение. «Ха-ха-ха… я вам покажу… новобранца из меня делать!»
     Кила тяжело встал из-за стола и, пошатываясь, начал собирать всё необходимое для осуществления своего отчаянного плана. Бросил на стол сыромятный ремешок, сорвал с окна старую занавеску, потоптался, оглядываясь вокруг, тяжело соображая, что ещё может пригодиться в роковую минуту. Сгрёб в горсть ремешок, тряпку и вышел из избы.
     Черная ночная мгла стерла границу между небом и землей, ни одной звездочки на небосводе, ни одного огонька вокруг, чтобы хоть слабым лучиком посулить надежду заблудшей душе. Чернота заполнила мир, проникла в сердце, затуманила голову. Бог отвернулся от Васьки Егорова.
     Где-то со стороны Юрово или Машкино чуть слышно доносился ленивый собачий брёх. Холодный сырой воздух бодрил, придавал уверенности пьяному мужику… «Огня надо… как же я в темноте…».
     Василий вернулся в избу, нашарил в запечье огрызок сальной свечи, зажег от лампады и снова вышел во двор. Глухое сомнение начало подтачивать силы и уверенность, но, вспомнив, что его ожидает завтра, потащился в дровяник. «Ничего, я только два пальца…»
     Пристроив на поленнице свечку и бросив рядом серую тряпку, Кила перетянул сыромятным ремешком запястье правой руки, зубами затянул узел. Кисть стала быстро набухать, в глубине мясистой ладони заныла какая-то косточка, торопя хозяина завершить начатое дело. Топор – вот он, держится острым лезвием в тяжелой колоде для колки дров.
     Положив на край колоды два пальца, которыми нажимают курок ружья – указательный и средний – Василий левой рукой стиснул топорище, покачал топором в воздухе, как бы прицеливаясь к месту удара. «Эх, не соха оброк платит – топор», – вспомнилась любимая присказка. Душный горячий туман ударил в хмельную голову, глаза застило слезой и, хрипло крякнув, Кила резко бросил лезвие топора вниз…
     Что его подвело: разыгравшийся хмель, дрожащая рука, или черт подсуропил, но лезвие топора упало не на фаланги приговоренных пальцев, а выше – на самую пясть. Колода мгновенно обагрилась густой кровью; в неверном свете сальной свечи она казалась черной, словно деготь. Четыре пальца с перебитыми косточками и жилами едва держались на тонком слое мышц и задубелой коже ладони. От боли, ужаса и страха перед содеянным, Кила рухнул в обморок…
     Спасла его случайность. Выйдя ночью до ветру во двор, Афанасий заметил слабое мерцание света в глубине дровяного сарая. Заглянув туда, он увидел окровавленного отца, с ужасом отпрянул назад, но уже через минуту бежал по черной, плохо различимой дороге в село Соколово – только
там, у помещика Дивова, был хороший лекарь…
     Занималась ранняя летняя заря, когда дрожки с лекарем
подкатили к избе членовредителя. Васька-Кила лежал на земле, слабо стонал, но был в сознании. Сыромятный ремешок не дал безумцу истечь кровью…
     После лечения в земской больнице (часть кисти с четырьмя пальцами пришлось ампутировать), в конце 1812 года решением военного суда Василий Егоров был осужден на поселение в Тобольск, но с середины этапа его возвратили обратно ввиду душевной болезни и неспособности обходиться без посторонней помощи. Возвращение в родное село стало для инвалида более тяжким наказанием, чем ссылка в Сибирь. Жизнь его была кончена и после 1813 года имя Василия Егорова исчезло из исповедных ведомостей церкви Владимирской иконы Божией Матери. Счеты с жизнью он свел в том же сарае, привязав к стропилине петлю.

*     *     *

     Но вернемся в июнь 1812 года. После дикой ночной выходки Васьки-Килы прошла неделя. Улики умышленного членовредительства были настолько явными, что следствие по данному факту началось и закончилось в один день. Волостной следователь записал в протокол решение сельского схода о ратниках, опросил для соблюдения формальностей свидетелей, осмотрел сарай со следами преступного замысла и укатил в Рождествено, где в больнице находился подследственный крестьянин Егоров. 
     Село Куркино и близлежащие деревни жили своей привычной жизнью. На возделанных десятинах зеленели молочные злаки, на лугах пестрели цветные сарафаны баб и сермяжные рубахи мужиков – шел сенокос.
     Скошенную траву молодые девки с песнями и прибаутками под палящими лучами солнца целый день разбивали рукоятями граблей, чтобы к вечеру почти сухое сено сгрести в валы, а затем в копны. На другой день, когда роса уже поднялась, копны разваливали широкими кругами, давая сену окончательно просохнуть. Всё – теперь его можно метать в стога.
     Запахи трав, вечернее купание в Сходне, теплые ночи – всё это животворяще, любвеобильно действовало на молодые души. Девки на сенокос одевались как на праздник – где ещё можно покрасоваться перед женихами? На коротком дневном отдыхе заводили общую песню, играли с парнями в переглядки, доставали нехитрую снедь и делали общий стол. Нет лучшего времени, чем пора сенокоса!
     Алексей Афанасьев, безнадежно влюбленный в дочь старосты Куркино, после смерти её матери не смел к ней даже приблизиться, – Ирина была печальна, замкнута, молчалива, всегда занята неотложными делами. Но во время уборки сена он как-то на глазах у всех подошел к ней и молча стал помогать сгребать сено в копны. Ирина подняла на Алексея глаза, чуть заметно улыбнулась и снова ушла в работу. Они вместе прошли прокос до конца, дольше оставаться рядом с девушкой, чтобы не бросить тень на её доброе имя было непозволительно. Всё, что хотел, парень девушке и всему свету уже сказал. Нет, не всё. В последний миг, уходя, он неожиданно для себя отчаянно выдавил:
     – Я к тебе сватов пришлю.
     Ирина вспыхнула и быстро пошла прочь. Она давно догадывалась о Лешкиных чувствах к ней, но о замужестве даже не думала. Да и не ей это решать, а тятеньке…   
     Смущение Ирины от глаз кумушек не укрылось. На общих работах нет отрадней темы для зубоскальства, чем женихи и невесты. Шуточки и разные веселые подначки в адрес молодой девушки в этот день не иссякали.
     Докатились развеселые пересуды и до Ваньки Архипова, балагура и частушечника (впрочем, кто на селе не сочинял частушки?) Дерзкая выходка юровского «господского холопа» была наглым вызовом ему. В Куркине все знали, что Ирина – его, Ваньки, зазноба.
     То, что сама Ирина так не считала – это не в счет. Никто из куркинских парней даже не помышлял стать соперником Ваньке Архипову: у него семья богатая, крепкая. Отец Ваньки и два отцовых брата – у каждого своя семья – жили в одном большом родовом доме. Сколько этих Архиповых всего
проживало в доме, посчитать никому не удавалось – количество детей постоянно росло, от невесток, племянников, братьев, свояков, крестных в глазах рябило. Но домочадцы никогда не ссорились, друг за дружку стояли стеной, сообща держали на Сходне конный двор.
     Разбираться в одиночку с Лешкой Афанасьевым Ванька бы не рискнул, его соперник тоже не из робкого десятка. Ещё неизвестно, кто кому рога обломает, потом позору не оберёшься. Другое дело – втроем или вчетвером против одного. Как заманить Лешку в ловушку, его непримиримый соперник придумал быстро:
     – Эй, Димка, хочешь на свиристелке поиграть?
     Семилетний Димка Васильев – сосед Терентьевых, он даже приходился Ирине родственником, хоть и не очень близким. Подскакал вприпрыжку, протянул руку:
     – Давай!
     Дудочка была сделана из ивового прута, у неё три дырочки и при желании она могла подражать кукушке или дрозду. Иван погладил свиристелку рукой, притворно вздохнул и предложил:
     – Хочешь, насовсем подарю? 
     Мальчишка недоверчиво посмотрел на дядю Ваню, сглотнул комок в горле и ничего не ответил.
     – Только сначала выполни одно маленькое поручение. Сбегай в Юрово, найди Алексея Афанасьева. Это вторая изба с дальнего краю, возле Репища. Знаешь?
     Димка молча кивнул головой.
     – Скажи Алексею, что Ирина будет его сегодня ждать на заходе солнца у родника под церковью. Всё запомнил? Ну-ка, повтори!
     Димка без запинки всё повторил, как надо.
     – Ну, беги!
     – Дудочку дай!
     – Когда вернёшься, тогда и получишь.
     – Ты потом раздумаешь и не дашь.
     Иван посмотрел на мальчишку с уважением – «вот она, куркинская порода» – торговаться с малолеткой не стал:
     – Держи!
     Дядю Лешу Димка нашел без труда, повторил всё слово в слово, что от него требовалось. Напоследок похвастался дудочкой.
     Лешка оторопело переваривал сообщение гонца и поэтому, взглянув на свиристелку, почти машинально спросил:
     – Неужели сам сделал?
     – Не, дядя Ваня подарил.
     – Какой дядя Ваня? Иван Архипов? 
     – Ага!
     – Сегодня подарил?
     – Ага!
     – А где он сейчас?
     – Возле церкви меня ждет.
     – Ну, давай беги к нему!
     Когда солнце красным яблоком покатилось за горизонт, Алексей отправился к роднику. Этот родник знала вся округа, его называли «святым». Вода в нём была необыкновенно вкусная, и если хозяйка была не ленивая, то воду для бражки, чая и даже щей брала только здесь.
     Возле родника Алексей увидел Ивана Архипова, тот сидел на бревнышке и крутил в руках ивовый прут. «Очередную свиристелку для несмышленышей делает» – усмехнулся Лешка. Подошел, здороваться не стал. Иван, не оборачиваясь, лихо сплюнул сквозь растянутые губы:
     – Ты, чай, не меня тут надеялся увидеть?
     – У тебя ума-то не больше, чем у дитя, которое ты подослал.
     Иван вспыхнул, вскочил на ноги:
     – Ишь ты, мозган! Догадываешься, зачем я тебе свиданку устроил?
     – Неужели по-честному один на один говорить будем? Что-то на тебя не похоже.
     Алексей Афанасьев одногодок Ваньки Архипова – обоим по девятнадцать.
     Лешка – высокий широкоплечий с копной рассыпающихся русых волос. Густые пшеничные брови, глубокие серые глаза, крупный нос, полные губы всегда излучали спокойствие. Но, несмотря на внешнее добродушие, улыбался Лешка не часто. Прямой с прищуром взгляд, выпирающие скулы, прижатые к голове уши, говорили, что этот парень умеет за себя постоять. В отличие от Ваньки Архипова одежонка у Лешки, даже по деревенским меркам, была бедноватой: с ранней весны до поздней осени широченные темные штаны, светлая рубаха, перехваченная пояском, на ногах неизменные онучи и лапти. Правда, лапти не простые – двойной вязки, они воду не пропускали. Таким лаптем можно было и щи хлебать. Сапоги в Лешкиной семье мужики надевали только по большим праздникам.
     Ванька Архипов лаптей не носил – у его домочадцев, владевших конным двором, такая простота была не в чести. Порывистый и быстрый, он был хорошим наездником, с любой норовистой лошадью справлялся играючи. Чуть выше среднего роста, узкий в талии, темноглазый – что-то в нем было от лихих степняков или золотоордынцев, некогда обильно оставлявших своё семя на равнинной Руси.
     Вообще-то Ванька был не из робкого десятка, в любой драке ловкий и увертливый, но глядя на большие ладони Алексея, понимал, что от таких кулаков ему на ногах не устоять. Подобравшись и наклонившись вперед, словно собираясь прыгнуть, половецкий потомок процедил сквозь зубы:
     – Я тебя, теля лапотная, уже предупреждал – не отстанешь от Ирины, худо тебе будет.
     – Давай прямо сейчас решим, кому худо будет.
     Алексей шагнул к сопернику, для размаха заводя назад тяжелую руку. 
     Ванька отскочил от летящего кулака и засвистел, словно тать на большой дороге. В кустарнике на середине косогора была устроена засада, из которой выкатились и заспешили вниз дружки Ваньки Архипова: Петр Мартынов, Матфей Семенов и Назарий Евдокимов. В руках у каждого был увесистый дрын. 
     Алексей бросил взгляд наверх и с презрением плюнул в лицо Ивану:
     – Навоз ты конский, а не мужик! Как всегда, сгузился один на один.
     Ваньке меж тем хватило мгновения, чтобы достать из-за бревна, на котором он только что сидел, припрятанный арапник. Разъяренный Алексей бросился на Ивана… и не успел уклониться от удара плетью со свинчаткой на конце. Подлый соперник глубоко рассек Лешке кожу на голове. С макушки, пробиваясь через густые волосы, по щеке, по шее, заворачиваясь за ворот рубахи, побежала густая липкая кровь.
     Однако ничего больше Ванька Архипов сделать не успел, кулак Алексея, словно печать, накрыл ему левый глаз, и в следующее мгновение арапник был уже в руках Лешки. Резко обернувшись, он успел встретить первого, самого скорого на ногу, – Назария Евдокимова – ударом плети. Свинчатка на кожаном плетеном ремешке обвилась полозом вокруг дубины. Резко дернув арапник на себя, Алексей сбил Назария с равновесия, и тот, падая, приложился лицом прямо на тяжелый кулак… 
     Алексей, идя на встречу, не сомневался, кого он застанет у родника. Не сомневался, что Ванька там будет не один, а с дружками, и не о видах на урожай будет между ними разговор. Между юровскими и куркинскими не вчера черная кошка пробежала, а уж когда два непримиримых жениха за одну невесту бьются, тут можно не сомневаться – сражение будет идти до полной победы, как под Полтавой.
     Было бы безрассудным с Лешкиной стороны идти на такую сшибку без подстраховки – когда голову проломят, поздно будет жалеть о своем промахе. В общем, сказал Лешка своим закадычным дружкам Ефиму Евсееву и Моисею Иванову про ловушку, которую ему готовил Ванька Архипов, но попросил их без надобности не встревать в распрю, лишь в крайнем случае вмешаться, если куркинские на Лешку гуртом пойдут. 
     Ефим и Моисей – друзья, не разлей вода. Сестра Ефима, семнадцатилетняя Праскева, давно вскружила голову Мосе; две семьи уже сговорились, что осенью после завершения страды обвенчают молодых, свадьбу сыграют. Мося Лешку понимал и сочувствовал; он за Лешкину любовь, как за свою собственную, был готов биться, живота не жалея, но… Сколько раз друзья Лешку предупреждали, что тот не по себе сук рубит, зря только душу себе растравляет… 
     Лешка на коварную встречу пошел верхом – мимо церкви, от неё вниз по косой тропке; друзья же – по нижней дороге вдоль Сходни. Оттуда им хорошо было видно, как по угору, сломя голову, побежали заговорщики нечестной расправы над Лехой. Значит, им тоже пора вмешаться – Фима и Мося рванули к роднику… 
     Петр Мартынов, дружок Ваньки Архипова, подлетая к месту драки, краем глаза видел, как рухнул на землю Назарий, и готов был поднятую дубину обрушить на голову противника. Но в этот миг он поймал взглядом залитое кровью лицо Лешки. Дубина в руках Петра дрогнула: «не дай Бог, убьём, точно на каторгу загремим…».
     Бежавший сзади Матфей, огибая замешкавшегося Петра, проскочил мимо места схватки и неожиданно увидел перед собой Фиму и Моисея. Не сбавляя хода, он ринулся с дубиной на них. Юркий Фимка пригнулся и, прыгнув по-лягушачьи, упал в ноги распаленному бегом Матфею. Зарываясь головой в траву, обдирая колени, Матфей скользил тощим животом по склону, пока не затормозил в родниковом ручье. Мося вскочил на него верхом и, вцепившись в лопухи ушей, вдавливал голову врага в журчащую холодную воду.
     Петр Мартынов, стоя перед Алексеем, понимал, что расправы не получилось, баталию они позорно проиграли, и единственным утешением был тот факт, что Лешка всё-таки умылся кровью. Бросив дрын на землю, примирительно сказал:
     – Ладно, порезвились и будя. Надо мужикам помочь.
     Иван Архипов уже стоял на ногах, но плохо соображал, что ему делать дальше. Левый глаз закрылся, не оставив даже узкой щелки; глазница быстро наливалась густым бордовым цветом. Уцелевший глаз видел плохо, предметы расплывались и даже неяркий закатный свет сильно раздражал. Назарий сидел на земле, руками обнимая сломанную челюсть. Он что-то порывался сказать, но лицо его перекашивало от боли, звуки получались неразборчивыми, и никто ничего не мог понять; вероятно это было и к лучшему. Матфея Семенова, вдоволь нахлебавшегося целительной святой воды, Мося, наконец, отпустил, но дубину в своих цепких руках держал наготове. 
     Вид окровавленного Алексея приободрил Ваньку Архипова, и он, уже ретируясь, запальчиво заявил:
     – Ирина всё равно моя будет, а с тобой я ещё поквитаюсь.
     Алексей не смолчал:
     – Может тебе прямо сейчас румянец на второй глаз навести? – И, глядя в спины уходящей компании, не столько им, сколько самому себе сказал: – Ирина сама выбор сделает.

*     *     *

     Пятью днями раньше «битвы на реке Сходне», утром 12 июня 1812 года (все даты по ст. стилю – прим. автора) Наполеон перешел Неман и бросил на Россию свою огромную армию. Началась большая война, но подмосковные деревни ни сном ни духом о том не ведали. Да и удивительно ли, если сам император Александр I, находясь в Вильно рядом с пограничной рекой Неман, узнал о вторжении чужой армии лишь спустя сутки, к полуночи, отдыхая на балу в свою честь. 
     Это так официально считается, что война с Наполеоном началась 12 июня. В действительности, уже 11 июня после заката солнца три польских роты вольтижеров из корпуса маршала Даву преодолели на легких лодках тихий сонный Неман и «захватили» плацдарм для наведения понтонной переправы. Конный разъезд лейб-казаков из полка графа Орлова-Денисова, рано утром обнаружив французский десант, в бой вступать не стал, но донесение о вторжении врага немедленно передал по команде выше. Русскому императору депешу о вторжении французов вручили к концу дня на балу во время короткого перерыва между польским полонезом и французским менуэтом.
     Даже если бы кто-то и сообщил подмосковным крестьянам о начале войны с французами, никто бы на это известие и внимания не обратил. Эка невидаль! Да Россия каждый год с кем-нибудь воюет! И с французами, и с поляками, и с турками, и со шведами…
     Другое дело – сражение между молодыми мужиками из-за старостиной дочки. Вот уж действительно битва была! И кровищи пролито немеряно, и головы как тыквы лопались, и глаза друг дружке повышибали, и зубов недосчитались… Целую неделю жители окрестных деревень эту битву обсуждали. У Ваньки Архипова морда и сейчас краше ордена Андрея Первозванного, у Назария Евдокимова рожа покривела, никак вправить не могут. Черт бы с ней, с рожей, дак ведь мужик жевать не может, кусками пищу глотает. Лешке Афанасьеву, ухажеру, значит, голову пробили. Ничего – до свадьбы заживет, дурную кровь иногда полезно пустить. Хуже всех сейчас дочке старосты – из дома нос не кажет…
     Петр Терентьев всё искал удобного случая, чтобы с дочкой о её замужестве поговорить. Но как ни с того ни с сего такой разговор повести? А теперь повод – лучше и не придумать. Ближайшим вечером отец издалека начал нелегкий разговорец:
     – Вижу, дочь, как тебе нелегко и хозяйство тянуть, и старикам помогать, и за малыми детьми смотреть. И конца этим хлопотам никогда не будет. А ведь ты молодая, не век же тебе в девках возле отца сидеть. Тебе о своей семье подумать надо.
     У Ирины на глазах выступили слезы:
     – Тятенька, али я чем не угодила, что ты меня в чужой дом отдать хочешь? Или думаешь, мне со свекровью жить легче станет, чем в своем доме? 
     Отец тяжело вздохнул:
     – Замуж тебе пора, уж семнадцать годков подходит, девичий век не долог. Да и Сергуньке нашему мать нужна, а не просто кормилица. Годы твои молодые мигом пролетят, ты потом невольно свой укор на меня обернёшь.
     Лукавил немножко Петр, не только о дочери он думал, но и свою жизнь хотелось ему устроить. Ирина своим женским сердцем это почувствовала:
     – Сереженьке мать нужна… Вот ты, о чем… ну да, конечно…
     – Ты, Ирина, обо мне плохо не думай. Ты ведь знаешь, как я твою маменьку любил. А бобылём-то век всё равно не прожить… Как я могу привести в дом другую женщину при взрослой дочери? Тебе-то каково будет с ней цельными днями бок о бок толкаться? Ты же каждую минуту её с маменькой сравнивать будешь… Нам вместе под одной крышей тесно станет, так уж лучше тебе с мужем, да со свекровью жить, чем с мачехой… Ещё наши деды говорили: не та счастлива, которая у отца, а та, которая у мужа.
     Тихие слезы бежали по щекам Ирины. Она так старалась помочь тятеньке с бедой справиться, выходит – не смогла, не по силам ей такая ноша. Дело, оказывается, не только в том, чтобы щи сварить, да скотину обиходить. За последний год Ирина взрослой стала, но не настолько, чтобы задать отцу откровенный вопрос. Петр и сам догадался, что её мучает:
     – Ты, небось, думаешь, что я полюбовницу заимел? Нет, доченька, и не будет её никогда, пока тебя замуж не выдам.
     Ирина впервые за время разговора улыбнулась:
     – Поэтому ты меня замуж и выпроваживаешь?
     – Нет, конечно, но рано или поздно нам бы пришлось об этом говорить.
     Петр почувствовал, что дочь начала его понимать и перешёл ближе к делу:
     – Я тут про твоих ухажеров кое-что слышал.
     Ирина вспыхнула и спрятала лицо в ладони. Отец усмехнулся:
     – Ванька Архипов жених хоть куда, и в своем деле – лошадей хомутать – большой умелец.
     В двусмысленной фразе отца Ирина уловила откровенную насмешку, а это значит – сватов от Архиповых он наверняка завернёт не солоно хлебавши. Затаившись, Ирина ждала, что скажет отец про Алешку Афанасьева. А Петр про него как будто забыл, будто это не Лешка бился насмерть за его доченьку…
     Не забыл, конечно, Петр про отчаянного парня, но не хотел события опережать. Вот придет Лешка руки просить, тогда и поговорим.
     Сваты в дом Петра Терентьева действительно вскоре нагрянули, но не от Афанасьевых, а от Ваньки Архипова. Дело было вечером, солнце уже за горизонт закатилось, в печи последние угольки пеплом подернулись – и на тебе! Прикатили на паре гнедых, на дуге бубенцы с трезвоном болтаются, шум на всю улицу – знай наших. Ввалились во двор невесты, словно в свой собственный. Тимофей Архипов, отец жениха, ещё из сеней загрохотал:
     – Принимай хозяин купцов, нынче мы товар покупаем не торгуясь.
     Вместе с Тимофеем Архиповым, хозяином конного двора, прибыл ещё один сват – Захарий Архипов, брат и пайщик Тимофея. Не надеясь на мужицкую велеречивость, компанию им составила сватья Марфа Мартыновна, жена Захария, которая едва переступив порог, запела сладким голосом:
     – У нас ведь на товар не лежа-а-алый есть купец нежена-а-атый! А нельзя ли нам на ваш товар взглянуть?
     Петр, вначале опешивший от нежданных гостей, неожиданно развеселился, кликнул Ирину:
     – Выйди дочка, к нам гости пожаловали, накрой-ка стол, чем Бог послал. А вы, гости дорогие, проходите, садитесь.
     Гости сегодня прибыли не простые, знающие. Осмотрелись внимательно и сели строго под матицу* – по старым приметам – для удачи. Тут Захарий голос подал: ____________________________
* Матица – главная балка, поддерживающая потолочный настил.

     – Так мы, батюшка, не сидеть пришли, а с важным делом: ищем овечку заблудшую, не у вас ли она…
     Петр добродушно посмеялся:
      – Ну откуда у вас вдруг овечка взялась…  она отродясь на вашем дворе не водилась… Может, вы лошадку ищете?
     Сваты напряглись, что-то не по правилам отец невесты им ответил. Тимофей зубами скрипнул, стараясь насмешку Петра не заметить. Марфа, которая перед поездкой не сомневалась в успешном исходе дельца, сейчас отчаянно пыталась спасти положение. Сладко улыбаясь, сделала ещё один заход:
     – Так мы намедни-то как раз лошадку на овечку поменяли, а она неопытная мимо дома пробежала, да в чужой двор завернула. Вот нам и показалось, не у вас ли она?
     А Петра повело, над сватами откровенно насмехается, остановиться не может:
     – Какие же вы купцы, если лошадь на овцу меняете? Так и разориться недолго. Али лошади у вас никуда не годные?
     Гости удрученно переглянулись – не получается разговор. Если им хотят отказать, то на это свои правила игры есть. А тут что же получается? Над ними откровенно насмехаются…
     Петр понял – так дальше нельзя и, сменив тон, вежливо поблагодарил сватов:
     – Бог вас спасёт за то, что и нас из людей не выкинули, – и, повернувшись к Тимофею Архипову, душевно добавил:
– Спасибо на любви, сват, а ныне отдать девку никак не можем, не отошла она ещё после смерти матери, да и молода слишком.
     Ирина возле печи с лучинами, да с угольями возилась, а тут вся замерла – ни жива, ни мертва, лицо пылает, к гостям не смеет обернуться…  А гостям уже всё ясно: откупились хозяева от сватов разными отговорками, словно от нищих хлебными корками.
     Гости медленно встали и потянулись к выходу. Тимофей с досады дверь ногой распахнул, Марфа, выходя последней, не сдержалась, захлопнула дверное полотно громче, чем принято, да ещё прижала её своим мягким местом – назло, чтобы (по старому поверью) девушке в этом доме никогда замуж не выйти.
     Тимофей, подходя к паре гнедых, зло приказал Захарию:
     – Сними, дурак, бубенцы и засунь их себе в огузье.
     Захарий не решался перечить старшему брату, под горячую руку от того можно было и по морде получить. Хотя разве из-за него сватовство не получилось?
     Бубенцы сняли, молча уселись в повозку и тронулись со двора. Тимофей, не оборачиваясь, и ни к кому не обращаясь, обронил: 
     – Когда ещё вперёд ехали, возле избы старой карги Феклы ейная кошка, рыжая шалава, дорогу нам перебежала. Я, старый дурак, подумал – ерунда, обойдется... Ну, ужо попадись мне! Убью шельму! 







ОПОЛЧЕНИЕ


Глава 4


     В воскресенье 12 июля 1812 года все постоялые дворы и почтовые станции на тракте Москва – Санкт-Петербург взволнованно гудели, словно потревоженные осиные рои. Проезжающий народ, потрясая газетами, сбивался в кучки и долго не расходился, обсуждая наиважнейшую государственную новость. Немногословные курьеры и фельдъегери стремительно влетали на станции, меняли без очереди взмыленных лошадей и мчались дальше в направлении обеих столиц. У них неукоснительный закон: «Промедлить — значит потерять честь!». Смотрители почтовых станций, а также хозяева конных дворов, озабоченно вникая в суть свалившегося на их головы события, прикидывали, не пора ли поднять плату за прогон?
     Вечером, изрядно помятую руками возбужденных людей газету «Московскія В;домости», привез в Куркино с почтового большака Тимофей Архипов. Несколькими часами ранее курьер из волостной Сабуровки вручил экземпляр «Ведомостей» батюшке Александру Яковлеву – настоятелю церкви Владимирской иконы Божией Матери. Управляющий Гохман Альберт Карлович узнал о царском воззвании к Москве и высочайшем Манифесте ещё до полудня – он получал корреспонденцию, в том числе газеты, с ямской станции села Черная Грязь во время второго завтрака.
     К разного рода царским указам и манифестам деревенский народ был глух и равнодушен – они, как правило, не касались их лично. Но воззвание императора Александра к первопрестольной столице и высочайший Манифест к народам России от 6 июля опалили пожаром и общей бедой. До глубокой ночи в Куркине грамотеи бегали от избы к избе с затертой газетой Тимошки Архипова – виданое ли дело, чтобы царь-батюшка воззвал прямо к своему народу. Видно нету у него твердой надёжи на дворян-помещиков, чиновников губернских и прочих, да и на своих дворцовых столичных шаркунов-подхалимов тоже.
     Утром народ начал стихийно собираться возле церкви: многие только тут впервые узнали, что Россия уже три недели воюет с жестоким и коварным антихристом Бунапартом. Бабы горестно перешептывались: «Вот оно как аукнулось-то небесное знамение… не зря над головами висела хвостатая комета… Всевышний предупреждал нас о грядущих тяжелых испытаниях…»
     Из сумрачного нутра церкви вышли на каменное крыльцо батюшка Александр Яковлев и староста Петр Терентьев. Вид у обоих был строгий, торжественно–мрачный. На дворе и за пределами ограды воцарилась такая тишина, что каждый мог слышать удары собственного сердца. На паперти сегодня не было ни одного нищего – не подходящее время бренчать оловянными кружками, выпрашивая полушки. Настоятель храма медленным взором обвел толпу и заговорил низким, глубоким голосом:
     – Миряне, православные! Великое испытание пришло в наш дом. Неприятель невиданными силами вторгся на нашу землю, антихрист идет разорять и жечь наше Отечество. Прошло время развлечений и праздников. Любезный наш царь-батюшка наипервее всей России обратился к древней столице предков наших, Москве, и каждому из нас, живущих на земле московской. Кто как не Москва покажет пример всем верным сынам России в противостоянии врагам своим? Никогда ранее не было в том вящей надобности, как ныне. Да распространится в сердцах наших дух той праведной брани, какую благословляет Бог и Православная Церковь.
     Последние слова батюшка Александр произнес, осеняя свою паству крестным знамением, пытаясь внушить ей надежду и уверенность в предстоящих победах над злейшим антихристом, посягнувшим на русские православные святыни, богом данную власть и Отечество.
     Но грозное предупреждение небес и выпавшее вслед за этим возмездие (за какие такие грехи?), смущало сейчас многих. Видно, не такой уж праведной жизнью мы живем, если всевышние и бренные силы ополчились на нашу землю. По всему видно – большой кровью придется платить за содеянные прегрешения. Лишь великое смятение могло заставить царя-батюшку обратиться напрямую к народу с сердечной мольбой о спасении государства … 
     Тревогой зашлись сердца многочисленной паствы, собравшейся в тот час возле своего храма. Тревога быстро сменилась возмущенным ропотом: «А что же наша армия делает?»
     От безысходности бабы на нечаянной сходке осмелели, как никогда. Обычно тихая и незаметная солдатка Елена Борисова (все имена подлинные – прим. автора) вдруг вскипела:
     – Только в одной нашей деревне с десяток солдаток мается, а по всей России — это сколько бедолаг наберется? Скоро одни бабы в деревнях останутся – и всё им мало.
     Елене под сорок, у неё от мужа Васьки-Голяка двое детей – дочь десяти лет и семилетний сын. Сына Васька ей сделал перед уходом в ратники. Хлебнула потом нужды соломенная вдова, в одиночку поднимая детей. Её бездетная подружка, солдатка Ирина Дмитриева, всегда готовая подлить масла в огонь:
     – Давно ли «некрутов» провожали на службу, а случилась война – получается, опять воевать некому, окромя землепашцев.
     Известие о войне, похоже, больше всего задело баб.
     – Изведут здоровых мужиков под корень, мы от кого рожать будем – от Симки глухонемого или Федьки-дурачка?
     Невеселый смех прокатился по толпе.
     Петр Терентьев поспешил сделать шаг вперед, чтобы не дать разгуляться гомону:   
     – Государь наш Александр в Манифесте не скрывает от своих подданных, что слишком разновеликие силы сошлись в непримиримом противостоянии. При всей твердой надежде на храброе русское воинство, необходимо для победы над наполеоновым нашествием собрать новые силы, которые составили бы вторую ограду в подкрепление первой, в защиту домов наших, жен и детей каждого и всех…
     Петр достаточно вольно пересказывал содержание царского Манифеста. Когда он замолчал, Ермил Иванов по прозвищу Рваный Карман, вроде бы шутя, но не без умысла закинул на всякий случай удочку:
     – Кабы мне вольную дали, то я согласный пойти ворогу-то рога обломать. 
     Ермил может так шутить; знает, что деревня его в ратники не отдаст. Он – хороший кузнец, в округе лучше его никто с железом не умеет работать. От заказов отбоя нет, вот только деньги у него не задерживались, за что и получил веселое прозвище.
     Максим Патрикеев очередник в рекруты первой очереди. Он не сомневается, что ему нынче прямая дорога на войну, но совсем не унывает:
     – Я с войны пленного хранцуза приведу, пущай за меня землю пашет, оброк отрабатывает.
     Ну всё, мужиков как прорвало:
     – Смотри, Лупан, не углядишь, он тебе не только землю вспашет, но и ещё кое-что…
     – Ха-ха-ха… дармоедов настрогает...   
     Ржут мужики, видать отлегло маленько от тревожных новостей…   
     Управляющий Гохман объявил собрать сход своих крепостных подданных на утро следующего дня. А накануне он несколько раз внимательно прочитал Воззвание и Манифест. Понял, что в Санкт-Петербурге паника, и хотя генералитет пытается противостоять Наполеону, но видно по всему, что на этот раз России разгрома не избежать. Вопрос лишь в том, где и когда будет генеральное сражение, и как быстро Россия капитулирует.
     Особо Альберт Карлович обратил внимание на вскользь упомянутое Манифестом ополчение. Усмехнулся: «Как всегда, самое важное маскируется потоком пафосных трескучих слов. Пожарские и Минины им, видишь, нужны! Во времена ополчения Минина и Пожарского царской власти не было в России – одни самозванцы балом правили. Сейчас хоть и паника, но совсем не смута, никакой пугачевщины власть не допустит. Ясно, что в ближайшие дни по всей стране будет объявлена мобилизация ратников и ополченцев. Спасет ли это Россию или добавит в котел войны новые, никому не нужные жертвы?»
     Гохман, сидя в гостиной на мягком диване, размышлял в тишине о незавидной судьбе России, о Меншикове с его дворцами, которые, быстрее всего, будут сожжены или разграблены, но больше всего управляющего занимала его собственная судьба. Когда сюда придёт французская армия, его обязательно убьют или победители, или свои же мужики. И даже если не убьют, чем он будет управлять? Чьим управляющим он будет? Что он скажет этим грубым, невежественным мужикам, признающих только силу, управляемых только страхом телесного наказания?   
     Он поднялся с дивана, пересел за стол, подвинул к себе стопку документов, но не мог сосредоточиться на их содержании. Гохман долго сидел, уперев локти в стол, опустив на сцепленные пальцы жесткий небритый подбородок. Его глубокие глаза глядели перед собой, не мигая; видно было, что тяжелая дума овладела им. Из-под темной жилетки белели рукава рубашки. Сгущающиеся сумерки всё плотнее и гуще скрадывали неподвижный одинокий силуэт.
     Утром, после мучительной бессонной ночи, в дурном настроении он сел в коляску и поехал в Машкино, где обычно собирался народ. Не сходя с коляски, лишь привстав, Альберт Карлович сразу сказал главное:
     – Французская армия перешла границу и идёт вглубь России. Наша армия отступает, чтобы найти удобное место, дать сражение и разгромить Наполеона. Однако война – дело армии, нас это не касается. Наше дело хорошо рабо-
тать, собирать урожай и платить налоги.
     Гохман замолчал, говорить ему больше было нечего, тратить время на пустые разговоры он не любил. Дома на столе его ждали бумаги: отчет за первое полугодие, всевозможные накладные и счета – всё это надлежало срочно доставить в Главную контору. А потом… – Альберт Карлович даже мечтательно зажмурился – у него будет возможность провести несколько дней в московской квартире с дражайшей супругой и детьми.
     Дав нехитрые указания приказчикам, Альберт Карлович тронул возчика за плечо: «Поехали!»

*     *     *

     Спустя три часа Альберт Карлович миновал большое и богатое село Всесвятское; отсюда до Тверской заставы всего пять верст – за ней начинался город. Ныне на заставах строго: у всех проезжающих – и с подорожной, и тем более без оной – тщательно проверяли пашпорта – в Москве находился Государь Александр. Подъехав к шлагбауму, Гохман обратил внимание на необычную толчею возбужденной толпы, числом сорок-пятьдесят человек, которую караульные, держа ружья наизготовку, осаживали назад. Многие недовольные мужики из толпы были при конных повозках. Со всех сторон неслись возмущенные крики:
     – Нет такого права, чтоб на улице народ хватать!
     – Я вольный человек, нечего меня силком на войну гнать!
     – Ишь, оцепили всю Москву, караульщики, вот и шли бы куда надо хранцуза бить, чем здесь штыками размахивать!
     Мужики рвались из города. Старший караула, высокий усатый гренадер в меховой шапке, темно-синем камзоле и белых панталонах, держал ружье на плече и терпеливо объяснял толпе, наверное, уже в сотый раз:
     – Ежели кто по делу какому, должон иметь документ с печатью городской головы. Нет такой бумаги – не пропущу за шлагбаум. Освободите дорогу! Кому сказал – освободите! – гренадер делал вид, что снимает с плеча ружьё.
     Толпа нехотя расступалась, но спустя короткое время снова шла грудью на полосатую преграду. Каменные будки караульщиков с узкими бойницами на все стороны располагались с обеих сторон шлагбаума; дорога влево и вправо от кордегардий ограждалась чугунной оградой с фонарными столбами. Кроме караульных укреплений на заставе круглые сутки работал трактир – последний на выезде из Москвы. Возле него стояло с десяток телег. Караульных на заставе было много – все с ружьями и палашами, потому толпа вела себя достаточно благоразумно.
     Через пять минут Альберт Карлович знал все подробности неприятного происшествия в Москве. А произошло следующее: Император Александр, чтобы уклониться от шумной и торжественной встречи, прибыл в Москву ночью. С восходом солнца 12 июля на площадях Кремля не осталось «ни одного свободного ступня земли». Народ жаждал лицезреть своего Государя, не пропустить миг, когда Он выйдет на Красное Крыльцо.
     В 10 часов утра раздался колокольный звон, толпа качнулась и замерла в ожидании – и не напрасно. Александр вышел из своих чертогов. И понеслось, набирая силу, ревущее «Ура-а-а!». После краткого стояния на Крыльце и приветственных взмахов рукой, Государь прошествовал к Успенскому Собору, где его ожидала вся духовная и светская знать первопрестольной столицы. Викарий Московский Августин знаменем и хоругвями приветствовал Монарха.
     В этот торжественный момент кто-то пустил слух, что после молебна во имя победы над ворогом Бунапартом, ворота Кремля будут закрыты и всех простолюдинов прямо отсюда заберут в солдаты. 
     Поднялась паника. Чернь ринулась вон и вскоре на площадях остались только дворяне, купцы и военные чины в парадных мундирах. Кремль, можно сказать, опустел. Эхо каверзных слухов разнеслось по всей Москве и чернь (пока не поздно) потекла из столицы куда подальше. Безлошадным было проще – они просачивались за кордоны по любому бездорожью; на гужевом транспорте ускользнуть из города оказалось сложнее – малые дороги, которые шли в обход застав, были завалены лесом или перекопаны. Вот этот самый сбитый с толку народ и увидел управляющий Альберт Карлович Гохман на Тверской заставе. Паника в городе, кстати, ни через день, ни через неделю так и не схлынула: такие слухи вполне могли обернуться правдой. 
     К моменту приезда императора Александра с фронта военных действий в Москву, светлейший князь Меншиков Сергей Александрович успел покинуть Санкт-Петербург и пребывал в своем имении Черемушки-Знаменское.
     В Успенский собор Кремля на встречу с Государем князь не поехал – не те годы, чтобы толкаться среди молодых карьеристов. Но персональное приглашение на дворянское собрание в Слободской дворец* было ему любезно отправлено  самим  главнокомандующим  военной  силой  Москвы графом Ростопчиным.
________________________________________
*Слободской дворец – Сейчас здание МВТУ им. Баумана. 


     По такому случаю Сергей Александрович стряхнул пылинки с парадного генеральского мундира и достал орден святого Георгия четвертой степени – боевая награда за победу над польскими конфедератами в далеком 1770 году. Он в то время был гвардии капитаном и служил под началом подполковника Суворова… «Кхе-кхе… пролетели годы молодые… Вот уж и Александра Васильевича давно нет…»
     Князь ещё постоял над заветной шкатулкой и, вздохнув, достал из бархатной глубины «Анну на шее» – пурпурный крестик с дорогим его сердцу девизом: «Любящим правду, благочестие и верность»   

*     *     *

     Пятнадцатого июля московское дворянство и купечество съехались к восьми часам утра в Слободской дворец. Народу собралось так много, что публику разделили на два зала: в одном сверкало орденами, бриллиантами, золотом эполет дворянство, в другом – восседало, отягощенное солидными
портмоне, золотыми цепочками карманных часов, массивными перстнями и роскошными бородами – купечество.
     С приездом Государя в Москву закончилось брожение в умах, исчезли все колебания и сомнения, народная воля и энергия сосредоточились в одном убеждении, в одном святом чувстве – надо спасти Россию от вторжения неприятеля.
     Немедленно под руководством генерал-губернатора Рос-топчина был составлен комитет по организации московского ополчения; в него вошли: Аракчеев, Балашов и Шишков. Уже до появления Государя в Слободском дворце в душах и сердцах собравшихся всё было решено, всё было готово, чтобы оправдать веру Императора в безграничное самопожертвование народа (чернь, которая бежала из Москвы, боясь призыва в армию, народом называться не могла).
     И вот настала торжественная минута. Государь вошел в Слободской дворец. Он был величаво спокоен, но заметно озабочен. Его всегда приветливое лицо на сей раз не озарялось улыбкой. Дворянское собрание встретило Царя горячим рукоплесканием, возгласами преданности и поддержки. Александр сдержано поклонился, подождал, пока стихнут здравицы в Его честь и начал говорить.
     В кратких и ясных словах Государь определил положение России, честно рассказал об опасности, ей угрожающей, и выразил надежду на содействие и мужество своего народа. И опять ответом Ему был гром аплодисментов. Александр кивнул головой государственному секретарю Шишкову, предлагая ему продолжить собрание, и в сопровождении графа Ростопчина отправился в другую залу, где купцы с нетерпением ожидали своего Помазанника Божьего. 
     Шишков начал оглашать тексты императорского Воззвания и высочайшего Манифеста. Впечатление, которое произвело чтение документов, трудно описать словами. Гнев, то глухо гудел в недрах Собрания, то яростно извергался наружу. Когда государственный секретарь дошел до того места, где говорилось, что «враг идет с лестью на устах, но с цепями в руке», присутствующие, по воспоминаниям Ростопчина, «рвали на себе волосы, заламывали руки, слезы ярости текли по лицам…»
     Затем начались бурные выступления, дебаты, предложения. В зале быстро повышался градус патриотических настроений, доходя порой до точки кипения. Каждый ощущал перед лицом общей опасности собственное своё растворение в союзе единомышленников. Слово взял издатель «Русского вестника» Сергей Николаевич Глинка (рано утром он первым записался в московское ополчение и пожертвовал 300 рублей серебром). Свою пламенную речь он неожиданно закончил словами: «Мы не должны ужасаться тому, что Москва будет сдана» …
     Зал мгновенно оцепенел. Люди не поверили своим ушам, у всех остановилось дыхание. В полной тишине несколько высокопоставленных чиновников, сидевших в президиуме, в изумлении, а ещё более, в недоумении, привстали.
     – Кто вам это сказал? 
     И тут в зале рухнули своды! Если бы взгляды полные гнева и ненависти могли испепелять, от издателя Глинки в тот миг не осталось бы даже кучки пепла. Послышались крики: «Да по нему Сибирь плачет! Пусть ответит за свою крамолу! Может он французский шпион! ...»
     Присутствующие требовали ответа, и когда шум поутих, Глинка, не виляя в стороны, не пряча глаз, закончил свою мысль: «Из отечественных летописей явствует, что Москва привыкла страдать за Россию. И дай Бог, чтобы сбылись мои слова: сдача Москвы будет спасением России и Европы».
     Делегаты в зале начали топать ногами. Крики протеста и возмущения снова взорвали Дворянское собрание...

     Купеческое собрание, куда вошел Александр в сопровождении Ростопчина, заметно отличалось от Дворянского сообщества: здесь вообще никто и никогда не привык сдерживать своих эмоций. Едва Александр переступил порог залы, раздались крики: «Государь! Возьми всё — и имущество, и жизнь нашу!» Каждый, кто присутствовал в зале, ощущал, что нынче в нём воскрес дух Минина. Александр кратко доложил купечеству о ситуации в стране, о продвижении французских войск и о мерах, которые следует предпринять для спасения России. Казалось, сам воздух стенал от негодования, когда Александр рассказывал о вероломстве Наполеона и его желании поработить всю Европу. «Этим неуемным амбициям мешает только Россия» – закончил свою речь Император.
     Из разных концов зала посыпались предложения: «Надо в каждом городе, в каждом селе создать боевые дружины! Вооружить народ, тогда никакая армия будет не страшна!» Кто-то задал вопрос в лоб: «А какова численность армии в России, и где она сегодня?» 
     Такой поворот настроений не входил в планы Александра и он, откланявшись, поспешил в придворную церковь, где его ждали на молебен. Вслед удаляющемуся Божьему Помазаннику летели боевые клики его ревностных подданных. Пока в обоих Собраниях шли бурные дебаты, обсуждения и выступления участников съезда, Александр истово молился…
     …Неизвестно, что стало бы на Дворянском собрании с дерзким ясновидцем – спас Глинку граф Ростопчин, вернувшийся в залу. Все ждали новостей и обернулись к нему. Генерал-губернатор, указывая рукой в сторону Купеческого собрания, сказал:
     – Там сегодня соберут миллионы, а наше дело выставить ополчение и не щадить себя.
     По Дворянскому собранию прокатился одобрительный гул, присутствующие требовали немедленно пустить по рукам подписной лист пожертвований – это был не мимолётный порыв патриотизма или угождение посетившему их Государю. Перед лицом тяжелых испытаний и смертельной опасности Дворянское собрание явило истинное единение просвещённого сословия с высшей государственной властью.
     Князь Меншиков, принимая из чьих-то холеных рук подписной лист, поднял глаза, и широко заулыбался:
     – О, уважаемый сосед по поместью на Сходне! Андрей Иванович! Очень приятно, очень приятно! Искренне рад вас видеть, сенатор!
     – Ваша светлость! Сергей Александрович! Взаимно рад видеть вас в полном здравии! Какой сегодня знаменательный день!
     Сергей Александрович окунул перо в чернильницу, но прежде чем вписать свою фамилию и проставить сумму, бросил взгляд на взнос Дивова Андрея Ивановича – 2500 рублей*. «Ну что же, ничего не скажешь, щедрый взнос», и твердой рукой вписал: Св. князь С.А. Меншиков – 5000 рублей… Через два-три часа подписная сумма перевалила за миллион.
     С ополчением Дворянское собрание решило просто и быстро: с каждых ста душ поставить в строй десять ратников при полном обмундировании и вооружении, и желательно при лошади. Хотя… какие из крестьян конники? «Некруты» ни верхом атаковать, ни саблей владеть по-настоя-щему не умели. Этому не один год учиться надо. Для мужика сызмальства лошадь – лишь тягловая сила. 
     Отслужив молебен, Александр вернулся к депутатам. Генерал-губернатор Ростопчин доложил Государю о пожертвованиях и принятых Собраниями решениях. На глаза Александра навернулись слёзы: 
     – Иного я и не ожидал, другого даже не мог себе представить; я счастлив, что мой народ оправдал мои ожидания. Фёдор Васильевич, вы заслужили право носить эполеты с царским вензелем!
     Ростопчин поблагодарил Государя за высочайшую честь и, поколебавшись, доложил ему о выступлении журналиста Глинки. Брови Александра изумленно изогнулись: 
     – Он так и сказал? – помолчав, Государь продолжил: – А вы знаете, это интересная мысль! Вы включите его в ваш комитет по ополчению. Он, кажется, не богат? Завтра я передам для него 300 тысяч рублей на разные нужды… И ещё, – Александр взял Ростопчина под руку, уводя его чуть сторону, давая тем самым понять, что предстоящий разговор является сугубо конфиденциальным, – призывы к всеобщему вооружению мы считаем преждевременными, излишними. Более того, неуместными… 

______________________________
* 2500 руб. – Сведения о суммах взносов взяты в гос. архиве.

*     *     *

     Вернувшись из Дворянского собрания, светлейший князь Меншиков срочно затребовал к себе всех управляющих поместьями; Гохман находился в Москве, и Главная контора оповестила его первым. Князь изъявил желание донести решения Собрания до каждого управляющего лично, а исполнение пусть контролирует Главная контора…
     – Альберт Карлович, сколько у нас на сегодня ревизских душ* в сходненском поместье?
 _____________________________
*Ревизская душа – души мужского пола согласно данным ревизии

     Гохман вопросу удивился: в Главной конторе все сведения есть не только по мужикам, но и бабам, дворовым жителям и бездомовым, больным, увечным и здоровым. (Вон чиновник стоит, отчеты в руках держит). Но не следует в барском доме показывать себя слишком умным: 
     – Двести сорок пять душ.
     – Даю вам, голубчик, неделю сроку, чтобы каждого десятого поставить в ополчение, форму справить, пропитание на три месяца сдать в комитет Московской военной силы, и чтобы каждый имел пику, тесак, или что там ещё найдется…
     – Но позвольте, ваша светлость, – не стерпел Альберт Карлович – в двести сорок пять душ входят и дети малые, и старики. Они-то как раз добрую половину ревизских душ составляют. Если считать мужиков призывных лет, то это получается не каждого десятого, а каждого пятого в ратники отдать надо. Такой урон хозяйству мы ничем не восполним.
     Меншиков вздохнул: «Немец он и во время войны немец, – где бы о голове беспокоиться надо, он о животе думает». Однако раздражения не показал:
     – Война, голубчик, – не до жиру, быть бы живу. Ворога прогоним, всё опять наладится. Поезжайте к себе...


     …В Куркине нынче гуляли и пили горькую, не закусывая. От этого радость жизни, выпавшая им, ощущалась острее, а насмешливое презрение к соседям-неудачникам помогало скрыть глубоко упрятанную обиду не то, чтобы отверженных, но… непричастных к фрунтовому* делу. 
    Было невозможно понять, что больше кружило головы непризывным счастливчикам: случайное везение ли, неправедное злорадство, или перевернутая ревность случившегося неравенства. А может, желание утопить в штофе мутного самогона сомнения в справедливости миропорядка? Война стала реальностью, и соперничество в очередности призыва сродни последним чаяниям смертников расстрель-
___________________________________________________

*Фрунтовое – служивое, военное.
ного строя – они призрачны и безумны. Вера в них разрушает волю, и потому последним падать страшнее, чем первым.
     Радость и злорадство в одной кружке – опасный и горький напиток, тяжелое похмелье легко порождает и слепую ненависть, и жестокое раскаяние, но никогда – светлую надежду.
     Жизнь в Куркине бурлила, как благополучно завершенная ярмарка: все пьяны, крик, шум, гам, песни, драки – дым коромыслом. 
     В Юрове и Машкине тоже бурлили страсти, но не разгульно-бесшабашные, а безысходно-торжественные, какие бывают при соборовании божьих послушников, бесповоротно определивших свой путь за пределы земного существования.
     В те времена, когда деревня провожала в ратное бремя одного-двух мужиков, она смотрела на них печально и безнадежно. И даже то обстоятельство, что бритый лоб означал свободу от крепостного ярма, ничего для деревни не значило – до этой свободы дожить ещё надо; и что потом делать с этой свободой через двадцать пять лет изнурительных походов, ратных свершений и строевой муштры?
     И совсем другое дело, когда добрая половина мужиков уходила биться с ворогом, осмелившимся топтать землю пращуров, посягнувшего на какую-никакую свободу и Богом данное Отечество. Свобода для мужика – это ведь как на неё посмотреть: власть чужеземного поработителя – всегда несвобода, власть же твоего наследного господина – есть свобода твоего выбора.
     Выпавший жителям Юрова и Машкина жребий, был неразрывен с трагедией России – и не только России. Жернова войны равнодушно перемалывали народы, границы, пространства, разум, оставляя взамен теплого животворящего духа хлебных злаков безжизненный, смердящий горечью пепел, которым будут посыпать себе головы те, кому доведется пережить укрощение безумия. 
     Люди слабые духом всегда были и есть в обществе, они неизбежны, как корни дикой редьки на хлебных полях. Но никогда общество, по большому счету, не зависело от «сорняков» – самые худшие из них отбраковывали себя сами, рубя свои пальцы, вырывая зубы, калеча желудки. Может, потому и не были слишком сорными могучие всходы московского ратного строя, потому и стал таким прочным монолит русской армии на Бородинском поле. Не много, конечно, но встречались «сорняки» и на сходненской земле – однако не о них идет повествование на этих страницах. 

     Итак, куркинские мужики торжествовали – набор в ополчение летом 1812 года их не коснулся: не было над ними помещика, который бы одел, обул, вооружил и проводил своих рабов на святое дело – Отечество защищать. Село Куркино – вотчина государственная (царя-батюшки). Селений таких много, а Государь на всю Россию один, до каждого села доглядеть – сил не хватит, а поручить уездным или волостным чиновникам снарядить мужиков на войну никак нельзя – обязательно разворуют казенные деньги и толку никакого не будет.
     Другое дело деревни, где управлял помещик. Дворянин за честь считал исполнить царский указ в срок и в лучшем виде. Хотя, надо сказать, тоже всякое бывало…
     Как-то уже после отправки ополченцев в Московскую военную силу Дивов Андрей Иванович из соседнего села Со-колово рассказывал о встрече с помещиком деревни Аристово (нет нужды величать его по имени, потомки этого прохиндея стали вполне добропорядочными людьми). Так вот, помещик из глухого, заглазного села Аристово спросил у Дивова, почему тот отправил в ополчение прямо-таки гренадеров – крупных, молодых и сильных мужиков?
     – А как же иначе, – ответствовал ему Андрей Иванович – Сам Государь просил о защите Отечества. А ты разве не так сделал?
     – Я-то, – насмешливо посмотрел на Дивова ушлый дворянин из Аристова, – я в ополчение весь «порох» * сплавил.


____________________________
* «Порох» - (мест.) означало больные, немощные, ненужные в хозяйстве
     После возвращения из Москвы Альберт Карлович немедленно дал распоряжение приказчикам подать сведения о кандидатах в ополчение.
     Списки ополченцев, кто бы их ни составлял, никогда не бывают справедливыми, в этом не сомневались мужики ни в Юрове, ни Машкине, ни в других деревнях. Поэтому обсуждение кандидатов в рекруты шло в деревнях бурно, отчаянно, непримиримо – вопрос в прямом смысле касался жизни и смерти. По количеству ревизских душ от Юрово следовало выставить в Московскую силу семь мужиков, от Машкино – пять, от Филино – тринадцать. 
     Проще было с очередниками, их никто не спрашивал и слезливых возражений не выслушивал – они, если не могли откупиться, шли на службу молча и покорно. Но рекрутов первой очереди было в каждой деревне всего по два человека, пришлось вспомнить тех, кого намечали во вторую очередь, но и с этими половины не набрали, а такого чуда, чтобы крестьяне пошли в рекруты добровольно – в деревнях отродясь не помнили.
     Альберт Карлович на бурное брожение внутри деревенских общин внимания не обращал и собирать мужиков по деревням, чтобы на сходе решать, кто пойдет под ружьё, не собирался. Бесконечные крики, шум, споры и даже драки, – он эту анархию терпеть не мог. Соберешь сходку, так получается, что вроде мужики решение принимают, а ты тут и не
хозяин. Нет уж… Как он скажет, так и будет, а не то живо в железо и под жандармский караул…   

*     *     *

     Вечером следующего дня управляющий Гохман собрал приказчиков со списками кандидатов в ополчение по каждой деревне, и был решительно настроен немедленно их утвердить, чтобы завтра же заняться шитьем формы, поиском вооружения, сбором провианта – да мало ли дел, а сроку у него на всё про всё одна неделя.
     Начали с деревни Филино. Она всегда была на особом, любимом положении у Альберта Карловича. Управляющий взял в руки список, который подал ему приказчик Василий Григорьев, и по мере чтения холеное лицо Гохмана всё более вытягивалось. Целая гамма чувств – от удивления до возмущения – отразилась на нём:
     – Ты сам-то понимаешь, чего ты принес? Ты кого в ополчение записал? – Альберт Карлович оторвал взгляд от бумаги и внимательно посмотрел на своего приказчика, словно впервые его увидел, – ты же всех самых крепких и состоятельных домовладельцев в ополченцы записал. Может мне и тебя туда же вписать?
     Василий Григорьев (в простонародье – Лисье Помело) меланхолично отозвался, глядя в потолок:
     – Как изволите, ваше благородие. Ежели без меня с хранцузом не справиться, то я готов и некрутом стать.
     Григорьев высок ростом, волосом черный, дерзкий до наглости, почти всегда под хмельком. В спорах с мужиками быстро становился буйным и этим ломал всякое их сопротивление; но особенно он был ловок в торгах на базарах и ярмарках. Виртуозно умел сбивать чужую цену и договариваться с купцами. Но если что-то продавал сам – свою цену не спускал никогда.
     В общении с управляющим Василий Григорьев был всегда высокомерно спокоен, уверенно гнул свою линию, его тонкая язвительность вроде бы и не бросалась в глаза, но выводила из себя Альберта Карловича.
     – Если до утра список не исправишь, тебе первому лоб и забрею. Всё, пошел прочь, дурак!
     – Слушаюсь, ваше благородие!
     Приказчик Григорьев усмехнулся и метнулся в темень завершать дело, которым занимался весь прошедший день. «Видно, ночью сегодня не прилягу, но дело того стоит... да… сейчас надо до Леона Афонасьева…»
     Василий почти бежал по размытой тропе в сторону Машкино. За спиной в страхе и тревоге затаилось Филино, где тринадцать семейств молились за здравие Лисьего Помела, который их сначала вверг в отчаяние, а потом каждому «некруту» дал слабую надежду на спасение от призыва за «умеренную» плату – четыреста рублей с души. Деньги были, конечно, бешеные, но какое семейство рискнуло бы оценить дешевле жизнь своего тятеньки, сына или брата? Знал ушлый приказчик, кого из филинских можно взять за горло, и потому не сомневался в успехе своего предприятия… 
     В избе Леона Афонасьева не спали и на стук позднего гостя откликнулись сразу, словно боялись, что он не дождется и пробежит мимо. Увидев филинского приказчика, большого удивления никто из домочадцев не выказал – в такую ночь какие только черти на шабаш не слетаются.
     В красном углу невзрачной избы с маленькими оконцами и просевшими полами мерцала лампада, возле печи над лоханью потрескивала лучина; сидя на лавке, прижавшись к черной стене, отрешенно молчал Леон, рядом, испуганно глядя на него, готовая в любой момент заплакать, застыла Акулина – его верная жена; из-за печи выглядывали старики – родители Леона; единственный, кто безмятежно спал на истертом тулупе, брошенном на печную лежанку, был сын Илья, мальчишка лет пяти.
     За столом, распластав руки по столешнице, сидел брат Леона – Модест Афонасьев. Он старше Леона на четыре года – ему уже перевалило за тридцать. Среднего роста, худой, тонкий в кости, он был быстр в движениях, в глазах и складках губ различалась сильная воля и твердый характер. На правах старшего брата Модест старался во всем опекать младшего. Но о чем сейчас говорить братьям, если всё, чем они жили ещё вчера, враз потеряло всякий смысл? Раскололся их нелегкий, но всё-таки привычный мир, разорвалось время и пространство, в котором они обитали. Будущее, как свет лампадки, стало зыбким и непроглядным. 
     Прощание Модеста с роднёй походило на поминки по самому себе, но на поминках об усопшем говорят что-то приличествующее, желают, чтобы «земля ему была пухом», а что пожелать уходящему на войну? Вернись живым с победой!? Не дразни лихо, пока оно тихо.
     Фигура филинского приказчика на пороге дома заставила Леона встрепенуться. Он вопросительно поднял глаза на гостя, мол, «чего надо?»
     Лисье Помело присутствие Модеста нисколько не смутило, он что-то прикинул, усмехнулся: «оно может даже и к лучшему обернется…» 
     – Тебя, Модестушка, можно поздравить, ты, говорят, на войну идёшь кресты-награды зарабатывать?
     Модест зло глянул на филинского приказчика, шевельнул желваками и, не скрывая неприязни, отрезал:
     – Кресты они разные бывают, тебе-то что за печаль?
     – Али я не русский, не патриот Отечества? И я бы с великой радостью пошел с ворогом биться.
     – Дак кто тебе мешает? Иди к управляющему, запишись.
     – Сейчас не могу, важное задание имею. Как выполню, доложусь по начальству, тогда и о себе подумаю.
     – Не зря тебя, Васька, народ Помелом зовет, – Модесту уже ничего не могло грозить за дерзкие речи, и он себя не сдерживал, – твоё самое важное задание три шкуры с мужиков драть.
     Василий на грубость мужика решил внимания не обращать:
     – Напраслину ты, Модест, на меня возводишь. Не ваш юровский приказчик Макарий Петров к вам пришел, а я, Василий Григорьев, чтобы Леону, брату твоему, честь оказать.
     Леон возмущенно дернулся, вскочил на ноги. Высокий и худощавый, как все Афонасьевы, он походил сейчас на устремленную к цели птицу и, казалось, был готов спикировать на филинского приказчика, как ястреб на мышь.
     – Чего мелешь, Помело? Какая тебе нужда честь мне оказывать? 
     Василий Григорьев с ответом не торопился, своим словам вес придавал. Наконец, негромко произнёс: 
     – Война с хранцузом, не шуточная будет, кроме очередников, ещё и добровольцев набирают. Добровольцы-то после войны свободу от барина получат, а пока вот триста рублей наградных семье выплачивают. Вот я о тебе, Леон, и подумал. Вместе с Модестом вам бы сподручней воевать было, никто в бою так не прикроет, как брат родной. 
     В избе повисла мертвая тишина. Свобода! Триста рублей! Столько семья не зарабатывала и за пять лет! Это же новую избу поставить можно, земли прикупить, и корову, и лошадь… Первой очнулась Акулина, охнула протяжно:   
     – Вре-е-ешь ты всё!   
     Лисье Помело даже глазом не повел, не удосужил бабу вниманием, однако зло отчеканил, глядя на Леона:
     – Что-то я в вашем хозяйстве не разберу, кто мужик, кто баба? Если она баба, – приказчик, не оборачиваясь, мотнул головой в сторону Акулины, – то почему она своим поганым языком вперед хозяина лезет?
     С Леона меланхолию как ветром сдуло:
     – На войну идти – не в бирюльки играть, можно и не вернуться.
     – Можно! Но многие всё-таки возвращаются, особливо те, кто не забывал, где надо, пригнуться. Ты почаще вспоминай, что, уходя, жене оставил, тогда уж точно вернёшься.
     – Я пока ничего не оставил, – глухо произнес Леон, – и не верю я твоей брехне. Уж не ты ли такие деньги выплатишь?
     – Я! Ты думал Васька Григорьев только плеткой махать поставлен? Ошибаешься! Я, брат – упалнамоченный! И потому стараюсь всякому сделать добро, какое только могу, не думая о том, оценят меня или нет, будут мне благодарны или изрыгнут хулу.
     Эти слова требовалось немедленно подтвердить чем-то зримым и весомым, и Григорьев одним движением достал из-за пазухи загодя заготовленные ассигнации, швырнул их на стол.
     От вороха радужных бумажек у всех потемнело в глазах.
     – Дьявол! – выдохнула Акулина.
     Модест дернулся к ассигнациям и поперхнувшись, cдав-ленным, помертвевшим голосом выдавил:
     – А я, значит, задарма должон на войну идти?
     Приказчик Григорьев достал из бездонной пазухи примятый лист серой рыхлой бумаги, аккуратно расправил её на сгибах и подвинул к Леону:
     – Вот здесь самолично ставь свою метку и забирай деньги.
     В тот миг на лица двух самых близких людей новоиспеченного ополченца – жены и брата – лучше было не смотреть. Мудрость и рассудочность вернутся к ним позже, а в ту минуту две невидимые змеи – корысть и зависть – сплелись в холодном скользком клубке. Не приведи Господь, чтобы в ту роковую минуту кто-либо оказался жертвой их ядовитых жал. Всё тогда пойдет прахом: и родство, и жалость, и любовь, и семейные устои, и горние заповеди…
     Ничего этого, к счастью, не случилось, ночное потрясение к утру растворилось в хлопотах и заботах, а Модест и Леон почувствовали себя не просто братьями, а чем-то ещё выше, но им и в голову не приходило искать слово, соответствующее их душевному состоянию.

*     *     *

     …Лисье Помело, выскочив за полночь из очередной – пятой – избенки деревни Машкино, уверенно потрусил в сторону Юрова. Он хорошо знал, кто ему сейчас нужен, и только одного человека боялся встретить филинский пройдоха на узких тропах чужой деревни: Ефима Сергеева, юровского приказчика.
     Ефиму было чуть больше сорока – в самой силе мужик.
Ростом он уступал Помелу, но в плечах был шире, коренастее. Морда у Ефима всегда красная, будто он сию минуту из перегретой бани выскочил, в общем – Буряк, да и только. Управляющему Гохману Буряк приглянулся тем, что сильнее, чем он, не было в округе любителя кулачного боя.
     Лисье Помело и Буряк терпеть друг друга не могли, как два медведя в одной берлоге. Там, где один уповал на силу, другой брал умом и изворотливостью, поэтому Буряка никогда не покидало ощущение личной обиды на филинского приказчика. Их встреча ночью на юровских задворках добром бы для Васьки Григорьева не кончилась.
     В эту тревожную ночь в деревнях безмятежно спали только в тех избах, где не водилось мужиков, годных для войны. Григорьев, опасливо оглядываясь, осторожно подкрался к дому Никиты Егорова, проник за плетень и заглянул в маленькое мутное оконце. Слабые пятна света от мерцающей лампадки плясали на стенах. Шорох за спиной заставил Лисье Помело замереть.
     – Что за тать ночной тут шастает? – голос сзади был негромкий и совершенно не сонный. Филинский приказчик медленно оглянулся и угадал в зыбком лунном тумане фигуру Никиты в нательной рубахе и с топором в руках.
     – Фу ты, Никита! Это ты как тать с топором сзади подкрался, а я к тебе с добром пришел.
     Никита молчал. Он враждебно смотрел на не прошенного ночного гостя и ждал объяснений.
     – Дело у меня к тебе, Никита, важное, но топор тут – третий лишний.
     Никита опустил топор лезвием вниз и повел гостя на поветь, где на тощих остатках прошлогоднего сена была у него устроена постель. Присесть было не на что, а ложиться на сено в преддверии важного разговора, мужикам, конечно, и в голову не пришло.
     Глухой ночью плести разговор издалека было неуместно, и Григорьев решил сразу брать «быка за рога»:
     – Тебе, Никита, сорок пять уже есть или скоро будет?
     Никита опешил от такого вопроса и настороженно глядя
на Лисье Помело (не пьяный ли?), раздраженно спросил:
     – Ты чего сюда среди ночи явился – года у меня спрашивать? Так мне сваха не нужна, у меня жена уж двадцать лет под боком.
     – Не горячись! Двадцать лет жена под боком, а детей всё одно нет! Ладно-ладно, знаю, что у тебя племянников полон дом и они тебе словно родные, а про года спросил не напрасно – у тебя последний шанс остался ратником пойти, сейчас не используешь – другого не будет.
     – Ты, Помело, часом, белены не объелся? С чего ты взял, что я в ратники пойду? У меня брат родной во фрунте пятнадцать лет лямку оттянул, пока по здоровью не списали. Он не только за меня, – за детей своих долг перед Отечеством с лихвой исполнил.
     – То совсем другое. Сейчас на Россию ворог идет, да такой, что война эта добром не кончится – все воевать будем, хочешь ты или не хочешь.
     – Идти мне на войну или не идти, и когда идти – это не мне и не тебе решать. Тебе-то от меня чего надо?
     – Упалнамочен я уездным военным комиссаром добровольцев в военную силу набирать, – не моргнув глазом сообщил Василий Григорьев (хотя в ночном мраке поди разберись – моргал он или не моргал).
     – И много охотников нашел? – откровенно насмехаясь, спросил Никита Егоров.
     – Кому предложил, дураков отказаться не было, потому как деньги добровольцам большие полагаются и свобода от барина после войны. Ратную форму, оружие и пропитание на три месяца вперед – за счет барина и всё сразу. Через три месяца, если супостата не обломаем, всех подряд на войну брать будут, тогда никому ничего платить не будут, тогда ратная повинность – и всё… 
     – И сколько платят добровольцам? – почти равнодушно поинтересовался Никита.
     – Триста рублей! И деньги сразу!
     Никите показалось, что он ослышался, и потому переспросил равнодушно:
     – Как это сразу? У тебя что – казначей за воротами стоит?
     – Сразу, это значит – сразу. – Лисье Помело перешел в наступление. – Ты подписываешь бумагу и получаешь деньги.
     – Чудно... Ну, пошли в избу… 
     Когда Василий Григорьев бросил на стол пачку ассигнаций, Никита потерял дар речи. Слаб человек перед силой денег, хотя в трезвом-то уме понимает, что корысть не столько наполняет дом богатством, сколько душу нечестивыми заботами. Не мог потом вспомнить Никита, как поставил на серой бумаге свою закорючку…
     К обеду усталый, с осунувшимся серым лицом, но с диковатым блеском в глазах, Лисье Помело предстал перед управляющим. Альберт Карлович, просмотрев список крестьян, набранных в военную силу, был поражен ещё больше, чем накануне: на этот раз в списке не было ни одного филинского мужика, зато в Машкине получалось десять ополченцев, а в Юрове – аж пятнадцать.
     Гохман недоумевал: «Но какое отношение этот прохвост имеет к Машкину и Юрову? А где филинские – откупились что ли?»
     Альберт Карлович снизу вверх задумчиво смотрел на своего приказчика, пытаясь разгадать таинственную метаморфозу, произошедшую за ночь. «Пятнадцать ополченцев из Юрова, – там же всего семнадцать дворов, а в Машкине и того меньше – двенадцать… Кто же сумел там столько служивых набрать? Этот шельмец, что ли? Понимает ли эта скотина, что подвел деревни под монастырь…».
     А «шельмец» стоял и невозмутимо смотрел в потолок, ожидая заключительного акта своей блестящей комбинации. Он хорошо понимал, что ничего переиграть, переделать уже невозможно. Во-первых, никто денег назад не вернёт, и во-вторых, никто их обратно не возьмёт. А применишь власть, получишь бунт, господин управляющий…
     Гохман молчал, прикидывая в уме все резоны за и против. Потом, что-то решив про себя, обвёл гостиную медлен-
ным взглядом, словно прощаясь с ней, и… взяв список у приказчика, подписал бумагу. 

*     *     *

     Когда Лешка Афанасьев узнал, что его дядю Ивана Алексеева по мирской очереди отправляют в ополченцы, он не то, чтобы загрустил, а захандрил настоящим образом. Дядя Иван был Лешке близким и верным другом, вроде старшего брата. Лешка, сколько себя помнил, все свои проблемы обсуждал не с отцом или матерью, а именно с Иваном, который в свои тридцать пять лет оставался холостым-нежена-тым и жил в одном доме вместе со старшим братом (отцом Лешки) – Афанасием Алексеевым. 
     Кстати, давно пора объяснить, что в деревне до отмены крепостного права фамилии детей в церковных и прочих книгах писались по имени отца; если отец Афанасий, значит Лешка, сын его, был Афанасьев. (По мне бы лучше уж писали Алексей, сын Афанасия, а то сплошная путаница получается).
     В деревнях, конечно, не путались, там по фамилии мало кого называли, в ходу были разные бытовые клички (Митрий-кривой, Кузьма-хромой, Филипп-заика и пр.) или родовые прозвища – у кого поприличнее, у кого позабористее. И часто переходили эти прозвища из поколения в поколение, становясь позднее настоящей фамилией. Так и появились Сопляковы, Лысовы, Сухозадовы, Криворуковы…
     Жена Афанасия, Марфа (мать Лешки) была на семь лет младше мужа и чуть старше деверя Ивана. Злые языки в деревне разное болтали про Ивана и Марфу, на чужой роток не накинешь платок, но Лешка знал, что ерунда всё это, ничего такого между Марфой и Иваном не было.
     В церковных книгах за 1808-1814 годы записей о наличии у Ивана жены обнаружить не удалось, видно, всю жизнь так и прохолостяковал. В деревне до сорока лет остаться бобылем – это умудриться надо. Может, какой скрытый брачок у него имелся, кто его знает? Внешне-то Иван куда как
хорош был: ростом высок, пригож, всегда с шуточкой-прибауточкой на устах, на людей глядел открыто и весело. На пахоте ли, на косьбе работал размашисто, играючи. Девки по нему вздыхали, а он улыбнется, подмигнет какой-нибудь красавице, – и баста. Не интересовали его девицы-молодицы.
     Зато о любовных страданиях своего племянника Иван был полностью в курсе дела, по-доброму подтрунивал над ним и советовал быть посмелее. Лешка над такими советами только похохатывал – «чья бы корова мычала…»
     После того, как Петр Терентьев дал от ворот поворот Ваньке Архипову, Лешка радовался недолго: понял, что у него-то шансов ещё меньше. И когда стало ясно, что дядя Иван уходит на войну, Лешка словно с цепи сорвался: заявил, что вместе с дядей пойдет в ополчение. Никакие уговоры отца с матерью не помогали, даже материнские слёзы не возымели на Лешку действия. Лешке мнилось, что вернется он с войны героем, с георгиевским крестом на груди, и тогда уж Ирина обязательно его полюбит. Но быстрее всего не в награде было дело: не находил себе места парень от свалившейся на него беспросветной тоски. У влюбленных такая дурь иногда случается.
     Спасать положение вызвался Иван. Убедил Лешку и его родителей отправить к Петру Терентьеву сватов, вот хотя бы его, Ивана, и Марфу. Если жениху откажут, значит, судьба ему идти на ратном поле славу добывать, а если не откажут… Ну, тогда и так всё ясно… 
     Времени на сватовство оставалось совсем ничего: день, от силы два. Во всех дворах Юрова и Машкина бабы, кропя сукно слезами, шили ратникам серые кафтаны до колен, мастерили новые крепкие шаровары, рубашки с косым воротом. Материю расторопные купцы завезли в одночасье – и откуда всё сразу взялось? Всем мужикам за господский счет справили новые смазные* сапоги, ещё немятые картузы, и теперь они хмуро и бестолково, словно с тяжелого по-
хмелья, бродили в обновках по своим подворьям, но за что ни брались – всё валилось из рук. Бесконечные бабьи слёзы и причитания рвали и без того раздерганные мужицкие души, хотя без этих причитаний и слёз им было бы, наверное, совсем невмоготу. Эх, скорей бы уж забривали лбы, что ли! Правда, была у мужиков одна отрада, которая грела душу – бороды ополченцам разрешили оставить.

_______________________________________
Смазные сапоги – тачали из юфти бахтармой наружу, густо смазывали свиным смальцем или чистым дегтем, чтобы не пропускали воду.

     Иван Алексеев о предстоящей солдатчине вроде и думать не думал. Был, как всегда, весел и деловит. Сватать Лешку отправились после захода солнца – так положено; а вот выбрать удачный день, чтобы был в начале месяца, да нечетный, да ещё не понедельник и не среда – не получилось – шла последняя декада июля. Это, конечно, сильно уменьшало Лешкины шансы на успех, но было похоже, что неблагоприятный исход его не очень-то и волновал…
     Сваты вместе с женихом выехали через задний двор и покатили под гору к речке. Обочины теплой пыльной дороги, которую то и дело перебегали трясогузки, пахли полынью, в кустах звенели овсянки, над головой кувыркались луговые коньки; трава на лугах ждала второго покоса.
     Хорошо-то как! Теплынь, паутинки летят…
     Иван о чем-то задумался, замкнулся в себе, молчал. Три седока ни единым словечком не перебросилась меж собой: так требует обычай, чтобы удачу не спугнуть. Катит телега по безлюдному проселку. Вот уже излучину Сходни миновали, дорога вверх поползла к куркинским избам. Возле большого крепкого дома старосты возчик натянул вожжи:
     – Тпру, милая!
     Иван и Марфа, примотав вожжи к плетню, степенно прошли в чистую половину избы, словно и не сваты вовсе, а по хозяйственному делу прикатили к старосте села Куркино.
     – Доброго здоровьица, Петр Терентьевич! Незваных гостей не прогонишь?
     – Да бог с вами, когда это мы гостей прогоняли?
     Вошедшие остановились, повернулись лицом в красный угол, где горела лампадка, перекрестились на образа. Лешка уже в сенях вдруг оробел, замялся и Иван почти силком,
ухватив за ворот, втащил его в горницу.
     – Дело у нас к тебе, Петр Терентьевич! Такое дело, что важнее не бывает.
     – Чем могу, помогу, – Петр старательно им подыгрывал, будто ни сном, ни духом не ведал, зачем на вечерней зорьке пожаловали гости, хотя накануне Иван уже был здесь, рассказал Петру о Лешкиной кручине и отказа не получил.
     Из соседней светёлки на звук голосов вышла Ирина; увидев таких гостей, смутилась, заалела, как маков цвет. Алексей, стоя перед ней, тоже начал заливаться краской. От вида такой сцены сваты и Петр, не сговариваясь, засмеялись, чем окончательно, до слез, смутили молодых людей. По обряду Ивану или Петру следовало бы сейчас заговорить о скором покосе, жаркой погоде, или, в конце концов, о войне, но оба поняли всю несуразность и необязательность такого шутовства. Иван, правда, открыл было рот и начал плести вязь:
     – Растет в вашем саду цветочек, дак ведь без садовника ему никак нельзя… – но под страдальчески-умоляющим взглядом пунцового племянника голос его потерял уверенность и, словно споткнувшись о преграду, сошел на нет.   
     Петр, тем не менее, подхватил мелодию сватовства, поблагодарил сватов за оказанную честь и широким жестом пригласил гостей к столу:
     – Что же мы стоим посреди избы, давайте-ка за стол. Дочка, готовь чай! 
     Иван и Марфа с преувеличенным вниманием оглядывались вокруг, неторопливо обходя стол и продвигаясь к лавкам. Полка с книжками и календарями привлекла внимание Ивана больше всего. Он с трудом удержался, чтобы не остановиться возле неё надолго.
     Лешка неприкаянно топтался посреди комнаты, не представляя, как себя вести дальше. Петр внимательно посмотрел на него и вдруг неожиданно резко спросил парня:
     – Вот ты пришел свататься, в жены хочешь взять мою дочку, а ну как, неделю не прожив с молодой женой, убежишь на войну? Ты хоть представляешь, что злые языки по-
том про Ирину наплетут?
     Лешку словно ушатом ледяной воды облили. Он хватал ртом воздух, мучительно соображая, как возразить этим чудовищным домыслам.
     – Да я… никогда… как это сбегу?
     Не выдержав пристального взгляда Петра, Лешка бухнулся на колени:
     – Петр Терентьевич, что вы такое говорите? Да разве я могу такое сделать?
     В комнату, неся снедь, вошла Ирина. Увидев Алексея на коленях перед отцом, она испуганно застыла. «Вышла-то всего на минуту, а тут уже непонятно что стряслось», – она с мольбой посмотрела на отца. Петр улыбнулся ей:
     – Он копейку уронил, она куда-то закатилась, я ему велел найти – нечего деньгами сорить. – Потом, посмеиваясь, сказал, глядя на Лешку: – Ладно, вставай, жених, штаны на коленях протрёшь.
     Марфа тут же нашлась, ладно и к месту спела частушку:

            Эх, копеечка, копейка, закатилася под печь,
             это значит, скоро будем пироги на свадьбу печь.

     Лешка поднялся с колен, бросил взгляд на Ирину и радостно заметил, что зазнобушка его, чуть улыбаясь, украдкой смотрела на него. Петр подозвал дочь, взял её за правую руку, потом взял Лешку за левую руку и соединил их вместе. Молодая пара снова смущенно зарделась; Ирина почувствовала, как Лешка легонько сжал ей пальцы, она непроизвольно ответила ему тем же. Вот и договорились…
     Петр задумчиво глядел на дочь и вдруг поймал себя на том, что думает о неизвестной молодице, которую мимолетно повстречал два месяца назад в селе Ангелово. Резко встряхнул головой, отгоняя наваждение:
     – Давайте-ка, гости дорогие чай пить! Ирина, ну-ка покажи, какая ты у меня хозяйка.   
     За чаепитием Петр Терентьев высказал своё мнение (а точнее, поставил условие): сейчас идет война, мужики уходят воевать и, значит, скоро начнут приходить похоронки. Играть свадьбу теперь не лучшее время. Вот прогоним французов с земли русской, тут на общих радостях свадьбу и сыграем. Иван и Марфа Петра поддержали, а мнения молодых, как водится, никто и не спрашивал. Они сидели за столом рядышком, опустив глаза, и до конца не верили происходящему, не понимали ещё, что с этого дня их судьбы соединяются в одну.
     Любила ли Ирина Лешку Афанасьева, она и сама не знала. Никого она в своих девичьих снах не видела, ни о ком не страдало её сердечко. Ирине важнее сейчас, что отец Лешку в качестве жениха признал, увидел в нем будущего зятя, значит, и она полюбит. Ирина чувствовала, что Лешка-то её очень даже любит и это ей нравилось. Был он с ней всегда неловок и застенчив, но в жизни – она это знала – он совсем не тихоня: уж как он бился за неё с Ванькой Архиповым вся округа знает.
     После недолгого чаепития Ирина сняла с головы белый, расписанный цветами полушалок, и подала Алексею. Это был залог верности своему суженому. Петр взял у Лешки платок и завернул в него половинку ржаного каравая:
     – Держи, парень! Наше слово твердое, и ты свою честь не посрами.
     Домой, в теплых сумерках уходящего дня, Лешка пошел пешком по верхней дороге, мимо церкви, вдоль цепочки темных изб, неся в руке сверток, по которому в деревне каждый мог догадаться о благополучном исходе его сватовства. 

*     *     *

     В Юрове, кроме Ивана Алексеева, в ополчение попали Максим Патрикеев, Матвей Егоров, Прокофий Михайлов, Никита Егоров и ещё десяток молодых крепких мужиков.
     Из Машкина на войну снарядили десять мужиков, из которых только двое были резервистами первой очереди: Яков Епифанов и Алексей Иванов. Из резерва второй очереди подгребли Модеста Афонасьева. Остальные семеро, получалось, добровольцы? Они с интересом приглядывались друг к другу, словно впервые увиделись. Каждый из мужиков втайне держал думку: «я-то за интерес на службу пошел, а вам-то, какого рожна приперло на войну идти?» О том, что кроме него кто-то ещё в ту памятную ночь стал участником лихой аферы филинского приказчика, никто не догадывался. Смутные подозрения не в счет. Ни сейчас, ни потом во время затиший на войне, ни один из мужиков, ни разу не помянул Лисье Помело с его бешеными деньгами за пазухой. 
     Деревенским жителям некогда пребывать в праздности, пустопорожнее времяпрепровождение им противоестественно. Только в повседневном, ежечасном труде видят они смысл своего существования. И если мужика какие-то обстоятельства надолго отрывали от своей земли, от привычного уклада, то его охватывала смертная тоска. Уход на военную службу был не много радостнее похорон. Семья, собирая ратника на службу, прощалась с ним стеная и плача, и эти стенания сопровождали новобранца до последнего мгновения, пока он мог видеть и слышать тех, кого оставлял за своей спиной.
     Однако при наборе ополченцев летом 1812 года картина была совершенно иной, по крайней мере, в поместье светлейшего князя Меншикова на Сходне. Чем ближе подходил срок отправки ополченцев, тем спокойнее становился вокруг народ. Власти не уставали разъяснять и клятвенно заверять, что мужиков забирают только на время войны с французом, а как только супостата выбросят за кордон, так немедленно всех ополченцев отпустят домой. Мужики, как всегда, простодушно поверили властям на слово. 
     Совсем ни к чему было знать ополченцам, что это помещики поставили такое условие Московскому военному губернатору. Во-первых, земля без работника больше одного сезона обходиться не может – она дичает, зарастает бурьяном, а во-вторых, когда военные действия перейдут на территорию иноземных стран, где прекрасно обходились без помещиков и крепостной кабалы, русское мужичье наберётся крамольных мыслей, разных либеральных идей, от которых потом на просторах империи появляются всякие Разины и Пугачевы… Короче говоря, нечего делать русскому мужику дальше пограничных столбов Отечества.
     Местные «некруты» быстро стали в глазах сельского об-чества почти героями; жены, матери, вся родня одаривали их, чем только могли. «Голубчики, вы же за нас воевать идете, за Божье дело, за веру нашу, за Отечество», – повторяли они. Ополченцы расхаживали по деревне в картузах, украшенных медными крестами: ни дать, ни взять – воинство Христово. Только с вооружением было плоховато: пики кое-как наскребли, у каждого за поясом висел острый топор с удобным для рукопашного боя топорищем, а вот огнестрельного не было никакого. Мужики не унывали: «Пистоли, пищали и заряды мы у хранцузов раздобудем» …
     Местный кузнец (Рваный Карман) каждому ополченцу подарок сделал: согнул старую подкову в круг и приклепал на цепочке к концу дубинки. Один круговой замах и никакая каска или кивер не спасали от сокрушительного удара кистенем. Оставалась только самая малость – добраться на поле боя до этой головы.
     Альберт Карлович Гохман обязал приказчиков Буряка и Макария Петрова неотступно следить за подготовкой ополченцев. Лисье Помело, свободный от этих хлопот, весело бражничал с откупившимися счастливцами сельца Филина.  Заканчивались пьянки шумно и однообразно: осовевший хозяин хватал приказчика за грудки и сивушно дышал ему в наглую морду:
     – Обокрал ты нас, Помело! Обчистил! Семья плачет, женка корит. Век тебе этого не прощу!
     Помело лениво отмахивался:
     – Кто здесь плачет? Никого не вижу! Плакать будут, когда тебя на войне убьют. Женку-дуру гони прочь, чтоб не смела хозяину перечить. А, впрочем, скажи ей, пускай тебя на войну собирает. Деньги верну! Давай, начинай собираться!
     Хозяин грузно оседал на лавку, хватал неверной рукой штоф за горло и снова наливал в кружки мутное пойло…
     Из Главной конторы поступила депеша: первого августа ополченцы в сопровождении отдатчиков должны прибыть в Москву, в Хамовнические казармы*.
    Накануне отъезда по вековой традиции юровские и машкинские мужики сходили на кладбище, попрощались с моги-

_______________________________
*После 1917 года Фрунзенские казармы на Комсомольском проспекте.
лами предков, вышли на луга. Постояли, покурили, затем каждый пошел к своему земельному клину, чтобы зачерпнуть заскорузлыми пальцами горсть земли, бросить её в специально заготовленный холщевый кисет. Каждый верил, что горсть родной земли поможет ему вернуться домой.
     В деревнях топились бани, а ввечеру сельский мир устроил воинам проводы. Отвальная получилась невеселой – чему радоваться тем, кто остается дома? А тем, кто идет на войну, – и подавно. Черной тучей накатила прощальная грусть-печаль, сизым туманом застило глаза; плакали бабы, подвывали дети, пили мужики горькую отраву, а она никак не кончалась – расторопные приказчики всё подносили и подносили бутыли. Умный Гохман верно подсказал: «Пьяных мужиков вы точно до места довезете, а с трезвых хлопот не оберетесь».
     Рано утром отдатчики Буряк и Макарий побросали в телеги мужиков, бесчувственных и безответных, словно рогожные кули с капустой, и конный поезд тронулся в путь. Ни одного придорожного колодца проехать без остановки мужики не позволили – палило нутро. Доставка «некрутов» затянулась, но к вечеру команда в полном составе прибыла в Москву – мужики почти пришли в себя и даже могли стоять на ногах. Впрочем, опоздать на приемную комиссию было невозможно: она работала круглосуточно.
     Мужики, кряхтя, потряхивая кудлатыми головами, босиком представали перед пожилым, сильно мятым, словно прошлогоднее моченое яблоко, фельдшером. Позади эскулапа за канцелярским столом, обтянутым синим сукном, сидели в распахнутых фризовых шинелях два немолодых, невысокого чина военных: председатель рекрутского присутствия и его помощник.
     Фельдшер поднимал морщинистое лицо на очередного мужика и негромко просил: «Открой рот… штаны спусти... повернись... одевайся… проходи сюда», – фельдшер вяло махал рукой в проем соседней комнаты. Едва только мужик доходил до порога смежного помещения, как председатель присутствия громко выкрикивал: «лоб». Цирюльник, стоя наизготовку, пощелкивал ножницами, словно болотная цапля клювом. Не успевал ещё мужик толком угнездиться на табурете, как его волосы со лба до макушки слетали на пол. 
     Иван Алексеев весело подмигнул брадобрею:
     – Чего уж там, стригай всю голову!
     Брадобрей шуток не понимал и, больно хлопнув по макушке длинными ножницами, раздраженно пробурчал:
     – Остальное в полку достригут.
     Негодным к службе вослед звучала команда «затылок» и цирюльник одинаково споро срезал бракованному ратнику волосы на затылке. Среди юровских и машкинских таких не нашлось. Бракованных новобранцев записывал в журнал помощник председателя, чтобы позднее разобраться с помещиками, отправивших на службу «порох».
     До этой войны, рекрутов на службу отбирали куда как строже: ростом, когда босиком стоит, должон быть не меньше двух аршин и четырех вершков*. Теперь на два вершка норму сбавили; смех один – ружьё выше головы возвышается. Зато призывной возраст «некруту» повысили с тридцати пяти до сорока лет, и изъянов разрешили больше иметь: раньше разноглазых и косых, с бельмами разными в строй не брали, а нынче, если правым глазом целиться можешь, ну и прекрасно, целься, бей врага! Заики там, косноязыкие всякие – вообще перестали считаться порочными: от нижних чинов требуется не болтать в строю, а команды слушать и выполнять.

     Фельдшер с «моченым яблоком» на плечах, не зря в рот заглядывал: наловчились некоторые членовредители зубы себе выдергивать, чтобы их служить не брали. Таких, конечно, браковали, но отправляли не домой, а в острог на время, пока новые зубы не отрастут (солдатская шутка).
     Конечно, случаи разные бывали, зубы могли и без умысла выпасть. Если у новобранца передние зубы были в целости (нужные для скусывания патронов), то причин для отбраковки не возникало; а что касается жевания сухарей, то

________________________________________
*два аршина и четыре вершка – 160 см. Один вершок ~ 4,5 см
это его, рекрута, личное дело – как-то же он жил до прибытия в казармы. Касательно пальцев тоже медицинская комиссия большую гуманность проявляла: если их недобор на ноге не мешал ходить, то оное за порок не считалось; также и пальцы рук – если получалось у ополченца заряжать ружьё, и действовать им в штыковой атаке, значит, годен. Становись в строй! 

*     *     *

     Хамовнические казармы, куда всё прибывали и прибывали новобранцы, словно специально были построены для военной кампании 1812 года. Возведенные в 1809 году, казармы легко вмещали до трех полков пехоты. На длинном плацу с утра до вечера шли строевые занятия. Отставные унтер-офицеры, вновь призванные на службу, с остервенением учили молодняк основным приемам и командам – на всю подготовку отводилось две недели, а потом из ополченцев формировали роты, батальоны, полки, и отправляли куда-то за пределы Москвы, куда именно – никто не знал, кроме московского генерал-губернатора Ростопчина и начальника Московского ополчения генерала Маркова.
     Учебные роты, куда попали наши ополченцы, состояли большей частью из крестьян, но были здесь и городские ремесленники, разные чернорабочие, мещане и заводские рабочие. Последних было немного, однако они выделялись уверенностью в себе, среди них много было грамотных, в общем, – они знали себе цену. Именно заводских чаще всего назначали капралами, готовили из них сержантов (в народе их называли «сражанты», может оттого, что сражались они действительно лучше рядовых рекрутов).
     Комплектование взводов, рот и батальонов в учебном лагере – процесс механический, быстрый и случайный. Заботиться о том, чтобы два брата попали в одну роту, и уж тем более, в один взвод, – было некому. Фельдфебель, выстроив вновь прибывшую толпу новобранцев в два ряда, командовал: первая шеренга – три шага вперед! Напра-аво! Шаго-ом марш! Вторая шеренга – нале-е-во! Шаго-ом марш!.. Так Леон и Модест Афонасьевы оказались хоть и в одном батальоне, но в разных ротах. Они поняли это лишь к концу дня, после строевых занятий, когда еле стояли на ногах от усталости.
     Ротные писари с утра составили списки ополченцев и сдали их в канцелярию; там быстренько занесли фамилии в реестр и на довольствие поставили. И кто вам, скажите на милость, завтра всё это переделывать будет? Дернулся Модест до унтер-офицера, начал ему что-то невнятно лопотать про брата Леона, тот секунд пять терпеливо слушал, потом гаркнул:
     – Я тебе здесь отец и брат! Ещё раз с такой глупостью обратишься – пойдешь на гауптвахту! Там такие дураки, как ты, всегда нужны!
     Строевые занятия давались новобранцам тяжело; унтеров и фельдфебелей они называли «самодурами» и тихо их ненавидели. У каждого самодура в руках была длинная прочная палка, благодаря которой процесс усвоения военной науки значительно ускорялся.
     Ротные офицеры считали, что «если Бог создал землю со всеми её обитателями за семь дней, то сделать за две недели из неотесанного мужика ратника, понимающего строй, маневр, фронт – вполне возможно», изо всех сил доказывая это на деле. На четвертый-пятый день муштры ополченцы начали понимать, что от них требовалось; научились под бой барабана «раш» делать деплояды – развертывание войск, стали отличать сигнал «поход» от «зори», обычный «аппель» от «фельдмарша», а вот ретираде и сигналу «шамада» (капитуляция) новобранцев не учили вовсе. Считалось, что русский солдат может отступить по команде «отбой», но никак не капитулировать.
     На этот же срок подготовки пришелся и первый предел выносливости, который выдерживали не все. Были и такие, кто уже не проявлял горячего рвения постичь военную науку. Нет, умереть за веру, царя и Отечество были готовы все, но без этой дикой муштры. Ропот в рядах новобранцев лечили надежным, не раз проверенным средством – шпицрутенами и батогами, протаскивая штрафников сквозь строй под частую дробь барабана (в русской армии того времени для подачи звуковых сигналов даже на поле боя ничего, кроме барабанов, не использовали).
     Вечером, когда новобранцы от усталости валились с ног, в казарму приходили священники с проповедями, смысл которых был прост и понятен: «не пожалеем живота своего за православную веру и царя-батюшку».
     Но в казарме всё громче раздавались и другие «проповеди»:
     – Братцы, да что же это творится? Я в самые голодные годы такого хлеба не едал – черная опара пополам с рубленой соломой. 
     – А щи пустые – разве это еда? У меня уже на заднице кости торчат, сидеть больно.
     – С такого провианта мы здесь все скоро ноги протянем. Я пока только тем запасом и держусь, который женка в ранец засунула.
     – Скорей бы уйти отсель на передовую.
     – Дурак! Если здесь в казармах накормить не могут, то кто тебя в поле кормить будет? Там ополченцы только сухарями и водой питаются.
     – Дак я слышал, за каждого из нас барин трёхмесячный запас провианта в интендантское ведомство сдал.
     – Воруют интенданты! И ундеры воруют! Кому война, а кому мать родна. Известное дело!
     – Недолго нам осталось этот произвол терпеть, братцы! Хранцузы возьмут Москву и всем крестьянам вольную дадут, а помещиков на службу определят, на жалование поставят.
     В глухом закутке казармы вмиг наступила тревожная тишина. Все невольно посмотрели в ту сторону, откуда прозвучали крамольные слова. В густых вечерних сумерках лиц было не разглядеть. И голос продолжал:
     – Вот тогда, глядишь, дело Пугачева до конца и доведем.
     Знобко стало от дерзких слов. Мужики понуро опустили головы и молча стали расходиться. Это молчание не предвещало ничего хорошего… 

     В Петербурге с началом нашествия Наполеона сильно опасались бунта крепостных крестьян, которые обыкновенно всегда недовольны господами. Обязательно найдутся среди неимущей голытьбы бесшабашные буйные головы, готовые всё разграбить, разорить, опустошить. Поэтому в Петербурге даже думать не хотели о вооружении разных народных дружин или сельских общин. Секретный комитет, учрежденный ещё в 1807 году, предписывал генерал-губер-наторам российских городов «усугубить при теперешних обстоятельствах полицейский надзор во всех местах, где собирается народ». Народ собирался в питейных домах, трактирах, на гуляньях; не обошли вниманием и места сбора новобранцев.
     Московский главнокомандующий в ответном рапорте обнадежил секретный комитет: «деятельность полицейского надзора в Москве доведена до совершенства… Везде, где необходимо, у нас есть особливые секретные наблюдатели, которые имеют внимание ко всяким разговорам и суждениям…» 
     Тот вечерний разговор в казарме не остался без последствий. Сутки спустя три унтер-офицера подошли на плацу к безбородому крепкому и рослому ополченцу (им оказался Клим Черный, дворовый человек помещика Мясникова Очаковской волости) и, взяв его под стражу, вывели к воротам, где господ унтер-офицеров ожидал ломовой извозчик.
     – Гони на съезжую! *
     Сто пар глаз безмолвно провожали процессию; большинство не понимали, что произошло, и это порождало безотчетный страх. Те, кто догадался, начали осторожно огляды-
ваться, как будто доносчик чем-то мог отличаться от остальных. С того дня вечерние разговоры в казарме прекратились. И не только вечерние. Все стали бояться друг ________________________________
*на съезжую – в полицейский участок.
друга; боялись чужих ушей, чужих глаз, даже если они были опущены вниз или казались спящими. Кто донёс на Клима Черного, ополченцы никогда не узнали. 
     Вторая неделя военной подготовки началась с изучения приёмов штыкового боя. Новобранцев учили действовать в россыпи, по-пластунски, избирая для этого самую неровную местность. Длинная прочная палка унтера вжимала ополченцев в землю не хуже неприятельского артиллерийского обстрела. Главным смыслом полевой и плац- муштры было приучение солдат к безоговорочному повиновению офицерам, фельдфебелям и капралам; создание привычки, не раздумывая и не обсуждая, исполнять приказы, знать своё место в строю во время марша, в атаке и обороне…
     Наступил день последнего построения. Очередная партия ратников готовилась отбыть в неизвестном направлении. Ждали начальника Московского ополчения генерала Маркова. Унтеры придирчиво осматривали строй и кричали последние наставления, растягивая слова, будто пели песни: «Каблуки-и со-о-омкнуты-ы, подколенки-и стянуты! Сто-ять стре-елкой! Четвертого вижу, пятого не ви-ижу!   
     Генерал не приехал. В этот день пришла весть: Наполеон занял Смоленск. Весть эта ошеломила Москву. Дворяне и офицеры, весь грамотный люд понимал – отворены ворота на первопрестольную... В этой беде и позоре обвиняли Барклая де Толли; – чего, мол, хорошего можно было ожидать в трудный час от немца? Возмущались: «куда только Государь смотрит?» Среди командующих трех русских армий обозначился раскол, дело почти до рукоприкладства доходило. Солдаты, отступая по Старой Смоленской дороге, без опаски и оглядки вслух переиначивали фамилию военного министра и главнокомандующего Барклая де Толли: «Болтает, да и только». Генералитет при дворе и полевые армии требовали нового Главнокомандующего.
     Решение об отставке опального генерала было, наконец,
одобрено Александром I. Обсуждался вопрос о его преемнике. Армия хотела Кутузова…
     А в Москве обыватели зачитывались афишками Ростопчина, которые, как ни странно, и порождали больше всего слухов о том, что Наполеон принесет крестьянам свободу, нищим – богатство, солдатам походы и славные победы, разумеется, под французскими штандартами. Мало кто удосуживался дочитать и осознать последние слова в пресловутой афишке: «ничего из этих обещаний антихриста не выйдет».

*     *     * 

     После отправки ополченцев в Московскую военную силу Альберт Карлович Гохман жил в состоянии тревожной неопределенности. Он страдал от раздвоенности души и тайных сомнений. Он пытался представить свое ближайшее будущее – и не мог: куда ни кинь, везде клин. Может по случаю войны подать прошение и вернуться на службу? На флот его, конечно, не возьмут и быстрее всего предложат какую-нибудь должность в ополчении, но, представив себя в роли командира своих же сиволапых мужиков, Альберт Карлович брезгливо передернул плечами – нет, уж, увольте!
     Причину своей душевной неустроенности он, впрочем, знал, но прятал её так глубоко, что не всегда признавался в ней даже самому себе, а именно – исход войны с Наполеоном. Если французы придут в Москву, то оставаться в поместье Меншикова будет бессмысленно, да и небезопасно. Придется демонстрировать свою лояльность завоевателям, и не ровен час, свои же мужики учинят расправу. А соблюсти нейтралитет в стане врага ему, дворянину, управляющему поместьем светлейшего князя, офицеру флота в отставке, никак невозможно. Надо определяться – с кем он? И как выжить, когда в Москву придет Великая Армия?..
     Известия о сдаче Смоленска и отступлении русских армий к Москве, решительно подстегнули к отъезду в Поволжье и прочее захолустье дворян не только первопрестольной, но и отдаленных волостей московской губернии. Взять, к примеру, тех же соседей Дивовых из села Соколово.
     Дивовы, между прочим, обожали поправлять здоровье по заграницам: Баден-Баден, Карловы Вары, Ницца… Все модные парижские привычки перенесли они с собой в подмосковную глушь: почему-то особым шиком считалось принимать утренних посетителей, лёжа в пуховиках на широкой двуспальной кровати. Андрей Иванович Дивов – сенатор, герой Чесменского сражения и его супруга – графиня Елизавета Петровна, оба в ночных чепцах с розовыми бантами, могли даже милостиво протянуть из-под одеяла ручку для поцелуя.
     В Альберте Карловиче Дивовы не видели ровню, но по-соседски привечали его доброжелательно, уважая в нём дворянское происхождение, хорошие манеры и особенно принадлежность к морской службе. Отставной офицер флота радушно улыбался в ответ, тайно презирая хозяев за пуховики, розовые банты и напыщенность.
     Не успел ещё Наполеон дойти до Бородина, как помещики Дивовы в спешке укатили в Нижний Новгород, бросив дворню и крестьян на произвол судьбы, приказав им охранять господский дом и прочие постройки от разора.
     Для Гохмана их отъезд был ещё одним сигналом, что медлить с принятием решения не следует. Когда Наполеон покорит Москву (Альберт Карлович в этом уже не сомневался), семейство Меншиковых тоже будет далеко от белокаменной. О своем управляющем на берегах Сходни светлейший князь вряд ли побеспокоится – у него таких управленцев полтора-два десятка, не считая Главной конторы. Всех не обогреешь и с собой не возьмёшь.
     Альберту Карловичу впору было подумать и о судьбе своей семьи. Баронесса Амалия Михайловна Козловская с двумя детьми вряд ли сможет уехать сейчас в своё имение под Ревелем. В Эстляндии сейчас смута, говорят, там приветствовали нападение Великой армии на Россию. Во всяком случае, подорожную туда московская власть не даст.
     Устав от сомнений и неопределенности, управляющий распорядился заложить дрожки, чтобы отправиться в Москву. Навстречу ему по Петербургскому тракту тянулась цепочка колясок, карет, кибиток, повозок, нагруженных телег и даже пеших странников с торбой за плечами. Народ бежал из Москвы, и чем ближе подъезжал Альберт Карлович к Тверской заставе, тем сумрачнее становилось у него на душе. Однако, завидев доходный дом в Мясницком проезде, где проживала его семья, черные мысли полетели стрижами прочь из головы; он оживился в предвкушении встречи с Амалией и детьми. Кучер, высадив господина, привычно покатил на съезжий двор.
     Встреча с супругой, как всегда, была теплой, обоюдно желанной. Уже почти шесть лет Альберт Карлович и Амалия Михайловна жили как бы на два дома, но, кажется, их это нисколько не тяготило. Регулярные приезды мужа в Москву и два-три путешествия в течение года Амалии Михайловны с детьми и бонной в глухую деревню к мужу позволяли обоим считать, что они вполне счастливая семья. Красивая баронесса ценила свободу, которую ей предоставлял супруг. Она была завсегдатаем литературных и артистических салонов самовлюбленной сытой Москвы, но никогда не злоупотребляла своим положением.
     Педантичная, ворчливая бонна Габби всецело отдавала себя детям, которые, по мнению супруга Амалии Михайловны, как-то незаметно из младенческого возраста перешли в отрочество: сыну Александру исполнилось одиннадцать, а дочери Елизавете вот-вот исполнится девять лет. Благодаря заботам двух женщин, дети хорошо говорили на английском, свободно владели французским, с отцом могли сказать несколько фраз по-немецки; и даже неплохо владели русским языком. Амалия учила детей музыке, и хотя они не обнаруживали больших музыкальных способностей, занятия эти нельзя было назвать напрасными. 
     В Москве семья управляющего Гохмана снимала просторную четырехкомнатную меблированную квартиру. Справляться с хозяйством бонне Габби помогала приходящая прислуга – домработница Авдотья. И хотя бытует расхожее мнение, что русские кухарки только бездарно переводят продукты, про Авдотью так категорично сказать было нельзя – готовила она вполне сносно.
     После семейного ужина и вечерних развлечений детей, наконец, уложили спать, и супруги уединились в своей спальне. Утомленный любовными ласками жены, Альберт Карлович начал проваливаться в теплую дрему, когда Амалия неожиданно прошептала мужу:
     – Мой дорогой, как хорошо, что вы нынче выбрались в Москву. Из Эстляндии приехал мой кузен с важными новостями и ему срочно хотелось увидеться с вами. Он даже собирался ехать к вам в деревню.
     У Альберта Михайловича сон как ветром сдуло:
     – Вы говорите про этого, как его ...ученого павиана?
     Амалия обиженно поправила мужа:
     – Я говорю о Станиславе... Вы напрасно плохо о нем отзываетесь. Его любят в университете.
     Гохман презрительно усмехнулся:
     – Я помню его, напыщенный, неприятный человек.   
     – Просто вы когда-то не сошлись характерами. Но это было так давно... Вы уже оба сильно изменились.
     – Отчего он не остановился у нас? – с оттенком ревности спросил Альберт Карлович, – он ночует в нумерах?
     – Ах, Альберт, он такой щепетильный! Как он мог без вас оставаться здесь?
     – М-да…Он что, с подорожной из Ревеля?
     – Кажется, да. Он говорил, что у него научная командировка в Санкт-Петербург и Москву.
     Альберт Карлович снова позволил себе усмехнуться:
     – Вы в этом уверены? У него действительно научная командировка?
     – Я точно не знаю, но он хочет вас видеть. Я завтра утром пошлю к нему человека с приглашением к нам. Вы не будете возражать, мой милый?
     – Хорошо. Давайте спать, Амалия. Утро вечера мудренее.


*     *     *

     Утром часов в одиннадцать Амалия Михайловна послала Авдотью на Разъезжий тупик в нумера Настасьи Растопырьевой с приглашением Станиславу Петровичу Козловскому. Его ожидали к обеду, часам к пяти пополудни.
     Гость пришел ровно в назначенное время. Гохман не без удовольствия отметил арийскую пунктуальность Козловского и встретил кузена Амалии Михайловны в прихожей.
     Он увидел немолодого, сухопарого человека среднего роста, с впалой грудью и прореженными волосами на угловатой, словно вытесанной топором, голове. Выпуклый широкий лоб над проницательными глазами, тонко очерченный нос, плотно сжатые губы и прочие черточки его внешности подсказывали, что личность эта, кроме умственного труда, к другой деятельности не способна.
     Гохман с интересом смотрел на гостя из Эстляндии, племянника его тестя, барона Козловского Михаила Александровича… «Да, Станислав Петрович действительно сильно изменился за годы, что мы не виделись. Это сколько же лет прошло? Лет десять, наверное. Он всё ещё доцент, или уже профессор?»
     Гость был одет в бежевый кафтан, который хорошо сидел на университетском преподавателе, несмотря на его худобу. Белый камзол дорогой ткани был украшен кружевным жабо кофейного цвета, светлые кюлоты, белые чулки и коричневые туфли придавали ему респектабельный вид. В руках гость держал модную шляпу «а ля Wellington» и только трости не хватало, чтобы выглядеть совсем картинно.
     Обниматься с родственником Альберт Карлович не стал, но его широко распахнутые руки демонстрировали радушие и гостеприимство: рады вас видеть, проходите, дорогой кузен, будьте как дома!   
     Мужчины прошли в гостиную, Амалия отправилась на кухню давать своему войску сигнал к наступлению. Альберт Карлович на правах хозяина вежливо поинтересовался: 
     – Вы надолго в Москву?
     Станислав Петрович чуть заметно улыбнулся:
     – Вы же знаете, какие сейчас времена. Невозможно ни за что поручиться. Всё будет зависеть от обстоятельств.
     Изящная округленность произнесенной фразы, легкая недоговоренность, предполагавшая умного собеседника, выдавали в госте человека в высшей степени светского. Такой тон импонировал Гохману и он с удовольствием продолжил беседу:
     – Вы имеете в виду армию Наполеона?
     – Да, в первую очередь армию Наполеона.
     Гохман внимательно посмотрел на университетского преподавателя и возразил ему:
     – Но Великая армия наступает, насколько мне известно, не на Санкт-Петербург, и тем более, не на Ревель. а на Москву. Не рискованно ли было приезжать именно в первопрестольную?
     – Сегодня опаснее оставаться в Ревеле и вообще в Эстляндии, – Станислав Петрович обвел взглядом комнату и, глядя в упор на супруга Амалии Михайловны, продолжил: – там сейчас очень сложная обстановка. С одной стороны, патриоты Эстляндии приветствуют победный марш Наполеона в Россию, а с другой – мужичье не признает ничьей власти и громит усадьбы своих хозяев. Им кто-то крепко вбил в голову, что Бонапарт будто бы пришел освободить крестьян и передать им земли дворян. 
     Предчувствие беды неприятно кольнуло Альберта Карловича. Страшась ответа, он тихо спросил:
     – Что с отцом Амалии Михайловны?
     – Погиб во время пожара. Усадьбу ночью подожгли мужики. Кое-кто из дворовых помог им.
     Оглушенный новостью, Альберт Карлович застыл в молчании. Наконец нашел в себе силы задать вопрос:
     – Амалия уже знает?
     Станислав Петрович отрицательно покачал головой. Лицо Гохмана превратилось в суровую маску, над переносицей обозначились резкие морщины:
     – А что с бунтовщиками?
     – За смерть генерала Козловского они ответили сполна. Военный губернатор Густав Магнус отправил под Ревель казачьи сотни. Зачинщиков нашли и запороли насмерть… без суда… по законам военного времени…
     «Вот оно, предзнаменование грядущих событий! То же самое будет и в наших подмосковных поместьях… Конечно, генерал Козловский был с мужиками крут и забавы у него были ещё те… Любил стравливать мужиков на кулачные бои – магарыч выставлял щедрый – те и бились до полной победы. Кровь по лицам кулаками размазывают, а Михаил Александрович смотрит на смертоубийство и хохочет, веселится…».
     Мужчины помолчали, словно отдавали последний долг погибшему генералу.
     Из кухни потянуло запахом жареного мяса, пирожков, приправ и на пороге гостиной появились женщины, держа в руках фарфоровую посуду: горшочки, салатницы, стопки тарелок. При появлении Амалии Михайловны мужчины дружно поднялись и включились в застольные хлопоты. Разговор о патриотах Эстляндии, бунтах и прочих делах Альберт Карлович и Станислав Петрович, не сговариваясь, отложили на более удобное время.
     С началом войны посудачить о политике, судьбах стран и народов любили повсеместно – на улицах, площадях, в высоких Собраниях и, конечно же, во время домашних застолий, стараясь при этом по возможности не говорить по-французски. Можно ли осуждать Амалию Михайловну за то, что она, едва мужчины положили закуску в тарелки, немедленно повела речь об увиденном и услышанном в своих литературных и художественных салонах?
     – Господа, вы только представьте себе, наш губернатор Ростопчин призывает немедленно выслать из Москвы всех французов – домашних учителей, гувернёров и даже артистов. Он пишет в своих прокламациях, что все они шпионы, что из-за них невозможно организовать оборону Москвы. Нет, всё-таки, как хорошо, что наша Габби англичанка!
     Альберт Карлович сочувственно посмотрел на супругу:
     – Что, прямо так и пишет – шпионы?
     – Ну, по крайней мере, все поняли именно так. Многие семьи уезжают из Москвы, забирая с собой и французскую прислугу. Никто не хочет верить, что они шпионы.
     – Какое безобразие! Разве можно не верить нашим начальникам, тем более, генералам, – усмехнулся Гохман.
     От политики, не делая пауз, Амалия Михайловна перешла к ценам на продукты, которые неимоверно подорожали, далее к новым театральным постановкам… Вдруг она остановилась и шутливо погрозила пальчиком гостю:
     – Дорогой кузен, вы ещё вчера обещали мне рассказать, как идут дела в имении моего папа`. Как его здоровье? Вы же были у него перед отъездом?
     – Амалия, на Остзейском побережье сейчас неспокойно. Мужики болтают разные сказки о свободе и выступают против своих господ, поджигают усадьбы, сбиваются в шайки разбойников… 
     – Станислав, когда вы на простой вопрос начинаете читать лекции, словно находитесь на университетской кафедре, мне становится страшно… Скажите, что с папа`? – глаза Амалии наполнились слезами и надеждой.
     Скрывать правду дальше становилось невозможным. Станислав Петрович, опустив голову, молчал, и это молчание было красноречивее любых слов. Альберт Карлович подошел к супруге и обнял её за плечи:
     – Крепитесь, моя дорогая Амалия! Для нас всех пришло время тяжких испытаний, и мы скорбим вместе с вами.
     Амалия, закрыв лицо ладонями, безутешно заплакала. Габби тоже не могла сдержать слез, она встала и вышла из гостиной. Время тягостно отсчитывало бесконечные минуты скорби. Сквозь сдавленные рыдания мужчины едва разобрали слова Амалии Михайловны:
     – Кто же похоронил его?
     Станислав Петрович подошел к Амалии и взял её за руку.
     – Не беспокойтесь, кузина! Генерала Козловского похо-
ронили в предместье Ревеля возле Преображенского собора с отданием всех воинских почестей. Я провожал его в последний путь и, похоронив Михаила Александровича, соблюдя все формальности, выехал к вам.

*     *     *

     Под натиском Наполеона русская армия, огрызаясь и наскакивая на противника в арьергардных стычках, продолжала отступать, неумолимо приближаясь к Москве... 
     История Российского государства, начиная с эпохи Золотоордынского нашествия, отмечена незавидным постоянством: Россия всегда проигрывала начало военных действий иноземным захватчикам, словно московские князья, цари, вожди государства никогда ни сном, ни духом не ведали о возможности нападения алчных соседей. Словно русское воинство только и было озабочено вселенской любовью и миролюбием, словно и не мыслило о коварных происках порубежных ворогов.
     А может это извечное русское разгильдяйство тому виной? И лишь потеряв половину территории вместе с брошенным на произвол врага народом, только на краю национальной катастрофы слетала с России сонная одурь. И тогда, запоздалым раскаянием вскипало в головах уязвленное самолюбие за поруганные святыни, за наивную доверчивость, за простоту, которая хуже воровства… И наполнялись сердца ратников, наконец, праведным гневом, и захлестывала их ярость благородная… И тогда ошеломленный противник ничего не мог противопоставить стойкости, мужеству и героизму, вставшего в полный рост русского колосса.
     Потом уже, полной мерой заплатив за вновь обретенную свободу, «поминая минувшие битвы и дни, где вместе отважно рубились они», каждое поколение отставных вояк придумывали себе оправдания, которые в силу постоянной востребованности, стали крылатыми и неувядаемыми сокровищницами русского национального фольклора: «наш мужик медленно запрягает, да быстро ездит», «на всё воля божья», «пока петух жареный не клюнет», или «гром не грянет, мужик не перекрестится», и главное – «если русского медведя разозлить, тогда он себя покажет»…
     Что правда, то правда. Когда французская армия была недалеко от Бородина, семидесятилетний сенатор и придворный поэт Гавриил Державин в панике спрашивал у Ростопчина: «что теперь станется с Россией?». А тот, полный спокойствия и невозмутимости, успокаивал возбужденного пиита: «Ничего не будет, мы ещё просто не разозлились».
     Когда орды захватчиков, презрев наши рубежи, растекались по российским просторам, противостояние врагу неизбежно обретало непредсказуемые черты восточно-славян-ской партизанщины, не подчиняющейся никаким военным диспозициям и законам, бороться против которой не способен ни один полководец мира. У партизанской войны нет логики, нет канонов, нет фронта, а есть только занятая врагом земля, которая повсюду начинает гореть под ногами непрошенных гостей. И когда у захватчиков исчезает понятие тыла, рушится и сам фронт.
     Можно ли представить себе прусскую бюргершу, прованскую пейзанку или британскую суфражистку, обмотанную рваньём, с вилами в руках, ведущую по зимней дороге, заваленной трупами людей и лошадей, пленных солдат чужой армии? Вот, в этом-то всё и дело. Сколь велика ни была армия очередного завоевателя, она всегда была в сотни раз меньше населения России и уже потому, даже самый гениальный полководец обречен на поражение от «северных варваров» …
     Батальон ополченцев, выйдя с территории Хамовнических казарм, отправился пешим порядком в сторону Дорогомиловской заставы, а оттуда на Можайское шоссе. Ружья ополченцам не положены, у них только пики в руках и топоры за кушаками, (или подковы на цепочке). Но и без ружья, солдатская амуниция – ранец, две подсумки, набитые сухарями, крупой и мукой, фляжка с водой, шинельная скатка на груди, – тянула на 30-35 килограммов. Редко кому удавалось забросить свою ношу в ротную повозку, а дневной переход ополченцев составлял не менее 30, а то и 40 километров. Ни на какое послабление или снисхождение со стороны фельдфебелей рассчитывать не приходилось. Военно-полевые суды в армии (за образец взяли наполеоновские!) были введены Александром I в январе 1812 года. Случайно ли?
     Можайский тракт был забит войсками. Повозки непрерывной колонной шли в обе стороны. В Москву, раскаленные страхом, безумной лавой текли и текли беженцы, на телегах везли раненых, и не только… Иногда на переполненных телегах наружу торчали только ноги, а головы были закрыты дерюжкой. Над такими повозками особенно густо кружились темно-зеленые мухи.
     Немало встречалось и господских экипажей, хозяева которых, бросив свои обреченные имения, спасали единственное, что у них ещё оставалось – собственную жизнь. Не было ничего бессмысленнее, чем погибнуть в своей же усадьбе от рук пьяных, безрассудных мародеров Великой Армии. Несчастные беженцы верили, что хлебосольная и необъятная Москва примет их, укроет от вселенского хаоса и жестокого светопреставления. 
     Многочисленные встречные повозки с ранеными и убитыми, похоже, совсем не удручали маршевые колонны ратников и ополченцев, двигавшихся на Можай. Живые и здоровые люди, идущие на войну, жили своей жизнью и никак не соотносили себя с окровавленными, безмолвными или стонущими телами, словно это были призраки, миражи из другого мира, не имеющие к ним никакого отношения. Даже если бы они могли представить, что вскоре многих из них ждет такая же участь, то никто из них ничего изменить не мог. Война обесценивает жизнь и возвеличивает смерть; у неё свои законы и будет проклят тот, кто на ратном поле возопиет: «не убий». В противостоянии враждующих мировоззрений нет греховности убийства, а есть победа или геройская смерть во имя собственных святынь.
     Над маршевыми колоннами, бесконечно и монотонно идущими по пыльной разбитой дороге, вдруг словно свежий ветер подул, народ оживился, заулыбался. Оказалось, сороки на хвосте разнесли весёлую весть: «пришел Кутузов бить французов». Офицеры обнажили сабли, вскинули их над головой и начали кричать «ура!» … В воздух полетели кивера, картузы, шапки…
     Ночевали ополченцы там, где заставала ночь. Напрасны были надежды на крестьянский сеновал или на крышу над головой, или хотя бы стог сена в поле. Считай, повезло, если удавалось найти место для ночлега под телегой – всё не под звездами стынуть. Проходя через села, служивые прихватывали на полях, огородах и в садах всё, что ещё не успели разграбить до них другие защитники Отечества. Этот грабеж не был преступлением – в военное время так делали все, и не только в русской армии. Несчастным жителям придорожных деревень приходилось непатриотично прятать продовольствие от своих защитников – не умирать же самим с голоду.
     От походной сухомятки у народа сварливо бурчали животы, мучали запоры, одолевала икота. Ночью, на привале, едва не падая с ног от усталости, ополченцы кипятили воду, бросали туда пару жменей крупы и, если выпадала удача, закладывали в жар костра несколько картофелин – это всё, что могли предложить нижним чинам невозмутимые интенданты. 
     Юровские и машкинские мужики, как и другие землячества, сбивались в артели (чтобы не сказать в шайки) и, как могли, добывали харч. Беспрекословно сдавали выборному артельщику деньги и разные походные трофеи, добытые неизвестно каким образом, но вполне пригодные для обмена продукты питания у оборотистых маркитантов*. Этих барыг на военных дорогах презирала и ненавидела вся армия, но – только за глаза, потому что обойтись без них солдаты не могли ни одного дня.
     На одном из ночных привалов Модест Афонасьев сумел-
таки разыскать Леона, и быстро зашептал ему:
     – По прибытии на место давай проситься в санитары.
______________________________
*маркитанты – мелкие торговцы, сопровождавшие войска в походах.
 Глядишь, рядом воевать будем.
     – Ты, паря, в санитарной команде с кем воевать собрался? – усмехнулся Леон, – давай-ка не будем наперед загадывать, там ужо как получится.
     – Ты, дурень, под пули на рожон-то не лезь. Тебя дома капитал ждет.
     Леон неожиданно вскипел:
     – Эка тебя мой капитал тревожит, прямо покоя не даёт.
     Модест сердито засопел, помолчал, и тяжело вздохнув, исчез в необъятной глубине, тяжело засыпающего военного табора. 
     Сто десять верст до Можайска ополченцы преодолели за трое суток. Словно какая-то сила гнала и гнала их вперёд. Они шли, обгоняя порой егерские и артиллерийские полки. Только в ставке Кутузова уже знали определенно, что Бородино – место решительного сражения, которого жаждала русская армия, которое требовательно ждали Москва и Санкт-Петербург, да и вся Россия тоже. Но больше всех о генеральном сражении мечтал Наполеон. 






ШЕВАРДИНСКИЙ РЕДУТ


Глава 5


     На следующее утро Станислав Петрович снова пришел к Гохману и Амалии Михайловне. Баронесса лежала в постели с жестокой мигренью, возле неё хлопотала Габби; Авдотья ушла на базар за продуктами и новостями. 
     Альберт Карлович выглядел неважно: темные мешки под глазами свидетельствовали о бессонной ночи. Мысль о том, что, как только французы окажутся под Москвой, вспыхнет крестьянский бунт, крепко засела в его голове. Самому себе врать не имело смысла: русских мужиков он боялся больше, нежели французских солдат. Что же будет с ним и его семьёй в покоренной России? Невозможно же бесконечно болтаться в утлом челне посреди бушующего моря. Но к какому берегу прибиться? Русской армии не будет, собственного имения у него в России нет, Германия, может быть, и была когда-то родиной его предков, но никак ни ему – он давно утратил всякую связь с ней. Неужели придётся пойти на поклон к французам, просить у них хоть какую-нибудь должность, чтобы иметь доход, кормить семью, в конце концов, просто выжить?
     Альберт Карлович посмотрел на своего гостя:
     – Станислав Петрович, что вы вчера имели в виду, говоря о патриотах Эстляндии?
     – Я говорил о патриотах, которые вступили в армию Наполеона. Такие патриоты нашлись не только в древней Эстляндии, но и соседних княжествах.
     Гохмана покоробила прямолинейность родственника. От его вчерашней изысканной недоговоренности не осталось и следа, поэтому Гохман тоже задал вопрос, что называется, в лоб:
     – Почему вы так ненавидите Россию?
     – Для России все небольшие соседние страны и народы – это всегда вассалы. У нас с ней никогда не было и не будет общей дороги.
     Альберт Карлович удрученно возразил:
     – Но вы же российский подданный. Это мне впору было бы такое сказать, но я не забываю, что был офицером флота Его Величества.
     – Вот именно – были. Что касается моих русских корней, о которых вы намекнули, то не надо их преувеличивать. Я родился от эстляндской баронессы, урожденной Анны Кеерзен, и вырос на берегу Остзейского моря. Кстати, рассуждая по-вашему, дорогой Альберт Карлович, можно и поляков считать подданными России. Но вы спросите у них – согласны ли они с этим? Как только войска Наполеона перешли Неман, Литва объявила о восстановлении Речи Посполитой и молниеносно собрала для Великой армии корпус в 20 тысяч воинов. Её примеру последовали Курляндия, Лифляндия и Украина. Польские солдаты под началом князя Юзефа Понятовского сражаются с русскими так же отважно, как и французская гвардия.
     Лектор Ревельского университета Козловский расстегнул верхние пуговицы сюртука и достал из внутреннего кармана сложенную газету.
     – Вот прихватил специально для вас, Альберт Карлович, взгляните на любопытное издание: «Часовай мiнскай газеты». Почитайте, как минская общественность торжественно встречала войска Наполеона хлебом-солью, как ликовали горожане 8 июля. В газете приводятся имена 20 белорусов, представленных к высшей награде Франции – ордену Почетного легиона. Как вы понимаете, такие ордена только за приязнь и хлеб-соль не вручают. Почитайте, какие пожертвования собрали минчане в помощь французской армии-освободительнице.
     Гохман покрутил газетку в руках и с недоверием спросил:
     – Как она попала к вам? Не французский же курьер вам её доставил?
     – Не французский, но именно курьер. Университет получил газету раньше, чем она попала в парижский сенат. Такая информация очень важна для формирования национального самосознания.
     Гохман не упустил случая съязвить:
     – Глядя на вас, это особенно чувствуется. И вообще, как бы там ни было, Наполеон – жестокий завоеватель. У него мания величия, он мечтает о мировом господстве, и уже поэтому является врагом человечества.
     Станислав Петрович поморщился, как от зубной боли:
     – Альберт Карлович, дорогой, ну нельзя же с позиции устава корабельной службы оценивать деятельность такого великого человека, как Наполеон. После окончания Парижской военной школы он показал себя блестящим стратегом и заслуженно стал в 24 года бригадным генералом. Он безоговорочно поддержал идеи Великой французской революции, и она дала ему шанс стать полководцем великой и просвещенной нации. Республика Наполеона с момента прихода его к власти в 1799 году стала вызовом прогнившей монархической Европе…
     Гохман бросил своему оппоненту последний довод:
     – Наполеон пришел к власти на штыках обожавшей его армии, которая далеко ещё не весь народ…
     Козловский театрально всплеснул руками и возвысил голос:
     – Конституцию, которую Наполеон немедленно предложил гражданам Франции, одобрили на плебисците три миллиона голосов против полутора тысяч. Это блестящая политическая победа Бонапарта Наполеона над своими противниками. Читали ли вы, Альберт Карлович, хоть одну строчку новой конституции Франции? Очень любопытный документ! Национальное собрание республики провозгласило своих граждан свободными и равными, а цель государства – в обеспечении свободы, неприкосновенности собственности, личной безопасности, права выражать свои мысли и мне-
ния… А вы говорите – на штыках армии!
     Альберт Карлович подавленно молчал. С преподавателем Ревельского университета (наверняка, профессор!) спорить было трудно – это не с приказчиками в деревне разговаривать. А Станислав Петрович уверенно сел на своего любимого конька:
     – Скажите, Альберт Карлович, зачем был нужен в 1799 году поход 70-тилетнего Суворова через северную Италию, Альпы и Швейцарию? Можете не затрудняться с ответом, я сам скажу – этот сложнейший поход проходил в непрерывных боях с французской армией и имел цель задушить французскую революцию. Но, к счастью для французов, у русской армии не хватило сил...
     Гохман вяло откликнулся на нападки против Суворова:
     – Генералиссимус не проиграл ни одного сражения, он навсегда останется образцом служения Отечеству.
     – О, да! Только не следует забывать, что этот гениальный полководец, – образец служения Отечеству, как вы изволили выразиться, – никогда не защищал Отечества, а всегда нападал, громя чужие армии вдали от собственных границ. Впрочем, я не прав! У Суворова были победы и на территории России: он успешно подавил восстание Пугачева, а позднее расправился с восстанием ногайского народа. После убийства в течение одного дня пяти тысяч бунтовщиков, ногайские мурзы сразу выразили императрице Екатерине свое согласие войти в состав России.
     – Станислав Петрович! Давно нет в живых ни императрицы Екатерины, ни генералиссимуса Суворова, что же мы будем их прах тревожить? В те времена воевала вся Европа, и не только Европа. Нам ли их судить?
     Профессор Ревельского университета вытер платочком уголки губ и, снисходительно усмехнувшись, живо продолжил:
     – Хорошо. Тогда позвольте вас спросить, а что делал у границ Франции Кутузов в 1805 году? Вы тогда ещё, кажется, состояли на действительной службе. Нет-нет, вы не обязаны этого знать, я расскажу вам: вместе с союзными армиями Австрии, Швеции, Великобритании пытался совершить интервенцию против французской Республики, но молодые генералы армии Наполеона успешно отбрасывали их от своих границ. Под Аустерлицем русский государь Александр и австрийский император Франц бежали с поля боя ещё в середине сражения, до начала разгрома их армий. Раненый Кутузов тогда едва спасся от плена. 
     Альберт Карлович Гохман, слушая профессора, с грустью понимал, что за годы работы управляющим в подмосковной глуши он безнадежно утратил даже те крупицы образования, что когда-то имел и уж точно не приобрел ничего нового, кроме навыков писать отчеты, хозяйственные справки для Главной конторы Меншикова.
     Станислав Петрович, поднимая пласт за пластом международных сношений России, видел перед собой не одинокого осунувшегося человека, потерявшего опору под ногами, а живую аудиторию, с напряженным вниманием следящую за его повествованием.
     – Вот вы говорите, дорогой Альберт Карлович, Наполеон – завоеватель. Но в 1807 году русская армия делает очередную попытку разгромить Наполеона, уже в Пруссии под Фридландом и снова терпит сокрушительное поражение. Александр I вынужден подписать с Наполеоном Тильзитский мир. Вы только представьте себе! Наполеон по договору дарил побежденной России Белосток со всеми прилегающими волостями, и был готов уступить России Финляндию, и даже Балканы! И всё это за пустяковую услугу республиканской Франции. В тот год мы ещё не знали главного пункта договора между Россией и Францией: помогать друг другу во всякой наступательной и оборонительной войне. Каково, а? И всё это за одно единственное условие – не торговать с Англией, не поставлять ей пеньку, из которой шьют мешки и вьют веревки, ха-ха-ха!.. Невероятно!
     Вернулась домой Авдотья. Выкладывая на кухне продукты из большой плетеной корзины, громко сетовала, что цены опять выросли. Виданое ли дело, чтобы фунт говядины стоил 35 копеек, а ржаного хлеба – 8 копеек? Но более всего подорожало постное масло – с 30 копеек за фунт подпрыгнуло аж до 50.
     Альберт Карлович подошел к ней и спросил, какие разговоры слышны на рынке. Авдотья замялась и, глядя на озабоченного мужа своей хозяйки, понизив голос, нерешительно доложила:
     – Ей богу, барин, не вру! На базаре, вот те крест, нерусские люди проповедовали, что Наполеон простого мужика не тронет и грабить никого не будет, а дворянам и офицерам, особливо у кого будет оружие, тем, конечно, не сдоб-ровать…
     – И что было… дальше?
     – А дальше дворник Митрич закричал «бей лазутчиков!», ну и бить начали энту… нерусь-то… Ещё прокламации разные на улицах клеют, так я грамоте не учена…
     – Хорошо Авдотья, ты вот что, ты Амалии Михайловне морсу или киселя свари, покормить её надо.
     Гохман заглянул в спальню к жене. Габби замахала на него руками – спит, мол, не тревожь. Альберт Карлович вернулся в гостиную. Станислав Петрович сидел за столом и, окуная перо в маленькую чернильницу, что-то писал. Оторвавшись от листа бумаги, вопросительно посмотрел на Гохмана: как там Амалия себя чувствует? Но Альберт Карлович предпочел говорить о другом.
     – Вы, Станислав Петрович, в чём меня хотите убедить? Что Наполеон невинная жертва России, Англии и кого там ещё?
     – Нет, не жертва, но только потому, что Великая армия под началом Наполеона сумела за себя постоять. Россия подписала Тильзитский мир, но и не думала его выполнять. Одно это уже есть повод для новой войны, той самой, которую мы сейчас видим. И надеяться на благодушное отношение Наполеона к тем, кто, подписывая договоры не соблюдает их, теперь не приходится. 
     Альберт Карлович помолчал, формулируя в голове самый важный для него вопрос... Как бы спросить так, чтобы… не слишком обидеть самолюбивого родственника. Наконец решился и, глядя в глаза профессора, задал ему главный вопрос:
     – Я так понимаю, Станислав Петрович, что вы свой выбор куда и с кем идти уже сделали?
     – Да, я свой выбор сделал. Я дождусь Наполеона в Москве и предложу себя на любую должность, а после войны, уйду с Великой армией в Париж и буду просить рекомендации в парижский университет. Я знаю все основные европейские языки: французский, немецкий, английский, испанский, русский… А вы, дорогой Альберт Карлович, разве ещё не сделали правильный выбор?

*     *     *
     Наступающая армия не строит укрепления – она взламывает чужие оборонительные порядки. Защищающимся же войскам без прочных редутов, многочисленных флешей и шанцев, высоких валов и глубоких рвов, волчьих ям, окопов и прочих укреплений не обойтись, не выстоять – их тут же сметёт огонь артиллерии, конница и пехота противника. Сила и надежность обороны заключается в инженерной подготовке местности; за хорошими укрытиями можно не только любую атаку противника отразить, но и положить на ратном поле все наступающие полки. Оборонительных укреплений на войне много не бывает – потому и гнали ополченцев быстрым маршем к месту предстоящего сражения – строить, строить, строить…
     23 августа ополченцы подошли к Можайску. Улицы были загромождены экипажами, армейскими обозами, фургонами с разной амуницией, телегами с припасами, всяким маркитанским скарбом, словно в городе открылась ярмарка. Отдохнуть мужикам не пришлось. К моменту их прибытия интенданты успели завезти шанцевый инструмент: лопаты, кирки, ломы, поперечные пилы, плотничные топоры. Два десятка телег, груженых железом, стояли, ожидая дальнейших распоряжений. Вокруг лошадей, размахивая кнутами, что-то крича неизвестно кому и зачем, сновали возчики. Им не терпелось поскорее сбросить с телег тяжелый груз и дать лошадям роздых.
     Батальон ополченцев прямо на марше, не доходя двух верст до Можайска, разделили на две части. Первую отправили дальше по Смоленской дороге к деревне Горки, вторую часть (человек сто) под началом поручика Губарева повернули влево, и через село Татариново, мимо Семеновского повели прямиком на Шевардино. Братьев Афонасьевых – Леона и Модеста – обстоятельства опять развели в разные стороны. 
     Узкая колея, по которой двигались ополченцы и катились, громыхая железным грузом тяжелые телеги, то ныряла вниз, в заросший вербой овраг, то поднималась наверх, и тогда ополченцы, упираясь в деревянные грядки и задок телеги, помогали заморенным лошадям вытягивать поклажу в гору.
      Рота инженерной службы (так называли отряд ополченцев-строителей) остановилась на длинном холме между селами Шевардино и Доронино. Здесь уже стояла небольшая группа специалистов-инженеров во главе с офицером Дементием Богдановым. Ополченцы догадались, что дошли, наконец, до места назначения и выжидательно смотрели на начальников.
     Губарев встал перед строем и в двух словах объяснил суть дела:
     – Здесь будем строить редут, – он сделал рукой широкий полукруг и, вглядываясь в лица, ткнул пальцем в грудь ближайшего мужика с темным живым взглядом:
     – Как зовут?
     – Леон Афонасьев, вашбродь! 
     – Откуда родом?
     – Деревня Машкино князя Меншикова на Сходне.
     – Раньше не служил?
     – Не доводилось, вашбродь!    
     – Хорошо. Видишь, во-о-он, изба стоит, отсюда первая? – поручик показал на крайнюю избу села Доронино.
     – Вижу, вашбродь!
     – Возьмешь с собой ещё трёх мужиков, и раскатаете ту избу до земли, бревна срочно привезёте сюда!
     – Вашбродь! – Леон замялся, глаза его растерянно заметались – а ежели там люди живут?
     – Объяснишь им, что завтра здесь будут французы. Бой здесь будет, ясно!? От пальбы всё равно дома сгорят, или разнесёт вдребезги. Пусть уходят, пока живы. Берите людей, повозки, и быстро везите сюда бревна!
     – Слушаюсь, вашбродь!
     Леон вышел из строя, повернулся лицом к роте и, выискивая глазами земляков, совсем не по-уставному позвал:
     – Иван Карась! Илья! Эй, Жених, давай сюда!
     Капрал, глядя на Леона, презрительно скривился.
     Мужики, которых Леон не назвал, были рады: идти рушить дом при живых хозяевах – чести мало.   
     Четыре мужика, прихватив инструмент, погнали телеги в сторону обреченной избы. На остальных ополченцев тут же посыпались команды капралов:
     – Разобрать лопаты! Первая шеренга, налево! Вторая шеренга, направо! Проходи туда, встать сюда…
     Работа на редуте, который потом назовут Шевардинским, закипела… 
     В избе, которую было приказано раскатать на бревна, обитала крестьянская семья: муж и жена, обоим за сорок, парень лет двадцати – их сын, и три девки от семи до десяти годков. Выслушав ополченцев, хозяева вроде и не удивились, не стали причитать, умолять не трогать их дом – давно уже сами всё поняли.
     Глава семьи повернулся к жене:
     – Евдокия, быстро собери, что надо, и ступай с девками на Можай, у сестры остановишься. Мы с Петром здесь со служивыми останемся – он кивнул головой в сторону ополченцев.
     Евдокия охнула и, не удержавшись, горько заплакала на груди у мужа, словно прощалась с ним навсегда.
     – Ты чего, дура, меня оплакиваешь? Ты ничего такого не думай… Я не пропаду… Ты дочек береги... Иконы заберите и давайте, идите с Богом!
     Евдокия с окаменевшим лицом пошла собираться в дорогу: бросила в берестяной пестерь каравай хлеба, жестянку с солью, нитки, иголки, бросила туда же деревянные ложки. Чужим севшим, голосом крикнула дочкам: 
     – Выводите из хлева корову и козу…
     Леон махнул товарищам рукой, мол, пора к делу приступать. Хозяин вышел вслед за ополченцами во двор и, запрокинув голову, стал смотреть на резного конька крыши, как бы прощаясь с ним. Когда-то сам его с любовью вытесывал, верил в доброе его предназначение.
     Этот конь с головой в небе, почти двадцать лет надежно тащил свою неподъемную деревянную ношу, терпеливо разделяя все невзгоды с обитателями дома. Немало и радостей видел он на своем веку. Ничто не предвещало такого ужасного конца – погибнуть от рук своего создателя. Конь – хранитель завета, вековых тайн и поверий, стал первой жертвой ещё не начавшегося боя.
     – А… чего уж там… – хозяин горестно вздохнул и полез на кровлю. – Николаем меня зовут, – мимоходом сообщил своим новым товарищам, – соседи Мурашом кличут, типун им на язык, – добавил он без улыбки.
     Через час первые бревна подвезли к редуту. Их немедленно начали пилить, заострять и вкапывать перед земляным валом остриём туда, откуда ждали наступления противника.
     Поручик Губарев на ходу объяснял:
     – Лошадь не пойдет на острое бревно, а пойдет – пробьёт себе грудь. Она встанет на дыбы и в этот момент всадник легко уязвим пикой или выстрелом из ружья. Ясно?! Бревна вкапывайте поплотнее вдоль всей длины редута.
     Через минуту Губарев уже крутился возле землекопов на другом склоне холма:
     – Ров копайте глубиной два с половиной аршина! И землю бросайте на верхнюю сторону холма. Тогда его ни пеший, ни конный просто так наскоком не одолеет… 
     Поручик неутомимо бегал от одной группы ополченцев к
другой – кому-то подсказывал, кого-то распекал:
     – Поднимайте брустверы ещё на аршин выше! Заранее наметьте, где будут окна для пушек! И схроны! Схроны для пороха не забудьте выкопать!
     К вечеру бригада Леона Афонасьева вместе с хозяином дома и его сыном раскатали избу до земли. Ломать – не строить.
    Иван Алексеев взглядывал на хозяйского сына и удивлялся: до чего же похож парень на Лешку Афанасьева, такое же глупое от счастья лицо, блеск в глазах и непоколебимая уверенность, что от его участия будет зависеть исход предстоящего дела. 
     Работы на Шевардинском редуте продолжались до темноты и возобновились с первыми лучами солнца. Командам ополченцев за весь бесконечный день только дважды удалось перевести дух: в полдень, глотая у костерков горячую кашу, да вечером, когда, смертельно уставшие, распластались они у костра для короткого сна. Самые стойкие нашли ещё силы погрызть сухарей, запивая сухое крошево холодной водой из ручья. 
     Вечером на редут привезли три крупнокалиберные пушки, запас шрапнели и чугунных ядер. Пятиугольное оборонительное сооружение было рассчитано на пять пушек, но что сумели подвезти, тем и обошлись. В полуверсте правее редута на небольшом возвышении отрыли несколько шанцев и поставили в них девять пушек. Эти орудия в случае необходимости могли бы достать неприятеля, вздумай он двинуться на Москву по Новой Смоленской дороге.

*     *     *

     Однако главные инженерные силы были сосредоточены не на слабом левом фланге обороны русской армии, а на противоположном – правом фланге, на новой Смоленской дороге, в районе села Горки, где находилась ставка Кутузова. Оборонительными работами здесь руководил офицер Генерального штаба поручик Липранди.
     Для наступления на Москву Новая Смоленская дорога подходила, конечно, лучше, чем Старая; она была гораздо шире и потому удобнее для больших масс войск. Село Горки, защищали три хорошо укрепленных редута; цепочка оборонительных сооружений уходила от главной дороги далеко вправо, почти до села Новое.
     Там же с правой стороны дороги на Москву занял оборону 4-й пехотный корпус генерал-лейтенанта Остермана-Толстого, чуть дальше в зеленом массиве расположился 2-й пехотный корпус генерал-лейтенанта Багговута, в глубине обороны ждал своего часа кавалерийский корпус Уварова и казачьи полки Платова.
     Слева от дороги стоял 6-й пехотный корпус генерала Дохтурова, за ним в боевой изготовке 3-й кавалерийский корпус генерал-лейтенанта Палена – они мощным щитом закрывали не только дорогу от наступающих сил противника, но и ставку Кутузова с его огромной свитой. Позади Главной квартиры находились резервы и императорская гвардия – попробуй, сунься! 
     Наполеон нисколько не сомневался, что попытка пройти напролом по большой Смоленской дороге через укрепления русских будет губительна для Великой Армии.
     Он и не пошел.
     Гениальность Бонапарта, как полководца, и состояла в том, что интуиция всегда подсказывала ему единственно верное решение, ведущее к победе. Этот Божий дар был помножен на его решительность и личное бесстрашие.
     В каком месте русское командование предполагало дать бой армии Наполеона?
     Если на карте соединить прямой линией Горки и Шевардино, то мы получим ту самую линию обороны, на которой Кутузов планировал дать генеральное сражение Великой Армии. Линия проходила параллельно реке Колоче и пересекала Новую Смоленскую дорогу. Центром обороны оказалась Курганная высота (будущая батарея Раевского) с 18-ю пушками и прочими огневыми средствами. Укрепления были не ахти какие, но что можно было успеть построить за один,
от силы два дня, то и построили.
     Днем 24 августа, дойдя по Новой Смоленской дороге до Валуева, Наполеон осмотрел линию обороны русских, затем свернул влево и в окружении свиты проскакал вверх по реке, разделявшей две армии. В районе деревеньки Шевардино он заметил в подзорную трубу возводимый редут. На склоне холма копошились люди, копавшие ров. В этот момент Наполеон понял, что никаких укреплений правее Шевардина у русских нет, и если сейчас захватить этот недостроенный редут… потом пройти по Старой Смоленской дороге… в тыл русской армии… да-да… именно так…
     План атаки у Наполеона созрел молниеносно…
     Говорят, двумя часами раньше начальник штаба русских войск Беннигсен заметил слабость собственных позиций между Шевардинским редутом и Старой Смоленской дорогой и дал распоряжение Багратиону срочно усилить оборону левого фланга от села Семеновского до Утицы. 
     Но времени на строительство новых укреплений уже не было: Наполеон стремительно и совершенно неожиданно для Кутузова перебросил на правый берег реки Колочи кавалерийские корпуса Мюрата и пехотные дивизии маршала Даву, приказав им сходу атаковать Шевардинское укрепление. Кроме того, по Старой Смоленской дороге к месту атаки приближались «большими колоннами пехота, конница и артиллерия» Понятовского – польского князя и генерала французской армии.
     Арьергард русской армии – восемь пехотных батальонов, три егерских полка и несколько кавалерийских полков под командованием генерала Горчакова – едва успел занять боевые порядки на Шевардинской позиции. Кроме этих войск возле пушек находились две роты артиллеристов. Часть русских войск из арьергарда срочно отошла по Старой Смоленской дороге к Утицкому лесу.
     С началом французской атаки инженерные роты ополченцев немедленно отвели в тыл на Семеновский курган, где они под руководством поручика Губарева в спешном порядке начали возводить новые флеши и шанцы, земляные валы и рвы. Хозяин раскатанной избы Николай-Мураш и его сын Петр ни за что не захотели покидать Шевардинский редут и остались помогать артиллеристам.
     Понятовский, идя маршем по Старой дороге, получил приказ Наполеона свернуть с тракта и атаковать Шевардинские укрепления. Князь развернул конницу, за ней пехоту и бросился на штурм редута. Однако огонь русских пушек охладил наступательный порыв, заставил генерала отступить и перегруппировать силы. Одна пехотная дивизия французов пошла в обход редута через Утицкий лес, чтобы ударить русским в тыл, другая дивизия, отвлекая на себя внимание обороняющихся, продолжала атаковать в лоб.
     Слева, со стороны Новой Смоленской дороги, на Шевар-динский редут начали наступление войска Даву и Мюрата. Наполеон не сомневался, что взятие Шевардинского редута – дело одного-двух часов…
     Кутузову тотчас доложили о броске французской армии через реку Колочу, но никто не мог сказать определенно – что это? Начало генерального сражения или отдельная атака, которая (не дай бог!) в любой момент могла перерасти в решающее сражение, которого долго избегала русская армия? Час испытания настал! Но как неудачно выпал жребий для Кутузова!
     Главнокомандующий русской армии вдруг с запоздалой ясностью понял: если французская атака на Шевардинский редут закончится быстрым успехом, то окружение русской армии станет свершившимся фактом, и тогда генеральное сражение двух армий на этом может и закончиться. Крах любимца, которого так долго и страстно желали видеть во главе всех русских войск, в одночасье обрел реальные черты… Катастрофа одного Главнокомандующего могла стать триумфом для другого. Исторические часы начали неумолимый отсчет времени.
     Наполеона ждали не у Шевардино, а совсем в другом месте. Там, где силами многих инженерных подразделений была построена мощная оборона, где проходила главная дорога на Москву. И вдруг – весь этот план рухнул. Кутузов и вся сверкающая золотом свита разом прозрели: потеря левого фланга обороны, захват его французами – хуже, чем смерть на поле боя, это вечный и несмываемый позор! Бесславный конец военной кампании русской армии летом 1812 года!
     В район Шевардино немедленно был брошен корпус русской конницы. Кирасиры сходу атаковали французских уланов и ценой больших потерь остановили охват Шевардинского редута с флангов. Лобовые атаки редута, ощетинившегося заостренными бревнами, пока не принесли французской пехоте ощутимых успехов. И, тем не менее, французы упорно штурмовали земляные валы, забираясь на кручи по телам своих товарищей. Вот несколько егерей перевалили за бруствер и с криками: «Хай живе незалежна Україна! бий москалiв!» вступили в рукопашную схватку с артиллеристами. Первым под удар сабли попал безоружный Мураш: «Отримуй, москаль!» Петька бросился к отцу и тут же напоролся на штык. Сквозь шум боя был хорошо слышан надрывный крик врага: «Наша справа священна!»
     Крики французских солдат на украинском языке вызвали изумление и некоторое замешательство, но оно длилось всего несколько секунд, затем защитники редута смяли странное воинство и артиллерист, схватив за горло одного из нападавших, с изумлением спросил:
     – Хохол что ли?
     – Це ти кацап, а я українець! – прохрипел тот.
     – Ах ты, иуда продажная! Против братьев-славян пошел! Антихристу продался! Рябой, – артиллерист обратился к товарищу, который держал банник над головой коллаборациониста – зови командира батареи!
     Украинец-предатель хрипел из последних сил:
     – Будьте ви прокляті! Все одне вам кінець прийшов!
     Командир батареи отреагировал мгновенно:
     – В плен не брать! Изменникам – смерть на месте!

     Французы тем временем установили напротив Шевар-динского редута несколько десятков пушек и начали картечью и ядрами уничтожать защитников. К месту боя подходили всё новые и новые французские дивизии. Противник накапливал силы и к шести часам вечера всё было готово для решительного штурма редута. Несколько тысяч французских кавалеристов выстроились поэскадронно и непрерывной каруселью атаковали укрепления.
     Положение русских войск было отчаянным. В какой-то момент французам удалось ворваться на редут. Их глазам открылась ужасная картина: кругом лежали мертвые артиллеристы, орудия были сброшены с лафетов. Внутренние стороны земляных валов покрыты телами русских защитников, а наружные откосы – телами французских солдат, которые, штурмуя редут, тоже не жалели живота своего. 
     Потери обеих сторон были невообразимыми. Поле боя оглашали стоны и проклятия раненых воинов. Оказать им помощь, вытащить их из кровавой сечи не было никакой возможности, их топтала копытами своя и чужая конница, добивали залпы картечи с той и другой стороны. От грохота боя гудела земля, тучи пыли и дыма закрывали солнце, крики яростной борьбы порой заглушали пальбу пушек.
     Из резерва русской армии в район Шевардино прибыла 27-я пехотная дивизия, но её контратаки большого успеха не принесли.
     Генерал Понятовский снова направил часть своих егерских полков правее Шевардинского укрепления, чтобы они, прорвав заслоны в Утицком лесу, зашли в тыл защитникам редута. Однако этот маневр совершенно не удался. В Утицком лесу против полков Понятовского встали два русских егерских полка. Завязалась сильнейшая ружейная перестрелка, быстро перешедшая в штыковую схватку. Русские ратники даже при совершенно безнадежном положении не отступали, только смерть могла заставить их прекратить сопротивление. Все защитники уже поняли, в том числе и нижние чины, что сейчас у Шевардино решалась судьба всей русской армии, а возможно, и России...   
     Командующий левым флангом обороны Багратион, видя обреченность Шевардинского редута, даже мысли не допускал об отходе назад: в нашем тылу (всего в двух-трех верстах от места схватки) возле Семеновского оврага лихорадочно возводились новые оборонительные сооружения. К их обустройству приступили всего несколько часов назад; две сотни ополченцев рыли окопы и траншеи, насыпали брустверы, делали люнеты, плели из прутьев щиты, укрепляли отвесные земляные стены. Нужно было выиграть ещё несколько часов, а лучше – продержаться до ночи…
     В ту сторону, где гремели пушки, трещали выстрелы, блестели сабли, испуганно ржали кони, где земля не успевала впитывать кровь, ополченцы старались не смотреть. Каждый истово делал своё дело, без страха и паники…

*     *     *

     Посреди строительной лихорадки и присущей ей бестолковщины, разрытой земли, куч ивовых хлыстов, бревен, криков, команд, скрипа тачек и телег наступила вдруг странная тишина. Перестали стучать топоры, смолкло надсадное уханье мужиков, оборвался визг пил и даже капралы, онемев, застыли с открытым ртом.
     Ополченцы, распрямляя спины, стирая черными ладонями соленый пот со лба и глазниц, растерянно и удивленно оглядывались, и замирали, глядя с суеверным трепетом на Леона Афонасьева – он стоял на краю рва и надевал белую рубаху.
     В ранце каждого ополченца обязательно хранился комплект чистого белья, но во время спешной работы на флешах, никто не вспомнил об этом. И только один из них, ощутив близкую поступь смерти, видя её воочию, вспомнил о древнем обычае пращуров и, сняв темно-серую рубаху, почти черную от пота, облачился в белую. Он стоял посреди вывороченной свежей земли и густые вечерние сумерки размывали его очертания. Печалью и отрешением веяло от библейской фигуры Леона, который на миру словно подводил итоги своего земного бытия. Вечерний шелоник шевелил подолом длинной рубахи, и казалось, что человек сейчас то ли поднимется над землей, то ли сойдет в распахнутый под ногами мрачный, угрюмый зев.
     Иван Алексеев невесело усмехнулся:
     – Думаешь, уже пора?
     Леон, не отвечая, снова взялся за лопату. На его лице не было ни страха, ни отчаяния, ни единого признака земной суеты; он сделал то, что делали его предки, распоряжаясь последними минутами жизни. Если сегодня выпадет умереть, то зачем смущать архангела небесного своим неухоженным видом. Он православный христианин, а не какой-нибудь басурман, чтобы без очищения души и тела предстать перед Всевышним…
     В той стороне, где продолжалась кровая рубка, вдруг запылало несколько огромных костров, – это французские генералы приказали поджечь стога, чтобы осветить поле боя. Французы не хотели заканчивать бой без победы, а русские не могли отдать им этот многострадальный, иссеченный ядрами и картечью холм. Обе стороны смертельно устали от противоборства, но беспрекословная воля двух полководцев продолжала поединок. Один уже видел свою великую удачу, блистательную победу, а другой изо всех сил пытался переломить ход событий. Одному была нужна слава, другой не знал ничего выше чести и долга. Что окажется выше и сильнее – ведал в тот день только Бог.
     Матвей Егоров (юровский земляк Ивана Алексеева), молодой двадцатичетырехлетний мужик с хитроватым улыбчатым лицом, умирать явно не собирался. Глядя на Ивана, он то ли спросил, то ли предложил:
     – Не пора ли нам ружжишками разжиться? От невелик Матвей, а далеко плюёт, – скаламбурил он своё имя с солдатской присказкой. – Одной лопатой много не повоюешь, – он кивнул головой на сечу, которая кипела в двух верстах от них, – сейчас, однако, самое время.
     – Не время, – Иван решительно отверг предложение ретивого Аники-воина, – если мы флеши и волчьи ямы к ночи не сделаем, утром первая же атака французских кирасиров сметёт наших ратников вместе с нами.
     Заметив приближающегося капрала, оба замолчали, продолжая усердно долбить лопатами грунт, густо перевитый корневищами можжевельника. Когда отделенный командир отошел на изрядное расстояние, Матвей Егоров снова продолжил точить лясы:
     – Иван, а почему пленных не видать?
     – А тебе зачем?
     – Мне оно без надобности, а нету пленных-то.
     – Ну, значит, нету... Помоги-ка ломом корень сорвать.
     Шум боя возле Шевардинского редута стал заметно стихать. Французская артиллерия перестала палить по холму – ни одного русского знамени над ним уже не было... 
     В ратном деле конница не может долго удерживать позиции. Она стремительной лавой врезается в боевые порядки противника, вихрем сметая на своем пути любое сопротивление. Дробя оборону врага на мелкие острова, кружась и вставая на дыбы, она вносит хаос в его стане. Сила конницы в непрерывном движении, она не может остановиться, ибо становится чрезвычайно уязвимой – в этом её слабость. Атака конницы всегда скоротечна. Уже в самом её начале эскадроны по кривой (вот уж действительно – куда кривая вывезет), забирая влево или вправо, делают петлю и, возвращаясь назад, выстраиваются в новую атаку…
     Другое дело – пехота. Не зря она – царица полей. Боевые порядки ратников разрушить совсем не просто. Если несколько сотен пехотинцев встанут в каре, то никакая конница им не страшна и даже артиллерийская картечь не способна пробить бреши в монолитных рядах – места павших бойцов тут же заполняют другие ратники. Если конная лава тяжелых кирасир или легких драгун атакует рассыпанную по полю пехоту, то опытные солдаты ложатся на землю и пропускают конницу над собой, а потом, быстро поднявшись, стреляют всадникам в спину.
     Опытные вояки рассказывают, что лошадь никогда специально на человека не наступит. Хотя, быстрей всего, эти байки специально рассказывают молодым солдатам, чтобы они не боялись в бою конницы.
     На Шевардинском редуте русскую силу ломила тройная французская, и тут уже ничего поделать было нельзя. И на войне есть предел человеческих возможностей. Шаг за шагом по телам русских ратников продвигались французы вперед. Исход сражения был предрешен, это понимали даже ополченцы, бросившие лопаты и молча вставшие вдоль свежего рва лицом к наступающей силе. Похоже, что этот ров, который они только что отрыли, станет сегодня их общей могилой. Хмурые мужики сжимали в руках топоры и, каменея всем своим существом, ждали развязки. Но никому из них не пришла в голову мысль бросить всё и бежать прочь подальше, куда-нибудь в тыл, на Можай…   
     А со стороны русского тыла, мимо опешивших и не верящих своим глазам ополченцев, на редут бежало несколько батальонов гренадеров, в разрывах между которыми лавой неслись кирасиры – это Багратион выпросил ещё одну дивизию из резерва Кутузова. Вокруг редута снова закипел ожесточенный бой, русские кирасиры молча, и потому особенно страшно, рубили наотмашь пехоту противника. Теперь уже тяжелая русская конница охватывала Шевардинский редут с севера и юга.
     Пехота французов в замешательстве остановилась и… дрогнула – такого сопротивления они не ожидали. Они были уверены, что силы русских на левом фланге исчерпаны и приведены в полное расстройство. Конные гонцы уже сидели в седлах гарцующих коней, чтобы немедленно донести до своих маршалов радостное известие о бегстве русской армии. Но бой почему-то продолжался и продолжался... 
     Неожиданно на флангах вслед за кирасирами появились русские драгуны. Их летучие эскадроны атаковали противника с такой яростью, что французским ратникам ничего не оставалось делать, как спасаться в глухом каре, не успев сделать по русской коннице ни одного выстрела. 
     Наступление французов приостановилось. Пришел черед кровопролитного штыкового боя, в котором присутствует особая пьянящая удаль и бесшабашное мужество смерти. В штыковой атаке нельзя разойтись миром, она бесповоротна (в том смысле, что боже сохрани в штыковом бою повернуться к неприятелю спиной – убьют сразу). Не потому ли, не проигравший ни одного сражения полководец, говаривал: «пуля–дура, штык–молодец». В руках русского солдата это оружие всегда оказывалось непревзойденным.
     Время в сражении измеряется часами, в бою и атаке – минутами, а порой даже секундами. Бой за Шевардинский редут длился уже пять часов, и конца этой смертельной круговерти не было видно. Одиннадцать тысяч воинов пали с обеих сторон – такова кровавая жатва первой схватки на Бородинском поле.
     Догорели стога сена, и шальной ветер разносил мириады искр, которые, взметнувшись в последнем порыве к звездам, бессильно падали вниз, укрывая саваном уродливую мешанину из человеческих тел. Земля, где ещё недавно стояли стога, светилась раскаленным малиновым светом, словно сам Аид открыл ворота в преисподнюю. Давно он не имел такой богатой добычи.
     Вскоре плотная тьма решительно обняла поле битвы.
     Как сладко и мучительно принимать решения, от которых зависят жизни тысяч людей, судьбы государств и мира… Наполеон не знал границ своей власти. Только себя он считал вправе на равных вести диалог с Богом войны. Впрочем, нет,  – пожалуй, он и есть Бог войны, и потому он не может ошибаться или проиграть. Малейшее сомнение в душе он воспринимал, как голос Всевышнего Творца…   
     Над полем затрещали барабаны – французы заиграли «отбой». Шевардинский редут больше не существовал, но прорваться в тыл Кутузову сегодня не получилось. Неудача блестяще задуманной комбинации стала для Наполеона дурным предзнаменованием. Ощущение грядущей катастрофы вновь, как и под Смоленском, черной тенью пронеслось в его честолюбивой голове. С того дня мрачное предчувствие беды уже не покидало Главнокомандующего Великой Армии до конца русской кампании…
     Почти в полночь по приказу Кутузова оставшиеся в живых бойцы отошли за новую линию обороны, которую спешно, не прекращая работы ни на минуту, достраивали инженерные роты ополченцев…
     В общей сложности Шевардинский редут атаковали тридцать тысяч пехоты противника, десять тысяч конницы, более 180 орудий осыпали защитников ядрами, гранатами, смертоносным огнем. Большего количества войск и пушек французы просто не могли разместить на этой пяди земли.
     Шевардинское дело стало прелюдией предстоящего генерального сражения, которое Наполеон представлял себе шахматной партией. Кто станет возражать, что дебют этой партии остался всё-таки за французским гроссмейстером?
*     *     *

     …Когда затихли последние звуки тяжелой поступи расходящихся в разные стороны войск, Матвей Егоров вновь подступился к лежащему на траве Ивану Алексееву:
     – Теперича не то, что давеча… Идем за ружжишками? 
     Ей богу, лучше переесть, чем недоспать. Иван обморочно проваливался в дрему, когда голос Аники-воина заставил его встрепенуться. Тело, измученное тяжким трудом, требовало отдыха, хотя бы короткого сна, но представив, что его могут посчитать трусом, Иван нашел в себе силы подняться.  С трудом двигая скулами, спросил у Немого:
     – Кто ещё идет?
     – Карась, Отяпа и Короед.
     – Остальные что?      
     – Дрыхнут! Пинал их, пинал – не просыпаются.
     – Смотри, Немой, если капрал дознается – добром наша отлучка не кончится.
     – С ружжишками возвертаемся – он ещё завидовать будет.
     Немой, он же Матвей Егоров, в детстве довольно долго не говорил. Годам к семи эта способность в нем прорезалась, а прозвище осталось. К пятнадцати он шутками-приба-утками многим рты затыкал, и кличка Немой стала звучать в насмешливо-перевернутом значении.
     У Ваньки Гаврилова глаза от рождения были слегка навыкате. Он ещё титьку сосал, а его уже Карасем прозвали. Он Ванькой-то числился лишь по церковным записям, а спроси кого в деревне: «Ваньку Гаврилова не видели?», никто и не поймет, о ком речь идет.
     Пашку Самойлова за любовь к сладким волокнам липы и березы иначе как Короедом в деревне не звали, а Яшка Отяпа в Хамовнических казармах сам долго привыкал, что он Свиридов. Вообще, матерные или очень уж обидные прозвища у сельчан на Сходне не приживались…

     Перед тем как отправиться на притихшее поле брани Иван Алексеев самовольщиков строго предупредил:
      – Всем рядом быть, и чтобы тихо… Топоры держать под рукой – могут быть дозоры или похоронные команды. А уж коли чего, сам погибай, а товарища выручай… – Иван посмотрел на своих земляков, плохо различимых в неверном свете узкого, как серп, месяца и посоветовал: – Кистеня повесьте рукояткой вперед, так сподручнее. Ну, с Богом!
     Две версты до кургана прошли, держась друг за друга, спотыкаясь на колдобинах и цепляясь за кусты, рискуя выколоть глаза острыми сучьями в порубленных рощицах. Начали попадаться трупы лошадей и всадников – похоже, свои, не басурманские. Ружья хотелось иметь французские, значит, надо искать дальше, в центре мертвого поля. Пробирались почти на ощупь, огибая лошадиные туши, или лежащих в несколько рядов мертвецов. 
     Вот, кажется, то, что им надо. Мужики начали вытаскивать ружья из-под тел, вырывать из мертвых рук. Иван Алексеев и Матвей Немой не обращали внимания на жуткое соседство. Ванька Карась, Отяпа и Пашка-Короед корчились от рвотных позывов; хорошо, что нечем было рвать – за весь день ни крошки в рот не бросили. Заранее уговорились брать каждому по два ружья и в подсумок набрать запас пуль. Промысел уже подходил к концу, когда вдруг недобитый басурман поднял окровавленную голову и стал о чем-то умоляюще просить: 
     – Sir, aidez moi, ne me jetez pas. Moi le commandant de la compagnie des chasseurs, Arman Laurent.*   
     Ополченцы замерли, не понимая чужой речи и не зная, как поступить. Француз к своему ужасу разобрался, что это совсем не его соотечественники, и закричал тонким фальцетом:
     – C'est les espions russes! En aide! Aidez me! ** 
     Ополченцам стало ясно, что он зовет на помощь и дело принимает плохой оборот. Пашка-Короед был ближе других к раненому и, замирая от того, что ему предстояло совершить, со всего размаху долбанул француза кистенем по голове. Послышался хруст и крик оборвался.
     Иван Алексеев тут же скомандовал:
     – Ружья взяли… Быстро уходим...   
     Они пошли напролом через кучи человечьих и лошадиных трупов туда, где горели редкие костры в расположении русских войск. Позади ополченцев не раздалось ни единого выстрела или звука. Над кровавым полем висела мертвая тишина. Если кто-то на французской стороне и слышал отчаянный вопль соплеменника, то вряд ли рискнул бы ночью бежать по остывающим телам спасать обреченного товарища.
     Прибыв в расположение своей роты с оружием в руках, мужики были горды первой маленькой победой и чувствовали теперь себя настоящей военной силой.
     Что будет завтра – никто из них не ведал, да они и не думали об этом. Смертельно уставшие за день, ополченцы, обняв ружья, провалились в пучину сна – до первых лучей солнца.
_______________________________
*(фран) О, помогите мне, не бросайте меня. Я командир роты егерей, Арман Лоран.
** (фран) Здесь русские лазутчики! На помощь! Помогите мне!

*     *     *

     Небо на востоке светлело, наливаясь янтарно-вишне-вым цветом, словно огненный вал войны шел не с запада на восток, а наоборот. Очень скоро горизонт раскалился, стал золотистым, и вот уже первый солнечный луч острым штыком метнулся в напряженную высь, в которой плыли редкие кучевые облака. День обещал быть сухим и теплым. 
     После вчерашнего дела, вернее сказать, бойни на Шевардинском редуте, обе стороны приходили в себя. Французы занимались своими ранеными, оставляя без внимания покалеченных русских. Кто сумел, за ночь уполз к своим; тяжелораненые оставались на поле, молили о смерти – французы не трогали их.
     Мертвых – французов и русских – вообще никто не убирал, зрелище было жутким, но живые равнодушно перешагивали через изуродованные тела, спокойно ходили между ними, поглощенные заботами нового дня. Командиры дивизий и корпусов Великой Армии проводили рекогносцировку, изучая место предстоящего нового сражения.
     О том, что 25 августа Наполеон не двинет войска на русские позиции, стало ясно из ночных донесений лазутчиков, которые каждые полчаса сообщали в Главный штаб русской армии о любых шевелениях французов. 
     С потерей Шевардинского редута прямая линия русской обороны вдоль реки Колочь переломилась посередине, где находилась Курганная высота. Левый фланг, как подстреленное крыло, бессильно упал вниз. Вблизи Старой дороги у русской армии укреплений не было – никому в голову не приходило, что Наполеон может начать наступление там. И если бы французы, захватив Шевардинский редут, утром 25 августа продолжили боевые действия, причем именно атакой вдоль Старой дороги, то, вероятнее всего, они достигли бы своей стратегической цели – окружили русскую армию, загнали бы её в угол между реками Колочь и Москва, и принудили Кутузова сложить оружие... Угроза полного уничтожения русской армии была очевидной.
     Но судьба подарила Кутузову день передышки и он свой шанс не упустил. На рассвете 25 августа было принято решение все инженерные подразделения и саперные команды ополченцев с правого фланга, от Бородина и Захарьина, бросить на строительство оборонных сооружений левого фланга – от Курганной высоты до деревни Утицы, и ещё дальше – от Утицкого кургана до деревни Мышина. Объем работ предстояло выполнить огромный и в ставке Кутузова были крепко озабочены – возможно ли успеть?..
     Наступление главных сил Великой Армии по Новой Смоленской дороге через Захарьино-Горки, где шанцев и прочих укреплений было построено видимо-невидимо, теперь, когда обозначилась ужасающая слабина левого фланга, казалось штабу русской армии маловероятным.
     С восходом солнца барабаны проиграли «подъем». В расположении русских войск солдаты в белых и серых рубахах потянулись в березовые рощи, в заросли кустов, беспорядочно расположившись там малоприятными поганками.
     – Ах, проклятый народ, ну ироды! – поручик Липранди горестно всплескивал руками – Ведь для каждой роты отрыли отхожие места, ан нет, словно звери гадят у первого же куста.
     Инженерный офицер Дементий Богданов засмеялся:
     – Тебе, наследнику римских традиций, не понять, что значит русскому мужику «сходить до ветру». Он в твою вонючую яму ни за что не пойдёт, если под боком шелестит зеленая роща. 
     На склонах холмов и оврагов задымились десятки костерков – привычные солдатские кухни. Ополченцы споро готовили нехитрую снедь – густое овсяное варево, заедая обжигающую кашу черными сухарями. Будет ли ещё сегодня возможность поесть чего-нибудь горячего – неизвестно.
     У каждого служивого всегда имелся при себе запас сухарей; воду брали в ближайшем роднике – вот и весь разносол нижних чинов.
     По склонам оврагов и холмов вновь рассыпалась барабанная дробь – «в поход». Саперные команды, прихватив шанцевый инструмент, начали быстро строиться в колонны. Модест Афонасьев очень был рад переброске на другой фланг: может повезет повидаться с Леоном?
     Четыре сотни ополченцев, и среди них пятнадцать мужи-
ков Юрова и Машкина, развалистым строем двинулись от Горок на Курганную высоту. Ночь у них, в отличие от ополченцев, которые были на Шевардино, прошла относительно спокойно, зато в их команде никому не удалось разжиться огнестрельным оружием. Ротные унтеры, кося глазом на инженерных начальников, вели строй в нужном направлении. Капралы, демонстрируя фрунтовую выучку, звонко покрикивали замыкающим: «Па-а-аттяни-и-ись!»
     Поручик Липранди и инженер Богданов, идя пообочь строя, непринужденно болтали, всё чаще переходя на французский. Модест Афонасьев, подмигнув земляку Луке Никитину, шепнул:
     – Ох, не ровён час, обознаюсь в темноте, обоих ненароком лопатой пришибу.
     После быстрого получасового марша прибыли на Курганную высоту. С холма хорошо просматривалась долина реки Колочь; за ней дальше на север раскинулось село Бородино, восточнее угадывались строения села Горки – там ставка Кутузова. 
     Здесь на кургане ополченцам предстояло за день (надо будет, прихватят и ночь) поставить артиллерийскую батарею. Впереди, за Семеновским оврагом, рос густой молодой ельник – там начинались французские позиции. Ни единой души не было видно на той стороне, никакого строительства укреплений – наступающим они без надобности. Наполеон был уверен, что право наступать принадлежит только ему; защищаться – удел русских, которые в своём безрассудстве готовы сложить головы на поле брани. Ну что ж…
     Когда инженерные офицеры Липранди и Богданов, достав из планшетов карты, начали показывать унтерам, где и что следует делать, на курган взлетел всадник в генеральском мундире. Офицеры вытянулись и начали рапортовать; генерал махнул рукой: «будет вам, не на параде». Разгоряченный конь его ни секунды не стоял на месте. Всадник сильно натянул поводья, усмиряя норовистого коня.
     – Господа офицеры, прошу меня извинить, слезть с коня затрудняюсь, поскольку ранен в ногу. Покажите вашу схему
укреплений, что вы собираетесь здесь возводить.
     Липранди немедленно подошел к всаднику и протянул ему схему, полученную на рассвете в Главном штабе.
     – Ага, так… понятно… Господа офицеры, напоминаю, что на батарее будет стоять 18 пушек – шесть опорных узлов по три пушки в каждом. Расстояние от узла до узла 20-30 саженей… И ещё…– генерал обвел взглядом склоны холма, – расположите опорные узлы ломаной линией, сектор обстрела от этого увеличится вдвое.
     Поручик Богданов быстро наносил черным грифелем пометки на схеме. Ополченцы с интересом наблюдали за происходящим. Многие впервые видели генерала так близко. От его сверкающих золотом эполет невозможно было отвести глаз, на груди горели ордена, широкий красный воротник упирался в скулы, покрытые густыми бакенбардами. Перевязанная щиколотка вызывала у ополченцев уважение даже больше, чем ордена. Вот – настоящий боевой командир!
     Модест Афонасьев не сводил с всадника восхищенного взгляда – хотелось немедленно всё сделать так, как он повелевал.
     – Какая предусмотрена высота бруствера?
     – Два аршина, ваше превосходительство! 
     На лицо всадника набежала тень:
     – Плохо! По батарее будет палить вся французская артиллерия. Таким бруствером мы артиллеристов не прикроем. Сделайте стены, высотой и толщиной не менее сажени. Всё оплести матами из веток. Перед бруствером выкопать ров – сажень в глубину и чем круче, тем лучше.
     Генерал оглядел ополченцев: 
     – Народ у вас необстрелянный, не забудьте окна для орудий оставить. Все работы закончить до заката солнца, как стемнеет, начнем ставить пушки, заводить в укрепления войска. Ясно? – генерал внешне казался спокойным, но морщины над переносицей и напряженный взгляд выдавали его тревогу. – Я пополудни обязательно заеду!..
     Ополченцам очень скоро стала известна фамилия этого генерала – Раевский…

*     *     *

     По Семеновскому оврагу мимо батареи Раевского на левый фланг русской обороны муравьиным строем шли и шли команды саперов. Одни сворачивали на Семеновский холм, другие шли дальше – в сторону Утицкого кургана, который к утру 26 августа должен стать форпостом на Старой Смоленской дороге.
     На Семеновских флешах новичков встречали ополченцы, которые накануне с Шевардинского редута были переброшены сюда возводить новые укрепления. Они считали себя здесь уже старожилами; к удивлению новичков, кое-кто из них даже успел обзавестись ружьём.
     Леон Афонасьев, держа в правой руке лопату, а в левой трофейное ружьё, внимательно вглядывался в лица прибывающих ополченцев – Модеста среди них не было. Спрашивать о брате у пришедших сюда людей бесполезно. В этом вавилонском столпотворении откуда им знать про какого-то сходненского мужика?
     Раннее утро. Над Бородинским полем воздух хрустально прозрачен, ни один выстрел ещё не нарушил тишину, не смазал чистые краски дымным шлейфом. Справа хорошо видна Курганная высота, – до неё чуть больше двух верст. Там, на склонах, копошилось множество строителей. Не довелось знать Леону, что среди этого множества людей находился и его брат Модест.
     И Модест ни сном, ни духом не ведал о том, где сейчас находится Леон. Видно не судьба братьям воевать вместе, чувствовать родное плечо, и в случае опасности постоять друг за друга. Увидятся ли они вообще когда-нибудь? Оба чувствовали, что завтра будет большая битва, и стоит ли что-то загадывать на день грядущий?
     Леон посмотрел вдаль перед собой. В двух-трех верстах перед ним лежал разрушенный Шевардинский редут. Давно ли они были там, рыли рвы, ставили пушки? А кажется, будто прошла вечность. Сейчас там французы… 
     Вот на верхней точке холма показался всадник, за ним следовала большая верховая группа. По её конфигурации любой догадался бы, что это свита. Но даже если бы у Леона была подзорная труба, как у Кутузова, он не узнал бы во всаднике, стоящем впереди, того самого Антихриста, которого предавали анафеме во всех храмах России, из-за которого они покинули свои деревни и оказались здесь.
     Пространство, окружавшее поверженный редут, густо усеяно бугорками – это были тела воинов и убитых лошадей. Леон укоризненно покачал головой:
     – Глянь, Карась, вот же нехристи! Ездиют меж убиенных, переступают ногами, а хоронить, похоже, не собираются.
     – А зачем? После завтремя тута тыщи новых мертвяков будут лежать. Кто возьмет верх, тот потом уж, всех и схоронит.
     – Если хранцузы осилят, то им не до похорон будет, побегут белокаменную грабить.
     – Чё-т ты, Лоня, панихиду развел? Хранцузы не схоронят, значит, лисы да вороны тризну справят.
     Леон с досады плюнул: «Как можно с дураком о чем-либо говорить?..»
     Тем временем поручик Губарев, фельдфебели и капралы быстро расставили людей по местам и работа на Семеновском холме закипела. Из полуразрушенного соседнего села подвезли бревна, и всё началось заново – рвы, окопы, брустверы, маты из красноватых ивовых хлыстов, тачки с землей и ополченцы, снующие по тёсовым мосткам…
     Всем, кто находился на Семеновском холме, даже неискушенным в военной стратегии мужикам было ясно: где бы французы ни начали наступление, мимо этого укрепления им безнаказанно не пройти – отсюда пушки доставали до обеих дорог на Москву – новой и старой Смоленской. 
    После полудня разнеслась весть: по войскам обносят чудотворную икону Смоленской Богоматери. В ставке уже отслужили молебен и Главнокомандующий, поцеловав святыню, вставая с колен, сказал: «Басурманы обломают зубы о нашу Защитницу! Она поможет нам спасти Отечество». 
     Чудодейственные истории и легенды, связанные с этой иконой, в те дни пересказывались из уст в уста. Вспоминали, что она спасла жителей Смоленска от татар в 1239 году. С тех пор икона Смоленской Богоматери была главной святыней древнего города. Нынче, когда в горящий Смоленск входили французы, епископ Ириней Фальковский сумел вывезти икону из-под самого носа басурманов. Теперь она неотлучно находилась в армии под охраной гренадерской дивизии.
     В пятом часу вечера крестный ход пришел на батарею Раевского. Все работы были остановлены. Впереди, держа кивера в согнутой руке, шла рота гренадер; за ними в ризах полковые священники и, наконец, плавно покачиваясь на руках солдат и офицеров – большая Смоленская икона. Всё это шествие сопровождалось стройным пением «Заступницы нашей усердной»: «…Приидите, возрадуемся державней Заступнице рода нашего Царице Богородице… покланяемся Богородице, пречистому Твоему образу… Ты яко имущая державу непобедимую, покрой и защити нас от всех врагов, видимых и невидимых и избави от всякаго вреда, душевнаго и телеснаго…»
     Огромная толпа сопровождала крестный ход. Офицеры, солдаты и ополченцы, падая перед иконой на колени, истово крестились, и со слезами на глазах, взывали: «Матерь Божия, спаси нас!» 
     В этой мольбе меньше всего было упования на бренное спасение тела в предстоящей сече, но в душевном порыве было проявление неземной любви к Богородице, веры в её святость, клятвенное обещание не осрамить чести и не отдать чудотворную икону на поругание врагу. «Матерь Божия, спаси нас! Дай нам силы не дрогнуть в смертельном бою, крепи наше мужество, не дай ослабнуть руке в битве, и мы, как пращуры наши, защитим от поругания нашу веру, царя и Отечество»
     Модест Афонасьев, стоя на коленях в кругу своих земляков, глядя на икону Смоленской Богоматери, не скрывал слез. Сильное волнение сотрясало его худое жилистое тело. Он вдруг испытал неведомое ранее чувство причастности к воинству Христову, его распирало от счастья и гордости, что ему, ничтожному, грешному смерду, не совершившему, как ему казалось, в жизни ничего достойного, даровано право стать под знамена Христа. За что ему выпала такая милость? Он чувствовал любовь Всевышнего к себе больше, чем сам мог любить себя. И это Откровение наполняло его душу Истиной, которую раньше ему не дано было познать. За эту Истину не страшно будет завтра и умереть. Лучше лишиться жизни ради Бога, чем лишиться Бога ради жизни…
     Его земляки Семен Бабков, Никита Егоров, Андрей Семенов, Максим Патрикеев стояли рядом, но никто из них не видел друг друга – слезы застилали их глаза. В эти короткие минуты поклонения чудотворной иконе, словно тяжелые вериги соскользнули с утомленных тягостным ожиданием душ. Им открылась великая Истина, что не смерть ждет их впереди, а вечная благодать воина, сложившего голову за землю отцов и прадедов. А если доведется остаться в живых, то они посвятят свою дальнейшую жизнь молитве за упокой павших товарищей… 
     Процессия оставалась на батарее ровно столько, сколько требовалось для перемены людей, несущих на полотенцах икону. Через несколько минут крестный ход двинулся дальше – на Семеновские флеши…

     Последний день перед сражением, за который много было перелопачено земли и передумано тяжелых дум, – угасал. Сумерки всё плотнее ложились на не смятую ещё траву Бородинского поля, скрывая огрехи и недоделки возведенных укреплений. Трудно сказать, можно ли было сделать лучше и больше. От Семеновских флешей до Утицы по вытоптанным овсам протянулась цепочка новых оборонительных окопов и сооружений; в Утицком лесу, непроходимом для кавалерии, появились рукотворные завалы против пехоты неприятеля, весьма удобные для стрелковых засад.
     За первой линией обороны стояла вторая…
     В конце концов, исход сражения зависит не столько от высоты и толщины земляных препятствий, сколько от крепости духа и воли Господней.




*     *     *

     Долгое отсутствие управляющего Гохмана стало заметно не только приказчикам, но и всей округе. Мужики и бабы на отсутствие Индюка может и внимания бы не обратили, но резкая перемена в поведении псов-приказчиков и десятских их озадачивала.
     Многие наверняка примечали в своей жизни, что при отсутствии хозяина в доме собака во дворе брешет лишь для виду. Перед случайно забредшим во двор прохожим она готова со страху поджать хвост и, утробно ворча на собственный позор, уползти от греха подальше в надежное укрытие. А если в руках незнакомого человека имеется ещё увесистый сук, то псина вообще, не подав голоса, ляжет тихо в укромном месте и закроет глаза лапами… Но не дай Бог в эту самую минуту во дворе появиться хозяину – зверюга тут же вцепится вам в горло…
     Через неделю после отъезда Индюка в Москву приказчики заподозрили, что управляющий, как многие дворяне в округе, дал тягу и, быстрее всего, не вернётся назад.
     После известий о неудачной обороне Смоленска и быстром продвижении супостата к Москве, бегство дворян на восток, в Ростов Великий, на Волгу, в Нижний Новгород стало повсеместным. Слухи о том, что Бонапарт даст крестьянам свободу, безумно пьянили одних и обморочно пугали других, в кого-то вселяли лихую надежду, а кому-то животный страх; рабов лишали покорности, а господ – уверенности в незыблемости государственного правопорядка.
     Кто такой приказчик в отсутствии хозяина? Собака в опустевшем дворе, которая не о сохранности хозяйского добра печется, а озабочена лишь тем, кто ей теперь бросит кость, да нальет в миску похлебки, и не выгонят ли её вообще прочь со двора за ненадобностью? 
     Вороватый проходимец Лисье Помело неожиданно вдруг вспомнил о своём крестьянском происхождении. И краснорожий кулачный боец Буряк тоже заново узнал откелева он родом. И угрюмый Макарий Петров из Машкина начал вдруг мастерить новую соху взамен старой, давно не бывавшей в деле, изрядно рассохшейся и потрескавшейся...
     Перестали они три раза на дню объезжать барские владения, орать на крестьян, гонять ребятишек в господских садах. И с удивлением увидели – ничего вокруг не рухнуло и не изменилось – всё также каждое утро вставало солнце, мужики с восходом разбредались по своим наделам, бабы выгоняли коров, каждый вечер мальчишки забирали лошадей в ночное – жизнь-то, оказывается, идет сама по себе давно заведенным порядком. А верным хозяйским псам казалось, что это они руководят сменой времен года.
     Первыми незаметно растворились в общей крестьянской массе десятские и прочие прихлебатели – сторожа и разные надсмотрщики, а к середине августа и приказчики перестали докучать народу своим присутствием. 
     Прошло всего-то три недели – и не узнать стало всесильных приказчиков. На миру держались запанибрата, без гонора, словно только тем и занимались, что всю жизнь вместе со всеми пахали землю, платили оброк да неправедные штрафы, а не выбивали их плетью и кулаками из сородичей. Слиняла, словно заячья шкурка, прежняя властная размашистость жестов и презрительность взгляда.
     Но под пеплом глубоко скрываемых чувств каждый господский холуй грел себя тайной надеждой: а может всё повернётся вспять, и возвратятся помещики, и их верноподданные управляющие? А те в свою очередь кликнут верных помощников – им без преданных слуг тоже никак не обойтись. Вот тут-то они и воспрянут, и ещё с большим усердием докажут свою незаменимость, а временное унижение… Ничего, это с лихвой возместится… 
     Рядом, в селе Куркино, где больше века не знали помещиков, с началом войны ровным счетом ничего не изменилось. Только староста Петр Терентьев ввиду военных событий раз в неделю мотался в Сабуровку – то подавал очередные списки годных к ратному делу крестьян (готовился призыв ратников из государственных сел), то сдавал дополнительные налоги, и главное, – получал «достоверную» информацию о военном положении России и успехах её армии.
     Многим казалось, что с приближением Наполеона к Москве, волостное начальство в Сабуровке не засидится. Однако, ни волостной старшина, ни его писарь не давали ни малейшего повода так думать. Это вызывало у Петра не столько уважения к ним, сколько удивления – нельзя же быть до такой степени безрассудными… 

     В один из августовских приездов в Сабуровку Петр Терентьев увидел в кабинете волостного старшины молодую женщину. «Ужель та самая, из Ангелово?» – жаром окатило Петра, кровь ударила в голову; он почувствовал, как сердце его засбоило. Он видел только профиль женщины, но был уверен, что узнал бы её и со спины. Её одежда не слишком напоминала крестьянскую, но и не была господской. Она сидела на стуле перед столом старшины прямо, ни одним жестом, не напоминая обычную просительницу. Петр возрадовался: «Слава Богу, встретились снова!»   
     Волостной старшина, заметив из-за двери слишком пристальный взгляд Петра, повернул к писарю шарообразную голову с белым венчиком волос:
     – Александр Федорович, прикройте дверь в присутствие!
     – Простите, Абрам Назарьевич, не доглядел, – писарь метнулся к выходу и быстро захлопнул створку перед носом Петра.
     Петр вышел из сеней на крыльцо и стал терпеливо дожидаться молодой женщины. Уж теперь-то он не опростоволосится, как при первой встрече, узнает её имя и кто такая...
     Прошло не менее получаса, пока дверь, наконец, распахнулась и женщина вышла на высокое крыльцо конторы. Обходя стоящего на её пути человека, она подняла глаза и встретилась с напряженным взглядом Петра. Было в этом взгляде что-то такое, что заставило её на секунду остановиться и вопросительно поднять брови.
     Петр, преодолевая смущение, негромко произнёс:
     – Здравствуйте! Вы из Ангелово? – он даже не заметил, что обратился к ней на «вы», словно к барыне.
     В глазах женщины что-то дрогнуло, было видно, что она пытается его вспомнить, но до конца не уверенная в отгадке, молча кивнула головой.
     Петр, не зная, как продолжить разговор и мучаясь этим, нелепо спросил:
     – Вы меня помните? Вы меня ещё водой напоили… – Петр улыбнулся, и в этот миг молодая женщина узнала и вспомнила путника, стоящего посреди дороги возле своей лошади, и точно также смущенно глядевшего на неё. Это было, кажется, в начале лета…
     Она улыбнулась – да, точно, это был он. Привычное самообладание и ирония вернулись к ней:
     – Я помню всех, кого угощала водой. Их было не так уж много.
     В это время на крыльцо вышел волостной писарь с прилизанными назад волосами и звучным баритоном пригласил Петра в присутствие:
     – Терентьев, заходи, старшина ждет!
     Сказать писарю, мол, подожди, я сейчас с молодицей договорю, было невозможно, и Петр, досадуя, успел только скороговоркой вымолвить ещё несколько слов: 
     – Я приеду к тебе в Ангелово! Слышишь, приеду! – Петр скрылся вслед за писарем в сером сумраке сеней.
     Женщина медленно сошла с крыльца, пораженная словами малознакомого мужчины. «Что значит приеду? Свататься, что ли? Так не узнал даже, а не мужняя ли я? Неужели я дала повод первому же встречному считать себя вольной и свободной? Ой, стыд-то какой… А глаза у него хорошие, совестливые, видно по всему – добрый человек. Наверное, где-то здесь в округе живет, раз в Сабуровку по делам наезжает. Верно, староста, иначе чего ему у волостного старшины делать? Неужто холостой–неженатый?» 
     Взволнованная и растерянная молодая женщина села в легкую повозку, тряхнула вожжами – лошадка весело застучала копытами по дороге. Усмехнулась: «А ведь имени моего не спросил. Не успел. Ничего… Захочет – найдёт». Какое-то чувство подсказывало ей, что эта их встреча совсем не последняя...
     Петр, отчитавшись перед волостным старшиной и, узнав новости об успешных военных действиях русской армии под Полоцком, Дорогобужем и Вязьмой, после которых неприятель ещё продвинулся к Москве, покинул присутственное место и стал искать возможность расспросить писаря о женщине, что сидела до него у волостного старшины. Ждать пришлось до самого перерыва на обед, пока писарь наконец-то не появился на крыльце. Петр Терентьев сразу подступился к нему:
     – Александр Федорович, мил человек, скажи, что за молодица до меня беседовала с Абрамом Назарьевичем?
     Волостной писарь, привыкший держать язык за зубами, о делах своей конторы даже в мелочах распространяться не любил: так-то оно надежней сохранить голову и должность. Он посмотрел мимо старосты и, думая о чем-то своем, вяло ответствовал:
     – Ты же нынче с ней на крыльце беседовал. У неё бы и спросил, мол, кто ты такая есть.
     – Не успел я её спросить, ты же и помешал закончить разговор.
     – Ничего, в другой раз спросишь.
     – Она что, часто здесь бывает?
     Александр Федорович спустился с крыльца и, не повернув головы, зашагал в свои хоромы в центре Сабуровки.
     Петр проводил его взглядом, плюнул с досады: «Ну немец Гохман нас за людей не считает, ладно, но у этой-то доморощенной конторской крысы откуда столько спеси? Видно, ворует по-крупному…»
     Петр вскочил на Рыжуху и тронулся в обратный путь. Короткой дорогой – через лес – после памятной бури, он больше не ездил. Это только так кажется, что прямая дорога короче кривой. Кривую-то дорогу люди проложили совсем не от своей глупости, а как раз по уму.
     Вот и Ангелово. Петр беспокойно заерзал в седле: «А ну как вдруг… Знает же, что я этой дорогой возвращаться буду. Может ещё раз выйдет с полными ведрами?»
     Несколько боковых улочек сбегали вниз к реке. Петр внимательно оглядывался вокруг. Нигде ни единой души, только безмятежные куры искали зерна в старых коровьих лепешках, да собаки дремали в тени раскидистых лип. Небольшие, добротные избы разбежались по взгоркам, не соблюдая строгого порядка.
     «Вот и гадай, где живет моя красавица, – Петр грустно вздохнул – нет, теперь она ни за что сама не выйдет навстречу. Обещал приехать – вот и ищи её сам». 
     На краю села возле запертой Никольской церкви Петр натянул поводья и ещё раз оглянулся. Кругом было безлюдно и тихо. Утонувшие в черемуховых зарослях развалины древнего Иосифо-Никольского монастыря, усиливали ощущение остановившегося времени. С началом известий о войне деревни странным образом опустели независимо от того, брали там рекрутов или нет. 
     «Как быстро всё изменилось, война ещё вроде далеко, а люди уже затаились, словно смерть и горе у порога их караулят, жертву выбирают» – Петр шевельнул поводьями, и умная Рыжуха бодрым аллюром побежала к дому. 
     Длинные версты, как всегда, настраивали Петра на размышления. Всё, что он не успевал обдумать и осмыслить в суетливой круговерти дней, цепкая память подбрасывала ему в часы и минуты, когда Рыжуха монотонно качала его в седле.
     Крестьянская жизнь с её тяжкой беспросветностью, – проста и однообразна. В ней нет таинственности, недоговоренности, явных интриг – всё на поверхности, всё на виду. Но в последнее время в трезвом уме Петра многое не складывалось, концы с концами не сходились, и этот разлад жизненного опыта и реальных фактов тревожил его, как тревожат человека неизвестные явления природы. 
     После ухода из двух соседних деревень двадцати пяти молодых, крепких мужиков, жизнь в Юрове и Машкине не только не захирела, что неизбежно должно было произойти, а наоборот – оживилась вопреки здравому смыслу. И это при том, что хлебные нивы ополченцев, как не доеные коровы маялись, роняя хлебные зерна, словно слезы, в тоскующую землю. 
     Для Петра мерой жизненного благополучия всегда была земля, вернее, урожай, который она давала. Но в этих осиротевших деревнях почти некому было работать на земле. Если к следующей весне мужики Юрова и Машкина не вернутся домой, их наделы зарастут бурьяном; нищие закрома опустеют окончательно. Как и чем будут кормиться семьи ополченцев, где с уходом кормильца осталось немало ртов? Крестьянскую семью никто и никогда, окромя земли, не накормит.
     А «осиротевшие» семьи и в ус не дуют. Более того, с уходом мужиков будто разум потеряли. Посмотришь, живут беднее некуда, а ведь чего удумали – лес завозят, новые избы строить наладились. Говорят, за зиму кругляка накопят и по первому теплу начнут строиться. Конечно, старые-то их развалюхи давно свой век отслужили, но всё равно странно: мужики на войну ушли, а бабы со стариками, да с ребятишками строиться собрались? И Гохман куда-то исчез. Не иначе, как сбежал. Сейчас все дворяне бегут, как мыши с горящего поля. Может потому и осмелел народ?
     Никак Петр не мог ухватить за хвостик разгадку странных событий. А он-то считал, что знает всю подноготную жизнь окрестных деревень. «Чтобы строиться, это ж какие капиталы нужны?! У них отродясь никаких капиталов не водилось. Чудно! Ей богу, чудно всё это!»

*     *     *

     О чем думают солдаты перед началом сражения? 
     Они думают о том, как оно начнется. Всё уже неотвратимо, всё решено, и только не ясно одно – как начнётся сражение. Кто первым нарушит зыбкую утреннюю тишину, тягостную для обеих изготовившихся армий? Каким будет первый удар, кто примет его на себя, какие неожиданные ходы сделает противник, чтобы ошеломить противостоящую сторону и добиться решительного перевеса в самом начале сражения?
     Но никто, ни единым словом вслух об этом не говорит. Это – за пределами человеческого разумения. На всё воля Божья, и не следует всуе обсуждать то, о чем ведает лишь Всевышний. Перед началом сражения лучше всего помолиться, чтобы Господь не обошел тебя своей милостью.
     В тылу за первой линией обороны повсюду дымились костры, солдаты точили штыки и сабли, командиры давали последние наставления, как и положено перед большим сражением. В траве громко, вразнобой трещали кузнечики, обещая погожее утро.
     Ополченцы, омывшись в ручье и переодевшись в белые рубахи, собрались гуртом у своего костра. Несмотря на крайнюю усталость, спать никому не хотелось, да и ночь не обещала быть долгой. 
     Сидят ополченцы, глядят на веселый огонь и тихо ведут разговор о доме, о своих близких, оставленных на Сходне. Почти месяц прошел с того дня, как покинули они родные места, и до сих пор не было у них возможности посидеть просто так, поговорить по душам. Каждый понимал, что другого случая, пожалуй, и не будет.
     Но редко какой разговор проходит у мужиков без шуток и подначек. Первым бросил камень в огород Алексея Иванова его машкинский земляк Алексей Козлов:
     – Слушай, Лексей, у твоего родителя трое сынов и он всех Лексеями назвал. Как это его женка Агрипена на такое тряхомудство согласилась? Это такая же дурь, ежели в хозяйстве иметь трёх коз и всех Милками кликать.
     Мужики оживились и, глядя на Алексея Иванова, ждали, что же он на это скажет.
     Алексей пожал плечами и раздумчиво откликнулся:
     – Вот в твоей избе стариков, родителей, невесток и ма-лых детей девять душ живет, их всех в деревне Козлами кличут, и никто ещё не запутался.
     Дружный хохот докатился до соседних бивуаков, к их костру потянулся народ.
     Яшка Епифанов, дальний родственник Лексея Козла, ржал дольше и громче остальных. Лексей обиделся: 
     – Чего ты радостно ржешь, будто жеребец, которому мошонку хотели чикануть, да вдруг передумали? Ты, придурок, забыл, как рыбу месяц в ушате держал и червями кормил?
     Публика возле костра с готовностью всхохотнула, ожидая новой истории. Лешка Козел, видя всеобщее внимание, не торопясь начал рассказ:
     – Прошлый год дело было. Подбил Захар нашего веселого придурка по темному времени в Сходне возле Гаврилкова сетку забросить. Ну, поймали чего-то там. Захару делиться неохота, он Яшке и говорит: давай, мол, я тебе отдам пару лучших голавлей – самца и самку, ты сейчас бегом домой – и в ушат их. Они до холодов нарожают кучу мальков, ты только корми голавлей получше. Мальки быстро растут – будешь всю зиму свежую рыбу есть.
     Мужики, подошедшие со стороны, слушая, тихо похохатывали, не понимая, однако, то ли это рассказчик на ходу байку сочиняет, то ли вправду такое было. Мужик один дотошный, сомневаясь, всё переспрашивал:
     – Самдели? Самдели, да?
     Лешка коротко клялся: – Пра! – и продолжал рассказ:
     – Ну, значит, этот придурок-хохотун и побежал домой.  Месяц рыбу в ушате держал, вся семья тайну хранила. Соседи в толк не могли взять, чего они каженный день огород копают. В общем, червей на огороде всех извели, только голавли всё равно сдохли. Яшка – к Захару с претензией, мол, нет никаких мальков и рыба сдохла. Захар затылок почесал и у этого придурка спрашивает: чем кормил? – Червями, самыми отборными! – Эх ты, дурень, они у тебя от пережора и сдохли. Надо было через день кашей овсяной кормить. Ладно, – говорит, – в другой раз я тебе новую пару голавлей дам…
     Все хохочут, Яшка Епифанов опять ржет громче всех.
     Сидят ополченцы вокруг костра, балагурят, посмеиваются, никакого уныния не кажут. А ведь если разобраться, то самоотверженность крепостных ратников совсем не то же самое, что офицеров или посадских добровольцев. И дело не только в том, что деревенские попали на войну подневольно. По большому счету, война всех неволит.
     Крепостному воинству, в отличие от господ, не носить на груди боевых наград, и чинов, кроме низшего, никогда не иметь, и даже вожделенной свободы они никогда не получат, хотя втайне и надеются на это. Их удел – безвестно пасть на поле боя. А пока живы – безропотно терпеть первобытную неустроенность, беречь в душе скудные радости семейного очага и хранить за пазухой горсть родной земли, как самое дорогое, что имели они в своей жизни.
     Но глубинами своего незамутненного сознания понимали мужики, что не жалкий собственный кров является мерилом их нынешней жертвенности, а пойдут они сегодня в бой (может статься в первый и последний), ради святой и высокой идеи служения Отечеству. Уныние и скорбь не омрачали лица ополченцев, ибо это недостойно воинства Христова. Напротив, накануне сражения они были ироничны, веселы, охотно шутили и были счастливы тем, что жизнь их приобрела настоящий смысл.
     В темном необъятном пространстве притихшего поля исподволь зазвучала тягучая, как стон, песня. Она ширилась и лилась всё увереннее, то вспархивая вверх, то опадая вниз вместе с искрами ночного костра:   

За Царя, за Русь Святую,
Под призывный барабан
Соберем семью большую
Православных ополчан.

Неприятель грабит сёла,
Бьёт он женщин и детей,
Не щадит ни лет, ни пола,
Ни Господних алтарей… 

. . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .
     Слушая вполуха своих товарищей, Леон Афонасьев провалился в блаженную дрему. Сморило его у костра, укачало мягкой теплой волной. Вроде бы и слышит он, о чем земляки толкуют, но ни рукой, ни ногой шевельнуть не может.      «Так, наверное, будет, когда я умру» – промелькнула шальной птицей в его голове невеселая мысль. Промелькнула, но не пропала, а зацепилась за ветки старого дерева. И шумит, и стрекочет в густой кроне… 
     Присмотрелся Леон, а на толстом суку сидит неведомая черная птица с длинным острым клювом. «Ох, не к добру она кружит над моей головой... Уйди, нечистая сила» – беззвучно, одними губами прошептал ополченец...  А птица и не думает никуда исчезать. Взлетела с ветки, сделала над ним круг и села на завалинку. «Господи, да это же наш черный дрозд, что под застрехой в бане живет. Что это я его сразу не признал-то? И завалинка знакомая… Никак моя изба?! Как же я очутился здесь?»   
     Удивляется Леон, оглядывается вокруг и видит, что на завалинке никакой птицы нет, а сидит его пятилетний сынишка Илья, сухарик грызет. Окликнул Леон сынишку, спросил, где мамка. Илья с завалинки спрыгнул и побежал на задний двор. Леон за ним. А там, на задах, новая изба стоит, по желтым бревнам смоляные капли текут. Топор на земле валяется без дела. «Непорядок» – Леон хочет поднять топор, а ухватить никак не может. Тут Акулина, зозуля его молодая, словно только вчера из-под венца, подошла, топор весело подняла и к месту пристроила. Зовет: «пошли в новый дом», а Леон стоит и шагу ступить не может, словно и не хозяин он здесь. «Ну чего же ты стоишь, заходи!» Леон подался вперед, жену обнять хочет, да как-то всё не получается, будто руки не слушаются…
     Вдруг всё исчезло, провалилось куда-то, застонал Леон, проснулся… Оказалось, он неловко заснул на коряжке, вот рука и затекла, совсем ничего не чувствует. Встряхнул головой, прогоняя остатки нелепого сна, встал, глянул вокруг – ополченцы с телег носилки разгружают, амуницию в порядок приводят. 
     Сизый горьковатый дым чадящих, покинутых солдатами костров, лениво стекал ручейками в Семеновский овраг. С острых кончиков травы на землю капали хрустальные росы. Ночь была на исходе… 

*     *     *

     На Курганной высоте ночью накануне сражения события развивались совершенно по-другому.
     По мере готовности укреплений на батарею Раевского заводили войска, устанавливали пушки. В течение дня боевой генерал несколько раз наезжал проверить ход работ и, высказав замечания, вновь уезжал в ставку Кутузова. Густые сумерки опускались на батарею, когда инженерные роты начали отводить в тыл.
     Модест уже не первый раз окидывал взглядом пространство, лежащее между их батареей и Семеновским оврагом. За оврагом окопались русские форпосты, за ними начинался густой ельник. По словам инженеров Богданова и Липранди именно оттуда, опрокинув форпосты и спустившись в овраг, французы, начнут наступать на батарею. До оврага всего ничего – не наберется и ста пятидесяти саженей. Зато в ширину фронт растянулся перед батареей на две версты: от реки Колоча до развилки ручья в Семеновском овраге. Вероятней всего французы обрушатся на батарею сразу со всех сторон конной или пешей лавой – разве тут успеешь всех на мушку взять?
     Прозвучала команда ополченцам строиться в походную колонну. Модест подошел к инженерному офицеру Богданову.
     – Вашбродь, хорошо бы телеги поставить.
     Инженер удивленно посмотрел на ополченца.
     – Какие телеги?
     – Обыкновенные, можно самый хлам.    
     Богданов внимательно всмотрелся в лицо ополченца – может не в себе человек, блажит? На войне всякое бывает. Нет, не похоже. Он давно этого мужика приметил: старателен, от тяжелой работы не увиливает, делает всё по-крестьянски добротно.
     – Толком объясни, куда и зачем телеги ставить?
     Подошел поручик Липранди, удивленный задержкой и беседой офицера с ополченцем.
     – Поставить телеги кучами между нами и хранцузами. Для прохода разрывы оставить. Тут их и брать картечью.
     Офицеры многозначительно переглянулись. Простая и гениальная идея, но исполнить её не так-то просто. Богданов задумчиво смотрел в сторону молодого леса: «у французов же наверняка в ельнике дозорные сидят. Начнёшь у них под носом копошиться, перестреляют или неожиданной атакой захватят лазутчиков в плен. Модест как будто подслушал эти раздумья: 
     – Ночью, вашбродь, ни зги не видать. Мы по нашим кострам ориентир держать будем. Телеги надо срочно сюда сгоношить, вон вдоль дорог сколько хламу валяется, может и ещё где…
     Богданов и Липранди в три минуты набросали на карте места установки «заград», прикинули необходимое количество телег.
     – Как тебя величают, ополченец?
     – Модест Афонасьев, вашбродь!
     – Кого возьмёшь «заграды» ставить?
     – Нас тут со Сходни пятнадцать мужиков. Вот мы и пойдем, потому как друг дружку в кромешной темени без слов разумеем. Остальные пусть, не мешкая, телеги волокут, да тонких хлыстов нарубят поболе. Мы ими в каждой «заграде» телеги переплетем – не растащишь, не разрубишь.
     Работа закипела. Телеги в темноте брали, откуда ни попадя; хлам, не хлам – разбираться было недосуг. Потом, Бог даст, разберемся, если выживем, а не суждено день пережить, то и спросу не будет. С отправкой инженерных рот в тыл пришлось на пару часов повременить.
     На батарее появился генерал Раевский. Липранди немедленно доложил ему солдатскую выдумку. Генерал не возражал, хотя и восторга не выказал: «Для француза это может оказаться сущей безделицей». Тем не менее, просил не забыть отметить солдата в рапорте, «если доживем до следующей ночи…»
     – Я дам распоряжение выделить роту егерей для охраны ваших лазутчиков. Пусть скрытно выдвигаются на линию «заград», но ничем там свое присутствие не обнаруживают.
     – Слушаюсь, ваше превосходительство!
     Модест объяснил мужикам, что к чему: дюжину телег в одну кучу свалить и связать хлыстами или толстыми ветками. От одной такой «заграды» до другой оставить проходы саженей десять. Как ни крути, а ни лошадь, ни пехотинец по куче из телег карабкаться не будет. Все в проход устремятся, ломая строй. Вот тут-то их и надо картечью встретить…
     Задиристо, без устали, как ночные тати, работали мужики, понимая, что готовят французам коварную каверзу. Ко вторым петухам работу закончили. (Про вторых петухов – это так по привычке сказано; не было в округе никаких петухов – давно всех съели).
     – Кажись, всё! Шабаш, мужики. Пора вертаться! – Модест Афонасьев обеспокоенно взглядывал ввысь – черно-бархат-ный полог неба становился грязно-серым. Цепочка серых теней бесшумно, по-волчьи, потянулась в свой тыл на вторую линию обороны.
     – Эх, пожрать бы сейчас нито. Мне, бывало, с утра женка два горшка на стол ставила – один с кашей, другой со сметаной – Семен Бабков причмокнул толстыми губами.
     – Заткнись, Жабец! Не родилась ещё та дура, которая бы с тобой под венец пошла, а горшки ты спросонья не разглядел, это тебе мать из загнетка чугуны с хрячьей мякиной на стол ставила – хохотнул Никита Егоров.
     – Ах ты, сучий потрох, погоди ужо, я вот из твоей дурной башки чугунок сделаю. 
     – Цыц! Растрепались, как бабы у колодца! – Модест ускорил шаг, уводя товарищей с ничейной непредсказуемой полосы.
     – Помыться бы надо и чистое надеть – вполголоса напомнил о насущном Савостьян Иванов.
     – Помоемся, – откликнулся Модест, сворачивая к Семеновскому оврагу.
     Ополченцы побросали на бережку ручья потные рубища и достали из ранцев чистые белые рубахи. Холодный ручей, напитанный живыми родниковыми водами, вернул им бодрость, разогнал липкие тенеты сна. Кругом царила особенная предрассветная благодать, словно и не было никакой войны, словно они, как в детстве, собрались возле Сходни в ночном, где коротали когда-то лучшие часы своей жизни. Из-под ног резво выпрыгивали кузнечики, жизнерадостно обещая ясный, солнечный день. Ранние птицы осторожно пересвистывались в густых зарослях оврага, возвещая о рождении нового дня. 
     Выходя из оврага, ополченцы вздрогнули и невольно оглянулись – на французской стороне гулко ухнула пушка…

*     *     *

     О чем думают полководцы перед началом сражения?
     Они думают о том, как лучше распорядиться победой, которую одержат в предстоящем сражении. Ни один полководец не начнет наступления, если не будет уверен в своей победе.
     Наполеон ни на йоту не сомневался в том, что разгромит сегодня русскую армию в «битве под Москвой», но ему не нужна победа слишком дорогой ценой. Положить на Бородинском поле половину своей армии, чтобы разбить русских и взять Москву – непозволительная роскошь для французского императора, находящегося за три тысячи верст от Парижа. Россия не Италия и тем более не Великое княжество Литовское, где население восторженно встречало Великую Армию, поднося солдатам и офицерам букеты цветов, угощая их фруктами, свежим хлебом и молоком.
     В Смоленске, видя, как русские фанатики готовы скорее сгореть в огне, чем открыть перед ним ворота, Наполеон впервые усомнился в благополучном исходе русской кампании. Здесь, на Москве-реке, ему нужна легкая и блистательная победа, которая укрепит его позиции в метрополии, где все сильнее раздаются голоса завистников и недоброжелателей. Кстати, красивая, убедительная победа сломит и сопротивление Англии… Но не ускользнет ли снова эта старая русская лиса от его удара?
     Кутузов понимал, что разгромить Великую Армию в сражении при Бородине он не сможет, но нужно сделать всё, чтобы самому избежать тяжелого поражения, потому что решение оставить Москву он для себя уже принял, хотя об этом никто ещё не знал, разве что проницательный московский губернатор Ростопчин догадывался...
     Ох, как тяжело было вразумительно объяснить, а точнее, скрыть от своих генералов истинные причины, по которым он, Кутузов, накануне решающей битвы отправил несколько конных артиллерийских рот в обход Москвы на Рязанскую дорогу. Главнокомандующий знал про грядущее отступление, но скрывал свои замыслы до последнего часа. Иначе солдаты ни за что бы не стали ценой своей крови и жизни удерживать позиции… 
     Кутузову нужно сохранить армию для дальнейшей войны с Наполеоном. Но как можно дать генеральное сражение, как нанести Великой Армии чувствительный урон, и при этом сохранить боеспособность своей армии? Как совместить несовместимое?
     И всё-таки он, Кутузов, должен найти спасительное решение. «Не победить, а дай бог обмануть Наполеона!». В истории немало тому примеров, когда хитрость побеждала силу…
     Нелегко далось Кутузову ночное решение, которое буквально ошеломило Главный штаб армии и всех генералов его свиты. Главнокомандующий приказал ополченцев численностью до пяти батальонов переодеть в форму гвардии, а три-четыре батальона гвардейцев облачить в обмундирование ополченцев.
     После оглашения приказа, всех словно столбняк поразил, присутствующие онемели, никто не смел шелохнуться, казалось, люди вокруг перестали дышать. Не ослышались ли они? Генералы растерянно бросали взгляды друг на друга и молчали.
     Кутузов, возбужденный своей идеей и её немедленным воплощением, не вынес напряженной тишины и сорвался на фальцет:
     – Я не сумасшедший! Немедленно исполняйте приказ! Командиров Финляндского, Литовского, Измайловского полков ко мне! 
     Высокий, звенящий голос главнокомандующего вывел всех из ступора. Дежурный генерал метнулся послать гонцов за гвардейскими командирами, но полковники Крыжановский, Удом и Храповицкий уже пробирались из задних рядов свиты к эпицентру грозных и непонятных событий.
     – Господа! – официально начал Кутузов, но посмотрев на лица молодых, готовых к любому подвигу полковников, перешел на отеческий тон – Максим Константинович, ваш Финляндский полк, закрепляется за батареей Раевского. Два батальона ополченцев, переодетых в гвардию, поступят к вам. Распределите их равномерно среди ваших гвардейцев. Я уверен, что ополченцы вас в бою не подведут. Этот маневр поможет вам сохранить основные силы полка и продержаться до конца сражения. 
     Крыжановский молча кивнул головой. Он прекрасно понимал, насколько рискованным был этот трюк, но с другой стороны такая хитрость почти вдвое увеличивала (по крайней мере, создавала иллюзию для противника), численность гвардейских сил. 
     – Иван Федорович, Матвей Евграфович – обратился главнокомандующий к Удому и Храповицкому – ваши полки поступают в распоряжение Багратиона. Три батальона ополченцев, переодетых в форму гвардии, поставьте между ваших удальцов, а гвардейцев, переодетых в ополчение, отправьте на позиции возле Утицы. Пусть Понятовский думает, что против него некому воевать, кроме ополчения. В Утицком лесу сейчас находится лейб-гвардии Егерский полк, в нем отменные стрелки. Во время атаки они вас поддержат. Идите, господа! До рассвета надо всё успеть.
     Кутузов, глубоко задумавшись, сидел на походном стульчике, не меняя позы. Наконец, не поворачивая головы, чуть повысив голос, приказал:
     – Раевского ко мне!
     Раевского нашли быстро. Сильно хромая, он почти вбежал в штабную палатку главнокомандующего. Кутузов сидел отрешенно, закрыв глаза. Посмотреть со стороны – старый человек задремал, устав от перенапряжения бесконечно долгого дня и бессонной мучительной ночи. Но как только Раевский вошел, Кутузов разлепил набрякшие веки, скорбно посмотрел в лицо генералу, указал рукой на походный стульчик рядом с собой: «Садись!»
     – Вот что, голубчик. Сегодня предстоит жестокое противоборство. На твою батарею возлагаю особую надежду. Дополнительно к лейб-гвардии Финляндского полка получишь два батальона ополченцев, одетых в форму гвардии. Настоящих гвардейцев поставишь в крайние ряды, чтобы соблюдали неколебимо строй и своим мужеством держали ополченцев. Часть своей гвардии отведи в резерв, используй её только для контратак.
     Раевский умел владеть собой: ни один мускул не дрогнул на его лице, когда он услышал о такой комбинации. Кутузов не сводил глаз со своего любимца и, понизив голос почти до шёпота, продолжил:
     – Пока Наполеон будет видеть гвардейские полки, он не пойдет на пролом, он знает, что такое гвардия. Против гвардии в рукопашном бою может сражаться только гвардия, но он свою гвардию бережет. Наполеон будет осыпать вас ядрами, но ты должен держать гвардейский строй до последней возможности. Нужно продержаться до конца дня.
     Раевский всё понял. Он не задал Кутузову ни одного вопроса, кроме…
     Учитывая исключительные обстоятельства, генерал чуть слышно, одними губами выдохнул:
     – Михаил Илларионович! Из каких глубин родилась такая идея?
     Кутузов печально улыбнулся:
     – Вы, молодежь, плохо знаете историю военного искусства. Такой прием применил ещё император Петр во время Полтавской битвы. Но об этом как-нибудь в другой раз. Иди, голубчик, с Богом! 
     …До рассвета оставалось около трех часов.

     Оба полководца в эту ночь не сомкнули глаз, оба отрешенно ждали развязки затянувшегося противостояния. Оба глядели не на часы, а на небо – ждали рассвета…
     И он наступил.
     Наполеон, сидя на широкой лавке крестьянской избы, не поднимая тяжелой головы, не обводя свою свиту привычным величественным взглядом, медленно поднял руку и бросил её вниз. Окружавшим его маршалам жест командующего был ясен без слов: «Начинайте!» …
     Громкий пушечный выстрел разорвал тишину…



СЕМЕНОВСКИЕ ФЛЕШИ

Глава 6

     Найдя в архиве имена всех двадцати пяти ополченцев деревень Юрово и Машкино, и узнав, что все они остались живы (по крайней мере, до окончания войны с Наполеоном), автор был немало озадачен этим обстоятельством. Все они были награждены медалью за участие в войне 1812 года. Указ о статусе медали «1812 годъ», разработанный лично императором Александром, гласил: «…право на медаль имеют лишь те, кои действительно находились во время сражений под неприятельским огнем». Следующий пункт указа окончательно расставлял все точки над i: «Все чины в армиях и ополчениях, не участвовавшие в действиях 1812 года по случаю нахождения в других корпусах или при особых поручениях, права на получение медалей не имеют». То есть, офицеры, ратники, ополченцы, входившие в состав русской армии, но находившиеся в тылу, при обозах, в резерве – одним словом, не там, где рвались ядра и свистели пули – права на медаль не имели.
     Все наши ополченцы были участниками Бородинского сражения и находились под неприятельским огнём. Пройти горнило жестокой битвы, где погибла почти половина русской армии и при этом всем 25-ти остаться в живых – возможно ли такое? Эта загадка долго не давала мне покоя.
     Накапливая архивные сведения и изучая различные документальные свидетельства Бородинского сражения, постепенно пришло понимание того, где могли находиться куркинские ополченцы 26 августа 1812 года (все даты по старому стилю – прим. автора).
     Пятнадцать из них перед началом сражения всю ночь устраивали «заграды» из телег вдоль батареи Раевского и потому не попали в число ополченцев, которых по приказу Кутузова «нарядили» в гвардейскую форму. Надо ли говорить, что ряженым «гвардейцам» в тот день повезло меньше? Практически все они погибли под огнем французской артиллерии. Получили ли они свои посмертные награды – не знаю. Это тема другого, не моего исследования.
     Ещё десять наших ополченцев, строивших укрепления на Семеновских (Багратионовых) флешах, были отведены после полуночи, (уже 26 августа) на вторую линию обороны, и с началом сражения вошли в санитарные команды. Конечно, и в санитарных командах гибли люди, но шансы остаться живыми у санитаров-носильщиков были несравнимо выше, чем у воинов на передовой.
     Мемуаров о русско-французской войне 1812 года написано немало: и русскими дворянами, и господами офицерами всех званий, полководцами, политическими деятелями, иноземцами (Клаузевиц, Коленкур и др.), и прочими очевидцами. В списке мемуаристов сияют княжеские фамилии Волконского и Голицына, героев войны Барклая-де-Толли, Потемкина, Дениса Давыдова, Раевского, Ермолова, Ростопчина, Глинки, Коновницына, Бестужева-Рюмина, адмирала Шишкова, генералов Чаплица, Тучкова и т.д., и т.д.
     На сто генеральских книг – всего одна книга «Рассказ солдата» О. Антонова, действительно воевавшего в чине солдата в 1812 году. На сотню дворянских воспоминаний – одна книжка И.Н. Скобелева «Солдатская переписка 1812 года».
     Крепостной ополченец – существо для господ неинтересное. Чтобы хорошо понять, постичь жизнь нижних чинов, надо максимально приблизиться к ним своим сознанием. Многие ли дворяне, не оглядываясь на общественное мнение своего класса, проявили желание на такое хождение вниз? Много ли страниц, да что там страниц, хотя бы строк, посвящено безымянному подвигу основной части русской армии?
     Не обостренное ли чувство справедливости, в том числе исторической, подвигло автора этой книги взяться за перо? Кампания 1812 года открыла нам, потомкам славных побед, ещё далеко не все грани народного подвига. Наш милосердный долг – проявить отзывчивость к памяти неизвестных героев и быть благодарными им вечно…

*     *     *
     Громкий пушечный выстрел разорвал тишину над Бородинским полем. Этот выстрел обе стороны встретили с облегчением – «Наконец-то!». Было пять часов утра. 
     Первые ядра и по-змеиному шипящие гранаты посыпались на левый фланг русской обороны, на Семеновские укрепления. Но направление главного удара противника определяется не тем, куда бьют его пушки, хотя и это очень важно, а тем, куда Главный Стратег бросит основные силы пехоты и кавалерии.
     После захвата Шевардинского редута и обозначившейся слабины левого фланга, русская ставка, конечно, была уверена, что Наполеон ударит именно туда, вдоль Старой Смоленской дороги. Похоже, это предположение начало подтверждаться. Нельзя сказать, чтобы Кутузов этому обстоятельству очень обрадовался, никаких особенно мощных укреплений на левом фланге построить не успели, но какая-то предсказуемость действий французской армии давала шанс на успешное противоборство.
     Пушечная дуэль быстро набирала силу. Кутузов уже был готов дать распоряжение на перемещение 2-го пехотного корпуса генерала Багговута с правого фланга на левый, уже выходили из резерва для усиления позиций Багратиона лейб-гвардии Литовский и Измайловский полки, кавалерия, гренадерская и кирасирская дивизии, – и вдруг…
     Под прикрытием утреннего тумана пасынок Наполеона, вице-король Италии, корпусной генерал Богарне незаметно продвинул дивизию пехоты вперед и внезапно совершил стремительный бросок на правом фланге, атаковав село Бородино. Какой это был сокрушительный удар! Дивизия итальянцев словно метлой вымела из села гвардейский полк егерей. Поднялась беспорядочная ружейная пальба, уцелевшие егеря пошли в штыковую атаку, но момент был упущен, да и силы были уже не равны. Французы открыли по русским защитникам огонь из пушек, которые успели подтащить к месту атаки. Густые облака порохового дыма потекли в сторону русских позиций через речку Колочь (одно название что речка – синяя веревочка, разделявшая две армии).
     Всё рухнуло! Такого поворота событий в штабе русской армии не ожидал никто. Главнокомандующий был в растерянности, если не сказать, в панике: тридцать матросов гвардейского экипажа, сторожившие мост через Колочу, даже не успели его уничтожить, и по нему вглубь русской обороны прорвались войска Богарне. Один из французских полков вообще оказался недалеко от ставки Кутузова… Это в первые же минуты сражения!? Худшей ситуации и представить было невозможно.
     Положение спас хладнокровный и решительный Барклай: контратакой силами трех егерских полков авангард французов был заколот штыками…
     Кутузов негодовал и беспощадно корил себя за доверчивость. Накануне его хором убеждали, что Наполеон по Новой Смоленской дороге наступать не рискнет, что наш правый фланг способен перемолоть все дивизии Великой Армии. А вот левый фланг никуда не годится и Наполеон обязательно этим воспользуется… Надо срочно возводить флеши на Семеновском холме… Сооружать шанцы вплоть до Старой Смоленской дороги и ещё дальше… Выставить засаду возле Утицкого кургана… – много ещё говорили всякого разного в таком же духе…
     И он, старый дурак, поверил штабным умникам, бросил на левый фланг все инженерные роты ополченцев. Нарыли там десятки волчих ям, рвов, насыпали земляные валы – и что? Получается, Наполеон опять перехитрил русских генералов? Разумеется, ему не трудно было догадаться, что его ждут именно там, на Старой Смоленской дороге, и поэтому вопреки здравому смыслу он сделал ход, который в русской ставке считали наихудшим... Эта дерзкая атака французов едва не закончилась разгромом Главной квартиры…
     Кутузов представил своё пленение и зябко повел плечами; нервная дрожь продолжала сотрясать его рыхлое тело. Готовые слететь с губ главнокомандующего распоряжения о перемещении полков и дивизий на левый фланг так и не слетели – застыли в горле ледяным комком сомнений.
     А французы быстро установили на околице Бородина мощную артиллерию и начали фланговый обстрел батареи Раевского. Опасным получился обстрел: летит ядро вдоль русских батарей, куда ни упадет – всегда в цель.
     Да, невесело началось генеральное сражение. Однако наступать по Новой Смоленской дороге Наполеон действительно не собирался. Атака на Бородино была великолепно задуманным отвлекающим маневром. Этой смелой и быстрой атакой Наполеон своей цели добился: показал, что если захочет, то легко добьется успеха хоть на левом, хоть на правом фланге, и этим долго сдерживал порывы Кутузова перемещать войска с одного фланга на другой. 
     Перебрасывать полки в ходе сражения всё равно приходилось, но теперь русское командование делало это нерешительно, с оглядкой, опасной задержкой, позволяя французам почти всегда иметь численное превосходство. 
     К половине шестого утра, когда поле битвы было изрядно затянуто пушечным дымом, ситуация прояснилась – Наполеон начал атаку там, где и ожидалось: двинул пятидесятитысячное войско против Семеновских флешей. Вот оно – направление главного удара! Всё стало ясно: куда пошла живая сила – там и есть главное направление.
     Русских ратников на флешах – восемь тысяч. Наполеон знал об этом, поэтому считал прорыв укреплений на Семеновском холме делом несложным, почти решенным. В прорыв он сразу же планировал ввести свои главные силы, которые, словно матерые волки, безжалостно погонят бараньи стада русских до Москвы-реки, а уж там-то…
     Нет, Наполеон никогда не считал себя жестоким убийцей, он великодушно предоставит русским сделать выбор: либо сложить оружие, либо утопиться… 
     Построились в колонны и под дробь барабанов двинулись на приступ. Французская артиллерия зарядов не жалела, осыпая русскую оборону железом. Русские флеши тоже не молчат, ядрами огрызаются, егеря из ружей стреляют, но французские гренадеры словно не замечают этого, ровными колоннами продолжают идти и идти вперед. До флешей чуть больше 100 саженей осталось, сейчас наступающие перейдут на бег, артиллерия французская прыть убавила, чтоб своих не зацепить, и тут началось…
     На флешах словно побудку сыграли. Бешеная картечь залпами в упор начала хлестать по французским рядам. Бреши были такими, что их не успевали закрывать. Дрогнули непобедимые, а тут ещё из Утицкого леса полк егерей вылез, начал прицельным огнем французов косить. Потери были ужасные, ничего французам не оставалось, как отступить, отдышаться и осмыслить произошедшее.
     Более ста пушек открыли огонь по Семеновским флешам. Не было ни одной пяди земли, не политой кровью защитников. Вскоре Даву бросил свои корпуса во вторую атаку, обе стороны сошлись в штыковой атаке; те и другие бились отважно, презирая смерть, но в штыковом единоборстве русские оказались злее... Опять дрогнули французы и откатились назад. Да, что-то не заладилось пока у них со штурмом Семеновских укреплений...
     Много было неприятельских атак на многострадальные флеши; эти схватки достойны отдельного повествования, но мы должны вернуться к нашим ополченцам.

     Поручик инженерной службы Фрол Губарев, возглавлявший строительство Семеновских флешей, после завершения работ покинул своих подопечных и ночью убыл в тыл 2-й армии. Командиром наших ополченцев, превращенных в санитарное подразделение, за полчаса до первого пушечного выстрела был назначен ротмистр Антон Сергеевич Захарьин*, который, не теряя ни минуты, разбил сотню ополченцев на четверки – получилось почти три десятка санитарных команд. В каждой из них был назначен старший, который подчинялся ротмистру и руководил своей командой.
     Тут-то Захарьин и заметил, что некоторые ополченцы стоят в строю с ружьями. Удивленно спросил:
     – Откуда у вас ружья? Зачем они вам? Вам же носилки бегом носить придется, ружья только мешать будут. Сдайте их в обоз! 
     Ополченцы со Сходни, насупившись, молчали, и команду начальника выполнять не торопились. Ротмистр поднял брови и раздраженно спросил:
________________________________________
*А.С. Захарьин, помещик Саратовской губернии, дворянин, имевший награды за войну 1812 года. Уволился в чине штабс-ротмистра.
В 1829 году у него родился сын Григорий, который стал знаменитым врачом. В Куркино Григорий Антонович Захарьин построил усадьбу. Одна из улиц Куркино названа его именем. Возле церкви Владимирской иконы Божией Матери находится фамильная усыпальница семьи Захарьиных.
  – В чем дело? – В его приглушенном голосе послышались нотки зарождающего гнева.
     Вперед вышел Иван Алексеев:
     – Вашбродь! Мы эти французские пищали на поле боя добыли, офицера ихнего… того, значит. Оставьте ружья при нас. Будут мешать, мы их сами скинем.
     Ротмистр внимательно посмотрел на ополченцев, державших в темных заскорузлых руках трофейное оружие. Их белые рубахи говорили о том, что они догадываются, какое сражение предстоит пережить сегодня. Лишить их сейчас оружия – значит отнять у этих людей выстраданную надежду на достойную смерть.
     – На поле боя, значит… ну и ну! – Захарьин не скрывал восхищения, – что ж, это святое дело… Ладно, держите их при себе…
     Юровские и машкинские мужики и на Сходне не чурались друг друга, а на ратной службе и подавно крепко сдружились. Здесь понятие «земляки» стало синонимом родства. Все они, конечно, различались по характеру и относились к военной службе по-разному, но на ратном поле надежно стояли друг за друга. 
     Ротмистр Захарьин вновь посерьезнел:
     – Раненых будем доставлять в походный лазарет за Семеновским селом. Нигде не задерживаться: одна нога здесь, другая там. Работы, судя по всему, будет много…
     Захарьин едва успел закончить фразу и махнуть рукой в направлении лазарета, как гулкое эхо одиночного пушечного выстрела прокатилось над Бородинским полем. 
     – Ну, началось! Не оставь нас, Заступница смоленская!
     Мужики разом перекрестились и подобрались. Всё, что было до этой минуты, перестало для них существовать. С этого момента каждый ощутил себя не отдельной маленькой частицей на поле брани, а частью большой военной силы, рожденной или победить супостата, или умереть достойно, не склонивши головы.
     Со стороны Шевардино на Семеновские (Багратионовы) флеши полетели ядра и картечные гранаты. С сочным хлюпаньем они впивались в земляные валы и брустверы, выбрасывая из них фонтаны земли, или с утробным воем, пролетая над головами. Более сотни неприятельских пушек били по трем десяткам русских орудий, которые незамедлительно открыли ответный огонь. 
     Значительное количество французских пушек были небольшого калибра. Их чугунные ядра напоминали размером яблоко, и если такое «яблоко» не попадало в человека, лошадь, или в снарядные ящики, то оно безвредно зарывалось в землю, как изюм в булку. 
     Большинство русских пушек, напротив, имело калибр в два-три раза больше; они стреляли разрывными бомбами и картечными снарядами. Но в каждом окороке всегда есть кусочек свинства: мощные орудия были тяжелыми – артиллеристы во время боя не всегда успевали сменить позицию, занять новые рубежи, а при отступлении тяжелые пушки чаще других становились трофеями противника…
     – Санитарам взять носилки и выдвигаться ближе к флешам! – раздалась команда ротмистра Захарьина.
     Несколько капралов, приданных в помощь командиру санитарного подразделения, повели четверки ополченцев туда, где смерть начала свою жатву. Угадать полет ядра, увернуться от него невозможно. Поэтому на позициях солдаты скоро перестали обращать на них внимание – бомбардиры делали своё дело сноровисто, без суеты и страха. Загадывай, ни загадывай – на всё воля божья! 
     Когда ополченцы уже ступили на флеши, из сизой дымовой пелены, в нескольких десятках саженей от брустверов, вдруг вышли, ощетинившиеся штыками, боевые колонны французской пехоты. Солдаты шли по открытому пространству поля плотным строем – веселые, уверенные в себе, демонстрируя, что никакой огонь не заставит их остановиться, свернуть, и уж тем более, отступить. Только что сам Наполеон благословил их на победу во имя славы французского оружия.
     «Виват, император! Мы докажем, что достойны быть солдатами Великой Армии!» Они были так близко, что французская артиллерия прекратила обстрел флешей.
     По русским батареям разнеслась резкая команда обер-офицера: «Картечью!.. Беглый!.. Огонь!.. Пли!..»
     Свинцовые тучи полетели в лицо наступавшим. После каждого оглушительного залпа в плотных рядах французских колонн образовывалась страшная просека – искромсанные тела солдат, словно ураганным вихрем, выбрасывало во все стороны. Кровью убитых были забрызганы соседние ряды атакующих, но через несколько секунд вырубленная просека заполнялась новыми рядами наступавших, и они упрямо продолжали идти вперед. Уходя из-под пушечного огня, неприятель пригнулся и бросился вперед. Завязалось жестокое штыковое единоборство.
     В эти минуты четверки санитаров, спешно загрузив носилки, уже бежали к полевому лазарету. Уложив раненых на землю возле больших полотняных шатров, они бегом возвращались назад. К моменту их возвращения дерзкая атака французов захлебнулась: обескровленные остатки насту-
павших полков были вынуждены откатиться назад…
     Едва защитники флешей успели перевести дух, как французская артиллерия вновь открыла огонь: на головы защитников посыпались ядра, разрывные бомбы и злобные, как черные киргизские крысы, хвостатые дымящиеся гранаты. Французы пошли в очередную атаку. И снова их наступление было сорвано. Но атаки следовали одна за другой… 
     Убитых и раненых было очень много. Со всех сторон раздавались крики, просили о помощи. На войне люди привыкают ко всему, даже к смерти. И всё же привыкнуть к виду обезображенной плоти, бьющейся в конвульсиях и истекающей кровью, к торчащим белым ребрам в разорванной груди, к стекающим по лицу мозгам ещё живого человека было трудно.
     Матвей Егоров, бесстрашно ходивший за ружьями на Шевардинское ристалище, увидев, как артиллерист, стоя на коленях, трясущимися руками вправляет в разорванный живот выпавшие кишки, вдруг согнулся пополам и затрясся в рвотных конвульсиях. Пожилой артиллерист, глядя на него, презрительно засмеялся:
     – Ну што за мужик, видать ни одной курицы не резал.
     Павел Самойлов, юровский Короед, зло откликнулся:
     – Человек, паря, не курица! – потом развернувшись к Матвею, крепко поддал ему ногой под зад:
     – Некогда прохлаждаться, давай его на носилки.
     К ним подошел майор, видимо, командир артиллеристов:
     – Вы этого, с кишками, не тревожьте, не жилец он. Несите в лазарет тех, у кого ноги побиты, кто от потери крови ослаб. А кто на ногах стоит – тот сам дойдёт.
     Длинная цепочка санитаров, где бегом, где быстрым шагом, несли носилки с тяжелоранеными воинами. Немало было среди увечных и сержантов, и офицеров. В большом шатре походного лазарета стояло четыре стола. Офицеров заносили сразу, без очереди, что порой вызывало глухой ропот у нижних чинов: «чай, перед смертью все равны».
     Фельдшер, услышав недоброе ворчание, ответил громко, не только для ворчуна:
     – Перед смертью – да, а перед жизнью – нет.

*     *     *

     Москва бурлила ядовитыми слухами о сдаче города. И чем больше Ростопчин распинался в своих афишках, что врагу в Москве не бывать, тем меньше ему верили. Казенные курьеры, беженцы, покалеченные солдаты и прочие очевидцы привозили из-под Можайска в столицу вести одну тревожней другой.
     В светских салонах эстетствующие творческие личности и их поклонники без конца обсуждали, разумеется, на французском языке, достоинства и недостатки Наполеона и его непобедимой армии.
     К достоинствам Антихриста относили то, что он внешне был похож на них, завсегдатаев московских салонов, как и они, мог изъясняться на нескольких европейских языках. А к недостаткам… фи… даже противно говорить… в Великой Армии (от солдата до маршала) процветали первобытные гастрономические пристрастия. Кто бы мог подумать, что французские солдафоны употребляют жареное человеческое мясо?
     Люди образованные и сведущие (таких в салоне тоже было предостаточно) объясняли менее просвещенным гостям падение нравов во французской армии тем, что в её рядах появилось много эфиопов, марокканцев и прочих африканцев, для которых жареное человеческое мясо – деликатес; вот они-то и приучили чистокровных утонченных французов к этой гнусной еде. 
     Страх перед восстанием «черни», «подлого народа» тоже витал в салонном воздухе, но говорить об этом вслух в московском полусвете считалось mauvais ton*.

    Обсуждая жестокость завоевателей, страшные разорения, творимые Великой Армией, дворяне, купечество, заводчики и разный чиновный люд приходили к неприятной, непатриотичной мысли – надо бежать из Москвы, пока ещё есть возможность достать хотя бы пару лошадей.
     Ежедневно сотни, а может, тысячи карет (кто их тогда считал?), преодолевая запреты и заставы, выезжали из первопрестольной в направлении Рязани, Ярославля, Нижнего Новгорода…
     Вскоре купить лошадей в Москве стало, в самом деле, невозможно, разве что за бешеные деньги. На берегах Москвы-реки умелый народ мастерил большие крытые барки. В те тревожные дни самым ходовым товаром в столичных лавках стали замки, задвижки, запоры. Повсеместно начались грабежи – сначала одиночные, тихие, но чем дальше, тем многочисленнее и более дерзкие. 
     Светлейший князь Меншиков с домочадцами тоже поспешил отбыть в Ростов Великий – от греха подальше.
     Страх и паника среди москвичей накануне сдачи города (а в этом уже мало кто сомневался) быстро сменились глу- 
 
-------------------------------------------------
*(фран.) моветон – дурной тон, невоспитанность.
боким разочарованием и обидой на власть. Примечательно, что меньше всего винили в своих бедах Наполеона, а больше собственное правительство, царя и генералов. 
     К счастью, после изгнания врагов эти обиды и упреки сменились безудержными похвалами, благодарностью и боготворением фельдмаршала и его генералов до небес. Никто же до поры до времени не знал о великом замысле Кутузова: оказывается, чтобы изничтожить Антихриста раз и навсегда, его надо было заманить вглубь бескрайней России, опутать по рукам и ногам, как паук муху, а уж затем спокойно обескровить, что блестяще и сделал наш умница Михаил Илларионович, царство ему небесное… 

     Станислав Петрович Козловский, ожидая прихода Наполеона в Москву, целыми днями коротал время у Гохманов. Ему казалось, что он, кроме утешения своей кузины, баронессы Амалии Михайловны, выполнял важную миссию по наставлению на путь истинный Альберта Карловича. 
     Ученые разглагольствования профессора утомляли и раздражали Гохмана своей безапелляционной уверенностью, что эти лекции необходимы мужу Амалии Михайловны не только для спасения души, но и, pardon, тела.
     Станислав Петрович был человеком, безусловно, проницательным и он понимал состояние Альберта Карловича, поэтому сегодня начал разговор с темы, которая действительно была животрепещущей для бывшего управляющего княжеским поместьем. 
     – Дорогой Альберт Карлович, бросая поместье Меншикова на произвол судьбы, вы, конечно, были уверены, что это сойдет вам с рук, что привычный порядок вещей рухнул безвозвратно. Но что будет, если в России всё вернется на круги своя? Жизнь войдет в старое русло, и бежавшие из Москвы помещики, в том числе Меншиков, вернутся обратно? Вы понимаете, что тогда вам наверняка не поздоровится. Говоря военным языком, вы – дезертир. Что было бы с вами, если бы вы самовольно оставили службу на своем корабле? Трибунал и суровое наказание! А ведь у вас с Меншиковым подписан договор. Это сегодня Главной конторе не до вас, но может статься, что они всё-таки вспомнят своего управляющего и потребуют у полиции организовать встречу с вами.
     Гохмана передернуло: «Вот иезуит! Дает мне понять, что для меня все пути назад отрезаны. Я и без него это знаю», – но вслух ответил своему гостю вполне корректно: 
     – Я хорошо понимал это в ту самую минуту, когда принял решение уехать из поместья в Москву и не возвращаться.
     Козловский язвительно усмехнулся:
     – И что, Москва вам кажется надежным местом дальнейшего проживания?
     Гохман неприязненно посмотрел на университетского профессора. Несколько дней назад, когда Станислав Петрович появился у него в доме, он, Гохман, задал этот же вопрос гостю. Теперь Козловский отплатил ему той же монетой. «Хм… Чем ближе Наполеон к Москве, тем больше профессор чувствует себя хозяином положения. Он откровенно меня запугивает, чтобы сделать соучастником своих планов… А может им движет родственный долг по спасению кузины и племянников от смуты, которая вот-вот обрушится на империю? М-да… Что-то я очень сомневаюсь в этом».
     Альберт Карлович с трудом сдерживал себя, чтобы не наговорить дерзостей настырному проповеднику. Помедлив, ответил сухо и невнятно:
     – Поживем–увидим…   
     Станислав Петрович близкий родственник Амалии Михайловны, потому ему нечего бояться отказа в гостеприимстве, в конце концов он не к Гохману приехал. 
     – Ну да…Торопиться нам некуда. Хотите, я предскажу вам ход событий на ближайшие недели? – и, не дождавшись от Альберта Карловича никакой реакции на своё предложение, начал очередную лекцию:
     – Сейчас, когда Кутузов готовится к разгрому армии Наполеона (Козловский не пытался скрыть своей язвительной иронии), русские влиятельные вельможи Москвы и Петербурга атакуют Александра, чтобы принудить его срочно заключить мир с Францией. Оккупация Москвы и дальнейшая война приведут дворянство к разорению. Уже через несколько дней станет ясно, что Кутузов и Ростопчин обманывали москвичей, русскую общественность и петербургский двор. Дни пребывания их у власти сочтены, в лучшем случае им грозит отставка с государственной службы. Дворянство уже сейчас взбешено Кутузовым и Ростопчиным, которые всех ввели в заблуждение своими лживыми реляциями.
     Альберт Карлович сделал решительную попытку вырваться из словесной паутины профессора и возразил:
     – Вероятнее всего, что император Александр не пойдет на подписание мира. Он определенно заявлял об этом в своем воззвании и манифесте 12 июля. 
     – Тогда свержение существующей власти будет неизбежным, и даже если оно не приведет к падению монархии, то под влиянием Наполеона Россия обязательно переориентируется на запад.
     – Но это будет означать развал империи. России придется отказаться от польских территорий. И Прибалтики, наверное, тоже.
     Станислав Петрович засмеялся:
     – Дорогой Альберт Карлович! Знаете ли вы, что в 1810 году император Александр заявил на военной коллегии Государственного Совета о готовности дать Польше независимость, но взамен потребовал от поляков порвать отношения с Францией и предоставить России корпус в пятьдесят тысяч рекрутов для войны против Франции. Гордые шляхтичи отказались. Они предпочли остаться в российском рабстве, нежели воевать против Наполеона. И сегодня пятьдесят тысяч поляков сражаются против России за свою свободу. Им есть что терять, и что приобрести.
     Альберт Карлович молчал. Он не любил вторгаться в область политики, так как мало что в ней понимал. Преподаватель из Ревеля, наоборот, считался большим специалистом в сфере международных отношений.
     – Скажите мне, Альберт Карлович, почему казаки в Литве не только отказались выступить на стороне России, но изъявили готовность создать полк в тысячу всадников, чтобы воевать на стороне французов? Почему подданные России повсеместно выступают против своей метрополии? Я уже говорил вам почему: потому что Россия видит в каждом народе, в каждой соседней стране только вассалов. Она ни за кем не признает права на свободу и независимость. А что Россия может предложить другим народам, навязывая свой образ жизни? Убогие деревни, поголовную неграмотность, бездорожье, грязь и нищету? Вы же не будете оспаривать общеизвестный факт, что технические достижения, наука и культура в России отстают от Запада минимум на сто лет. Да что там говорить, свиньи в Эстляндии живут лучше и чище, чем здешние крестьяне… 
     Альберт Карлович, увидев в дверях Авдотью, подающую ему знаки, решительно прервал Станислава Петровича:
     – Всё-всё, довольно о политике! Идемте обедать! 

*     *     *

     Гренадерская дивизия генерала Воронцова ещё с ночи заняла позиции на Семеновских флешах. Утром, несмотря на губительный град французских «яблок» и «арбузов», появление неприятеля перед русскими позициями из завесы густого порохового дыма было встречено дружным ружейным огнем. Артиллеристы тоже не растерялись: свинцовая картечь в упор хлестала по наступающим рядам врага.
     Неудача первых атак Семеновских флешей не смутила Наполеона. Бросив в бой новые дивизии пехоты и корпус тяжелой конницы – кирасиров, подвезя ещё полсотни пушек повышенного калибра, французы возобновили атаки. Под тучами ядер и бомб флеши во многих местах начали разрушаться, брустверы осыпались, тела убитых и раненых заполняли рвы. Во второй атаке ряды наступающих возглавил сам маршал Даву – такой чести французские солдаты не удостаивались ни в битве под Аустерлицем, ни под Фридландом.
     Багратион, наблюдая за действиями французов, невольно восхищался их мужеством и отвагой. Однажды он даже воскликнул, глядя, как они штурмуют флеши: «Браво, браво!»
     Одну из флешей на краю левого фланга французам, наконец, удалось захватить. В этой атаке маршал Даву был контужен при падении с лошади, и его спасли от плена неустрашимые телохранители-гвардейцы. Багратион бросил в гущу битвы несколько полков гренадеров и егерей – после жестокой штыковой контратаки французы бегством спаслись от полного истребления.
     Череде атак не было числа. Потери обеих сторон были невообразимые, но полководец в силу своего положения, во имя достижения стратегических задач должен уметь перешагнуть через жалость и сострадание.
     Другое дело солдат.
     Если он перестанет замечать гибель своих товарищей, если его душу не будут посещать сомнения в целесообразности взаимного уничтожения, это вовсе не значит, что мы имеем идеального солдата, без страха и упрека делающего свою работу. Если солдату не ведомо чувство сострадания, значит, война убила в нем человека и родила зверя. Тогда всё, во имя чего он взял в руки оружие – потеряло смысл…
     И будет совсем плохо, если санитары, фельдшеры или эскулапы, перестанут помнить о чужой боли и страданиях, ощущать их как свои собственные. Тогда обязательно наступит момент, когда усталость и физическое изнеможение, страх за свою жизнь возобладают над чувством долга, над христианским милосердием, и тупое равнодушие придет им на смену. Это будет означать лишь одно – человек зашел за грань Богом отпущенных возможностей. Далее начинается бесплодная пустыня Бытия, лишенная цвета и запаха, движения воздуха, игры света; пустыня, сводящая с ума своей безысходностью попавших в её пределы homo sapiens.

     Земля на Багратионовых флешах была взрыта смертоносным железом и перемешена с искромсанными частями человеческих тел. Оторванную, изуродованную голову, черную от крови и налипшего месива, легко можно было спутать с откатившимся в сторону ядром пушки тридцатишестифунтового калибра.
     Нередко, донеся раненого до перевязочного пункта, санитары снимали с носилок уже мертвое тело. Всё пространство перед лазаретом было занято ждущими помощи ранеными, лежащими или сидящими вперемешку с трупами. Крики, стоны, проклятия неслись со всех сторон, и надо было приложить немало сил, чтобы заставить себя, не останавливаясь возле плачущего или безумно лыбящегося человеческого обрубка, бежать снова и снова на флеши за новыми жертвами всеобщего безумия. 
     День только разгорался, а фельдшеры перевязочного пункта уже с тоскливым отчаянием глядели на мешанину человеческих тел перед шатром. Разве мыслимо такое количество раненых осмотреть, отмыть их рваные каверны от сгустков крови и земли, зашить, затянуть, перевязать раны в незащищённых, страдающих от боли телах?
     Ни о каком наркозе или обезболивающих средствах, кроме стакана крепкой водки, в то время понятия не имели. Единственным благом для несчастного было – впасть в беспамятство. Но в этом случае его подстерегала тихая, крадущаяся как росомаха, смерть, вонзающая когти запредельного, непереносимого болевого шока прямо в сердце.
     Раздробленные руки или ноги отсекали от тела обычным, хорошо заточенным тесаком, или пилили мелкозубой плотничной ножовкой. Нечеловечий нутряной вой, крепко привязанных к пыточным плахам людей, раскаленным оловом лился на головы окаменевших эскулапов. Этот душераздирающий крик в парусиновой палатке с выпуклым куполом, похожей на пыточную камеру в подвалах Разбойного приказа Ивана Грозного, не затихал ни на минуту – одного заштопанного бедолагу тут же сменял следующий страдалец…
     Сходненским мужикам на Багратионовых флешах в этот день удивительно везло. Вокруг падали ядра, взрывались гранаты, одно ядро даже выбило носилки (к счастью, пустые) из рук ополченцев, но ни один осколок не оборвал ничьей жизни. Ушибы, порезы, оторванное пулей пол уха Ивана Алексеева было не в счет. Неисправимый деревенский холостяк только посмеивался: «до свадьбы заживет» …

     Обойти стороной опорный пункт русской обороны французы не могли. Для успешного развития сражения требовалось во что бы то ни стало смести русских с Семеновского холма. Удивленный и раздраженный упорством обреченного противника, Наполеон мрачно смотрел через подзорную трубу на склоны холма, усеянные трупами солдат. Он поднял правую руку с устремленным вверх указательным пальцем и в ту же секунду к нему подлетел офицер для поручений капитан Гурго.
     – Слушаю вас, ваше величество!
     – Пригласите графа Людвика Паца. 
     – Слушаюсь, ваше величество!
     Людвик Пац – бригадный генерал, польский адъютант Наполеона – находился тут же в свите Главнокомандующего, но обратиться непосредственно к нему Наполеон не считал для себя возможным – таковы были правила императорского этикета.
     Капитан Гурго передал польскому графу распоряжение императора и тот, подойдя к Наполеону, почтительно щелкнул каблуками, склонив голову перед Главнокомандующим:
     – Слушаю вас, сир! 
     – Генерал, разберитесь и доложите, что происходит у Понятовского? Почему атака на село Утицы позорно провалилась?
     – Слушаюсь, сир!
     Людвик Пац вскочил в седло, дал лошади шенкеля и, переведя её в галоп, помчался в сторону Утицы. Его собственный адъютант молодой граф Шантэгю последовал за своим шефом, офицер для поручений Гурго замкнул инспекторскую депутацию.
     Генерала Понятовского нашли быстро, но то, что он рассказал, походило на мистику. Людвик Пац покачал головой:
     – Простите, генерал, но лучше вам самому доложить Главнокомандующему о том, что вы сейчас рассказали.
     Наполеон высоко ценил боевые качества князя Понятовского. Непримиримость и ненависть к колониальной метрополии удваивали силы польских гренадеров и кавалерии в боях против русских войск. Преданность Понятовского Наполеону не знала границ, поэтому император Франции сдержал себя и, не перебивая, выслушал пространный и совершенно неправдоподобный доклад одного из своих лучших генералов. 
     – В семь часов утра наблюдатели доложили, что в районе Утицы появились ополченцы численностью один или два батальона. Я не счел нужным предварять атаку артиллерийским огнем. Два наших полка драгун и полк кирасиров должны были пройти через Утицу, не снижая аллюра. Когда до первой шеренги ополченцев оставалось менее ста саженей, они продолжали стоять в строю неподвижно как вкопанные. Они напоминали оцепеневших от страха животных, обреченные на заклание. Когда до ополченцев оставалось менее полусотни саженей наши кирасиры начали смеяться и размахивать палашами… И вдруг произошло необъяснимое – первая шеренга ополченцев опустилась на колено, остальные стояли в полный рост. Русские вскинули ружья, и сразу же последовал мощный залп. Наши кирасиры словно ударились в стену и начали падать с коней. Задние ряды конницы столкнулись с передними, лошади сбились с аллюра и беспорядочно закружились на месте. Прогремел второй залп. Два эскадрона кирасиров, которые шли первыми, были убиты в течение одной минуты. Лошади без всадников начали метаться, внося дополнительный хаос. Из лесных засад по кирасирам открыли огонь русские егеря, о которых наши наблюдатели ничего не знали. Полкам драгун и кирасиров грозило полное истребление, атаку пришлось прекратить.
     Наполеон молчал. Его с ночи мучили боли в желудке: то ли открылась старая язва, то ли от перенапряжения воспалился поджелудочный мешок. Почему-то с раннего утра всё пошло не так…
     Атаковать Курганную высоту сразу после захвата Бородино генералам Жерару и Морану помешали какие-то кучи русских телег. «Cela suffit pour la faire rire chat»*
     Нелепые заграды ломали развернутый строй конницы и пехоты во время атаки. Он приказал ударить по кучам пушками, но заграды только подпрыгивали, однако никуда не делись. К телегам послали роту егерей, но дело кончилось тем, что их перестреляли, как куропаток. 
     «Болваны, бездарные болваны… – Наполеон брезгливо скривил губы, – если даже Понятовский со своими самолюбивыми шляхтичами сегодня оказался в неудачниках, то чего можно ожидать от ленивых итальянцев, равнодушных к славе голландцев, жадных марокканцев…»
     Наполеон повернулся к Понятовскому и, не скрывая раздражения, холодно произнес:
     – Генерал! Утицу пушками сравнять с землей. Атаку повторить и любой ценой зайти русским в тыл. Над Семеновским холмом давно пора взвиться французскому флагу. Действуйте, как вы это умели делать раньше!
     «Как умели делать раньше…» Уязвленный генерал понял намек Наполеона, что сегодняшние действия польского князя не стоят и ломаного су в базарный день.
     Сорок тяжелых орудий обрушили ядра на Утицу и прилегающий лес. Следующая атака на русские позиции началась в 11 часов.
________________________________________
*фран.пословица, дословно: «Этого достаточно, чтобы рассмешить кошку». Аналог русской пословицы «Курам на смех».

*     *     *
     Гвардейцы Измайловского полка, одетые в форму ополченцев, после блестяще исполненного экспромта отошли на вторую линию обороны. На их место генерал-лейтенант Олсуфьев, командир пехотной дивизии, тут же ввел настоящих ополченцев, выделенных ему из резерва… 
     Никто во французской армии, кроме Наполеона, не придал особого значения неудаче конной атаки на Утицу. Мало ли случается неудачных атак? Победоносных, в любом случае, было несоизмеримо больше. 
     Но Наполеон задумался...
     О, он умел анализировать не только крупные сражения, но и отдельные бои. Изобретенная им лично тактика внезапного удара большой массой конницы по слабому месту обороны противника всегда приносила успех. Что же случилось сегодня? Ружейным огнем ополченцев, которые толком и стрелять не умеют, невозможно остановить конную лаву. Вряд ли они до этого сражения держали в руках ружья. На хорошую подготовку ратника требуются годы. Русские ополченцы худо-бедно могут действовать топорами, ткнуть копьем всадника или коня, но проявить высочайшее хладнокровие и меткую стрельбу, почти не целясь, ополченцы не способны. Что-то здесь было не так…
     Наполеон вызвал ещё одного адъютанта, тридцатидвухлетнего генерала Сегюра.
     – Генерал, поезжайте на правый фланг, но постарайтесь не встречаться с Понятовским. Найдите командиров полков, эскадронов, рот… в общем, кого угодно – тех, кто утром атаковал Утицу. Расспросите подробности, особенно меня интересуют действия русских ополченцев. Сдается мне, это были не простые ополченцы.
     Ничего нового генерал Сегюр не узнал, кроме того, что два десятка всадников, которые всё же прорвались до русских шеренг, были подняты ополченцами на штыки. Ни один кирасир, который был близко от русских, из той атаки живым не вернулся. Сегюр послал разведчиков к Утице, чтобы получше рассмотреть русских ополченцев, но и лазутчики ничего интересного не сообщили: мужичье как мужичьё, бороды лопатой, строевой выправки никакой. Зато топорами и лопатами орудуют умело.
     Выслушав Сегюра, Наполеон всё понял. Поднять врага на штыки – любимые штучки старой военной элиты. Особенно этим любит бравировать гвардия. Но сказать своим генералам, что русские устроили маскарад и кирасирам Понятовского противостояли вовсе не ополченцы, а возможно, русская гвардия – значит, посеять страх в своих полках. Чего доброго, начнут видеть в каждом ополченце переодетого гвардейца. И Наполеон благоразумно промолчал…
     Эту тайну скрыл и Кутузов – его хитрость и лукавство, причем не только на поле боя, были хорошо известны в высшем свете и далеко не всегда оказывались в чести. Поэтому он старался, где удавалось, избегать лишней огласки своих «штучек». Дело с гвардейским маскарадом было двусмысленным, нечистым. Уж орденов за такое точно не полагалось – ещё не хватало Его Императорскому величеству попасть в историю. Другое дело геройство на поле боя, безумная отвага в сражении, преданность царю-батюшке и Отечеству… За это никаких наград не жалко.

     Вторая атака на Утицу была более чем успешной. На деревню обрушился шквал смертоносного железа из 40 орудий, и к моменту атаки ни одного защитника в деревне не осталось. Польская пехота огнем и штыками проломилась лесом до Утицкого кургана и, невзирая на потери, захватила его. Угроза окружения Багратионовых флешей с тыла, с незащищенной стороны стала вполне реальной... 
     Там на флешах, десять мужиков с берегов Сходни продолжали бегать с носилками, доставляя раненых на перевязочный пункт. Ни один из тех, кто имел трофейное ружье, не бросил его. И было совсем неважно, что никто не умел толком его заряжать и стрелять – зато у него был настоящий штык…
     В очередную атаку на Семеновский холм Наполеон бросил уже пять пехотных дивизий и три кавалерийских корпуса. На всём пространстве перед флешами колыхалось сплошное море французских штыков и сабель – яблоку негде упасть. Пали из пушек картечью, не промахнёшься. Да только целых пушек на флешах почти не осталось, и снарядов к ним – кот наплакал… Подвозить, что ли, некому?
     Число защитников на перепаханных ядрами флешах таяло, как тает утренний туман под восходящим солнцем. Багратион до хрипа голос сорвал, требуя подкрепления. Справа Раевский обещал выделить помощь, но у него на батарее своя жестокая баталия разворачивается. Слева, где Утицкий курган, Тучков рад бы оказать содействие, но его Понятовский атакует своими дивизиями. Но даже если соседи найдут возможность оказать помощь, то придет она опять же не скоро – без высочайшего позволения войска на поле боя дислокацию не меняют. Остаются ещё надежды на резервы, но Кутузов с разных сторон много противоречивых докладов выслушивает, светлейший обстоятельно думает, взвешивает все за и против…
     У командующего армией или корпусом адъютантов обычно бывает много, особенно во время военных кампаний. Вообще-то, это ещё и от темперамента зависит – у Багратиона темперамента хватило бы на целый взвод адъютантов, а сколько их было на самом деле – никто точно не знает. Сегодня, например, офицер служит адъютантом при бесстрашном Багратионе, а завтра этот самый офицер становится командиром партизанских отрядов (намек на подполковника Дениса Васильевича Давыдова). 
     Зачастую в своих творениях так называемые историки и биографы отсутствие интересных фактов подменяют звонкими выдуманными легендами. О таких сочинителях в русском языке есть меткая пословица: «ради красного словца не пожалеет и отца». Эти самые историки пустили в оборот о герое войны 1812 года фразу: «Служить под началом Багратиона было почетно, но и опасно – Багратионовы адъютанты считались обреченными людьми».
     Спору нет, Багратион был храбр и отважен, но он не был безрассуден, иначе его не любили бы солдаты. Он был для них священным оберегом в каждом военном деле, – солдаты верили ему истинно, как отцу родному.
     Кроме Дениса Давыдова адъютантами у Петра Ивановича Багратиона служили подполковник Брежинский Семен Петрович, штаб-ротмистр князь Федор Федорович Гагарин, молодой корнет княжеского рода Николай Борисович Голицын, поручик Николай Сергеевич Меншиков... Все адъютанты благополучно пережили войну 1812 года и умерли совсем не от ран на ратном поле. Это к слову помянуто…
     На войне во время сражения всем приходилось нелегко – и командирам, и их адъютантам. Вся связь командующего с главным штабом, дивизиями и корпусами, с соседями на флангах держалась на адъютантах. Донесения были всегда срочные – в объезд, где ядра или пули не достают, не поскачешь – засмеют. Особым шиком у молодых адъютантов было проскочить на лихом коне под носом у противника. Рисковали, конечно, а кто на войне не рискует? 
     Голицын и Меншиков через двоюродных и троюродных теток были родственниками между собой. Но самое удивительное, что оба через седьмую воду на киселе приходились родственниками и Багратиону. Багратион шефствовал над восемнадцатилетним Колей Голицыным, остерегал его лезть под пули. Тот в ответ только по-мальчишески озорно улыбался: «У меня конь – вихрь, пуля не догонит!»
     В тот день корнет Голицын непрерывно метался между Семеновскими флешами и Курганной высотой. Генерал Раевский твердо обещал в ближайшие минуты послать подмогу Багратиону. Поручик Меншиков держал связь с Тучковым на левом фланге обороны. Тот тоже обнадеживал помощью. 
     А тем временем гренадеры генерала Воронцова и егеря Неверовского бились на флешах с французской армадой до последнего. Светлейший князь Воронцов сам в штыковую атаку пошел, ранение получил, с трудом его гренадеры отбили от французского плена. В общем, несмотря на геройство и мужество защитников, по их трупам французы всё же ворвались на истерзанные флеши… 
     Матвей Егоров и Павел Самойлов с пустыми носилками бегом возвращались от лазарета до своих боевых порядков. На предсмертные крики, ружейные выстрелы и пушечную пальбу, которые раздавались со всех сторон, санитары уже внимания не обращали – чему быть, того не миновать, а каждому ядру поклоны бить – не солдатское это дело. 
     Вбежали привычной тропой на флеши – мать честная! возле одной из пушек жестокая свара кипит: пятеро пушкарей штыками, кулаками и банником отбивались от трех иноземцев, четвертый уже с бруствера был готов вниз спрыгнуть. Осматриваться вокруг себя ополченцам было недосуг: надо либо кубарем катиться назад, либо очертя голову мчаться вперед и своих выручать.
     Матвей пошустрее Павла оказался – как был с носилками, так этим тараном прямо по оскаленным французским зубам и врезал. Тот, на бруствере, пока глазами моргал и зубы сплевывал, момент упустил. Павел Короед топор из-под кушака успел выхватить и три косых сажени в два прыжка одолел. Куда бить – выбирать не приходилось, аккурат меж ног лезвие топора вошло…   
     В следующий миг обернулись к пушке, там соотношение сил ухудшилось: два француза штыками прижимали к лафету двух пушкарей и одного артиллерийского офицера, – решили бомбардиров живыми в плен взять и награду, значит, получить. Особо удачливые, кто генерала брал в плен, получали орден Почетного легиона и крупную денежную премию. За офицера тоже орден полагался, правда, поскромнее…
     Чернявые, смуглолицые гренадёры, что первыми прорвались на флеши и лихо дрались с артиллеристами, краем
глаза видели, конечно, странных бородатых мужиков в длинных белых рубахах, но за военную силу их не приняли – мало ли тут дьячков и прочих церковных служителей при армии околачивается. Священнослужители обычно в драку не лезли.
     Это в Европе так принято. На свою беду французы российских традиций не знали. В России церковники совсем даже нередко принимали участие в баталиях, к тому же эти бородатые тати в исподних рубахах оказались вовсе не духовного звания.
     Размышлять мужикам опять-таки некогда, однако основное они ухватили безошибочно: если бежать до синих мундиров – обязательно нарвешься на штык…
    Первым топор бросил Матвей Егоров, получилось удачно: покувыркавшись в воздухе, плотничный инструмент лезвием вонзился в спину француза, словно в дерево. Охнув, гренадер упал на колени, задрав голову к небу, словно просил Всевышнего о последнем прощении. Второй топор долетел не так удачно – ударил обушком по филейной части тела, но секундного замешательства было достаточно – гренадёра смяли и закололи собственным штыком.
     Дожидаться следующих французов, которые энергично лезли на осыпающийся бруствер, артиллеристы и ополченцы не стали – все дружно скатились в овраг…
     Через минуту над разрушенными флешами затрепыхались боевые французские флаги. Наполеон торжествовал: брешь в обороне русских пробита! Сейчас туда неудержимой лавой хлынут корпуса и дивизии Даву, Нея, Жюно, Мюрата…

     Ситуация в бою может измениться самым непредсказуемым образом. Порой, даже трудно сказать, как и почему это произошло? И никакой военный опыт здесь впрок не идет.
     Увидев в центре Семеновских укреплений французский триколор, возликовал не только Наполеон – горла не жалели все наступавшие полки и дивизии.
     Ликование ослепляет и оглупляет не только большие массы людей (в данном случае войск), но и каждого отдельно взятого солдата. С одной стороны, происходит воодушевление, подъем, из тысячи глоток дружно вылетают громовые vivat, hurrah, но с другой стороны ликующий противник расслабляется, обрывает невидимую нить, благодаря которой он, словно по нерву, ощущал неприятеля.
     Это можно сравнить с рингом, где после удачного удара боксера, его соперник закачался, упал на колени, и первый уже победно вскинул руки и, глядя в зал, ждет восхищенного рева трибун. Но соперник сумел быстро подняться и нанести ликующему простаку сокрушительный хук. И трибуны действительно взревели от восторга, но уже не в честь ликовавшего простака, а его vis-;-vis. 
     Когда для Наполеона поражение Багратиона стало свершившимся фактом, тот получил, наконец, подкрепление от своих соседей: Раевский направил со второй линии обороны дивизию пехотинцев, а со стороны Утицкого кургана быстрым маршем подошла пехотная дивизия генерала Коновницына. Из резерва Главнокомандующего на флеши прибыли две дивизии: гренадерская и кирасирская, а также семь полков кавалерии. Все с марша, перестраиваясь на ходу в боевые порядки, пошли в атаку…
     Дружная и мощная контратака русских была совершенно неожиданной для французов, и потому сокрушительной. Ликовавшие полки Великой Армии не сразу поняли, что произошло. Неся огромные потери, французы были вынуждены оставить флеши. Другая сторона, возможно, теряя не меньше живой силы, вернула себе утраченные позиции... 
     Очередной гонец мчался с линии огня с донесением, но Наполеон уже сам всё видел в подзорную трубу. 
     – Mon Seigneur, les nouvelles divisions des Russes avec de grandes pertes ont rendu les position sur la fronti;re Semenovsky.*
     Наполеон сжал зубы и опустил веки, чтобы не выдать охватившего его бешенства.

_______________________________
* (фран.) Мой господин! Новые дивизии русских с большими потерями вернули свои позиции на Семеновском рубеже.

*     *     *

     Французы, откатившись назад, оставили свои знамена на флешах – то ли из-за великой спешки, то ли намекая, что скоро вернутся обратно. Солдаты из резерва русской армии, впервые попав на флеши, огляделись: пушки разбиты, брустверы осыпались, рвы, заполненные телами, сравнялись с землей…
     Потом, спустя много лет, рекрут из дивизии генерала Коновницына отделенный Тихонов будет вспоминать этот исторический день, и воспоминания его в 1830 году будут опубликованы в книге, которая станет почти канонической. А жаль…
     Вот как рекрут Тихонов вспоминает увиденные укрепления на Семеновском холме после шести или семи часов их обстрела и яростных атак:
     «Багратионовские шанцы сам видел. Так, дрянь, и шанцами стыдно назвать. В Тарутине сказывали, будто Шевардинский редут и Раевского шанцы такие же были: ров мелкий, в колено, амбразуры до земли, и лезть через них ловко, и каждого солдата внутри видно».
     Вот так у нас и получается: лучше всех знают правду не те, кто строил или воевал, а те, кто что-то там мимоходом видел или ему сказывали.
     Ратники, что сражались против неприятеля на первой линии обороны, воспоминаний для Истории не оставили, не успели, – они, горемычные, сложили свои храбрые головы на Бородинском поле или чуть позднее умерли от ран.
     Вместо них спустя много лет написали книжки с разными историйками о войне те, кто спокойно и благополучно находился в резервах. Знаем мы таким рассказам цену и не будем на них тратить силы и время… 
     Внимание ратников, отбивших флеши, привлекло шевеление в куче бездыханных и окровавленных тел:
     – Глянь, Еремей, энтот ногами сучит, может ещё жить будет? По одеже – ополченец, видать из санитаров.
     Еремей бросил взгляд на мужика, который сучил ногами, пытаясь приподняться.
     – Эй, санитаров кликните! Пущай своего забирают!
     Леон Афонасьев медленно приходил в себя после крепкого удара ружьем в голову. Плечо у него было проколото и разорвано французским штыком. Он пытался встать, но рука не слушалась, висела плетью. В замутненном сознании слабым родничком пульсировала обнадеживающая мысль, что это сон, который привиделся ему у костра в ночь перед сражением. Он встряхивал головой, пытаясь прогнать фиолетово-малиновую пелену с глаз, но кровавый мираж обступал его со всех сторон, размывая очертания окружающего пространства и наполняя голову тяжелым звоном.
     Подошли санитары, повернули недобитого ополченца лицом к себе. Из глубокой раны правого плеча густо сочилась кровь, растекаясь по заскорузлой рубахе.
     – Ишь, не просто штыком ударил, а мясо порвать норовил, – со знанием дела высказался один из них.
     – Промахнулся, вот в плечо и попал, – поправил другой, – штыком в горло бьют, а не в плечо, чтоб наверняка кончить.
     Санитары рывком поставили Леона на ноги, спросили, не церемонясь:
     – Сам дойдешь? Небось, знаешь, где лазарет?
     – Знаю, дойду! – собрав силы, промычал Леон, понимая, что не дойдет. Красно-рыжей лисой мелькнуло запоздалое сожаление, о том, что нет рядом Модеста, – тот бы не бросил его сейчас… И в схватке с французом не дал бы тому ударить штыком…   
     В Хамовнических казармах, где ополченцев две недели обучали военному искусству, Леону за всё время строевой подготовки довелось пару раз бесхитростно, словно вилами в стог сена, ткнуть штыком соломенное чучело, однако живой-то француз оказался шустрее чучела. На выпад Леона он сделал обманное движение (feinte), вызвал противника на удар (appel), а затем продемонстрировал ему самый рискованный прием рукопашного боя – «брошенный штык» (gettato baionetta): держа ружьё одной рукой за цевьё, выбросил штык на всю длину руки навстречу ополченцу. Это было совершенно неожиданно для Леона, который готовился к очередному выпаду против француза (а может это и не француз был, а итальянец – уж больно вертлявым оказался). Штык угодил Леону в плечо, ружьё выпало из его рук и француз, скаля зубы, звезданул напоследок поверженного ополченца прикладом по голове… 
     И вот сейчас, почти не видя дороги, Леон брел, как ему казалось, в сторону лазарета… Если бы не земляки, сгинул бы Леон Афонасьев на Бородинском поле бесследно, как тысячи других ратников. Яков Епифанов и Лешка Козлов узнали в лежащем на тропе ополченце своего земляка…

     Наполеон слишком много поставил на карту, чтобы считаться с потерями в день Бородинского сражения. В конце концов, русские потеряли не меньше, а, пожалуй, даже больше, да и армия у них не в пример слабее французской – разве можно всерьёз принимать за военную силу мужиков с топорами и пиками? Но, вспомнив об утренних странных ополченцах возле Утицы, император поморщился, словно положил в рот кусок старой конины.
     Прошло семь часов с начала сражения. Время шло, а ощутимых успехов не было. В чем же он просчитался? Неужели русские действительно так сильны, что он, командующий Великой Армии, не заставит сегодня старую русскую лису выбросить белый флаг? 
     Смутные подозрения о провале северного похода, которые впервые посетили его в горящем Смоленске, вновь зашевелились змеиным клубком под знаменитой фетровой шляпой. Его смятение уже заметили генералы свиты, и по этой причине отводили глаза, чтобы Наполеон ни о чем таком не догадался.
     Однако если так пойдет дело, то скоро и нижние чины догадаются, что удача отвернулась от императора, и тогда начнут сомневаться не только в победе на Бородинском поле, но и в полководце. И тогда армия, собранная по сусекам всей подневольной Европы, низвергнет кумира с пьедестала, ибо рабы охотнее прочих заповедей Христа исполняют завет не сотвори себе кумира. Потерпев неудачу, он перестанет быть для них Богом, и уж тем более перестанет быть непререкаемым и непогрешимым в собственном сенате, где предостаточно завистников и лицемеров, тайно и явно желающих низвергнуть его.
     Все великие полководцы после неудачных сражений или походов обвиняют свою армию и командиров в трусости, нерешительности, корысти, измене и прочих грехах. Но сегодня Наполеону не в чем упрекнуть своих солдат, маршалов и генералов. Они сражались, как львы, и умирали с его именем на устах. Наполеон был уверен, что русские держатся из последних сил, и нужен ещё один, возможно, последний решительный удар, ещё одна атака, чтобы неприятель, бросая пушки, побежал с поля боя. 
     И Наполеон в очередной раз пошел на штурм Семеновских флешей. Какая это была атака по счету – запутались все (поэтому русские и французские участники битвы, а также историки двух держав так и не пришли в этом вопросе к согласию). Но это неважно: атаки на русские позиции будут продолжаться до тех пор, пока он, Наполеон, не поставит Кутузова на колени.
     400 орудий ударили по Семеновским укреплениям, на штурм пошли 45 тысяч штыков и сабель. Гарнизон защитников на разрушенных флешах насчитывал всего 18 тысяч человек, их возглавил сам генерал Багратион. Солдаты, видя своего командующего, бесстрашно летящего на коне с одной флеши на другую, заряжались его мужеством и уверенностью в победе, недаром же его имя звучит так божественно и всесильно: Бог рати он!   
     Багратион решительно повел своё войско навстречу противнику. В штыковой схватке даже измученные, израненные русские солдаты ни в чем не уступали французам. Удача склоняла чашу весов то в одну, то в другую сторону.
     И вдруг… В тот миг, когда утро переходит в день, судорога прошла по русскому войску, ледяным ветром подуло в разгар жаркой битвы – по позициям прокатилась весть: Багратион тяжело ранен… может, даже убит. 
     Тяжелый осколок разорвавшейся бомбы ударил летящего на коне полководца в ногу, сбросив его на землю. Кто-то крикнул: «Генералу врача срочно!»
     По счастью, лейб-гвардии Литовского полка доктор Яков Иванович Говоров оказался недалеко. Прямо на поле боя он наскоро перевязал левую раздробленную щиколотку и приказал нести полководца в полевой госпиталь. Но не тут-то было: Багратион категорически потребовал посадить его на коня, и продолжил свой маневр по переднему краю, пытаясь скрыть от войска свою рану. Да долго ли такое можно скрывать, если кровь из раны хлещет? Ослабев, он стал падать с лошади, его подхватили и бережно опустили на землю. Тут-то черной молнией и полетела по флешам горькая молва о тяжелом ранении (или смерти?) любимого генерала. Рядом с ним в ту минуту оказались адъютанты Гагарин, Голицын и Меншиков.
     Носилок поблизости не оказалось и адъютанты, под градом, пуль вынесли генерала с поля боя на руках, переплетя кисти крест-накрест в замок. К ним бежали ротмистр Захарьин и ополченцы Иван Гаврилов, Павел Самойлов, Яков Свиридов, Яков Епифанов, чтобы сменить молодых офицеров, но адъютанты никому не уступили бесценную ношу. Петр Иванович Багратион сидел на сцепленных руках и здоровой ногой пытался отталкиваться от земли, чтобы помочь адъютантам нести своё тело. Убитые несчастьем молодые офицеры шли, опустив головы, словно лично были виноваты в том, что не уберегли своего командующего.
     Санитары, сочувственно охая, суетливо семенили рядом, кружась вокруг адъютантов, бережно несущих слабеющего Багратиона. Сходненские мужики ведать не ведали, что поручик, несущий на руках генерала, – это светлейший князь Николай Меншиков, сын их господина. Да и откуда им было такое знать, если они не только молодых барчуков, но и старого помещика Сергея Александровича отродясь в своих краях не видывали?

*     *     *

     С потерей Багратиона 2-я армия буквально осиротела. Дрогнули защитники Семеновских флешей. Если уж Бог рати не уберегся, то видно, не судьба им сегодня врага одолеть. Словно чугунными стали в руках защитников ружья, исчезли былая твердость и удаль, и начали они пятиться назад, отступили за Семеновский овраг, пока, наконец, не уперлись своими спинами и затылками в монолитную твердь второй линии обороны, где непоколебимо стояли гвардейские шеренги.
     Французская конница сгоряча перескочила овраг, но гвардейцы плечом к плечу, неподвижно стоя в каре, и легонько шевеля штыками, ждали врага. Сотни солнечных бликов, как маленькие молнии, слетая с граней штыков, пугали чужих лошадей, они сбивались с аллюра, вставали на дыбы, страшась зловещего мелькания света. Меткая ружейная стрельба так быстро прореживала ряды атакующих, что бессмысленность наскоков на гвардейские полки стала очевидной даже самым безрассудным смельчакам.
     Успех дела могли обеспечить только пушки и французы, подтащив сотню орудий, начали обстрел гвардейских полков. Артиллерийская канонада длилась уже больше часа, но ожидаемого результата не было: гвардейцы падали, на их место вставали новые, ряды смыкались. Никаких признаков ожидаемого бегства русских не было и в помине.
     Наполеон мрачно смотрел на часы. Он был подавлен безрезультатностью своих атак. Время неумолимо бежало к вечеру, уже 300 пушек палили по русской обороне, а гвардейцы всё стояли – они казались неуязвимыми.
     «В чем дело, почему сегодня всё идет не так как надо? Где я просчитался?» Сохранять невозмутимость в окружении свиты становилось всё труднее, и он поспешил уединиться в своей походной палатке.
     Спустя четверть часа в палатку заглянул маршал Ней, которого Наполеон называл храбрейшим из храбрых. Главнокомандующий медленно поднял голову и, глядя в лицо Нею, с тайной надеждой на лучшее, спросил:
     – Стоят?
     Мишель Ней прекрасно понял, о чем идет речь. Вздохнув, обреченно ответил Наполеону:   
     – Стоят, Ваше высочество.
     – Кто сейчас атакует гвардию возле Семеновского?
     – Дивизионный генерал Жюно, mon general.
     Жан Жюно по прозвищу «Жюно-буря» … Он много раз был ранен в боях и сражениях, но всегда оставался в строю Великой Армии. Считал, что только смерть дает право сложить оружие. «Да, этот умеет добиваться победы». Наполеон раздраженно, не глядя на Нея, приказал:
     – Ну что ж, если им ещё хочется, дайте им ещё.
     Ядра сыпались на головы гвардейцев русской армии. Но это одновременно означало, что атака французской пехоты и конницы на русские позиции пока откладывается.
     Преемником Багратиона на левом крыле стал генерал Дохтуров. В начале сражения он начальствовал центром обороны, но после ранения Багратиона получил приказ взять под своё начало и левый фланг. Вот выдержка из рапорта Кутузова императору Александру: «приняв же командование 2-й армиею после князя Багратиона, генерал Дохтуров распоряжениями своими превозмог все стремления неприятеля на левое наше крыло и с прибытия его к месту не потерял уже ни шагу принятой им позиции».
     На пространстве между первой линией обороны, которую захватили французы, и второй, где генерал Дохтуров держал оборону, остались сотни раненых, которым ополченцы не успели оказать помощь. Если их не вытащить оттуда, они будут заколоты наступающими французами или умрут от потери крови.
     У французов нет врожденной суровости и беспощадности, которая была присуща, например, скандинавским викингам, нет упрямой прусской приверженности полевому уставу, нет даже настоящей ненависти к русским, многие из которых свободно говорили на их родном языке. 
     Французы, можно сказать, джентльмены Европы. Они искренне полагали, что несут народам других стран настоящую цивилизацию и правопорядок, просвещение и культуру. Но в составе Великой Армии было достаточно много чужеземцев, авантюристов и охотников за удачей, и просто людей, ненавидящих российскую империю.
     Поляки с допетровских времен мечтали о великой Речи Посполитой. Было время, когда они разгульно бражничали в московском Кремле, и казалось им, что они преуспели в создании своего великого государства, а в итоге оказались вассалами на задворках России. С этим невозможно было смириться, такое не прощается в веках.
     Мусульманская диаспора, довольно многочисленная во французской армии, видела в русских православных воинах своих злейших врагов. Убить неверного и попасть в рай – мечта каждого сына Аллаха или пророка Мухаммеда. Помиловать неверного – значит предать их волю, стать недостойным сыном своего народа и Великой Армии, которой присягнул служить верой и правдой. Верой!
     Нет клятвы крепче и страшнее, вернее и весомее этой! Нет книги священнее Корана, нет правды выше той, что принес миру Аллах... Арабы никогда не щадили русских, даже раненых…
     Коллаборационисты всяких мастей, которых тоже немало было в армии Наполеона, ежечасно доказывали властелину Европы свою верность и преданность. Поэтому ждать милости от разных ливонцев, эстляндцев, предателей из самостийной и незалежной державы совершенно не приходилось. Да и французы, распаленные боем, вряд ли станут утруждать себя размышлениями о гуманизме. Враг есть враг! Где гарантия, что русский фанатик, едва живой, не выстрелит тебе в спину?
     Плохи были дела не только у тех несчастных, кто остался беспомощно лежать на поле боя. Не слишком повезло и тем раненым, которых сумели вынести из-под огня и доставить к перевязочному пункту: полевые лазареты сворачивали и отправляли в Можайск. 
     – С носилками до Можая не добежишь – Иван Алексеев с оторванной половиной уха и холщовой тряпкой вокруг головы, огляделся вокруг: все повозки, направлявшиеся в тыл, были загружены ранеными. Гужевого транспорта на всех покалеченных явно не хватало. – Что делать будем?
     Ополченцы невольно повернули головы в сторону начальника: мол, ты главный, тебе и решать. Ротмистр Захарьин крякнул и осторожно произнес:
     – Есть один выход, но тут храбрый народ нужен…
     Матвей Егоров взвился, как ужаленный:   
     – Мы, значит, вам не годимся? То наши ружья не понравились, то нас за трусов держите! Какой выход, ваше благородие?
     Захарьина горячность Матвея Егорова порадовала:
     – Вон на поле лошади неприкаянные бродят, или стоят возле убитого хозяина... Вот вам и лошади… Но там французы близко, могут и стрельнуть. По-глупому терять голову не резон. Вы тут пока решайте, как и что, а я на соседние флеши наведаюсь.
     Иван Алексеев сплюнул под ноги:
     – Арканом можно поймать или на петле сухарь лошади протянуть, а потом петлю на голову накинуть. Вы как хотите, а я иду за лошадьми!
     Алексей Иванов посмотрел на Ивана:
     – А как ты верховую лошадь без хомута и дуги к телеге пристебанишь? За хвост, что ли привяжешь? 
     Лешка Козел не преминул скаламбурить, заодно и подначить односельчанина:
     – Жених-то наш поцарапанный дело предлагает, а этот, на испод вывернутый, голову нам морочит. Это ж надо как не повезло: из трех брательников Ивановых Алексеев, нам самый дурной достался. 
     – Ты, Козел, знамо, умник большой, скажи, как ты без хомута и дуги лошадь в телегу поставишь?
     – Да рубаху нательную на лошадиную шею натяну, а рукава к оглоблям примотаю, до Можая, небось, довезет – не то шутя, не то всерьёз предложил Алексей Козлов.
     Предложение неожиданно пришлось ополченцам по душе. Иван Алексеев кликнул двух Яшек (Епифанова и Свиридова) и они втроем поснимали с убитых лошадей ременную упряжь для петель, засунули за пазуху несколько сухарей, взяли пики, и низко пригибаясь, пошли ловить лошадей на перепаханные, черные от крови поля, где короткие затишья сменялись громовыми атаками. Видно, Господь продолжал оберегать их от пуль и ядер – на войне чудеса часто случаются…
     Оставшиеся мужики тем временем быстро разобрались с телегами и исподними рубахами. Батистовые французские забраковали сразу: они оказались куцеватыми и хлипкими на швы. Совсем другое дело русские безразмерные рубахи из льняного холста.
     Поснимали их со своих мертвых ратников, прося тут же прощения:
     – Простите нас, братцы! Не кощунствуем мы, на благое дело берем!
     Через полчаса первые лошади в исподних рубахах на шее, с привязанными к ним телегами, поползли в сторону Можая. Ротмистр Захарьин восхищенно щелкал языком, приговаривая:
     – Ну же черти! Вот чего удумали! Сегодня же рапорт подам – надо молодцов к награде представить…

*     *     *

     Леона Афонасьева, небрежно перевязанного какой-то тряпкой и лежащего на голой земле, земляки нашли в рощице за лазаретом среди таких же бедолаг. Был он совсем слаб от потери крови, но кость, слава богу, была не задета, вот только жилу в плече супостат порезал.
     Перевязочного материала в лазаретах не хватало и не-
счастные люди рвали свои последние рубахи на лоскуты, чтобы перевязать раны. Умершие лежали тут же; санитары складывали их в штабеля – не было ни времени, ни сил предать мертвых земле.
     – Пить… пить… – прошептал Леон, узнав своих товарищей. Сразу несколько фляжек придвинулись к его губам. К санитарам со всех сторон устремились взгляды раненых:
     – Не бросайте нас здесь, братцы, помогите до Можая добраться – беспомощные ратники уже догадывались, что некому и не на чем будет их вывозить с Бородина. 
     Иван Алексеев, глядя на сотни искалеченных людей, лежащих возле лазарета, помрачнел от открывшейся ему горькой истины: «остаться живым в страшной рубке, пусть и раненым, совсем не значило выжить. Этим несчастным людям скоро суждено снова встретиться с врагом. Ясно, что никто и никогда их отсюда уже не вывезет…».
     Самым страшным было ранение с повреждением кости. Единственным средством избежать заражения крови, гангрены и долгого мучительного конца, была немедленная ампутация покалеченной руки или ноги. Смерть на поле боя казалась достойнее и справедливее, нежели рубка живого ещё тела на безжалостной операционной плахе. Стакан крепкой водки не уменьшал боли – это была лишь милосердная дань эскулапов своей жертве… 
     Багратиона в полевом лазарете осмотрели главный медик 2-й Западной армии Гангард и полковой доктор Говоров. Осколок снаряда, раздробивший берцовую кость, застрял внутри щиколотки, однако никаких попыток извлечь его из ноги, вместе с кусками ткани и прочими инородными предметами, врачи не сделали. Не стали они и ощупывать зондом рану на всю глубину, чтобы иметь о ней лучшее представление. Почему?
     Оба медика были убеждены в необходимости срочной ампутации ноги до колена, и не хотели терять драгоценное время, но Багратион намек на ампутацию встретил бурным протестом.
     – Ни в коем случае! Вы ещё ничего не сделали, чтобы спасти ногу, а уже готовы её рубить!  Кому нужен безногий Багратион? Делайте со мной что угодно, но ногу я вам не отдам!
     Это решение князя Багратиона оказалось в итоге роковым, стоившим ему жизни. И врачи, к сожалению, ничего не могли сделать: без личного согласия генерала, ногу ему не оттяпаешь.
     Пока медики осматривали Петра Ивановича, адъютанты Меншиков, Голицын и ординарец корнет Олферьев заглянули в палатки, где эскулапы кромсали людей – офицеры были потрясены увиденным. На полу возле столов стояли тазы с отсеченными ногами и руками. От теплого запаха крови и человеческой плоти мутило так, что все в ту же минуту выскочили на воздух. «Легче пробыть шесть часов в бою, нежели шесть минут на перевязочном пункте» – так позднее описал свои впечатления о полевом лазарете Иван Олферьев.
     О госпиталях для нижних чинов ополченцы были наслышаны и потому боялись их хуже преисподней. Там некому было заботиться о пище для раненых, не было постелей, одеял, далеко не всегда была даже солома для подстилки, не говоря уж о медикаментах. Переполненные нездоровые помещения быстрее способствовали болезням, чем их излечению.
     Матвей Егоров, кивая головой в сторону Леона, решительно заявил:
     – Забирать его отседова надо. Сейчас в Можай отправим, а дальше видно будет.
     Конечно, оставить Леона здесь, возле лазарета, значило обречь на верную погибель. Два Якова, (Свиридов и Епифанов), подхватили Леона и повели туда, где раненых грузили на телеги…

     В это время в двух-трех верстах от Семеновского шел отчаянный бой за Курганную высоту. К судьбе ополченцев Юрова и Машкина, находившихся там, мы ещё вернемся, а сейчас продолжим повествование о трагической судьбе русского генерала Петра Ивановича Багратиона.


*     *     *
     В обычной крестьянской телеге, хорошо устланной сеном, лежать раненому было бы гораздо удобнее, чем полусидеть-полулежать в тесной тряской коляске. Но кто-то посчитал, что не престижно генерала и князя, потомка грузинских царей везти на крестьянской телеге. Вот и мучился раненый всю дорогу от Бородина до Можайска, сжимая зубы и впадая в беспамятство. Доктор Говоров и верные адъютанты чуть не плакали от сострадания, да разве этим поможешь?
     Всё получалось нескладно в этот трагический день. Кратчайший путь от полевого лазарета до Смоленского тракта проходил малоезжим проселком через деревню Псарево, где Кутузов прятал резервную артиллерию. В другой раз адъютанты с удовольствием посмотрели бы на полупудовые и четвертьпудовые единороги, двух- и пятипудовые мортиры, пушки 95-го калибра, и даже 120-го, но только не сегодня. Они ни на шаг не отходили от командующего, поддерживая с обеих сторон его отяжелевшее тело.
     На въезде в Псарево дорогу неожиданно преградил казачий патруль:
     – Стой! Здесь проезда нет.
     Адъютанты Меншиков и Брежинский выскочили из коляски и, сверкая глазами, пошли на казака.
     – У нас в коляске тяжелораненый генерал Багратион! Мы везем его в Можайск. Немедленно пропустите!
     – Не могу! Здесь проезда нет.
     – Что за дремучее безрассудство? Вы знаете командующего армией Багратиона?
     – Знаю, не знаю, что с того? Здесь проезда нет!
     Адъютанты на минуту растерялись. Возникла глупейшая ситуация. Выходит, даже присутствие самого Багратиона казакам не указ? И что теперь делать? Поворачивать назад и ехать в обход? Ещё чего! Это будет крюк не меньше пяти верст!
     Корнет Коленька Голицын повернул лицо полное отчаяния к Багратиону и решительно испросил дозволения:
     – Ваша светлость, разрешите применить оружие!
     Багратиона сотрясала сильная дрожь, сводило судорогой скулы. Превозмогая боль, он отрицательно покачал головой. Старший адъютант Багратиона подполковник Брежинский подошел к казаку вплотную и тихим, угрожающим голосом процедил:
     – Если ты тотчас не пропустишь наш экипаж, я немедленно арестую тебя, мерзавец! 
     Казак невозмутимо ответил:
     – Не имеете права! У меня приказ Главнокомандующего. Я за этот приказ расписался в книге начальника штаба генерала Беннигсена.
     Пока один казак отвечал подполковнику, другой вскочил на коня и, как бы невзначай, обнажил саблю. Обе стороны не собирались уступать, и стало ясно, что миром всё это не кончится. Багратион слышал пререкания с патрулем, но у него не было ни сил, ни прав вмешиваться в ссору.
     Поведение казаков показалось боевым офицерам странным, оно походило на измену, и Николай Сергеевич Меншиков достал из-за пояса пистолет. Брежинский вновь обратился к неуступчивому казаку: 
     – У вас есть старший патруля? Можно его пригласить?
     – Можно, почему нельзя! – казак достал свисток, и пронзительная трель без труда долетела до деревни Псарево, а может и до самого Главного штаба русской армии. Спустя минуты три верховой казак с голубыми просветами и тремя звездочками на серебряных погонах осадил коня возле поста. Поручик Меншиков машинально отметил про себя: «Сотник! Ого-го! Знатный патруль!»
     Услышав, что в коляске находится раненый Багратион и его надо срочно доставить в Можайск, а потом ещё везти до Москвы, сотник птицей слетел с седла на землю – он хорошо знал генерала. Извиняться за патруль не стал, всё было сделано по уставу, но лично взял лошадь под уздцы и проводил коляску до следующего патруля – на выезде.
     От Псарево дорога шла через Татариново – ставки Главной квартиры. И хотя обстановка была совсем не подходящая – решалась судьба Курганной высоты – большинство генералов свиты тепло простились с Петром Ивановичем Багратионом. Кутузов не подошел – оказался чрезвычайно занят, но дал распоряжение выделить Багратиону казачий эскорт, чтобы не произошло какого-нибудь недоразумения на дороге до Можайска.
     В Можайск прибыли под вечер, начало темнеть. Багратиона встретил предводитель местного дворянства подполковник Александр Иванович Астафьев, разместивший генерала и сопровождающих лиц в своих просторных апартаментах. Дом предводителя был одним из немногих в Можайске, который не был ещё забит ранеными.
     Дорога до Можайска сильно растревожила рану Багратиона, самочувствие его ухудшилось; сидя в коляске, он тихо стонал, закрыв глаза. Благодаря этому обстоятельству ему, к счастью, не довелось видеть того, что творилось вдоль дороги и в самом Можайске. Адъютанты были этому только рады. 
     Трупы, лежащие на обочинах дорог как падаль, – совсем не одно и то же, что тела воинов на поле боя. Брошенные людьми, безобразно и бесстыдно обнаженные, они одним своим видом показывали, что нет у них надежды на достойное христианское погребение. В лучшем случае их бросят в общую яму или сожгут на смрадном костре – без чести и сочувствия. А в худшем – их кости разнесут по лесным чащобам одичавшие собаки и объевшиеся человеческими останками волки и лисы… 
     Доктор Говоров не отходил от постели Багратиона, не допуская в комнату к генералу никого, даже адъютантов: «Это вы на поле боя адъютанты, а здесь ваши отвага и бесстрашие не нужны».
     Гостеприимный хозяин, потчуя в ярко освещенной зале гостей, больше всего хотел услышать новости с поля боя, но никто ничего определенного сказать не мог, и потому беседа не клеилась. Гости – хорошо образованные военные специалисты – все понимали, что, хотя разгром русской армии Наполеону не удался, но и остановить наступление французской армии Кутузов тоже не в силах. И завтра-послезавтра Наполеон будет в Можайске, значит и до Москвы дойдет, если не случится чуда.
     И доктор Говоров, глядя на Багратиона, тоже, очевидно, надеялся на чудо. Он хоть и не был в медицине светилом первой величины, но понимал (и должен был убедить генерала), что рана сама по себе не заживет, что каждый день отсрочки операции смертельно опасен. Рана гнила, воспалялась, а Говоров вместо жестких и правдивых слов, отделывался маловразумительными успокаивающими фразами, которые позволили Багратиону питать себя иллюзиями о скором выздоровлении.
     В 99 книжках из 100 авторы ничтоже сумняшеся пишут о смертельном ранении Багратиона во время сражения. Позвольте не согласиться! Ранение его не было смертельным, смертельным было состояние медицины и практика врачевания. Багратион разделил судьбу тысяч неоправданных жертв войны. В словах «был смертельно ранен» слышна индульгенция прошлых, и, значит, будущих ошибок тоже...
     Рано утром 27 августа санитарный кортеж Багратиона покинул Можайск и покатил в Москву. Тесную коляску, вняв разуму, заменили на более просторную карету, но страдания раненого с каждым днем, каждым часом усиливались. Езда по тряской, ухабистой дороге была невероятно мучительна для Багратиона. У него поднялся жар, колючие боли сводили с ума и поэтому, не доезжая до Москвы 37 верст, решили остановиться на отдых, в Вязёмах. В столицу Багратиона привезли 30 августа.
     Как только миновали Дорогомиловскую заставу, поручик Меншиков, наклонившись к Багратиону, вполголоса спросил:
     – Петр Иванович, дом Меншиковых на Никитской в вашем распоряжении. Я надеюсь, вы не будете возражать?
     Юный корнет, услышав эти слова, ревниво засопел, покраснел и запальчиво выпалил безусыми губами:
     – Князь Борис Андреевич Голицын ждет Петра Ивановича и считает за честь его принять. Лучше их дома на Покровке в Москве нет. 
     Все засмеялись. На лице Багратиона впервые за три дня мучительного пути промелькнула тень улыбки. Он покачал головой и, примиряя всех, тихо произнес:
     – Мы поедем на грузинскую слободу… остановимся у Кирилла Александровича на Большой Мещанской... Иначе моя родня проклянет меня до седьмого колена...

     Ни император Александр I, ни Кутузов, ни доктора, ни сам Багратион толком ещё не знали, чем обернётся его ранение, когда он вернётся в строй, и вернется ли вообще. Но пока раненый полководец добирался до Москвы, за его спиной уже был написан приказ, которым Багратиона освободили от должности командующего 2-й армии, да и саму армию решили расформировать. 
     Главное, что никто не сообщил ему об этом.
     А он-то, Петр Иванович Багратион, как действующий командующий послал 1 сентября Кутузову представление к наградам своих подчиненных: «Беспримерный сей подвиг, ознаменованный ранами весьма многих сподвижников, заслуживает по всей справедливости награды». Какой непозволительный конфуз! Какое изощренное унижение испытал Багратион!
     Разумеется, рапорт отставного генерала остался без внимания. Да и самого героя, не моргнув глазом, обошли наградами. Аукнулось гордому грузину презрение к «лакейству» Кутузова. Не надо было близко к сердцу принимать давние слова Суворова: «Я не кланяюсь Кутузову, он поклонится раз, а обманет десять раз». Давно известно: Quod licet Jovi, поп licet bovi.* 
     Но и Михаил Андреевич Милорадович тоже хорош: в своем кругу говорил, не боясь доносов, что Кутузов вообще «человек подлого нрава», а на разных совещаниях и военных советах обязательно дожидался мнения Кутузова, что-
бы тут же его поддержать. У отважного боевого генерала на сей счет была своя непробиваемая философия: «Невозможно же против рожна прати».
_____________________________
*(латин.) Что позволено Юпитеру, то не позволено быку.

     Говорят, Александр I не любил Кутузова. Мифы, рожденные царедворцами, увы, становятся в России историей. Общеизвестно, что не успел развеяться дым Бородинского сражения, как Кутузов был произведен в чин фельдмаршала, получил максимально возможную наградную сумму 100 тысяч рублей. Жена свежеиспеченного фельдмаршала княжна Бибикова в тот же час получила звание статс-дамы, а дочери стали фрейлинами двора… 
     В Москве к Багратиону пригласили профессора медицины Московского университета Гильдебранта. Осмотрев и прозондировав рану, тот сказал, что «рана и здоровье вашего сиятельства обыкновенны». Каких-либо особых рекомендаций профессор не предложил. Ну, кто после такого резюме дал бы свою ногу отпилить?
     О том, что Кутузов готов сдать Москву, и Наполеон не сегодня-завтра будет в русской столице, Багратион узнал случайно: слишком эмоционально обсуждали в соседней комнате эту новость его адъютанты. Экзальтированный князь пришел в неистовство, сорвал с себя повязки, пытал-ся встать, был совершенно вне себя, бросился писать письма Ростопчину, Аракчееву… Судьба Москвы не давала ему покоя. Принимать какие-либо лекарства наотрез отказался, и, понимая свое бессилие что-то изменить, впал в оцепенение. С этого дня состояние Багратиона стало катастрофически ухудшаться.
     На домашнем совете было принято решение немедленно покинуть Москву. Не хватало ещё стать пленником Наполеона! Петр Иванович написал прощальную записку Ростопчину: «Прощай, мой почтенный друг! Я больше не увижу тебя. Я умру не от раны моей, а от Москвы».
     2 сентября эскорт генерала Багратиона покатил по дороге на Сергиев Посад, проехал всю Московскую, а потом половину Владимирской губернии до села Сима, где находилось имение его боевого друга генерал-лейтенанта Бориса Андреевича Голицына. Его жена Анна Александровна была урожденной грузинской княжной и состояла в дальнем родстве с Петром Ивановичем Багратионом. Сын, юный корнет Николай Голицын, сопровождал Багратиона, и был этим обстоятельством горд чрезвычайно.
     Село Сима с окрестными деревушками в своё время царь Петр I пожаловал генерал-фельдмаршалу Голицыну за виктории в Северной войне. Господские апартаменты Голицыных – это просторный дом на два этажа с мезонином. На белоснежном фасаде 35 высоких окон, наполнявшие здание светом и воздухом.
     Петр Иванович Багратион никогда не был женат. Это о таких, как он, пели в песнях: «Наши жены – пушки заряжены…» Военные походы, битвы, сражения были его стихией. Не было у генерала ни детей, ни родного дома, ни имения, ни даже клочка земли; не было и фамильной церкви. Особенностью же характера князя была его не то чтобы расточительность, но какое-то легкомысленное отношение к деньгам, поэтому они у него не задерживались. Ни большое генеральское содержание, ни премии от государя за военные победы, ничто не спасало: – Багратион всегда был в долгах, как в шелках.
     По прибытии 8 сентября в Симу Багратиону была сделана локальная операция – расширение и глубокий осмотр раны. Осмотр не оставил никаких надежд на благополучный исход: всё было слишком запущено. От начавшейся гангрены и смерти могла спасти только немедленная ампутация ноги, о которой генерал, как и прежде, не хотел даже слышать.
     Предчувствуя кончину, Багратион мучился невозвращенными долгами и доверительно обсуждал с адъютантом Брежинским что и кому отдать из своего небогатого наследства.
     Александр I, будучи осведомлен о плохом самочувствии генерала, предписал министру финансов отпустить Багратиону на лечение 50 тысяч рублей.  И опять я вынужден сказать, что в 99 публикациях из 100 упоминаются эти пре-словутые 50 тысяч, выделенных Багратиону, но умалчивается главное – генерал от инфантерии этих денег не получил.
     Дежурный генерал Его Императорского Величия Петр Андреевич Аракчеев отбыл из Петербурга с указанной суммой в село Сима. Находясь в дороге, встретил в Крестцах Новгородской губернии адъютанта Багратиона, светлейшего князя Николая Сергеевича Меншикова, от которого и узнал о кончине Петра Ивановича. Аракчеев перекрестился на купола каменного собора святой Екатерины и повернул обратно в Санкт-Петербург. В журнале исполнения указов Александра I имеется запись: «По случаю кончины П.И. Багратиона деньги возвращены императору 21 сентября 1812 года».
     Похоронили выдающегося полководца 12 сентября в скромной сельской церквушке села Сима Владимирской губернии при большом скоплении жителей окрестных деревень.

     Теперь самое время вернуться на Бородинское поле, на Курганную высоту, на батарею Раевского, где продолжалась смертельная схватка, и где находились пятнадцать ополченцев деревень Юрова и Машкина.



КУРГАННАЯ ВЫСОТА

Глава 7

     С наступлением темноты за несколько часов до сражения все инженерные роты ополчения отвели с Курганной высоты в тыл за вторую линию обороны. На батарее Раевского из ополченцев оставалось только пятнадцать добровольцев, которые взялись соорудить перед русскими укреплениями странные и, на первый взгляд нелепые, «заграды» из старых телег и прочего хлама, которого всегда предостаточно в местах скопления большого количества войск.
     Это случайное обстоятельство сильно повлияло как на судьбу сходненских мужиков, так и на судьбу батареи Раевского. Сложись всё по-другому, – не было бы повода представлять сходненских ополченцев к награде и они, как сотни их товарищей, бесследно сгинули бы в обреченном на гибель строю, переодетые по дерзкому замыслу Кутузова в форму гвардии…
     Заведомо обреченных на смерть обычно предпочитают после сражения не вспоминать, чтобы не предавать огласке подробности победы, добытой в прямом смысле плотью и кровью низших чинов…
     Презрительная оценка солдатской массы как «пушечного мяса», была известна благодаря Вильяму Шекспиру задолго до Бородинского сражения. Но к данному случаю она применима быть не может. Сгинувшие ополченцы в гвардейских мундирах, конечно, были на Бородинском поле «пушечным мясом», но, прежде всего, они явились частью хитроумного плана Кутузова, элементом военного искусства, которое существенно повлияло на исход сражения.
     После того, как пасынок Наполеона под покровом утреннего тумана внезапно захватил Бородино и установил на околице села мощную артиллерию для флангового обстрела батареи Раевского, самое время было французам начать лобовую атаку Курганной высоты. Дивизии маршала Даву стояли на исходных позициях в полной готовности.
     И тут передовые французские посты наблюдения доложили о каких-то телегах, кучами нагроможденных вдоль русской обороны. Поначалу никто на французской стороне всерьёз это сообщение не воспринял: мало ли чего валяется или находится на поле боя; вон избы стоят и что из этого следует? Командир полка генерал Бонами раздраженно переспросил дивизионного инженера саперной службы:
     – Что вы сказали? Телеги помешают полкам пойти в наступление? Сломают шеренги и увеличат потери от залпов русских пушек? De la sorte d;barrassent, contre undiable, ces chariots!* Может ещё рассказать, как это сделать? 
      Подчиненные не любили генерала Бонами, несмотря на его храбрость и презрение к смерти. Его высокомерие по отношению к младшим по званию не знало границ. Он один из первых стал носить на службе темные очки – французскую новинку начала века, но солдаты были уверены, что даже этим он демонстрировал свое презрение к окружающим…
     Командиры артиллерийских батарей получили приказ ударить по этим кучам. Пушкари, усмехаясь над русской дурью, прямой наводкой навели орудия и дали залп. От телег полетели щепки, но… не более того. Кучи остались стоять на месте. Массивные чугунные ядра легко пробивали хлипкие доски телег, но связанные между собой гибкими хлыстами, кучи и не думали рассыпаться. После нескольких неудачных попыток обстрел прекратили. 
     Ядра для своих пушек французы, между прочим, везли обозами из Европы, и потому расточительность совсем не поощрялась. Русские пушки имели другой калибр (разумеется не случайно!), поэтому французы не могли использо-
вать русские ядра. Но не секрет, что и у французов, и у русских было достаточно трофейных пушек и боезапасов к ним.

     О задержке наступления на Курганную высоту пришлось доложить Наполеону. Тот, услышав бред о каких-то телегах, пришел в ярость: «Я требую немедленно выполнить приказ о взятии редута!»   
     На уничтожение неожиданно появившегося препятствия была отправлена рота егерей. Однако, несмотря на град бомб и снарядов, сыпавшихся на головы защитников батареи Раевского, французских егерей встретили дружным ружейным огнем. Их легко брали на мушку, отстреливая как куропаток на щедрой и удачной охоте.
______________________________
* (фран.) Так уберите, к черту эти телеги!   

     После провала и этой затеи французские командиры, наконец, поняли, какие телеги стояли на пути их наступления и в чем состоял русский подвох. Начало атаки Курганной высоты пришлось вновь отложить. Только к девяти часам утра заграды были сожжены и дивизии Брусье, Жерара и Морана пошли развернутым строем в атаку.
     Время в ходе любого сражения имеет наипервейшее значение. Это ещё до новой эры хорошо знали римские политики и военачальники. «Промедление смерти подобно» – говорили они, решительно уничтожая друг друга. Хорошо знал эту истину и Наполеон, большой знаток римской истории и приверженец римского права. Но даже он, будучи на короткой ноге с Богом, был вынужден считаться с непредсказуемостью противника. Бонапарт чувствовал, что эта неожиданная задержка с атакой батареи Раевского дорого обойдется французской армии.
     Генерал Раевский, который вначале снисходительно отнесся к тележным «заградам», позднее оценил их в полной мере. По его инициативе команда ополченцев (санитаров-носильщиков) была представлена к наградам, но не за спасение раненых, а именно за ночную «каверзу» французам, учиненную перед Бородинским сражением и повлиявшей на ход сражения.

*     *     *

     Как только сходненские мужики вернулись с ничейной полосы, где поставили заграды, их с первыми же залпами вражеских пушек немедленно объявили санитарами-носильщиками и закрепили за батареей Раевского.
     Кроме этих, удачно подвернувшихся ополченцев, никаких других ни рядом, ни поодаль не оказалось. Куда вдруг пропали все строительные роты – никто толком не знал.
     В первые часы под непрерывным обстрелом новоиспеченным санитарам, не нюхавшим пороха, пришлось нелегко: к изуродованным телам, оторванным рукам и ногам привыкнуть невозможно, а тошнотворный запах крови выворачивал нутро наизнанку. 
     Перевязочные лазареты в тылу батареи ничем не отличались от тех, что знакомы нам по Семеновским флешам: тот же кошмар, те же инструменты, тот же небогатый выбор средств оказания помощи. 
     Ополченцев на батарее мало, носилки приходилось нести вдвоем, и оттого мужики сильно уставали. Возвращались на боевые позиции шагом – экономили силы. Вторые сутки ополченцам ни крошки в рот не перепало, ни одного часа подремать не удалось. Даже разговаривать между собой не было ни сил, ни желания – ходили с носилками молча… Каждый думал о семье, неубранном поле, скотине в хлеву, казнясь невольной виной, испытывая тревогу и беспокойство о тех, кого покинул дома. Жальчее всего были мысли о жене, которая без мужика мыкала нужду полной пригоршней. Кто позаботится о стариках и детях? Кто поможет убрать урожай? Управляющий? Приказчик? Как бы ни так! Господские слуги не бывают милосердны. 
     Мотаясь с носилками взад и вперед, ополченцы, тем не менее, заметили возню французов возле заград. За три часа с начала сражения ни одной пешей или конной атаки на батарею не было, и только пушки с обеих сторон перелаивались до хрипоты, как враждующие своры собак.
     С атакой центра русской обороны у Наполеона вышла непростительная заминка. Ещё до начала сражения было ясно, что Курганная высота – «замок» всей позиции русских. Три с лишним часа «рыться в собственных карманах в поисках ключа к замку» – непростительная роковая оплошность атакующей стороны. 
     Если это оплошность, то чья? Маршала Даву? Или пасынка Богарне? А может, он сам во всем виноват? Наполеон досадливо поморщился: поздно искать виновных. Победа сейчас нужна любой ценой.
     Первая атака французов на батарею Раевского началась лишь в девять часов утра – в разгар боя на левом фланге русской обороны. Благодаря этой задержке ратники второй линии генерала Раевского были переброшены в помощь Багратиону на Семеновские флеши, которые удалось в тот час отстоять, а Раевский первый натиск на Курганную высоту успешно отразил пушечным огнем.
     Талант полководца – это удача, помноженная на точный расчет. Какая бы ситуация ни складывалась на поле, Главнокомандующий Великой Армии мгновенно просчитывал возможные варианты боевых действий и их последствия. Сражение для Наполеона – это всегда шахматная партия. Его неожиданные решения порой ставили в тупик не только противника, но и собственных командиров, которые спустя некоторое время начинали восхищаться прозорливостью Наполеона и безошибочностью его интуиции.   
     После захвата Багратионовых флешей, казалось бы, бросай в пробитую брешь свежие дивизии, развивай наступление, выходи в тыл главным силам русской армии!
     Даву, Ней, Мюрат, Жюно без сомнения поступили бы именно так, но может потому они и не были Главнокомандующими? 
     Наполеон к всеобщему удивлению не стал развивать наступления. Он раньше всех понял, что идти в тыл Багратионовых флешей уже не имеет смысла: большая часть защитников уничтожена во время французских атак, и в то же время оборона второй линии русских осталась несокрушенной. Только захват Курганной высоты – «замка» всей обороны русских – открывал французской армии путь к дальнейшему наступлению.
     Наполеону не требовалось доказывать свою правоту, в чем-то убеждать своих генералов, – ему верили безоговорочно, перед ним преклонялись, ни у кого не возникало тени сомнения в его военном превосходстве.
     Но сегодня французский император, уверенный в том, что является избранником Богов, не ощущал привычного вдохновения. Вроде бы всё на поле делалось правильно, но словно по принуждению, словно колесо фортуны попало в зыбучие пески и стало предательски пробуксовывать. Однажды в египетском походе он уже испытал подобное состояние. Тогда ему пришлось бросить остатки своей армии и искать спасения у себя на родине.
     Наполеон чувствовал, что бездонная русская трясина засасывает его сильнее коварных египетских песков, но повернуть назад или хотя бы остановиться, он уже не мог. У большой войны существуют свои законы. До какого-то рубежа полководец ведет свою армию, но наступает миг, когда армия, предчувствуя победу и уже ощущая её вкус, несет к ней своего кумира на руках, и ей совершенно нет нужды думать о том, что будет завтра…
     Завтра, солдат, взявший город, тем более, столицу, будет иметь свое право на три дня бесчинств и грабежей. Что будет потом – не его забота. И не дай Бог какому-нибудь образованному безумцу что-то втолковывать нижним чинам о Пирровой победе. Они убьют этого сумасшедшего, заподозрив его в желании отнять у них победу, а значит и добычу, женщин, трофеи… 
     Тяжелые раздумья Наполеона прервали шум и возбуждение свиты. Адъютант бригадного генерала Орнано бежал с донесением к Главнокомандующему:
     – Ваше превосходительство! Кавалерия русских переправилась через Колочь в районе деревни Малой и атакует наш левый фланг.
     – Где сейчас русская кавалерия?
     – У переправы через речку Война, что у села Беззубово.
     – Сколько конницы участвует в атаке?
     Адъютант не знал, какими силами атакуют русские. Считать всадников по головам или по конским хвостам не было ни времени, ни возможности, но Главнокомандующему так не скажешь. Не моргнув глазом, офицер отрапортовал:
     – Не менее корпуса, ваше превосходительство! 
     Корпус кавалерии – это большая сила, если её не остановить, она сметет не только передовые части, но и захватит обозы Великой Армии.
     Суматоха на левом фланге французов нарастала, крики уже были слышны здесь, в ставке, и больше походили на панику, нежели на шум боя. В довершение всего на бешеном аллюре подлетел очередной офицер связи:
     – Ваше превосходительство! Казаки переправились через Войну и прорываются в тыл корпуса Богарне.
     Это было уже серьезно. Накануне баталии Наполеону доложили, что в плен попал казачий разъезд во главе с хорунжим. Наполеон пожелал лично побеседовать с хорунжим и не пожалел об этом.
     Казак попался весёлый и разговорчивый. От него император Франции услышал, что будь у Наполеона в армии казаки, он давно мог бы стать… китайским императором.
     Наполеон усмехнулся и ответил, что во французской армии есть казаки, почти две тысячи.
     Хорунжий поперхнулся и, поморгав белесыми ресницами, не побоялся спросить:
     – Каки-таки казаки? 
     – Самые настоящие, которые служили в Эстляндии, Курляндии, Ливонии…
     – Ой, да рази ж то казаки? Сучьи выродки, помет псиный! Как они нас предали, так и вас предадут. Казак без родины – что дротик без наконечника – пустая вещь.
     – Мне рассказывали, что атаман Платов обещал отдать в жены свою дочь тому казаку, кто возьмет в плен самого Наполеона. И что, много таких охотников нашлось?
     – Да, пожалуй, все!
     …И вот спустя несколько дней тысячи кандидатов в зятья атамана Платова атакуют левый фланг французских войск.
     Наполеон приказал Евгению Богарне организовать контратаку на казачьи эскадроны силами Итальянской гвардии и корпуса Груши. Туда же перебросить Молодую гвардию, которая готовилась к штурму Курганной высоты.
     С шумным, но малополезным наскоком кавалерийского корпуса Уварова и казаков Платова французы разобрались быстро, но дерзкая вылазка русских показала Наполеону, что противник тоже может преподнести любой сюрприз и терять бдительности не следует.
     Случилась история очень похожая на ту, что произошла рано утром во время захвата села Бородино, только на этот раз поволноваться пришлось не Кутузову, а Наполеону.

*     *     *

     Во время одной из контратак русской конницы французские уланы (точнее, голландские «красные уланы» 2-го Шеволежерного полка) числом около двадцати, оказались за спинами русского эскадрона кирасир. Голландцы быстро поняли, что допустили промашку, проскакав лишнего вглубь обороны противника. Ряды кирасир позади чужаков сомкнулись и те, неожиданно для себя, оказались в западне. Круто развернувшись, уланы увидели вокруг себя обнаженные палаши и пистолеты, направленные на них.
     Решения в бою принимаются быстро. Главные противоборствующие силы – жизнь и смерть – не любят долгих переговоров. 
     Выбор у голландцев невелик – секунда-другая, и всё у них окажется в прошлом: семья, дом, родина, жизнь. Любое их сопротивление немедленно аукнется пальбой из взведенных пистолетов. Голландцы – народ жизнелюбивый и, значит, не слишком воинственный, а плен, как известно, состояние временное. Поэтому adjudant* авантажно бросил саблю в ножны – жест понятный в армиях всего мира.
_______________________________
* (фран.) Старший команды. 
     Русский ротмистр отрывисто скомандовал пленным:
     – Demontage rapide! Armes au sol*
     Голландцы, глядя на своего adjudant, стали слезать с коней, отстегивать сабли, бросать оружие на землю.
     – Несмачный и Коробец! Соберите лошадей и сдайте вместе с оружием каптенармусу полка! Громилин и Бондарь! Пленных на сборный пункт в Татариново!
     Обернувшись на весело зубоскаливших кирасиров, привычно скомандовал: 
     – Эскадро-о-он, за мной! 
______________________________
* (фран.) Быстро спешиться! Оружие – на землю!
     Огибая Курганную высоту, эскадрон пошел наметом на его левую оконечность, где не утихало кровопролитие. На атаку одной стороны, другая тут же отвечала контратакой. Конники, поднимая коней на дыбы, рубились насмерть; гвардейцы, ощетинившись штыками, вставали в каре, преграждая путь противнику; французская пехота шла напролом, не считаясь с потерями; ни одна из сторон не собиралась уступать поле боя. 
     Громилин и Бондарь, верхом на конях, обнажив сабли, повели плотно сбитую толпу пленных в тыл, в сторону Татаринова. Голландцев, похоже, совсем не печалило их новое положение. Они шли, оживленно переговариваясь, и если бы два всадника понимали чудовищную языковую смесь, на которой разговаривали «французы», то с удивлением узнали бы, что те вполне довольны своим пленением. Если в битве победит Наполеон, рассуждали они, то их плен окажется недолгим, а если победят русские, то пребывание в России может затянуться на пару лет, но всё-таки это несравненно лучше, чем церемониальное извещение родным об их героической смерти в далекой варварской стране.
     Ополченцы-санитары Петр Григорьев и Андрей Семенов, возвращавшиеся с перевязочного пункта, замедлили шаг, пропуская группу пленных…

     Петру Григорьеву нет ещё и тридцати. Дома у него сын Петька трех годков от роду, да баба на сносях – к рождеству, бог даст, разрешится от бремени. Два родных брата в Юрове, но у тех свои семьи – куча детей мал мала меньше, потому и старики там же живут.
     Андрею Семенову проще – он холостой. В Машкине почему-то всегда женихов было больше, чем невест. Но Андрей рад, что не успел жениться. Для бабы хуже нет, чем стать соломенной вдовой. Бывает, сгинет мужик на войне бесследно, не опознали его среди мертвых, и хоть всем понятно, что сложил он голову на поле боя (может разнесло на куски каким-нибудь снарядом, или размяло под колесами пушек) – ан нет, никто справку о его смерти не даст. Вот и мыкается баба – ни богу свечка, ни черту кочерга. А когда, наконец, признают мужа погибшим, то баба к тому времени, считай, тоже погибла…
     Стоят наши санитары, на пленных иноземцев зенки пялят – те вроде бы ничем особенным от русских не отличаются, разве что нахальства да развязности в их обличии больше, даром, что в полон попали. А заморские супостаты, все как один, морды на ополченцев уставили, аж глаза вываливаются – кто с удивлением, кто со страхом, а кто и с откровенной насмешкой разглядывают армяки, кровью заляпанные, за кушаками топоры торчат, на плече кистень из подковы висит. Руки этих угрюмых бородатых людей тоже все в крови – ну чисто разбойники с большой дороги. Попадись таким зверям в лапы – с живого шкуру сдерут, не поморщатся. Варвары, одним словом…   
     Над полем пушечный гром не смолкал ни на минуту, дымом все заволокло – за полверсты уже ничего не разглядишь. Не сразу верховые Громилин и Бондарь заметили, что от села Семеновского им наперерез скачет конный отряд. А когда увидели, то не сразу форму разглядели, а когда стало понятно, что это гусары Понятовского прорвали оборону Семеновских флешей, то бежать куда-либо было поздно. Мысль ретироваться пришла в голову последней, вначале конвойные решали, что же делать с пленными.
     А пленные сами за себя всё решили. Старший команды «красных улан», увидев спасение, дал команду:
     – Descendre !*
     Голландцы рухнули на землю. Два всадника нелепо и обреченно возвышались над ними, да обочь с носилками в руках затравленно стояли два ополченца.
     Гусары, увидев лежащих «красных улан» мгновенно всё поняли и вихрем закружились вокруг русских конвойных. Участь их была скорой и печальной…
     Санитары, не надеясь на милосердие врага, а лишь повинуясь инстинкту, упали на колени, распластались на земле, прижались тощими животами к сухой желтой траве и за
___________________________________
* (фран.)  Ложись!   
крыли головы руками. Эскадрон поляков, мстительно веселясь, прошел галопом по распростертыми телами, устремившись затем к Курганной высоте…    

*     *     *

     А на Курганной высоте, несмотря на все усилия Наполеона, батарея Раевского продолжала бить из пушек по атакующим полкам. Никогда раньше не знала Великая Армия таких огромных потерь. 
     Равнина перед батареей Раевского была сплошь покрыта телами убитых и покалеченных людей. Раненые, которые хоть как-то могли передвигаться, ползли, цепляясь за землю руками, шли на четвереньках, ковыляли, опираясь на ружьё, брели, иногда вслепую, в поисках помощи. Раненые солдаты воюющих армий, встречаясь на поле боя, молча обходили друг друга, не помышляя о мести. Под градом ядер, картечи, пуль, которые обрушивались со всех сторон, немногим удавалось доползти до своих позиций. Счастливчиков подхватывали санитары и бегом несли к полевым лазаретам, где сотни таких же бедолаг надеялись на помощь полевых врачей… 
     Всё мрачнее становился Наполеон – время перевалило за полдень, а ощутимых результатов как не было, так и нет. На склонах Курганной высоты, во рвах и «волчьих» ямах, на земляных валах полегли лучшие полки Великой Армии, по-гибло несколько генералов. Солдаты стали называть изрыгающую огонь батарею «редутом смерти». Мысли о том, что потери русских тоже велики, не приносили Наполеону успокоения. Кутузов, в конце концов, находится в своем отечестве, и кто знает, какие резервы прячутся за его спиной…
     Но иного выхода нет – только наступать, только вперед! Победа сегодня нужна как никогда раньше!
     Наполеон слегка повернул голову в сторону свиты – мгновенно рядом с ним появился генерал-адъютант.
     – Передайте генералу Дефрансу, пришел его час. Пусть атакует Курганную высоту с юга.
     Кирасирская дивизия генерала Дефранса – это третий эшелон французской армии. Нервы Наполеона были натянуты до предела. Конечно, есть ещё Молодая и Старая гвардия, но эти тысячи лучших солдат армии – его личная гвардия, охрана императора Франции. Нельзя допустить, чтобы азарт сражения толкнул его на безрассудство – история не простит такого легкомыслия.
     Генерал Дефранс лично возглавил атаку своих карабинеров. Это показало чрезвычайную важность предстоящего дела и воодушевило солдат на подвиги. Видя впереди себя командира, каждый из них готов был умереть за него и величие Франции. Карабинерские полки – элита французской тяжелой кавалерии.
     Во время первой атаки дивизия Дефранса сумела отбросить русских драгун, но в густом подлеске южнее Курганной высоты скрывался полк егерей, который метким ружейным огнем заставил непобедимых карабинеров отступить.
     Обе стороны бросали в бой новые и новые силы… Курганная высота несколько раз переходила из рук в руки. Во время последних атак ожесточение французских солдат было удивительным даже для старых, много повидавших русских воинов. Обстоятельство это было разгадано, как и в схватке при Шевардино, почти случайно. Оказалось, что в полках генерала Жерара сражалось против России немало российских подданных из Минской губернии (входившей тогда в состав Речи Посполитой), а в рядах французской кон-ницы оказались российские казаки, служившие до этого на территории Балтии.
     Как только сие препоганое обстоятельство стало достоянием русского войска, низшие чины, не сговариваясь, перестали брать пленных. Правда, небольшие исключения были: французского генерала Бонами с темными очками на носу в одной из контратак гренадеры подняли на штыки – он получил сразу двенадцать ран. Спасаясь от неминуемой смерти, Бонами успел крикнуть «Я – маршал Мюрат, неаполитанский король!».
     Непонятно, что больше спасло генерала – присвоение себе чужого титула или необычные темные очки. Гренадеры позднее, смеясь, рассказывали, что приняли его за слепого, и были этим обстоятельством настолько поражены, что не торопились добивать француза. (Он, кстати, оказался чистокровным французом, и, проведя в русском плену около двух лет, уехал во Францию, где благополучно дожил в тишине своего имения до 1830 года).
     Генерал Бонами оказался на Курганной высоте по главе полка линейной пехоты, который (далеко не первый по счету!) атаковал батарею Раевского. В отличие от других своих соплеменников Бонами повезло больше, – он батарею всё-таки захватил, правда, ненадолго. Контратака русских кирасиров и пехоты выбила французов с высоты, а сам генерал, как мы знаем, едва остался жив. Из четырех тысяч его подчиненных сумела ретироваться на свои позиции только жалкая горстка солдат.
     Потери обороняющейся стороны были, увы, ничуть не меньше. От десятитысячного корпуса Раевского осталось (по его личному донесению) «едва 700 человек». На смену Раевскому пришла пехотная дивизия генерала Лихачева…
     Наполеон понимал: на Курганной высоте сейчас решалась судьба Бородинского сражения. Он поднял руку, в ту же секунду к нему подлетел дежурный офицер.
     – Слушаю, ваше высокопревосходительство!
     – Огюстена Жан Коленкура ко мне!
     Огюстен Жан Коленкур – блестящий тридцатипятилетний
генерал. Худощавый, изящно сложенный аристократ. Он великолепно смотрелся на коне и мог бы служить моделью для самых прекрасных скульптур. Число сражений, в которых он участвовал, превышало количество прожитых им лет. Коленкур входил в круг самых близких друзей и соратников Наполеона. С началом похода в Россию император назначил его комендантом своей Главной квартиры. Незадолго до похода в Россию, 21 апреля 1812 года он женился на юной, восхитительной Бланш д’Обюссон де Лафайад, в которую был влюблен без ума.
     Ночью, накануне сражения, генерал Огюстен-Жан де Коленкур был дежурным в палатке императора. Лежа на раскладушке, он думал не о предстоящем сражении, а о своей жене. Подперев голову рукой, он грустно смотрел на её небольшой портрет, который носил на груди под мундиром.
     Утром, когда сражение уже было в разгаре, Наполеону сообщили о гибели на Семеновских флешах генерала Монбрена. Наполеон бросил взгляд на свиту и, заметив Коленкура, подозвал его… Через минуту Огюстен Коленкур стал командиром 2-го кавалерийского корпуса.
     И вот сейчас, в решающие минуты сражения, Наполеон приносил в жертву богу войны своего верного друга…   
     Ожидание во время боя всегда кажется невыносимо долгим, но император скрывал своё нетерпение: на него были устремлены десятки, а может и сотни, глаз.
     Командир кирасирского корпуса генерал Коленкур на чистокровном арабском скакуне стремительно подлетел к императору. Словно невесомый, он взлетел над конем и мягко, по-рысьи приземлился на ноги. Не глядя, бросил повод, который подхватил кто-то из порученцев свиты. Наполеон ревниво усмехнулся: «Красавец!» 
     Командир кирасирского корпуса вытянулся перед Наполеоном в струнку.
     – Огюстен! Мы должны немедленно захватить батарею на Курганной высоте. Пока она не будет в наших руках, мы не сможем рассечь надвое русскую армию и одержать над ней победу. Я верю в твою удачу!
     – Сир! Я возьму её живым или мертвым! 
     Началась очередная атака, неизвестно какая по счету. 150 орудий били по батарее Раевского. Против дивизии Лихачева пошли в бой 34 кавалерийских полка. Первым среди них был корпус Огюстена-Жан де Коленкура.
     Коленкур был умным и изобретательным командиром. Он не повел свой корпус в лоб на батарею, а поскакал широким аллюром в обход. Со стороны могло показаться, что его больше интересовало село Семеновское, чем проклятая батарея. 
     Но вот Коленкур резко повернул влево и корпус, сминая разрозненные потрепанные батальоны русской пехоты и кавалерии, взлетел с тыла на Курганную высоту. Для защитников батареи этот маневр и удар сзади оказался неожиданным и потому наиболее опасным, тем более что другие французские полки в это же самое время атаковали батарею в лоб. Русская пехота встретила корпус Коленкура отчаянным ружейным огнем, но силы на тот момент были слишком не равны… 
     Дивизия Лихачева, выполнив свой долг, перестала существовать; сам генерал, трижды раненый, попал в плен…
     В четыре часа пополудни батарея Раевского прекратила сопротивление. Во время штурма кургана любимчик Наполеона дивизионный генерал граф Огюстен Коленкур пал смертью храбрых. Он сдержал слово, данное Наполеону. Смерть друга император пережил очень тяжело. Он долго смотрел на застывшее лицо Огюстена и мысли о собственной смерти уже не пугали его…
     Под мундиром графа нашли пробитый пулей и обагренный кровью портрет его юной жены. Вывезти тело Коленкура на родину не представилось возможным и Наполеон поручил главному хирургу вынуть и забальзамировать его сердце. Коленкур навсегда стал национальным героем Франции. 

*     *     *

     Великая Армия вместе со своим Главнокомандующим так грезила захватом древней российской столицы, что битву на безвестной речке Колоче, на холмистых полях Шевардина, Семеновской и Бородина называла не иначе, как «битва под Москвой», или реже «битва на Москве-реке».
     И вот судьба «битвы под Москвой» на доселе безвестной Курганной высоте, похоже, благополучно завершалась. Получив, наконец, сообщение о падении батареи Раевского и отступлении противника, маршалы Великой Армии были готовы праздновать победу в сражении. Оставалось сделать ещё чуть-чуть – обратить противника в бегство. 
     Эту задачу блистательно могла выполнить французская гвардия. Маршалы уже не просили, они требовали у Наполеона бросить на поле боя свежие гвардейские полки. Долгожданный разгром армии Кутузова уже на кончике штыка, нужно только ещё одно, последнее усилие. 
     Наполеон поскакал со своей свитой на Курганную высоту. Увиденное разочаровало его. Нет, не усеянные телами склоны Курганной высоты испортили ему настроение. Полководец во время сражения не замечает павших, не слышит вопли и стоны раненых. Он держит в голове только число своих резервов, наличие пушек и снарядов.
     Разочарованный император, стоя на вершине холма, внимательно рассматривал в подзорную трубу ближний тыл русской армии. Никакого разгрома, о котором ему живописно докладывали его маршалы, Наполеон не обнаружил.
     Да, русская армия истекала кровью, потери её огромны, но она не бежала с поля боя, а непрерывно контратакуя, отошла на вторую линию обороны. Он хорошо видел в подзорную трубу монолитные гвардейские ряды, конные эскадроны, массу пехоты и толпы ополченцев, которые совершали на новом рубеже земляные работы. 
     Да, если уж атаковать русских, то это надо делать прямо сейчас… Интересно, а что у Кутузова на левом фланге?
     Наполеон молча направил свою лошадь на Семеновские флеши. Рослые гвардейцы на конях со всех сторон окружали императора, надеясь таким образом защитить его от шальной пули или осколка. И здесь, на флешах, Наполеон увидел, как в русском тылу ратники, прибывшие, очевидно, из резерва, строились отнюдь не в походные колонны. Русские готовились продолжить сражение.
      Наполеон взглянул на серое, затянутое тучами небо. Ещё час-полтора, и густые сумерки, замешанные на пороховом дыму, плотно укроют Бородинское поле…
     Император перевел взгляд на Старую Смоленскую дорогу. Там, в оврагах, прятались дивизии Тучкова; вдоль дороги в лесу маскировались хорошо вооруженные егеря и, возможно, маскарадные батальоны ополченцев, которые утром ввели в заблуждение генерала Понятовского. 
     На Новой дороге, куда Кутузов мечтал заманить французов, ждали своего часа свежие шанцы, люнеты и флеши русских. Конечно, Наполеон не сомневался, что все эти укрепления и остатки русской армии он разобьет, вопрос только какой ценой? Ценой собственной гвардии? Нет, это невозможно. Возможно, кто-то и мечтает, чтобы он совершил подобное безрассудство, но надежды его соперников напрасны!
     «Победа на Москве-реке, как бы она ни была достигнута, отворит мне врата Москвы. Отступление русских неизбежно. Для чего же мне добровольно подвергаться опасности и повторять ошибку, какую в своё время совершили шведы под Полтавой?»
     Наполеон принял решение …
     Маршалы Ней, Мюрат и Даву были решительно настроены атаковать врага до полного разгрома, но, конечно, понимали, что их измотанные войска не смогут преодолеть второй рубеж русских. Исход дела могла решить только Старая гвардия. За спиной Главнокомандующего свита нетерпеливо ждала решения. Маршалы и генералы Великой Армии не сомневались, что сегодня ночью они будут праздновать одну из лучших своих побед.
     К Наполеону подошел Иоахим Мюрат, один из самых знаменитых маршалов Великой Армии. Нет, это не было с его стороны намеком, что ожидание затянулось и пора принимать решение. Мюрат лишь хотел, чтобы Наполеон не сомневался в своих маршалах: они готовы немедленно продолжить сражение до полного триумфа. Иоахим стоял рядом и ждал от императора судьбоносных, исторических слов.
     Наконец Наполеон повернулся к Мюрату и сказал:
     – Этого русского генерала, который сегодня оборонял редут на Курганной высоте, я бы незамедлительно произвел в маршалы.
     Фраза, произнесенная Наполеоном, привела Мюрата в замешательство. При чем тут русский генерал? О чем думает Главнокомандующий в тот момент, когда вся армия ждет его призыва: «во имя величия Франции, вперед!»
     – Сир! Генералы ждут указания продолжить наступление. Они уверены в успехе. Русские уже потеряли более половины своей армии, у них нет резервов.
     Наполеон, едва скрывая раздражение, решительно возразил:
     – Откуда вам известно про резервы русских? Вся Россия за их спиной – это их резервы. Справедливее сказать, что это у нас нет резервов.
     – Сир, вы не раз, желая решить исход битвы, бросали в бой Старую гвардию и это всегда приносило успех. Наверное, сейчас пришел именно тот случай, когда гвардия может и должна решить исход дела. 
     – Мы поставим на этом рубеже пушки, много пушек, и будем вести интенсивный обстрел русских. Мы не дадим им строить новые укрепления и готовить контратаки. Наши солдаты устали, надо привести армию в порядок, надо, в конце концов, позаботиться о раненых… 
     Мюрат понял, что Главнокомандующий не собирается бросать гвардию в бой. Интересно, что заставило его усомниться в благополучном исходе сражения? Может, стоит снова заговорить с ним о гвардии? Нет, пожалуй, нельзя! Во-первых, это прозвучит бестактно, а во-вторых, он может расценить такую настойчивость, как вызов себе. Не дай бог, заронить в душу Наполеона хоть малую искру подозрения о несогласии маршалов с Главнокомандующим, о зреющем недовольстве и протесте… Бонапарт умеет решительно расправляться с любым бунтом.   
     Будет, конечно, искренне жаль, если отказ ввести гвардию в бой окажется роковой ошибкой Наполеона. А если это ещё одно гениальное предвидение великого полководца?
     Мюрат благоразумно предпочел промолчать.
     Единственным человеком, которому Наполеон мог доверить свои тревоги, был маршал Бертье – начальник штаба Великой Армии. Исход дневного сражения удручал: обе армии убивали друг друга тысячами, но это не привело ни к каким результатам; раздражало и то, что не было ни пленных, ни трофеев.
     Наполеон окинул взглядом поле битвы. Оставлять армию до утра среди тысяч мертвых тел, среди предсмертных стенаний сотен и сотен, обреченных раненых, которым невозможно помочь – нельзя. Это ещё больше подорвет боевой дух солдат. И он отдал приказ, которого ожидали меньше всего – отойти на исходные позиции, туда, где они стояли до начала сражения. Армия почувствовала себя обманутой. Только огромный авторитет Наполеона удержал маршалов от бунта.
     Вечером на бивуаках в стане французов не горели костры, не было слышно ни песен, ни разговоров; уныние и апатия царили среди солдат и унтер-офицеров. Во имя чего они, не жалея себя, целый день штурмовали редуты и флеши врага? во имя чего, презирая смерть, шли грудью на картечь, давая возможность своим товарищам по своим уже мертвым телам преодолевать рвы и брустверы противника? во имя чего пролито столько крови? Неужели только ради того, чтобы в конце дня вернуться на исходные позиции и со страхом ждать ночной атаки русских?
     Неопределенность положения пахла тоскливой безысходностью, бесславной смертью, забвением на чужбине. А ведь всего несколько часов назад пролитая кровь и даже сама смерть в бою были символами солдатской доблести, мужества, подвига во имя величия Франции, клятвой верности императору и олицетворением самой победы. 
     Как быстро разрушались в ту ночь редуты обманутых и опустошенных человеческих душ! Как быстро в ночном мраке холодели оцепеневшие в горести сердца! Как пронзительно начала сверлить под темечком тоска по эльзаским, аквитанским, фламандским, галлийским зеленым холмам и равнинам с бесконечными виноградниками, деревушками, утопающими в цветах, пасторальными стадами овец и самыми красивыми девушками на свете…
     Наполеон не спал уже вторую ночь. Всё тревожное ожидание армии было сосредоточено на нем, связано с ним, зависело от него – и это не давало возможности уснуть. Вера императора в свою звезду оставалась неколебимой, но за неудачное сражение кто-то должен был ответить.
     Наполеон схватил бумагу, ручку и, брызгая чернилами, царапая пером лист, начал быстро писать приказ, которым уничтожит всех недостойных сражаться под его знаменами: «Французы! Вы разбиты! Вы позволили покрыть себя бесчестьем и позором! Только одною кровью русской вы сможете смыть это пятно! Через два дня я вновь дам сражение, еще более кровопролитное, нежели вчера; пусть погибнут в нем трусы, я хочу командовать только храбрыми! Наполеон. Битва под Москвой. 1812».
     Наполеон лег, не снимая верхней одежды, не в силах сомкнуть глаз. Неудача сражения распяла полководца на походной кровати, как Христа на кресте. Мучительно страдая на своей Голгофе, он с нетерпением ждал рассвета, который должен разрешить все сомнения – и свои, и, главным образом, чужие. Но время, как назло, остановилось...
     Наполеон не отличался суеверием и никогда не верил в дурные предзнаменования. Любимцу богов не к лицу иметь человеческие слабости и обращать внимание на разную чепуху. Но один случай никак не выходил у него из головы, хотя даже наедине с собой он запрещал себе думать об этом.
     Накануне вторжения в Россию Наполеон верхом подъехал к переправе, и вдруг резкое движение коня в сторону сбросило всадника на землю. Виной всему оказался обыкновенный заяц, который случайно оказался под ногами коня. Старые генералы неодобрительно покачали головами, и потом судачили между собой, что «римские полководцы в этом случае отказались бы начинать ратные действия».
     Наполеон усмехнулся тогда никчемному предзнаменованию и человеческим слабостям своих дряхлеющих стратегов. Но время от времени этот случай всплывал в его памяти и становился всё назойливее и тревожнее. Наполеона злили непрошенные видения и он раздраженно бранился с ними: «Да упади я хоть трижды с коня у переправы, ничто уже не могло отменить военной кампании…»   
     Ставка Наполеона (вблизи Шевардина) располагалась внутри гвардейского каре. Он даже в дни побед и наступлений не пренебрегал осторожностью и личной безопасностью, а уж этой ночью и подавно… 
     Но даже плотное гвардейское окружение не приносило ему сегодня ощущения надежной защиты. Странно, но он чувствовал себя в опасности, заложником своей недремлющей охраны, и чтобы разрушить появившееся подозрение своей несвободы, Наполеон вышел наружу из своих походных апартаментов и стал напряженно вглядываться в лица рослых гвардейцев. «А ведь я знаю в лицо каждого солдата Старой гвардии» – удовлетворенно подумал он.
     Дежурный генерал, лавируя между рядами рослых гренадеров, бегом приближался к Главнокомандующему:
     – Ваше превосходительство! Русские отступают, они уходят в направлении Можайска!
     Наполеон ничем не выказал своей радости. Он позволил себе лишь незаметно облегченно вздохнуть. Он выиграл сражение! Он заставил противника трусливо бежать под покровом ночи! Он сохранил гвардию! Боги – за него!
     Наполеон вновь начал вглядываться в лица гвардейцев, но теперь его взгляд горел торжеством, над его головой сиял нимб – гвардейцы видели Бога.
     Исход войны и судьба Москвы предрешены. Он вновь доказал недовольным маршалам своё превосходство, свою нечеловеческую интуицию, свой военный гений и поэтому неожиданно стал снисходительно-великодушным:
     – Пусть отступают! А мы позаботимся о наших раненых и убитых товарищах… Передайте генералу Жюно, что его корпус задержится здесь на сутки. Он догонит нас в Можайске…
     Весть о бегстве русской армии мгновенно облетела французский лагерь. От вчерашнего уныния и апатии не осталось и следа. Ночь принесла им победу без единого выстрела, без единой жертвы. Да здравствует Наполеон!
     Главнокомандующий Великой Армии вновь почувствовал вдохновение, которого так не хватало ему перед началом сражения. Он энергичным жестом подозвал одного из своих адъютантов:
     – Командующему авангардом маршалу Мюрату немедленно выступить и начать преследование противника, войти в Можайск на плечах русской армии. Остальным корпусам и дивизиям выступить походным маршем через два часа... Вперед! Нас ждет Москва!
     Французская армия ликовала. О написанном ночью приказе никто бы никогда не узнал, если бы бумаги начальника штаба Бертье не попали в руки казаков при Березине…

*     *     *

     Сигналы французских барабанщиков о прекращении боевых действий и отход Великой Армии на исходные позиции в русской ставке восприняли как свою безоговорочную победу, о чем немедленно направили пышную реляцию в Санкт-Петербург. Благодарность Александра I, как нам известно, не заставила себя ждать и превзошла все ожидания Кутузова.
     По окончанию сражения эйфории первых минут было достаточно, чтобы Главному штабу русских войск оповестить полки и дивизии о возобновлении утром битвы с морально и физически поверженным противником. Но через час-другой сводки о потерях живой силы, поступившие в Главную квартиру, заставили Кутузова содрогнуться. Половина русской армии полегла на Бородинском поле. Другая половина голодная, более суток не спавшая, была измотана до предела. Число раненых сводило с ума, тем более, что оказать им помощь военно-полевая медицина не могла.
     Ни о каком продолжении битвы с французской армией, которая помимо всего прочего сохранила в неприкосновенности двадцатитысячный корпус Старой гвардии, не могло быть и речи.
     Русская армия, отступая на Можай, не оставила врагу ни одной пушки, ни одной целой повозки – ничего, что могло бы как-то послужить неприятелю.
     Петра Григорьева и Андрея Семенова обнаружили егеря, отходившие назад через село Семеновское. Ополченцы были изрядно побиты конскими копытами. У Петра были разбиты пальцы рук, сильно рассечена кожа на голове, лицо залито кровью, но не было ни одного серьезного повреждения, угрожавшего жизни. Семену повезло меньше: лошади несколько раз опускали свои копыта на его худую, жилистую спину. От боли в позвоночнике ни сидеть, ни стоять, ни тем более идти, он не мог. Егеря втиснули ополченцев на переполненные телеги и повезли на Можай.
     Обе дороги до Можайска (Новая и Старая Смоленские) были забиты войсками, военными обозами, конной артиллерией и беспомощными ранеными, многие из которых тут же на обочине, не дождавшись помощи, умирали. Покалеченных было столько, что армия просто была не в силах всех увезти. И дело даже не в том, что не хватало гужевого транспорта, – не хватало самой дороги, не хватало времени. Арьергард под командованием атамана Платова с трудом сдерживал наступавшего на пятки Мюрата.
     Можайск в далекие времена набегов Золотой Орды и литовских рыцарей имел вид небольшой крепости, предназначенной не столько для отражения вражеских поползновений, сколько для собственного укрытия от неразборчивых сабель завоевателей. Когда разрушительная волна набегов уходила вперед (или назад), народ вылезал из подполий и продолжал служить верой и правдой княжеской, а позднее царской власти.    
     К моменту французского нашествия в городе было три сотни деревянных домов, разбросанных по холмам, и несколько каменных строений в центре: купеческие дома, торговые ряды, соляной магазин. На четыре сотни взрослого мужского населения имелось три питейных заведения, два пивоваренных завода. Женская половина и дети предпочитали посещать многочисленные лавки с местными и колониальными товарами.
     Главными же строениями города были, конечно, Лужецкий монастырь с пятиглавым Рождественским собором, каменная церковь Иоакима и Анны, Троицкая церковь. Построенный перед самым нашествием Наполеона, храм Николая Чудотворца сиял девственной белизной и золотом куполов; колокольня высоченным шпилем в неоготическом стиле упиралась в небо. Широкие, но не мощеные улицы, пересекали город на все четыре стороны света.
     Когда стало ясно, где произойдет главное сражение двух армий, местное население начало покидать Можайск, не сомневаясь, что в город войдут французы. Но Можайск не опустел, в нем очень скоро нашли приют более десяти тысяч тяжелораненых, главным образом ратников с оторванными ногами или руками. Сколько калек осталось лежать на Бородинском поле – точно не знал никто. Отступавшей армии места в городе не нашлось и войска расположились лагерем в шести верстах за Можайском, у деревни Жуково.
     Многие ополченцы, добровольцы-крестьяне и прочая полувоенная публика отступали от Бородина хаотично, не зная, порой, куда бы им приткнуться. Для оказания помощи таким растерявшимся «некрутам» начальник Московской военной силы генерал-лейтенант Марков расставил на дорогах возле Можайска своих помощников, которые отлавливали неприкаянных людей, заносили их имена в реестры, а самих отправляли к месту общего сбора.
     Воинские и санитарные команды, не сговариваясь, везли всех раненых с полей сражений к Лужецкому монастырю. Местные иноки и служители, общим числом человек сорок, заполнив до предела свой монастырь страждущими, не закрыли за собой ворота, а начали размещать раненых в брошенных купеческих домах, лабазах, церквях и даже в питейных заведениях.
     Санитары-ополченцы с ружьями за плечами, сопровождавшие вечером 26 августа странный конный поезд на Смоленской дороге, были объектом нескончаемых шуточек. Вид лошадей, одетых в исподние солдатские рубахи, вызывал хохот у всех встречных; попутчики же, вдоволь повеселившись и оценивших мужицкую смекалку, помогали лошадям тащить телеги на Можай.
     Расторопные помощники начальника Ополчения, отсмеявшись, живо переписали ополченцев в свои талмуды, разрешив им задержаться в Можайске до рассвета, чтобы разместить раненых и немного отдохнуть самим.
     Обоз с ранеными повернул влево к Москве-реке в Лужецкий монастырь. Братия, выйдя к обозу и поразмыслив, повезла раненых в шинок, что стоял на въезде в город. Иноки решительно выбросили оттуда всю питейную мебель и застелили пол соломой. Леон Афонасьев, едва опустившись на солому, в ту же секунду провалился в черный бездонный омут сна.
     Команда ополченцев распрягла лошадей, сняла с них рубахи и, бросив телеги у шинка, спустилась вниз к Москве-реке. Лошадей напоили, стреножили и пустили пастись, а сами развели костер и начали готовить свою неизменную овсяную похлебку. Карась и Отяпа, скинув одежу, полезли в прохладную речную воду.
     Матвей Егоров, он же Немой, как всегда, своё не упустил:
     – Карась! Хватай подштанники! Штанины узлом завяжи и черпай воду. Сейчас на твои откормленные вши рыба соберется со всего плеса. Лови карасей, пока они возле тебя кормятся!
     Карась недоуменно уставил свои выпуклые глаза на Не-мого. Черт его знает, шуткует или дело говорит. От костра тоже кричат: давай рыбу, вода закипает! И хохочут…
     Иван Алексеев после Бородина, где ему пулей оторвало часть уха, получил новое прозвище «Пол уха». Кликать земляка «женихом» на поле боя было неуместно – ну, какая здесь может быть невеста, кроме смерти?
     Подкрепившись и полежав у костра, Полуха разумно решил, что надо ему вернуться на пост, где переписывали ополченцев помощники генерала Маркова. Есть шанс встретить кого-то из своих, сходненских, с кем они разлучились, четыре дня назад, придя к Бородину.   
     Вернувшись к посту, Иван, потоптавшись пару минут, обратился к одному из молоденьких офицеров:
     – Ваше благородие! Земляков своих со Сходни ищу, там в команде есть Модест Афонасьев, имя редкое – легко запомнить. Попадется вам, скажите, мол, земляки здесь дожидаются. Я тут недалече прилягу – две ночи не спамши.
     – Хорошо, служивый! Ложись, отдыхай! Найдем Модеста со Сходни, обязательно тебя кликнем.
     Всю ночь по дороге за Можай отходили войска: пехота, конная артиллерия, егеря – ополченцев было мало. Модеста со Сходни среди них точно не было – рассказали на рассвете Ивану. Тот сильно не опечалился: ничего, время есть – подожду. Между тем поток отступающих набирал силу; он, словно река в половодье, выплескивал массы людей за обочины тракта.
     Товарищи Ивана Алексеева, проведя ночь у реки, верхом на трофейных лошадях подъехали утром к посту и, прежде чем отправиться к месту сбора, наказали Полухе:
     – Покарауль тут до полудня. Может, вправду повезет наших увидеть… Если, конечно, живы они. Да и к Леону наведайся… 

     Этим же утром егеря, которые везли побитых конями ополченцев, свернули к монастырю и сдали их на попечение монахам, а сами покатили дальше за Можай, в Жуково.
     Послушание в монастыре требует от монахов терпения,
да не воз, а целый обоз. Иноки доставили Петра и Андрея в знакомый уже шинок. Несмотря на столпотворение и густой полумрак, Леон Афонасьев разглядел в неверном свете вошедшего в зал Петра Григорьева, следом за которым несли на руках Андрея Семенова.
     – Эй, земляк! Петька, ты что ли?
     Петр всмотрелся в темноту и, узнав Леона, приподнял обмотанные тряпками руки. С трудом улыбнулся:
     – Вот, значит, где встретились!    
     – Иди сюда, мы тут потеснимся.
     – Я не один, с Мухомором. 
     Мухомором Андрея прозвали ещё мальчишкой, когда он притащил из леса плетенку красивых, в белую крапинку грибов. Мать тут же опрокинула плетенку в лебеду, а отец ещё подзатыльник отвесил, чтобы сынок науку лучше запомнил. Рука у родителя была тяжелая, восьмилеток обиделся, намотал сопли на кулак, но детские слезы недолгие, а вот прозвище прилипло навсегда.
     – Ничего, найдем место.
     Леон приподнялся, встал сначала на колени, потом, охая и морщась, на ноги. Правая рука его была прижата и подвязана к груди, рубаха на плече разорвана, заляпана кровью. Из-за тесноты долго укладывали на солому Андрея, сами пристроились рядом. Земляки были рады встрече, даже боль, терзавшая их, словно поутихла. С того часа как ополченцев развели в разные команды, казалось, прошла вечность. Петр с надеждой спросил у Леона: 
     – Наших-то не видал?
     – Туточки они, меня-то сюда наши привезли, Полуха меня проведывал, обещал скоро возвернуться.
     – Полуха – это кто? – встрепенулся Петр.
     – Это мы Жениха нашего перекрестили. Ему пулей пол уха срезало. А вас-то где лихоманка носила?
     – На Курганном холме стояли. Может про Раевского, генерала нашего слышал?
     – Нет, не знаю. Мы сперва на Шевардинском редуте укрепления строили, потом нас на Семеновские позиции бросили, там я под штык французский и попал. А что с Мухомором?
     – На Курганной раненых с ним в лазарет носили и под французскую конницу попали. Лошади нас маленько и потоптали. Мне вот пальцы поломали, рук не чувствую, а у Мухомора спина болит. Ничего, полежит – оклемается.
     Рядом с Андреем Семеновым лежал щуплый пехотинец с культей вместо ноги. От кровавых тряпок, обмотанных вокруг обрубка, дурно пахло. Подвывая от боли, он, тем не менее, живо повествовал соседу свою историю, а может и байку, которую сам же и сочинил:   
     – Мы на Утице стояли, в низинку нас отвели, там такие заросли волчьего лыка – не продерешься! Ну, стоим в кустах, вроде как в засаде. Наверху на дороге пальба идет, конница атакует, а супротив неё, поверишь, ополченцев с топорами выставили, правда, ружья у них тоже были. Супостаты на конях летят, палашами машут, а кони у них справные, зазря хулить не буду. Мы с низины-то глядим – ой, что деется! Рази можно супротив конной лавы ополченцев ставить! Мы энтих бедолаг уже оплакивать начали, жалко мужиков, их же счас изрубят, как капусту по осени. Мы гляделки зажмурили, морды вниз опустили; вдруг слышим залп ружейный, дружный такой залп, словно по команде. Мы щелки приоткрыли – мать честная! Стоят ополченцы, в прицелы ружей смотрят, а кирасиры-то иноземные с лошадей, как снопы валятся. Мы опосля узнали, что у этих ополченцев ружья особенные были, или, может, пули другие. Каждая пуля наскрозь прошибала трёх всадников. 
     – Врешь! – Леону хоть и не довелось ни разу выстрелить из ружья, но не мог он стерпеть такую брехню. – Я тоже ополченец, и ружьё у меня было не абы какое, а хранцузское. Я его у ихнего офицера самолично отнял – маленько приукрасил Леон.
     – Ха! Хранцузское! Хорошо ещё не ляхское! Те вобче не стреляют. Нет, я правду говорю, энти ружья тульские мастера по специальному царскому заказу сделали. И пули у них, сказывали, медные с серебряным стержнем.
     – Да будя спорить! Чё дальше-то было? – круг слушателей быстро разрастался.
     – А дальше ополченцы второй залп сделали, опять дружно как по команде. И снова кирасиры с коней снопами повалились. Я же говорю – одна пуля троих наскрозь пробивала. А кони-то у хранцузов не только справные, но и гораздо умнее хозяев. Те, которые ещё под наездниками оставались, встали на дыбы, и ни в какую вперед не идут, будто в стену какую уперлись. Вот те крест! Потом развернулись и галопом обратно полетели, будто нечистая сила от крестного знамения. Но живых-то конников, надо сказать, к тому моменту немного оставалось.
     – Врешь! – сказал Леон без прежней уверенности.
     – Не вру! Я хошь родом из деревни Вралево Двинского уезда, но потому как наша деревня некрасиво называется, никто из жителей отродясь не врет, такой у нас закон.
     Слушатели дружно заржали.

*     *     *

     Иван Алексеев, придерживая ружье рукой, заглянул в распахнутую настежь дверь шинка. Хохот внутри темного зала его изрядно удивил. Он отыскал глазами Леона и стал ему показывать знаками, чтобы тот вышел наружу.
     – Иван! Нашего полку прибыло! – громко сказал Леон и здоровой рукой показал на Петра и Андрея. Иван сквозь шум ничего не разобрал, но посмотрел по направлению руки Леона. Узнал земляков, радостно охнул и ещё энергичнее замахал Леону свободной рукой: выйди, мол, срочно сюда!
     Леон, кряхтя, встал и, неловко перешагивая лежащих людей, пошел к дверям. Сразу за притолокой увидел Модеста. Оба рванулись друг к дружке. Модест обхватил брата руками и прижал к себе. Леон застонал:   
     – Тише ты, медведь! 
     Модест сокрушенно запричитал:
     – Эх, не уберег! Ведь как знал! Не уберег брата! Эх-ма…
     – Себя уберег – это главное! Моя дырка заживет!
     О том, как же сумел Модест найти его в этом бурлящем море, страшной неразберихе, среди тысяч раненых, размещенных черт знает где и как, Леон сейчас не задумывался. Нашел – и это главное! Значит, так было надо!
     А ведь мог не найти и никогда больше не увидеть. Всё получилось почти случайно, хотя… как сказать?
     Разве случайно стоял на обочине дороги Иван Алексеев?
разве не высматривал глазами Модест в каждом ополченце своего брата? разве забыли защитники Курганной высоты своих товарищей, с которыми расстались не по своей воле?
     Широко раскинулось Бородинское поле, всем хватило бы места умереть за веру, царя и Отечество, а чтобы выжить в противоборстве с Антихристом, армией грабителей и мародеров, такого никто не загадывал. И коль повезло им, значит, была на то воля Божья!
     Сходненские мужики издалека увидели Ивана, стоящего на обочине, словно на карауле. Первым к нему рванулся Модест:
     – Леона моего не видел? 
     Ополченцы шли большим строем под командой прапорщика, фельдфебеля и нескольких капралов; помощники генерала Маркова таких не останавливали и не записывали. Иван к таким отрядам тоже почти не приглядывался. Получается, не он их, а они его нашли. 
     Строевой начальник ситуацию понял с двух слов и разрешил Модесту задержаться на один час, и потом самостоятельно найти свою роту на сборном пункте в Жуково … 
     Во дворе шинка на круглых столбах, зарытых по колено в землю, стояли прочные лавки из толстых дубовых плах. На одной из них устроились земляки: Иван Полуха и братья Афонасьевы. Модест смотрел на обескровленное, измученное лицо Леона, и смутное беспокойство начало расти в его душе.
     – А ты чё в этом кабаке разлегся, будто на печи в святочную неделю? Зимовать тут собрался?
     Благостное настроение от неожиданной встречи мешало Леону понять, о чем тревожится брат. Всё же хорошо! Они живы и, наконец, встретились. Теперь-то Леон уверен, что ничего плохого с ним больше не произойдет. Он смотрел на брата и улыбался. Модест с досадой произнёс:
     – Завтра здесь будут хранцузы. Ты хоть понимаешь это?
     Словно ушат холодной воды обрушился на Леона:
     – Как хранцузы? Наша армия не пустит их сюда, в Можае все дома забиты ранеными.
     – Господи! Завидую дуракам! Они всегда такие блаженные… – и развернувшись всем телом к брату, зло зашипел – армия уже позади Можая. Не она вас защищает, а вы закрываете её своими культями и разбитыми головами… 
     Леон неуверенно произнес: 
     – Всех раненых до прихода хранцузов отсюдова вывезут… 
     – Я тоже так думал, пока не притопал в Можай. Ты знаешь, сколько раненых осталось на Бородинском поле? Больше, чем грибов в лесу. Брошены на милость победителя… Знаем мы эту милость! И вас здесь бросят, потому как нет у армии ни телег, ни лошадей.
     На лавке наступило тягостное молчание. Через раскрытую дверь шинка долетали стоны, крики, брань, нехороший смех... Леон недоуменно смотрел то на брата, то на Ивана:
     – Вы хотите сказать, что нас тут…
     Модест снова зашипел:
     – Тебе туда – он кивнул головой на шинок – возвращаться нельзя, это всё одно, что живому в могилу лечь.
     Иван стряхнул с себя оцепенение:
     – Модест, надо упряжь искать. Лошади у нас есть, телеги, что мы вчера бросили, вон за шинком стоят, хомуты нужны – на исподних рубахах до Москвы не уедешь.
     – Да… Хотя бы один хомут найти, забрать наших отсюда.
     Леон растерянно откликнулся:
     – А остальные-то как?
     Иван вздохнул, встал и потянул за рукав Модеста:
     – Пошли, некогда лясы точить! 
     Половину пути до деревни Жуково Иван и Модест бежали, половину шли скорым шагом, давая отдых сипящей, как
кузнечные меха, груди. Модест покосился на трофейное ружьё Ивана:
     – На кой черт оно тебе, может, бросишь?
     – Брошу, но не сейчас.
     В лагере русских войск, похожем на огромную ярмарку, вопреки опасениям они довольно быстро нашли ополченскую братию. Верховых лошадей у «некрутов» раз-два и обчелся, поэтому свой табунок из десяти под седлами лошадей Иван и Модест разглядели скоро и безошибочно.
     Не успел Модест до конца рассказать о ситуации с ранеными в Можайске, как Егор Матвеев, ухватив суть, сразу нашел выход из положения:
     – В полверсте отсюда стоят обозы маркитанские и разных каптенармусов. Они на тракт после артиллерии и конницы пойдут. Значит, до вечера простоят. Увести оттуда пару телег вместе с лошадьми – плевое дело.
     – Ну да, если кто орать начнет – кистенем по голове… 
     Павел-Короед засмеялся:
     – У меня прошлый год вилы со двора пропали. Теперь ясно, что Немой увел…
     Иван-Полуха покачал головой:
     – Нет, Немой, это тебя французы не могли достать. Наши не промахнутся. Кнутами до смерти забьют.
     Модест нетерпеливо крутил головой, соображая, где же раздобыть хомут, дугу и прочую лошадиную амуницию. В Жукове и окрестных деревнях искать бесполезно – давно выгребли всё что можно и даже больше того. Да и хозяев во дворах никого нет – схоронились с домашней скотиной в лесных балках и оврагах, решив, что лучше уйти от лиха подальше: когда идут войска, грабят одинаково, что свои, что заморские.
     Времени у Ивана и Модеста оставалось немного. Войска непрерывно уходили в сторону Москвы. Требовалось держать дистанцию с французами в дневной переход, иначе истребления армии не избежать – никакой арьергард не спасет. А вот принять отставших ополченцев за дезертиров, в арьергарде могут. После грозных приказов Кутузова на де-
зертиров устраивали облавы, судили их быстро и сурово.
     – Давай-ка, Модест, берем пару лошадей и ходу в Можайск, заскочим на конный двор или почтовую станцию, больше искать негде.
     Модест, вскочив на коня, обернулся к товарищам:
     – Мы вас догоним!
     Два всадника галопом пошли на Можайск…

     На конном дворе не протолкнуться – везде лежали и сидели раненые. Никаких медиков или хотя бы санитаров рядом с ними не было. Сторож конного двора из местных, узнав, об чём хлопочут два ополченца, смилостивился – подсказал, где найти шорника:
     – У него завсегда что-то найдется. Идите вниз по дороге, третий дом евонный…   
     Шорник оказался человеком угрюмым и неприветливым. Всклокоченная борода его закрывала лицо до самых глаз. Черные, настороженные бусины буравили ополченцев.
     – Откуда здесь упряжь и хомуты? – раздраженно отозвался шорник, отводя взгляд.
     – Ты же шорник!
     – Ну и што?
     Иван понял, что задарма этот леший ничего не даст. Эх, где наша не пропадала…
     – Давай мену сделаем – ты нам упряжь, мы тебе ружье.
     – На кой дьявол мне это поганое ружье? По чужим ратникам пулять? Вы их целой армией не остановили, куда уж мне одному-то с ружьем?
     У Модеста в голове застучала кровь: «Ей богу, грех на душу возьму, если упряжь не даст. Не человек это – оборотень, вон глаза-то как бегают, под бородой, небось, клыки прячет…»  Шагнул к шорнику:
     – Христом богом тебя прошу, дай упряжь, брат у меня здесь раненый, вывезти надо.
     Шорник по лихорадочному блеску глаз ополченца догадался – этот чужую жизнь не пожалеет. Они все, которые оттуда, не в себе. Ему штыком пырнуть – раз плюнуть.
     – Ладно, сейчас в сарае среди старого хлама посмотрим.
Не найдем, так своё, последнее, отдам, но только за лошадь. По-другому разговора не будет.
     Иван поспешно согласился:
     – Черт с тобой, лихоимец. 
     Через четверть часа с хомутом, дугой, седелкой и всем остальным Модест и Иван торопливо шли к шинку на южной окраине города. Ещё час спустя телега с тремя ранеными ополченцами под прикрытием арьергарда ходко прыгала по колдобинам Можайского тракта. На тонкой соломенной подстилке, держась за грядки, с поджатыми от боли губами, ютились Леон Афонасьев, Андрей Семенов и Петр Григорьев. Тряпки, закрывавшие раны, были пропитаны кровью и гноем. Сменить их было нечем…   
     В оставленном шинке оставалось без малого полсотни безногих, безруких калек, на свою беду выживших в сражении при Бородино.

*     *     *

     Отступление любой армии всегда прикрывает арьергард. Кого поставить на это сложное и обреченное дело? Конечно, штрафника, который будет из кожи вон лезть, чтобы заслужить прощение Главнокомандующего.
     Атаман Платов был не в большой чести у Кутузова, особенно после неудачного рейда казаков в тыл французов. После Бородина, он один из немногих, кто не был представлен к монаршей награде. Вот пусть теперь докажет, что не зря носит генеральские эполеты… 
     Русский арьергард под командованием атамана Платова отступал от Бородино на Можайск с тяжелыми боями. На хвосте казачьего корпуса висели четыре кавалерийских корпуса маршала Мюрата, усиленные Молодой гвардией во главе с маршалом Мортье, за ними следовал корпус маршала Нея и, наконец, Старая гвардия.
     Что мог сделать один казачий корпус против армии Наполеона? Чтобы сдержать французский таран требовались совсем другие силы. Увидев Можайск, Мюрат хвастливо сообщил Наполеону, что тот может переночевать в городе. Но войти в город без боя французам не удалось. Пять часов дивизии Мюрата атаковали арьергард Платова. По воспоминаниям французов, бой под Можайском был «кровопролитным, жарким и упорным…»
     Ночевать Наполеону пришлось в случайной глухой деревушке Криушино. Та мимолетная радость, которую он испытал при сообщении о бегстве русской армии, давно растворилась в черном омуте тревог и безотчетного страха. Он ощущал себя щепкой, которую бурный поток тащил неведомо куда, тащил помимо его воли и желания. Армия уже простила ему все жертвы, маршалы и генералы восхищались его очередным озарением, Старая гвардия отвечала ему взаимной приязнью и была предана своему повелителю, как никогда раньше. Солдаты рвались в Москву и теперь ничто не могло их остановить…
     Никто, кроме Наполеона, не понимал всей трагедии происходящих событий. Армию Кутузова не удалось разгромить. Пока она будет катиться до Москвы, десятки, а быстрее всего, сотни тысяч новых рекрутов вольются в её ряды. И пока французские (прусские, австрийские, польские, итальянские, бельгийские и пр.) солдаты будут грабить и неистовствовать на улицах Москвы, Кутузов захлопнет мышеловку, в которую несется Великая Армия и тащит за собой своего Главнокомандующего…

     Отступать сложнее, чем наступать. Наступающие идут лицом вперед, хорошо видя местность перед собой. Арьергард, отступая, идет пятками вперед, отчаянно отбиваясь от врага, как одинокий путник от стаи одичавших собак. Ни о какой передышке, сне, отдыхе нельзя было даже подумать, но Главному командованию всё равно кажется, что арьергард, спасая собственные шкуры, слишком поспешно уступает свои позиции.
     Кутузова можно понять. Его положение в сто крат сложнее, за ним – Россия. Кого там, в Москве и Петербурге, волнует, что Ростопчин вопреки всем обещаниям прислать в Можайск тысячу подвод, не прислал ни одной? Целая армия раненых осталась в Бородине и в Можайске, потому что вывезти их оттуда было нечем.
     Вопреки призрачным надеждам Кутузова и его необоснованным ожиданиям, Наполеону хватило одного дня, чтобы преодолеть последнее сопротивление русских.
     28 августа Великая Армия вошла в Можайск. Увиденное
в городе потрясло французов. Не только дома, бани, церкви, торговые лавки, питейные заведения были забиты тяжелоранеными русскими солдатами, но даже на площадях, улицах и во дворах лежали увечные люди. И кругом – множество трупов, которые никто не убирал.
     Позднее выяснилось, что 12 тысяч раненых оставила русская армия в Можайске. Может поэтому атаман Платов и не решился поджечь город? Как бы там ни было, недовольный Кутузов этим же днем заменил не слишком исполнительного казачьего атамана генералом Милорадовичем…
     Видя невозможность удержаться в городе, и думая о стратегических задачах армии, куда не умещалось спасение раненых, Милорадович затащил на соседние высоты пушки и засыпал Можайск гранатами. Многие деревянные дома запылали… Справедливее ли на войне погибнуть от собственных пушек?
     Не только раненых пришлось бросить в Можайске. Не удалось вывезти и провиант со складов, что располагались рядом с Лужецким монастырем. А на складах находилось ни много ни мало 2250 пудов муки, около 200 пудов сухарей, более 50 четвертей* круп и пр. «Магазейн-вахтер» Семен Егоров, что служил при складах, позднее клялся, что исполнил приказ и перед вступлением французов в Можайск сжег провиант. Как знать, может и в самом деле сжег…

     В маленькие оконца придорожного шинка, больше напоминавшие крепостные бойницы, увечные воины вдруг увидели марширующие синие мундиры. Мужичек из деревни Вралево дернул культей и возмущенно вскипел: 
     – Смотрите, братцы! Антихристово войско! Да что же это творится – идут как у себя дома! За что же я ногу потерял?

_____________________________
* четверть – старая сыпучая мера объема и веса, от 6 до 9 пудов.
Чтобы они меня здесь беспомощного добили?! А ну, есть у кого ружьё?
     Нашлось и ружье, и порох, и пули. Мужичек быстро забил в ствол круглую как орех пулю, протолкнул следом бумажный пыж, сыпанул на полку порох и неловко, бочком притулился к бойнице. 
     – Эй, Враль! Опомнись! Опосля твоего выстрела нас здесь враз сожгут, как тараканов!
     – Всё одно сожгут! Или ты надеешься, что тебя супостаты здесь лечить-кормить будут? 
     – А всамделе, братцы, пошто нас свои-то не забрали? Ведь энти нас точно не пожалеют! 
     Мужичек из Вралева почему-то решил, что он тут за всё в ответе. 
     – Видать не могли, коль не забрали! Но я присягу давал на верность царю-батюшке, а потому – «пли!»
     Оглушительный выстрел словно разбудил людей. Все, у кого было огнестрельное оружие, поползли к окнам. Вскоре новые выстрелы послышались из шинка. Синие мундиры скатились с дороги и начали окружать непокорную избу. Но стрельба французов не причиняла большого вреда храбрецам – выстрелы из питейного заведения продолжались.
     Французы прекратили бессмысленную перестрелку. Они подкатили пушку и ударили по избе. Ядром завалило несколько бревен внутрь шинка. Ухнуло ещё два-три выстрела и крыша, ломая деревянные стропила и дымовую трубу, съехала набекрень, как форсистая фуражка на голове казака. Последний выстрел пороховой бомбой окончательно развалил стены, зажег солому, и вскоре развалины шинка запылали жарким огнем. Ни один человек не выскочил из горящего шинка, не попытался искать спасения. Французы только головами качали: «Barbares! Ils sont rapidement consum;e dans le feu, que de demander de l'mis;ricorde»*


_________________________
*(франц) Варвары! Они быстрее сгорят в огне, чем попросят о милости.


*     *     *
     Корпус генерала Жюно, сильно потрепанный и обескровленный в сражении «под Москвой», должен был за сутки разобраться с ранеными и убитыми на Бородинском поле. Это было невозможно. Похоронить за один день десятки тысяч мертвых не смог бы и сам Аид, поэтому их вообще не стали трогать. Все окрестные деревни вместе с Колоцким монастырем были переполнены ранеными. Многие из них надеялись найти приют в Можайске.
     Через сутки, согласно приказу Наполеона, корпус Жюно, бросив Бородино на произвол судьбы, прибыл в Можайск. Солдаты не верили своим глазам – город был забит русскими ранеными и мертвыми телами так же, как и Бородино.
     Французы церемониться не стали; им требовалась крыша над головой и они начали решительно выгонять русских из домов, церквей, монастырей. В купеческих хоромах, где окна были пошире, безногих калек просто выбрасывали во двор через оконные проемы. Пьянящий запах пороха и крови убил в победителях последние крохи милосердия. Русское покалеченное воинство умирало на улицах Можайска с проклятиями на устах в адрес обеих армий.
     С трупами надо было тоже что-то срочно делать. Оставить на дороге и во дворах, – значит получить эпидемии тифа, чумы или холеры, которые, пожалуй, успешнее Кутузова одолеют Великую Армию.
     Французы начали свозить трупы за городскую черту и складывать мертвые тела колодцами, высотой и шириной в несколько туазов*. Свободное пространство в середине колодца улучшало горение трупов. Одна мрачная пирамида вбирала в себя несколько сотен тел. Мертвые оказались куда сговорчивее живых – в один штабель безропотно ложились и русские, и французские солдаты. В царстве Аида царило истинное братство: здесь не существовало государственных границ и национальностей.
    Французы превратили Можайск в огромный госпиталь. Русских воинов здесь не убивали, но и не лечили. Все они ______________________________
*Фр. мера длины – около 2-х метров.
умерли от ран и истощения. Работа по уничтожению трупов была настолько важна, а объем так велик, что корпус Жюно (вернее, его остатки), был оставлен Наполеоном в Можайске в виде оккупационной службы. Ему же вменили охрану дорог в тылу Великой Армии (на Смоленск и далее до Немана) от дикого лесного войска варваров, набеги которых на французские обозы более невозможно терпеть.

     Ротмистр Захарьин исчез так же неожиданно, как и появился; в боевой круговерти начальники у ополченцев менялись часто и непредсказуемо. Мужики привыкнуть к нему не успели, а потому ни о чем не сожалели. Однако обещание своё ротмистр выполнил – рапорт о поощрении санитаров отправил по команде наверх. Рапорт этот долго блуждал по штабам и канцеляриям, и всплыл в конце 1815 года, когда кампания по награждению ополченцев – участников сражений, неожиданно набрала обороты.
     Поручик инженер Богданов, руководивший ополченцами на Курганной высоте, распоряжение генерала Раевского тоже не забыл – о мужицкой выдумке с «заградами» написал подробный отчет, благодаря которому ополченцы позднее были представлены к награде.
     Но всё это случится потом, а сейчас сходненские мужики на привалах и ночевках обсуждали наиважнейший вопрос: как увезти домой раненых земляков и заодно умыкнуть туда же девять трофейных лошадей.
     Не сговариваясь, решили, что сопровождать раненых будет Модест – ни он, ни Леон по-другому себе не представляли. Никто с этим и не спорил, хотя каждому хотелось побывать дома, пусть даже всего на один час.
     Состояние раненых было тяжелым. Больше других бодрился Петр Григорьев, но и он не мог держать ложку в руках – сломанные пальцы раздулись, посинели, указательный и средний на правой руке торчали неестественно криво, как сучки дикой яблони.
     Андрей Семенов лежал пластом, молча смотрел в небо и тяжелые думы отражались на его бледном отрешенном лице. Ну, какой он теперь мужик, если даже малой нужды без посторонней помощи справить не может? Кому нужна в доме неподвижная колода? Уж лучше бы его насмерть затоптали басурманские кони.
     У Леона рана на плече воспалилась, стала темно-крас-ной и при нажатии пальцами из неё сочился гной. От сильного жара он часто впадал в забытье и, если бы не подорожники, которыми Модест облепил Леона, всё было бы ещё хуже. 
     В обозах отступающей армии, даже при нехватке телег, находилось несколько тысяч раненых. Впрочем, армия вскоре уже не знала, куда девать гужевой транспорт, – обещанные Ростопчиным телеги пригнали, но с опозданием на сутки, и теперь они были никому не нужны: дорога ложка к обеду. Одна лишь была отрада, что пришли они с каким-никаким запасом фуража. С прибытием телег колонна отступающей армии удлинилась почти на три версты… 
     В каждом полку была своя похоронная команда из ополченцев. Работали эти команды не покладая рук – большая часть тяжелораненых до Москвы не дожила. (А если бы дожила и обрела надежду на спасение, а через три-четыре дня заживо сгорела в сданной неприятелю столице – не худший ли удел для героев Бородина?)
     Армия отступала. Все – от генералов до нижних чинов – были уверены, что Кутузов, окруженный свитой, озабочен исключительно выбором места для нового сражения. Если бы в войсках знали, что никакого сражения не предвидится и для Кутузова вопрос сдачи Москвы давно решен, то последствия такой осведомленности были бы для армии катастрофичными.
     Хуже всего обстояло дело с пропитанием. Реквизировать в деревнях было уже нечего, покупать продукты у маркитантов ополченцы не могли – не хватало наличности. Совершать рейды подальше от дороги невозможно – французы наступали на пятки. С немногочисленным населением, которое ещё оставалось в деревнях, можно было как-то поторговаться, совершить натуральный обмен, но от французских ружей, которые предлагали ополченцы, все отмахивались, как от чумы: «Не дай Бог, антихристы найдут в доме своё ружьё, спалят весь двор без разговоров».
     От Бородина до Москвы шли неделю. Армия голодала, но чем ближе подходили к московским заставам, тем положение становилось лучше. Появились сухари, крупы и даже овощи. Видно, наверху понимали, что заводить в столичный город голодную отчаявшуюся армию опасно – обстановка в Москве и без армии была взрывоопасной. Бунта от черни власть ожидала в любой момент.

*     *     *

     Отряд ополченцев, в котором шли сходненские мужики, насчитывал четыре сотни человек. Своего командира, штабс-капитана, ополченцы ни разу не видели, тот беспробудно спал в экипаже всю дорогу. Всем заправляли фельдфебели и капралы – сопровождали своё воинство, как сопровождают кавказские овчарки отару овец на перегонах.
     Модест, глядя на них, неприязненно думал: «Эх, поглядеть бы вашу отвагу и прыть на поле боя. Сдается мне, усердие ваше – показуха одна». 
     Покинуть походную колонну самовольно, даже сопровождая раненых, ни ополченцам, ни их начальникам было совершенно невозможно. На заставах вокруг столицы всех ратников вне строя, без подорожной справки, задерживали и препровождали под конвоем на гауптвахту, и потом специальная комиссия при Московской военной силе решала казнить или миловать задержанного. И милость царская от казни ничем не отличалась…
     Идея угнать лошадей до дому была общей. Никаких угрызений совести или сомнений в праве на боевые трофеи мужики не испытывали, но крестьянским своим чутьем понимали, что зависть и жадность капралов может помешать осуществлению справедливой затеи. Поэтому решили хлопотать только о доставке раненых в родные деревни, а о лошадях, как не заслуживающей внимания безделице, не упоминать вовсе.
     У ночного костра, выкатив из горячей золы самую большую картофелину и, подавая её Модесту, Семен Бабков заботливо давал ему советы:
     – Модест, одному в дороге несподручно, возьми с собой помощника – Жабец откровенно набивался в попутчики, но Никита Егоров затоптал это поползновение на корню:
     – Ты, Жабец, как дорвешься до своих горшков с кашей и сметаной, так тебя обратно на войну силком не выгнать, опозоришь всю деревню. Пусть Модест сам кого назначит.
     – С Яшкой Епифановым вдвоем поедем.
     Яшка от неожиданности икнул, подавился горячей картошкой и задышал часто-часто, хватая открытым ртом холодный воздух, напоминая задохлую рыбу в ушате. Все покатились со смеху. 
     За Яшкой закрепилась репутация придурка, но это было не справедливо. Он был бесхитростным, добрым, простоватым и незлобивым мужиком, а потому вечным объектом для мужицких шуточек, далеко не всегда безобидных. Другой бы с кулаками полез на обидчика, а этот хохотал громче других. Яшку за легкий характер в деревне любили, в отличие от некоторых других – хитрых, проворных, самолюбивых…
     Защитники Отечества отрешенно шли и шли по бесконечной дороге в сторону Москвы. Не имея четкого представления о цели отступления, и о том, что их ждет завтра, они не тратили силы даже на лишние разговоры.
     Огромное количество людей, подчиняясь воле невидимого и потому почти божественного разума, верила, что вот-вот наступит час, когда вся эта живая, многоликая масса, называемая армией, остановится, развернется и, словно змей-Горыныч, изрыгнет пламя из ста своих голов на гидру заморскую, которая, ослепленная проклятием неба, катится вслед за ними, не чуя своей скорой гибели…   
     В селе Подлипки, что прилепилось к дороге на середине пути от Можайска до Москвы, Модест подошел к капралу и не слишком связно начал говорить ему о раненых земляках, которых надо доставить в деревни Юрово и Машкино, что на реке Сходне. 
     Капрал неприязненно оглядел ополченца, выискивая, вероятно, к чему бы придраться, но экономя силы, презрительно усмехнулся и молча зашагал дальше. Модест потупился, покачал головой и отошел в сторону. Вечером того же дня он снова подошел к своему младшему начальнику.
     Капрал был не совсем дурной, и за это время успел доложить фельдфебелю о просьбе ополченца. Фельдфебель от услышанного рассвирепел и сразу перешел на лай:
     – Ты, что, дубина, не мог объяснить темному мужику, что не сегодня-завтра будет новое сражение с французами. В деревню ему захотелось! По бабе соскучился! Ещё раз придет с такой просьбой, дай в зубы – они иначе не понимают. О раненых озаботился! Как же! Все они сбежать норовят. Ты за ними смотри! Сбегут, сам под шпицрутены пойдешь!
     Что-то капралу подсказало, что в зубы давать ополченцу пока не надо, остальную инструкцию фельдфебеля повторил дословно. И про шпицрутены не забыл…
     Мужики приуныли. Против лечения раненых в Москве они не возражали, а вот с трофейными лошадьми получалась неувязка. Ополченцы понимали, что стоит их только раз выпустить из рук, потом не вернешь – лошади станут собственностью армии. Жаль, конечно, но плетью обуха не перешибешь, хотя… надо попробовать.
     Пока армия топала до Поклонной горы, тем временем в крестьянской избе в Филях решалась судьба Москвы. Подходя маршем к Дорогомиловской заставе, служивый народ удивленно пялил глаза на освещенные закатным солнцем золотые купола храмов, появившиеся над посадскими садами. И вдруг армия поняла, что перед ней Москва и никакого сражения с французами больше не будет. А что тогда будет? Сдача города без боя? А как же жители? А раненые? А Москва?
     Модест, как и тысячи других ратников, почувствовал себя жестоко обманутым. Долгая дорога окончательно вымотала раненых земляков, им сейчас покой и уход нужен, а что же получается? Полуживых мужиков везти дальше неизвестно куда? Это же им верная смерть! 
     Модест Афонасьев вскочил на трофейную лошадь и обочиной порысил вдоль колонны, ни начала, ни конца которой не было видно. Куда он устремился, зачем? – Модест и сам не знал, но сердцем своим чувствовал, что над Леоном и его несчастными товарищами распластала крылья черная птица Горемыка, суля им беды, несчастья, скорую смерть... Надо было срочно что-то делать.
     «Отцепись, сгинь, исчезни с дороги, упади в могилу, забери с собой сестрицу-невезицу... Господи, ниспошли милость верным рабам твоим, пролившим кровь за веру Христову…» – шептал Модест первые пришедшие на ум слова, которые, обернувшись молитвой, полетели к Богу…   
     Колонна преобразилась. Она словно очнулась от сна, вздрогнула, встряхнулась, многоголосо загудела, беспокойно напряглась, пытаясь разгадать смысл тайны, только что ей открывшейся. Ординарцы, адъютанты, порученцы лихорадочно носились вдоль тракта на разгоряченных конях, словно потревоженные ястребом вороны. 
     Один из таких всадников, обгоняя Модеста, громко, не в первый раз, вопрошал:
     – Здесь штаб-лекарь Петрашевский?*
     Из просторного экипажа высунулся молодой корнет:
     – Здесь Василий Михайлович! Что случилось?
     – Генерал Воронцов просил к нему заглянуть.
     Из глубины экипажа показался Василий Михайлович.
     – Передайте генералу, сейчас буду.
     (Воронцов Михаил Семенович – тридцатилетний генерал-майор, начальник 2-й гренадерской дивизии армии Багратиона. Получил штыковую рану во время боя) 
     Модест, повинуясь безотчетному наитию, благоговейно глядя на корнета, подъехал вплотную к экипажу. Корнет удивленно покосился на ополченца:
     – Тебе чего?

______________________________
*Петрашевский Василий Михайлович – главный хирург 2-й армии.
     – Раненые у меня. Домой их надо. Деревня совсем рядом с Москвой. 
     Последние слова вырвались у Модеста неожиданно, сами собой. Видно, в последний миг сообразил ополченец, что скажи он про Куркино или Юрово на Сходне, никто его по Петербургскому тракту за двадцать верст от Москвы не отпустит. Не сегодня-завтра армия Антихриста войдет в белокаменную и отрежет все дороги возвращения в Московскую военную силу…
     Так это было или иначе, но слово прозвучало и отступать было невозможно. От безысходности или от отчаяния, но привычной для низших чинов робости перед господами офицерами Модест сейчас не испытывал. Взгляд его – неподвижный, немигающий – был взглядом иконописного святого мученика.
     Корнет недоуменно пожал плечами, оглянулся в темную глубину экипажа.
     – Александр Федорович! Окажите милость ополченцу. Он что-то о раненых говорит.
     Доктор Московского ополчения Александр Федорович Рябчиков – человек духовного звания – был милосерден и безотказен. Неделю назад он защитил в московском университете диссертацию, стал доктором медицины и сразу написал прошение генерал-губернатору Ростопчину об отправке его в действующую армию. Своё двадцатипятилетие доктор отметил на Бородинском поле.
     Модест увидел его полное добродушное лицо, внимательные глаза, и как-то сразу успокоился.
     – Сколько раненых? Откуда они? Какие увечья?
     – Трое, ваше благородие. Один штыком покалечен, двоих кони потоптали. Домой бы их надо, там за ними догляд будет, а здесь что? Мука одна…
     – А почему ты этим занимаешься, а не ротный, не фельдфебель?
     Вопрос резонный. Как объяснить доктору, что после Бородинского дела и ротный, и фельдфебель, – все новые, не знает он никого, а капрал… Модест обреченно ответил:
     – Брат у меня ранен, домой его надо. Иначе не выживет.
     – М-да, но ведь без подорожной бумаги тебя через заставу не пропустят.
     Модест уныло кивнул головой.
     – М-да… – Доктор Рябчиков повернулся к главному хирургу 2-й армии: – Василий Михайлович, есть у тебя подорожные справки?
     – Есть, ещё Багратионом подписанные.
     Доктор снова повернулся к Модесту.
     – Как, говоришь, называется твоя деревня?
     Модест, не моргнув глазом, отрапортовал:
     – Село Троицкое, ваше высокоблагородие! Три версты от Тверской заставы.
     В каждой губернии этих Троицких деревень и сел пруд пруди, в любом уезде несколько, и даже в волости. Кто их все упомнит? Но каждый точно знает – есть такое…
     Святая ложь во спасение! Даже церковь называет такое деяние благочестивым обманом, в котором нет ни корысти, ни черного умысла, одна только вящая вера в высшую справедливость – и токмо ради спасения страждущей души. Да простится любящему брату этот невинный грех во имя одоления более тяжкого греха – уныния и неверия в торжество Божьего промысла.
     На Дорогомиловской заставе получилась небольшая заминка. Капралы и фельдфебели бегали вдоль колонны, выкрикивая команды:
     – Собрать покойников! Снести к Дорогомиловскому кладбищу!
     В ста метрах от Москвы-реки две похоронные команды, сменяя друг друга, быстро копали очередную братскую могилу для нижних чинов. Офицеров хоронили отдельно, каждого в своей могиле. Через два часа триста воинов, героев Бородинского сражения, обрели здесь последний приют.
     Спустя годы над этой братской могилой встал красивый памятник-монумент, на котором благодарные потомки выбили надпись: «Сей памятник воздвигнут над могилой 300 страдальцев-воинов, раненных в Бородинской битве и умерших на пути к Москве. Вечная Вам память, мученики, страдальцы, Христовы воины, за веру, царя и Отечество живот свой положившие».
     Чтобы не возвращаться к этому месту, закончим историю захоронения до конца. В 1940 году памятник уничтожили, и вместо него поставили скромную пирамидку из серого гранита. Теперь мелко выбитая надпись, терявшаяся на сером каменном фоне, была такой: «Братская могила 300 воинов–героев Отечественной войны 1812 года, павших смертью храбрых в Бородинском сражении. Сооружен Мосгорисполкомом в 1940 г.»
     Но вскоре и кладбища не стало. Здесь построили жилые дома. Землю между домами закатали асфальтом…
     Христовы воины, страдальцы, герои – простите нас.

*     *     *

     Доктор Московского ополчения Рябчиков проверил состояние раненых, внес в подорожную бумагу фамилии ополченцев и в присутствии фельдфебеля вручил Модесту документ на проезд.
     Фельдфебель строго предупредил Модеста Афонасьева и Якова Епифанова, чтобы те через два часа были на Покровской заставе, где ополченцы встанут лагерем для ночного отдыха.
     Доктор покинул раненых, фельдфебель, затаив злобу на Модеста (прыткий больно по начальству ходить!), подался ближе к экипажу командира отряда ополченцев, а мужики начали сборы к отъезду земляков. Все понимали, что прощаются с Модестом и веселым Яшкой надолго, если не навсегда. Ни через два часа, ни даже через десять они на Покровскую заставу, знамо дело, не прибудут. Это люди могут все перемочь, перетерпеть, а лошадь сорок верст без отдыха не пробежит. Остающиеся при армии ополченцы подбадривали Модеста и Яшку:
     – Не робей, мужики, Бог не выдаст, свинья не съест!
     – Бог даст, ещё свидимся!
     – Кланяйтесь там нашим!.. 
     Армия толстой змеёй вползала в Москву, не дробясь, и не растворяясь в огромном её чреве. Ползла, пронзая город с одного края до другого, вселяя в оставшихся жителей ужас неотвратимой гибели от рук кровожадного завоевателя. Двери всех торговых лавок были распахнуты настежь или сорваны с петель. Винные погреба опустошались отступающим войском стремительно, но осушить бездонные глубины оно так и не смогло, вынужденно оставляя противнику щедрый дар.
     Армия, спасая себя, бежала от врага и бросала тех, кого должна была защитить. Солдаты угрюмо смотрели под ноги, офицеры уныло прятали глаза от жителей. Верховное командование было уже за пределами города.
     Все храмы были отворены и священники в полном облачении благословляли шедшее мимо войско. Люди лепились к военной колонне, полагая, что рядом с ней, несмотря на все лишения и страдания, они будут в большей безопасности, чем в городе, один на один с людоедами…
     Все сходненские земляки ушли с колонной вперед, и только восемь мужиков верхом на лошадях остались возле телеги, на которой трое суток обморочно лежали раненые ополченцы. Конная повозка в сопровождении всадников направилась к Тверской заставе, где Модест и Яков должны были забрать всех лошадей, а спешившиеся ополченцы скорым маршем идти на Покровскую заставу.

     На Тверском рубеже немноголюдно. Зато, по словам очевидцев, на восточных и южных заставах были Содом и Гоморра. Туда для наведения порядка генерал-губернатор дополнительно прислал целую армию гренадеров. Впрочем, караульных солдат и на Тверской было предостаточно. Кабак, который работал здесь ежедневно без перерывов, сегодня стоял нелюдимый, с закрытыми ставнями.
     Ополченцы спешились на пустой площади возле кабака, связали лошадей тройками, приторочили их к телеге – всё это на глазах у караульной службы. Гренадеры возле шлагбаума с любопытством наблюдали за странным воинством, которое почему-то предпочло в военное время остаться без лошадей.
     Когда Модест Афонасьев и Яшка Епифанов с телегой и табунком верховых лошадей подошли к шлагбауму, старший караульной службы унтер-офицер внимательно изучил поданную ему подорожную.
     – Так… раненых вижу… двое сопровождающих… две верховые лошади, чтобы сегодня вернуться в свой полк, а ещё шесть зачем? Что это за люди, которые вам отдали своих лошадей?
     – Земляки наши, с ворогом за Можаем сражались вместе, вот они и пошли раненых проводить.
     – Почему они лошадей вам отдали? Воевать больше не собираются? – Унтер повернул голову к капралу, стоящему рядом.
     – Лошадей забрать, ополченцев задержать, проверить документы!
     Несколько гренадеров бросились к телеге. Отвязали лошадей, взяли их под уздцы и завели на караульный двор. Отделение охраны побежало к ополченцам, стоящим возле кабака. Охранники живо взяли их в кольцо. Через минуту ополченцев подвели к старшему караула.
     – Господин унтер-офицер! Никаких документов у них нету.   
     Унтер посмотрел на раненых, на двоих сопровождающих, махнул рукой: «Пропустить!»
     Шлагбаум поднялся, и телега, получив свободу, покатилась к родным деревням на берегу Сходни.
     – Этих – унтер показал рукой на оробевшую кучку ополченцев – задержать! Заберите у них ружья, топоры, кистеня и что у них там ещё есть… С ними военная комиссия разберется. Я сейчас докладную подготовлю… 




ПОЖАР

Глава 8

     Весть о победе над французами и сведения об отходе русской армии за Можайск пришли в Москву почти одновременно, породив массу кривотолков, нелепых слухов и презрительного отношения к агиткам Ростопчина.
     Его первая афишка в адрес Наполеона была язвительно-хлесткая, затейная и потому всем запомнилась: «…Полно тебе фиглярить: ведь солдаты-то твои карлики да щегольки; ни тулупа, ни рукавиц, ни малахая, ни онуч не наденут. Ну, где им русское житье-бытье вынести? От капусты раздует, от каши перелопаются, от щей задохнутся, а которые в зиму-то и останутся, так крещенские морозы поморят… Не токмо что Ивана Великаго, да и Поклонной во сне не увидишь. Белорусцев возьмем да тебя в Польше и погребем…»
     Профессор Станислав Петрович Козловский в ожидании французов целыми днями бродил по пустеющей Москве, всё вокруг примечая, запоминая, тщательно скрывая свои тайные планы. 
     Уговорив Гохмана составить ему компанию, он даже ему не признавался, что мечтает об аудиенции у Наполеона и постоянно обдумывает план этой встречи. Козловский прекрасно понимал, что должен чем-то важным заинтересовать французского императора, быть ему полезным. Он даже начал делать какие-то записи во время прогулок, но быстро понял, что это совсем не безопасно: Ростопчин своего добился – в Москве все искали шпионов (в простонародье говорили «шампиньонов»). По улицам ходили группы казаков – никем не уполномоченные «патрули», – которые будто бы наблюдали за порядком и ловили в пустых квартирах грабителей. Что они делали потом с мародерами – оставалось неизвестным. «Патруль» заходил в церкви, проверяя наличие чудотворных икон, которые должны были оберечь столицу от Антихриста, потому что кроме икон, надеяться жителям уже было не на что.
     В церкви Успения Пресвятой Богородицы в Казачьей слободе патрульные услышали страстную проповедь священника Дмитрия Поверкиева:
     – Стройте, люди, три Ковчега Спасения – Веры, Надежды, Любви… Поспешайте, поспешайте, пока ещё двери отверзты! Се время близко, закроются врата и восплачут многие, что не покаялись, не вошли…
     Казаки осенили себя крестным знамением и вышли из храма. Возле церковной ограды толпились калики перехожие, тут и там слышались обрывки разговоров:
     – Говорят, батюшке Дмитрию ещё в прошлом годе видение было о гладе, море и великом пожаре…
     – Точно было! После того на лике Пресвятой Девы кровавый пот выступил. И сейчас слезы из глаз капают во время колокольного звона…
     Казачий «патруль» медленно пошел дальше по Якиманке в сторону Крымского вала… Не только любой расхристанный мужик или простоволосая баба, но и приличный с виду господин, заподозрив в случайном прохожем шпиона, немедленно указывал на него «патрулю». И было неважно, что именно показалось бдительному горожанину подозрительным. Главное, сумел ли подозреваемый доказать, что его присутствие в Москве в данном месте является необходимым…   
     Чем слабее становилась верховная власть в городе, тем быстрее на улицах набирал силу самосуд.   
     Козловский и Гохман прошли по Лубянке мимо дома Ростопчина*, вышли по Никольскому проезду на Красную пло-
щадь.
    Всё пространство вдоль кремлевской стены было загромождено торговыми лавками. Совсем недавно здесь кипела _____________________________
*Дом Ростопчина - после 1917 года здание ГПУ, НКВД, КГБ, ФСБ.
жизнь: сновали со сладостями разносчики, кричали зазывалы, по праздникам ставились цирковые балаганы, давались представления, крутилась карусель… 
     Сейчас большинство торговых заведений было закрыто, но народ привычно толпился на площади, ожидая каких-либо новостей. Обтрепанные лубки с изображением Долбилы и Гвоздилы, крушивших французов, никого уже не привлекали, зато возле свежей утренней афишки военного губернатора было заметное оживление. Как всегда, нашелся грамотей, который читал вслух для тех, кто грамотой не владел: «… 26-го, было весьма жаркое и кровопролитное сражение… русское войско не уступило в нем ни шагу… Потеря неприятеля – неисчетная… завтра с новыми силами предстоит с ним сразиться… злодеи погибнут от огня, меча и от голода… Православные, будьте спокойны!.. Бог укрепит силы наши и злодей положит кости свои в земле Русской».
     Возле афишки шло осторожное, с оглядкой, обсуждение:
     – Сообчают, что не уступили ни шагу, а вчерась вечером пришла весть, что Кутузов встал лагерем за Можаем. Это как?
     Ему ответил шустрый малый, широкоскулый, краснолицый, из торговых:
     – А никак! У меня кум в ратниках, так я эту науку знаю. Маневрируют, вот как! Позицию налаживают.
     – А при чем тут «погибнут от голода?» Где ты видал, чтобы солдаты во время боя от голода гибли?
     Лавочник подозрительно оглядел возражавшего ему низкорослого человека – в темной косоворотке, с бледным лицом – как есть фабричный работник. Его прилипшие ко лбу волосы были перевязаны тонким ремешком.
     – А чего ты такой въедливый? Может ты шампиньон? Может ты дружок Мишки Верещагина? 
     Низкорослый мужик плюнул с досады и торопливо ушел прочь. Кто сейчас в Москве не знает купеческого сынка Михаила Верещагина? Сам губернатор Ростопчин предал его в своих афишках анафеме, обвинил в пособничестве Наполеону и в измене. Сенат самолично как-то уж очень быстро рассмотрел дело Верещагина и приговорил молодого человека к сибирской каторге. И папенька не помог, хоть личность в Москве известная: купец 2-й гильдии, поставлял пиво в гостиницы и рестораны первопрестольной, имеет большой каменный дом с колоннами на Николоямской улице… И вот такая неприятная история с отпрыском.
     Козловский и Гохман направились вдоль стены вокруг Кремля. Возле арсенала происходил странный торг. Прямо на земле лежали ряды ружей, сабель, старинных мечей, пик, – всё это за бесценок продавалось всем желающим. Разношерстная толпа с любопытством бродила вокруг арсенала, но покупателей было не так уж много.
     Козловский язвительно усмехнулся:
     – Может, купим пару пушек для салюта? Я думаю, этот день не за горами…
     Гохман испуганно начал озираться по сторонам, но промолчал. Уныние, растерянность и страх жителей усиливали его собственное подавленное состояние. Он обреченно понимал, что окружающая действительность – не сон, не театральное представление, а кошмарная реальность. Но самое страшное заключалось в том, что он, Альберт Карлович, не видел своего места ни в настоящей, ни в будущей жизни, о которой с вожделением мечтал Козловский.
     Предложение профессора эмигрировать во Францию бывшего управляющего совсем не прельщало. В качестве кого он будет в чужой империи? Отставного офицера поверженной армии? Сбежавшего из России управляющего поместьем светлейшего князя? Кто предложит ему с такой биографией достойную работу и место в обществе?
     Гохман понимал, что в какой-то момент жизни он совершил серьезную ошибку и теперь не видел возможности её исправить. Выбирая из двух зол, наверное, лучше покинуть Россию, где он совершил, по сути говоря, клятвопреступление. Теперь даже прошение о приеме на действительную службу он не может подать – сразу выяснится, каким образом и с какой прежней должности ушел бывший офицер флота.
     В ежедневном потоке информации можно было сломать голову – где правда, где ложь? И уж совсем необъяснимым было сомнение Гохмана: «А что если Кутузов действительно готовится к новой битве? И сумеет повернуть ход событий вспять?»
     Повернувшись к Козловскому, который тоже ушел в свои мысли, Альберт Карлович поведал:
     – Я слышал от одного знающего человека, что английская конница спешно идет на помощь русской армии. Он уверяет, что сам видел эту конницу.
     Станислав Петрович снисходительно, как на ребенка, посмотрел на мужа Амалии Михайловны.
     – А каким образом он вернулся в Москву раньше английской конницы и успел вам о ней рассказать?
     Гохман смешался, не найдя разумного объяснения.
     – Дорогой Альберт Карлович, неужели вы не видите, что в Москву стекаются шайки пьяных крестьян и дворовых людей, которые остались без хозяев, потому что хозяева удрали? Вы не обратили внимания, что оружие – палаши, кортики, кинжалы и прочую дребедень, покупали в арсенале именно эти разбойники? Как только из Москвы уйдут последние жандармы, на улицы будет страшно выйти. Молитесь, чтобы до прихода французов вы остались живы.
     Гохман впервые с завистью подумал о Козловском: «этот изворотливый профессор, пожалуй, добьётся своей цели – блистать на европейской сцене. Он не только будет читать лекции в Сорбонне, но со временем вполне может стать ректором университета, или, чем черт не шутит, – пробиться в министры…»
     Странное было зрелище: двое мужчин неторопливо прогуливались по оцепеневшей Москве, словно всё, что творилось вокруг, совершенно их не касалось.
     День был в разгаре, однако солнце едва угадывалось сквозь серую хмарь, словно клубы дыма Бородинского сражения доползли, наконец, до города, ради которого две армии бились, не щадя друг друга. По улицам и площадям Москвы в направлении воинских казарм катились бесконечные повозки с ранеными: Екатерининские, Спасские, Хамовнические, Покровские казармы были переполнены.
     В передвижениях жителей города не было обычной, присущей москвичам, целеустремленности. Похоже, они и сами не знали, куда и зачем шли. Кто-то, возможно, вышел на улицу из-за невинного, но малопонятного любопытства, а кто-то выполз из подворотни, преследуя свои недобрые цели. 
     Козловский видел по всем явным и скрытым признакам, что Москва не готовилась к обороне. Она пустела, не оставляя внутри себя никаких тайн, которые могли бы представлять интерес для французского командования. Пустая Москва сама по себе была необъяснимой тайной, разгадку которой могла бы подсказать мудрая мышь, оказавшись в капкане… 
     Амалия Михайловна понемножку приходила в себя после тяжкого известия о мученической смерти отца. Она давно поняла, с какой целью появился в Москве её кузен, и втайне от мужа была полностью на его стороне. Пребывание Козловского в их доме открыло ей глаза на закостеневшего бескрылого и бесперспективного Альберта Карловича.
     Раньше, когда он время от времени навещал её в московских апартаментах, она, удовлетворенная общением в клубах с литературными и театральными завсегдатаями, не требовала от него слишком многого. И супружеская жизнь, и материальная сфера её вполне устраивали. Впрочем, баронесса и сама по себе была состоятельной дамой.
     В последнее время Амалия Михайловна, обнимая ночью мужа, всё чаще воображала себе другую жизнь, другое окружение, и… другого мужчину рядом с собой. Она тяготилась ночными миражами и… лелеяла их. Без них жизнь её стала бы совсем пресной, однообразно унылой, наполненной лишь страхами за завтрашний день. Что будет с её детьми, с ней самой, когда в Москву придут французы?
     Она нисколько не сомневалась в правдивости мрачных предсказаний Козловского относительно судьбы России, не сомневалась в его способности реализовать мечту о преподавании в парижских университетах. Амалия могла часами слушать его рассказы о европейских странах, династиях, дворцовых интригах, морганатических браках…
     Трудно было рассказчику не заметить её восхищенного и влюбленного взгляда. Но, увлеченный своими идеями, авантюрными планами, Козловский, как ни странно, их не замечал… 

*     *     *

     На Тверской заставе шестерых ополченцев связали попарно рука к руке, поставили в маленькую колонну, и унтер напутствовал караульных:
     – Ведите на гауптвахту на Никольскую. Если там нет мест – на Ивановскую*. Колода – ты старший. Сдашь, – и сразу обратно.
     Двое охранников, вооруженных ружьями с примкнутыми штыками, встали с боков арестантской группы, и Колода, замыкая процессию, рявкнул:
     – Пшел!
     Такого поворота событий ополченцы не ожидали. Они не верили, что арест грозит им большой бедой. Едва отойдя от заставы и втянувшись на Тверскую-Ямскую улицу, Лука Никитин, шедший последним в паре с Максимом Патрикеевым, вывернул шею и, кося глазом на кончик штыка за своей спиной, начал переговоры с Колодой:
     – Слышь, гвардеец, не позорь нас, а? Мы все на Бородине бились, увечных земляков наших пришли до заставы проводить, пошто вы нас, словно арестантов повязали?
     Колода, соблюдая дистанцию и держа штык возле поясницы арестованного, шел молча.
     Максим не унимался:
     – Ну ладно, коней отняли, трофей наш боевой, но нас то
______________________________
* Ивановская гауптвахта – в Кремле, у колокольни Ивана Великого.
пошто штрафниками сделали? Нам до своих надо, на По-кровскую заставу.
     Колода родом из Малороссии, на службе уже лет десять, всякого успел повидать. Он умел не обращать внимания на мольбы и просьбы задержанных. Как только начнешь вникать и сочувствовать – тут тебе самому и конец. И ведь так жалостливо умеют эти штрафники рассказывать, впору плакать вместе с ними, а потом оказывается – всё врали. Вот и это беглое воинство бабушкины сказки рассказывает. Воевали они, как же не так! Кто воюет, тот лошадей не отдает. Продать, небось, хотели полковых лошадок-то…
     В конце концов Колода начал злиться на зануду-опол-ченца и слегка ткнул его штыком:
     – Заткнись, тягун! Ещё будешь башкой вертеть, прикладом успокою.
     Яков Свиридов, связанный в паре с Алексеем Козловым, тяжело вздохнул:
     – Слышь, тягунами окрестили, неужто на каторгу отправят? За что пропадаем?..   
     Алексей вяло откликнулся:   
     – За лошадей… и вобче…
     Он вымотался за переход от Можая до Москвы; сильно мучил голод, но ещё сильнее хотелось спать. Он понимал, что предстоит ещё одна бессонная ночь и тоска, заполонившая душу, сделала его равнодушным и бесчувственным ко всему, что окружало и что происходило вокруг. «Скорей бы уж какой-нибудь конец, лишь бы приложить голову к земле…»
     Арестанты вышли на Лубянскую площадь. Отсюда начиналась Никольская улица, где располагалась гауптвахта. Внимание конвоиров привлекла большая толпа возбужденного народа, стоящая напротив дома Ростопчина. На балконе второго этажа стоял сам генерал-губернатор, его высокий напряженный голос слышали все:
     –…Перед вами стоит мерзавец, который продался французам… он единственный из москвичей, изменивший Отечеству, он способствовал, чтобы враги наши пришли в Москву… Сенат приговорил его к смертной казни, и мы должны сегодня… сейчас исполнить приговор. 
     Ростопчин перевел взгляд с жертвы на драгун, которые стояли цепью между его домом и толпой, разглядел в строю унтер-офицеров и крикнул служивым почти весело:
     – Руби его, ребята!
     Толпа всколыхнулась. Задние ряды встали на цыпочки, вытянули шеи; головы, словно подсолнухи, закачались над спрессованными телами. Ни конвоиры–гренадеры, ни ополченцы не видели за толпой приговоренного к смерти, но услышали его высокий голос в наступившей после оглашения приказа краткой тишине:
     – Грех вам будет, ваше сиятельство!
     Генерал-губернатор, наливаясь краской, нервно и торопливо крикнул приказание:
     – Рубите его!
     Засвистели сабли. Люди от ужаса вжали головы в плечи. После краткого замешательства толпа взвыла, опьяненная видом льющейся крови и быстрой расправы. Старший конвоир Колода, боясь непредсказуемых последствий, которые могли помешать выполнению служебного поручения, заорал на своих охранников и ополченцев:
     – Чего встали, сволочи! Пошли вперед живо!
     Убийство человека на глазах толпы по приказу московского градоначальника, свидетелями которого случайно оказались проштрафившиеся ополченцы, произвело на них тяжелое впечатление. Каждый невольно представил себя на месте жертвы. Если законы военного времени так суровы, то, что ждет их в застенке, куда они идут под конвоем?
     На Никольской гауптвахте места были. От таких же бедолаг ополченцы узнали, что недавно отсюда увели партию арестованных. Куда? А кто его знает, начальство не сообщает. Сами штрафники тоже не знали.
     Через час шестерых ополченцев повели к начальнику гауптвахты майору Рудковскому. Кабинет его не слишком отличался от камеры: мебели только побольше и окна пошире, но тоже зарешеченные. Майор стоял у окна спиной к дверям, покачиваясь в блестящих сапогах с пятки на носок. Большие залысины сильно увеличивали размер лба. После доклада начальника караула майор медленно развернулся, оглядел прибывших ополченцев и кивнул разводящим:
     – Идите!
     Кроме начальника гауптвахты в кабинете присутствовал ещё один человек, которого ополченцы поначалу просто не заметили. Они не спускали глаз с того, кто сейчас будет решать их судьбу. А ну как скажет, что они изменники и прикажет рубить их саблями? Кабы не видели, как это в Москве запросто делается…   
     Майор бросил взгляд на подпоручика, сидевшего сбоку за приставным столиком, и, вздохнув, начал говорить несколько косноязычно, но вполне доходчиво:
     – Вас, братцы, по законам военного обстоятельства казнить смертью надо. Вы присягу давали... Давали? Я вас спрашиваю! – повысил голос майор.
     Помертвевшие от страха ополченцы вразнобой закивали головами. Разжать эубы и произнести что-то членораздельное не мог ни один из них.
     Начальник гарнизонного острога продолжал:
     – Вот и я говорю, давали. Дезертирам на войне не прощают. Это хуже, чем измену иметь. Так всякому неповадно будет. Поэтому наш Главнокомандующий приказом от 18 августа потребовал ловить беглецов, и сурово наказывать смертью. Понятно? Я спрашиваю – понятно?..
     На этот раз у ополченцев не было сил даже кивнуть головой – всё у них окаменело внутри и снаружи. Каждый представил – сейчас их обязательно выведут на крыльцо и майор скомандует: «Рубите их!»
     Увидев, что ополченцы вот-вот рухнут в обморок, майор перешел к делу, ради которого в кабинете сидел подпоручик.
     – Как зовут, откуда родом, где служил? По одному давай, вот с тебя – он ткнул пальцем в ближнего мужика.
     – Лексей Иванов! Деревня Машкино на Сходне, ополченец я, ваше высокоблагородие!
     – Сам вижу, что не гусар! Где служил?
     – На Бородине воевали… вот все вместе...
     – Ты на других не тыкай! Ты себя знай! Где на Бородине?
     – На Семеновских флешах, ваше высокоблагородие, укрепления строили, санитарами были, носильщиками.
     Подпоручик делал пометы в своей тетради.
     – Кто был ваш командир на флешах?
     – Ротмистр Захарьин, ваше высокоблагородие!
     – Говоришь, не дезертир? Зачем лошадь продал?
     – Ваше высокоблагородие! Не продавал я! Я эту французскую скотину на поле боя захватил, трофей, значит...
    – А зачем ты её привязал за телегу раненых?
     Алексей потупился. Как объяснить высокому благородию, что дома сейчас ни работников, ни скотины... Землю пахать надо, детей-стариков кормить, как без лошадки? Вздохнул:
     – Так лошадь же была ничья, трофейная, значит…
     – А если бы тебе пушка французская на Бородине подфартила? Тоже старикам в Машкино отправил? Ты мне круть-верть не ломай!
     Майор вертел в руках докладную унтера с Тверской заставы. Вдруг его брови поползли наверх:
     – Говоришь, о детях и стариках заботился? Так телега с ранеными, оказывается, направлялась в Троицкое, которое, не доходя Всесвятского… Значит, и лошади туда же, а ты мне Машкино рассказываешь. А Машкино на Сходне – это совсем не здесь будет! 
     Под ополченцами опять закачался пол. Поняли, что заврались они, запутались окончательно. Кто им сейчас поверит, хоть трижды правду скажи?   
     Начальник гауптвахты ткнул пальцем в следующего:
     – Как зовут, откуда родом, где служил?
     – Семен Бабков! – запинаясь от страха, выдавил из себя ополченец, – деревня Юрово на Сходне… рядом с Машкино… ваше высокоблагородие! На Бородине заграды строили… раненых в лазарет носили. 
     – Видал, подпоручик, – майор насмешливо развел руками – прямо ни дать – герои! Лошадей боевых умыкнули, из полка сбежали – герои! Их не дознавать надо, а военно-полевому суду.
     Подпоручик недовольно поджал губы – ему вся эта комедия изрядно надоела. Ещё до Бородинской баталии было негласное распоряжение военного ведомства правдами и неправдами набирать в армию ратников. Проще всего это можно было сделать из ополченцев, призванных по набору июля-августа 1812 года. Сразу призвать большое число крепостных крестьян на действительную службу не было резону, да и духу не хватило – боялись волнений, которые нарастали тем сильнее, чем ближе подходили французские войска. 
     Ополченцам же изначально обещали возвращение домой сразу после изгнания Наполеона за пределы России. Но после Бородина эти обещания потускнели и подзабылись, – потери русской армии оказались огромными.
     Для перевода ополченцев в ратники использовали любой повод, в том числе самые незначительные проступки. Их запугивали смертной карой, Сибирью, шпицрутенами и прочими наказаниями. И когда ополченцам небо начинало казаться с овчинку, когда они мысленно уже прощались с родней, им вдруг объявляли великую царскую милость: смертная казнь заменялась ратной службой...
     Мало кто имел смелости не поддаться на шантаж и отказаться. Вот такая комедия происходила и сейчас в кабинете начальника гауптвахты, который при всем своем косноязычии успешно справлялся с пополнением армии новыми солдатами...   
     Опрос ополченцев, наконец, закончился, и майор развел руками, продолжая валять дурака:
     – Одно из двоих, или вам идти в Сибирь с каторгой, или воевать ратниками в пехотном полку, если, конечно, господин подпоручик ещё согласится вас взять.
     Смысл сказанного не сразу дошел до замордованных и запуганных мужиков. Как это ратниками?.. Это что – двадцать пять лет лямку тянуть? Им же говорили – Антихриста прогоним из России и – по домам…
     Мужиков словно обухом по голове ударили. Не в силах ничего сказать, они стояли с открытыми ртами и ошалело глядели друг на друга.
     Подпоручик положил на стол майора подготовленный список ратников, шепнул:
     – Пора уходить из города, через два-три часа здесь будут французы… 
     Майор кивнул головой и повернулся к ополченцам:
     – Две минуты даю. Кто подписывает бумагу, тот в полк с господином подпоручиком, кто не подписывает – правую половину головы бреем, кандалы надеваем, и в Сибирь… Ясно? 
     Мужикам было не ясно. Всё ещё не веря своим ушам, они запнулись с ответом. Но времени на всякие заминки у майора уже не оставалось. Он повысил голос до того накала и рокота, после которого действительно мог вывести их на крыльцо и дать команду «Руби их, ребята!»
     – Я последний раз своим языком спрашиваю! Ясно, что надо подписать?! Иванов, давай, первый…
     Подписали все…

*     *     *

     Грустным затишьем встретили полуночные деревни своих покалеченных ополченцев. Бабы старались не выть – всё же не покойников привезли, но оставшись наедине с Леоном, Акулина щедро омыла его воспаленную рану своими слезами. А он, стараясь её отвлечь от тяжких мыслей, всё рассказывал о своем чудном сне накануне сражения. Морщась от боли, Леон шутил, вспоминая, как черная птица превратилась в Илью.
     – Странный был сон … Я его хорошо запомнил… Изба наша новая приснилась, ты меня в неё зовешь, а я шагу не могу сделать, словно оробел…
     Акулина его не слышит, свою боль изливает:
     – За деньги воевать пошел… Я потом всё мучилась, грех это, Лонюшка… Бес нас в ту ночь попутал…
     – Выбрось ты из головы эти мысли. Считай, что я этот грех своей кровью искупил. Вот оклемаюсь, схожу в церковь к батюшке, покаюсь....
     У Андрея Семенова дела были совсем плохи. Долгая тряская дорога вконец измучила его, был он неподвижен и худ; на бледном лице чернели провалившиеся глазницы и крепко сжатые искусанные губы. Ни встать, ни сесть страдалец не мог, от грязной одежды шел тяжелый запах.
     – Ничего, сынок, – обнадеживающе кружилась над ним мать, – мы тебя отмоем, откормим, отец костоправа найдет. Поднимем тебя на ноги. Ты только не молчи, глаза-то открой, поговори с нами…
     Андрей Семенов призывался в ополчение из очередников. Он про аферу филинского приказчика ни сном, ни духом не ведал. Навестить вернувшегося молодого мужика сбежалась не только близкая и дальняя родня, но, считай, всё Машкино – парень-то до войны в завидных женихах числился.
     Уходил народ из семеновой избы, тихо перешептываясь: «Эх, такого парня война ухайдакала. Прости господи, не знаешь тут, что лучше – голову сложить, или с такой немощью жить» …
     Петр Григорьев вошел в избу своими ногами, но обнять жену и взять трехлетнего сына на руки не мог: пальцы правой руки хоть и распухли, и болели, но на них не было буро-черных пятен, которые расползлись по кисти левой руки. Петр гнал от себя подозрения, что это у него «антонов огонь» и надеялся, что травяные примочки, домашняя еда, ворожба и заговоры помогут одолеть повреждения рук. В общем, надеялся на чудо…
     Петр был из тех, кто по сговору с Лисьим Помелом пошел на войну вместо филинских. Когда он вдруг объявил братьям, что идет в ополчение, те посчитали, что Петр тронулся умом. Ладно бы, очередником был, но, чтобы добровольно – таких полоумных среди деревенских ещё не бывало. Братья поспешили к его бабе: – «Ты-то, дура, чем думаешь? У тебя в избе трехлетка бегает, сама на сносях,  и при
таких делах мужа добровольно на войну собираешь?»
     А золовка и впрямь оказалась дура – ни схитрить, ни соврать не умела, но и правды не выдала. Поняли братья, что что-то здесь не чисто, и хоть не знали, где тут собака зарыта, но больше в братову избу ни ногой. И старикам, которые в доме старшего сына жили, запретили к «отщепенцу» ходить. На пьяные проводы деревенских «некрутов» из Григорьевой родни никто, кроме жены, не явился. Потому и с войны не стали встречать – не забыли ещё свою обиду, не простили паршивую овцу в своем семействе. 
     Глубокой ночью, когда по избе перекатывался мужицкий храп, старая мать взяла клюку и поковыляла к юровскому пруду, где привалившись к замшелой ветле, стояла покосившаяся изба Петра. Ни о чем не спрашивала мать своего сына, вернувшегося с войны, только вдоволь поплакала, сидя рядом с ним и слушая его редкие стоны…

     Когда Яков Епифанов достучался, наконец, до оклика «Кто там?» и привычно отозвался, за дверями что-то упало, взвизгнуло, забрякали жидкие запоры, дверь распахнулась, и из темных сеней летучей мышью метнулась на Яшкину грудь счастливая Катерина. Яков ощутил ладонями тонкую нательную рубашку и под ней горячее тело истосковавшейся жены.
     – Ты чего, дуреха, в одном исподнем во двор выскочила – только и нашелся сказать ошалевший от счастья муж.
     Катерина легко засмеялась: 
     – Когда твой голос услышала, понёву забыла надеть. – За рукав кафтана она затащила мужа в темные сени, распахнула дверь в горницу и громко оповестила всех домашних: – Яша с войны вернулся!
     Яков был из машкинской многодетной семьи. Когда пять лет назад подошла пора жениться, жить ему, окромя как у жены, было негде. Отец невесты, Иван Федоров, в свои пятьдесят с гаком, был к тому времени вдов. Кроме дочери имел ещё пятнадцатилетнего сына Федора, заметно хромавшего от врожденной травмы. Поэтому прибавлению в семье работника он был только рад. Жили три мужика и одна девка дружно, ничего не деля, ничем не укоряя друг друга. Простодушный характер Яшки подходил для такой жизни как нельзя лучше. Одно только омрачало жизнь молодых – не было у них детей, но Катерина не теряла надежды, двадцать пять – не бабий век.
     Запалили от лампадки толстую свечу, производство которых в своё время наладил в Машкине управляющий Гохман. Катерина металась по избе, на скорую руку выставляя на стол всё, что Бог послал. Тесть сполз с теплой лежанки, обнял и по-родственному расцеловал вернувшегося с войны вояку. Шурин Федька ещё молодой, безусый, но за столом совсем не лишний.
     Глава семейства одобрительно смотрел на Якова.
     – Ну, как воевалось? Что-то больно быстро вы, однако, с Антихристом расправились. Ты как, на побывку, али насовсем возвернулся?
     Яков был поражен: здесь в деревне ничего не знали об истинном положении дел. Он растерялся и не знал с чего начать. Все домашние с нетерпением смотрели на него.
     Ополченец поднял глаза туда, где в мерцающем свете лампадки из ночной мглы проступал потемневший лик Божией Матери Владимирской. Склонив свою голову к головке ребенка, Богородица грустно смотрела на Якова, призывая его к любви и милосердию. Её протянутая к ребенку ладонь словно говорила, что ничего в мире нет дороже дитя, весь смысл существования рода человеческого заключен в ребенке – он есть символ жизни и бессмертия… Война – это безнадежный путь живых в царство мертвых. Но и царство мертвых без царствия живых лишено смысла.
     Яков смотрел на икону и в темной её глубине вдруг увидел огромное поле, усеянное покалеченными телами. Они остались лежать, брошенные теми, кто остался жив. Живые ушли, оставив своих мертвых и тяжелораненых не потому, что были равнодушны или черствы, а потому, что ночь спустя им самим предстояло сложить головы здесь же, на этом поле брани.
     Страшно умирать, если не уверен, что будешь по-хри-стиански предан земле, что прочитают над тобой молитву за упокой души, что вспомнят потом о твоих прародителях. Бросит ли кто-то после тебя зерна хлебных злаков в землю, за которую ты отдал жизнь? Будут ли дети твои славить Бога за каждый прожитый день?..
     Опомнившись, Яков равнодушно, буднично сказал:
     – Мы с Модей Афонасьевым раненых домой привезли: брата евонного, ещё Мухомора и Петьку Григорьева. Нам к завтрему надо в свой полк возвернуться.
     Катерина обомлела:
     – Как это к завтрему? Ты же сказал, что насовсем вернулся?
     – Я так не говорил. Война не кончилась, Антихрист на Москву прет… Завтра-послезавтра в ней будет…   
     Тесть долго непонимающе смотрел на зятя.
     – А я слыхал, будто битва большая была?
     – Была. За Можаем... Сильно мы там хранцузов побили…
     Тесть Иван заволновался, заерзал, сидя на лавке:
     – А где сейчас русская армия?
     – За Москву отступила. Наши-то земляки сейчас на Покровской заставе ночуют.
     – Ты, Яша, всегда балагуром был. Вы так хранцузов сильно побили, что сами за Москву убежали?
     – На то господня воля была.
     – Та-а-ак… Тогда тебе рассиживаться здесь некогды, бежать надо, армию догонять.
     Катерина всё это время настороженно переводила взгляд то на отца, то на мужа, но после последних слов она словно очнулась. Бросилась к Якову:
     – Не пущу-у-у!

*     *     *

     Модест развез раненых по избам и отпустил Яшку до утра домой. Подъехал к собственной избе, утонувшей в черном мареве; загнал конную повозку и двух верховых лошадей во двор. С ними он разберется завтра – утро вечера мудренее.
     Первые петухи звонко и протяжно проводили середину ночи; порой их ладное многоголосие, словно нарочно невпопад нарушалось резким выкриком какого-нибудь дерзкого певца, распаленного не утихающей страстью и желанием заявить о себе.
     Несмотря на глубокую ночь, над деревней не было обморочной тишины: где-то брехали собаки, изредка звенькала у колодца цепь, привязанная к бадейке, на задворках изб, призывно стеная, метались кошачьи тени, слышалось монотонное завывание то ли несчастной бабы, то ли ветра в полоротой печной трубе.
     Модест снял амуницию с лошадей, повесил седла и хомут на жердяную изгородь и, пройдя в низенькую баньку, нащупал в темноте старую деревянную шайку с витым держаком из лозы. Спустился к Машкинскому ручью, принес воды – напоить лошадей после долгой дороги. Траву во дворе они найдут сами – по окраинам вдоль изгороди обильно торчала зеленая растительность.
     Модест не был дома чуть больше месяца, а казалось – прошла вечность. Ощущение безмерности времени не отпускало ещё потому, что нынешнее появление в родных стенах не было возвращением, той чертой, за которой начинается новый отсчет жизни. Он сегодня – мимолетный ночной гость, который с первыми лучами солнца должен вернуться в хаос людского коловорота, не знающего берегов, конечной цели и своего назначения.
     До вторых петухов, с которыми деревенские бабы покидают лежанки, замешивают тесто, доят обремененных полным выменем коров, оставалось чуть больше часа.
     Модест, взойдя на крыльцо избы, задумался в нерешительности: стоит ли греметь засовами, скрипеть дверными петлями, хлопать «играющими» половицами? Зайти сейчас в избу, значит, поднять до урочного часа вымотавшуюся за день женку, оглоушить её краткой радостью возвращения, и следом, сразу же – тяжкой ношей горького разочарования… Но и уйти из деревни незаметно под покровом ночи, ускакать во вчерашний день, не прижав к себе худенькие тельца семилетнего Изота и девятилетнего Анисима – может последний раз в жизни? – тоже невозможно. «Ладно, переночую в телеге, дождусь рассвета, а там видно будет… 
     Взрыхлив примятое сено, Модест вытянулся между грядками на жестком ложе телеги. «Поутру надо с лошадьми определиться…», накрывшись кулем и проваливаясь в сон, успел завязать на память последний узелок...
     Ни вторых, ни третьих петухов ополченец не слышал. Так безмятежно спится только дома, когда, наконец, хоть на короткий срок отпустили измученное тело все заботы и тревоги.
     Аннушка, выйдя затемно во двор, немало удивилась, услышав близкое фырканье лошадей, перемежаемое мужицким храпом. Осторожно подойдя к телеге, она увидела Модестушку, и жалость к нему, означающая у русской бабы любовь, захлестнула её. Она, конечно, догадалась, почему он улегся спать во дворе. Постояв возле спящего мужа, Аннушка погладила его по щеке и ничем более не тревожа, пошла, счастливо улыбаясь, делиться своей радостью с буренкой.
     Разбудили Модеста солнечные лучи, запутавшиеся в ресницах, протяжный стонущий крик черного дятла в лесу за Машкинским ручьем, громкая трескотня сороки на коньке избы, беззаботное треньканье пары синиц, сидящих на заборчике рядом с телегой.
     Едва Модест поднял голову и начал оглядываться по сторонам, к нему с радостными воплями ринулись Изот и Анисим, которым мать строго-настрого запретила до срока тревожить сон тятеньки. 
     Осенняя погожая пора полна забот и неотложных дел, но этим утром у калитки афонасьевой избы праздно толпился народ, в основном – родня ополченцев. Пришли они сюда чуть свет, но Аннушка решительно отказалась будить мужа: «Вымотался мой Модестушка, лица на нем нет. Пусть поспит…».
     Кто-то пытался узнать о судьбе родных ополченцев у Якова Епифанова, но безуспешно: в избе Ивана Федорова шла битва, и конца ей не было видно. Тесть, не сомневаясь в исходе сражения, скромно сидел на завалинке, прислушиваясь к воплям с поля брани: дочь не собиралась мириться с тем, что муж, вернувшись с войны, снова навострил лыжи из дома.
     – Тебя отпустили отвезти раненых? Отпустили! Где сейчас твою армию искать, ты и сам не знашшь! Ты у хранцузов что ли дорогу собираешься спрашивать? Они тебе враз саблей по шее ответят! Ишь, из дому убежать норовит… Где это тебя так медом приманили, что дома стало не мило?
     Возражений Якова расслышать было невозможно. Возмущенные тирады Катерины сопровождались звуками, похожими на выбивание пыли из старых половиков…

     Как только Модест потискал сыновей и сполоснул себя холодной колодезной водой, Аннушка усадила его за стол и поставила перед ним горшок рассыпчатой каши, щедро сдобренной смальцем. Толпа возле калитки росла – пришли все, чьи сыновья или мужья находились в ополчении. Все хотели поговорить с Модестом, услышать новости о войне, а главное, узнать о судьбе своих близких.
     Модест, наскоро заморив червячка, вышел во двор к людям. Народ потянулся к нему, плотно обступив со всех сторон.
     – Модестушка, милай, не тяни душу, сказывай как на духу, – живы там наши, али как?
     Это был главный вопрос. Без него все остальные подробности о войне не имели смысла, или почти не имели. Весть о том, что ночью привезли раненых, к утру облетела все деревни в округе. У избы Модеста собрались не только родные ополченцев Юрова и Машкина, но и кое-кто из Куркина и Филина. Старосту Петра Терентьева и Лисье Помело Модест Афонасьев в толпе заприметил сразу, подумал: «Их-то какой интерес сюда пригнал?»
     – Земляки! Все наши мужики живы и здоровы. Все мы были на поле боя, но, видно, Бог берег нас в тот тяжкий день. Вот только троих покалечило малость, мы их домой привезли.
     Толпа радостно загудела – главное узнали, а другие подробности никому и не нужны. Однако в толпе из полусотни человек, по крайней мере, десять-пятнадцать были готовы пропустить с Модестом чарочку и задушевно потолковать. Не уважить, обидеть соседа – это в деревне грех большой. Десять лет пройдет, а он про ту обиду помнить будет.
     Понял Модест, что никуда они с Яшкой Епифановым в ближайшие часы из деревни не уедут. Вспомнил про трех трофейных лошадей. Конечно, самое справедливое было бы отдать их в семьи, куда привезли раненых, но как тогда самим до армии добираться?
     Но незадача решилась сама собой. С Петербургского тракта вернулся Тимофей Архипов, владелец конного двора, и сообщил, что хранцузы заняли село Всесвятское, казачьи разъезды кружат по всей округе, а более-менее значительные наши силы держат рубеж у Черной Грязи… 
     Модест мог бы, конечно, рассказать землякам о Шевардинском деле, о молебне перед главной битвой, когда по позициям проносили Смоленскую икону Божией Матери, о главном сражении, и о том, сколько солдатской крови было пролито в тот день, но не мастак он был долго и красиво говорить. Живы–здоровы – и точка. Да и времени не было засиживаться в тихой заводи, – чай, присягу на верность царю-батюшке давал.
     Не знал Модест и о печальных переменах в судьбе своих друзей-ополченцев, провожавших раненых до Тверской заставы. И тем более не мог знать о том, чем кончится для него и Якова Епифанова эта поездка в родные места. Тревога в его душе нарастала, требуя принятия решения… Время шло, Якову давно пора было объявиться. Куда же запропастился этот любитель выращивать рыбу в ушате? Никак не может с Катериной расстаться? Модест начал поминутно оглядываться по сторонам. Наконец, решительно оставил гостеприимных соседей и поспешил к Якову. Увиденное потрясло его.
     – Мать честная! Тебя что, сквозь строй прогоняли? Морда поцарапана, глаз заплыл, на лбу шишка лиловая... Ты чем с Катериной всю ночь занимался?
     Яшка только обреченно махнул рукой:
     – Не пущает из дому. Ты, говорит, не на войну спешишь, а на стороне зазнобу нашел… Баба – дура.
Модест притворно продолжал ахать и сочувствовать:
     – Да-а-а… Это ж надо! После Бородина ни царапины, а дома чуть не убили.  Не тебя надо было в ополчение брать, а Катерину…  А где она?
     Яшка затравленно промямлил: 
     – Где-то во дворе обряжается…
     – А тесть?
     – Ушел с Федькой из дому, когда моя мегера скалку из чулана принесла.
     – Да, дела… – Модест выскочил во двор и, оглядываясь по сторонам, стал высматривать Катерину. Нашел её в хлеву и, держась на расстоянии, окликнул:
     – Слышь, Катерина…
     Катерина повернула голову, опустила корзину с травой, и нараспев, почти ласково, завелась:
     – А, ишо один вояка появился! Ты моего Яшку оставь в покое. Сам иди куда хошь, хоть бы на большую дорогу, а Яшку не трожь! А то я сейчас и с тобой разберусь!
     Модест понял, что эту бабу уговорами не вразумишь. Ответил ей резко и безжалостно:
     – Дура ты распоследняя. Яшку твоего по военному времени как дезертира на каторгу в Сибирь загонят, там и сдохнет. Сдается мне, ты этого и добиваешься!
     Катерина задохнулась негодованием, но Модест не дал ей и рта раскрыть:
     – Яшка твой, как и я – в ополчение очередником попал. Тебе сельский мир не простит, если он дома отсидится, а другие на войне голову сложат. Увидишь – трех дней не пройдет, как свои же волостному начальству о дезертире донесут. Деревня весь ваш род презирать будет…  – Модест, глядя на растерянную бабу, закруглился: – Я через час ухожу на Черную Грязь, там наши стоят. Иди, чего-нибудь Яшке в дорогу собери. – Покидая двор, Модест услышал за своей спиной горький плач Катерины…   
     За этот последний час мирной жизни Модест успел отогнать лошадь с телегой во двор брата, а верховых лошадей отдать семьям Андрея Семенова и Петра Григорьева. Сельский мир посчитал это справедливым и вспоминал Модеста ещё долго.

*     *     *

     Не встречая серьезного сопротивления, французская армия 2 сентября пополудни докатилась до Поклонной горы. Стояла прекрасная погода. Не по-осеннему легкие облака плыли по синей глади неба в сторону златоглавой Москвы. Множество сверкающих куполов открылось алчущим взорам завоевателей, вызывая у них ликование и трепет от предвкушения небывалой добычи.
     Без команд и понуждений над французскими корпусами покатилась неудержимая громоподобная волна: «Виват, император!». Головные уборы, словно тысячи потревоженных птиц, взлетели в воздух. Это был тот самый триумф, которым венчаются великие победы. В эту минуту Наполеон забыл о всех своих страхах, предчувствиях, дурных предсказаниях, огромных потерях, интригах в парижском сенате. Победа перевешивала всё. Это та глыба, которая раздавит его завистников, злопыхателей, недоброжелателей. Сегодня Наполеон вновь продемонстрировал своим маршалам – только он, избранник богов, достоин быть Главнокомандующим Европы, а может, и всего мира...
     Пыль, поднятая тысячами ног, медленно оседала на головы и плечи солдат Великой Армии. Победители стояли в ожидании московской «депутации», которой почему-то всё не было и не было. Наполеон тянул время, рассматривая Москву в подзорную трубу. Тень тревоги вновь застила солнечный свет, но сам Бог уже ничего бы не мог изменить. И как перед сражением на Бородинском поле, раскатисто ухнула пушка, давая сигнал движению на Москву.
     В пустом городе с ночи, словно крысы, шастали по брошенным домам сотни колодников, висельников, душегубов, лиходеев, грабителей, бандитов и даже сумасшедших, которых по распоряжению Ростопчина выпустили из заточения на волю. Как и предсказывал эстляндский профессор Козловский, честному гражданину ни на шаг нельзя было сойти со двора – везде грабили так, что снимали с человека даже нательную рубашку. 
     Но в полдень, когда народ всё же появился на главных площадях и бульварах, а преступники отсыпались после ночного шабаша, Козловский вышел в город. Его тянула на улицы неодолимая сила, называемая мнительными людьми предчувствием или ясновидением. Станислав Петрович ощущал, что сегодня грядут события, которые никак нельзя пропустить. Гохман категорически отказался сопровождать своего безрассудного, неосторожного гостя.
     Ноги понесли Козловского на Воздвиженку, потом на Арбат – в сторону Дорогомиловской заставы. Окна домов, фасадом выходящих на аристократическую улицу, были плотно зашторены. Лишь изредка в кружевных складках появлялись чьи-то испуганные лица. Издалека вдруг донеслись крики: «Французы! Французы!»
     На Арбате в великолепных архитектурных сооружениях издавна находила покой и отдохновение высшая московская знать, самые блистательные семейства первопрестольной. Сейчас у ворот опустелых домов стояли важные дворники, в своих позументах похожие на генералов.
     При криках «французы!» дворники разом приосанились, распрямили спины, выставили вперед грудь, словно им предстоял важный строевой смотр. Они монументально стояли у массивных ворот, никуда не собираясь уходить, потому что бежавшие хозяева велели им беречь дома.
     Один из полков Молодой гвардии свернул с Дорогоми-ловской улицы на Арбат. Немногочисленные прохожие прижались к стенам домов, кованым ажурным оградам, влезли на каменные ступени подъездов. Мимо Козловского, едва не зацепив его, проехала большая карета, запряженная четверкой крупных ухоженных коней. В те дни такой экипаж был за пределами возможного.
     Дорогу карете преградили гвардейцы. Офицер решительно распахнул дверцу и заглянул внутрь. Он увидел средних лет хорошо одетую женщину в окружении чистых опрятных детей. Она спокойно, даже величественно посмотрела на офицера. Двоих детей, самых младших, сидевших рядом с ней, женщина обхватила руками, ещё четверо постарше сидели в глубине кареты. Неглупый офицер тотчас сообразил, что такой экипаж может принадлежать только кому-то из небожителей.
     – Madame! Qui vous ;tes et o; vous allez?*
     – Je suis Natalia Zubov, la fille du generalissime Souvorov. J'ai besoin de sauver les enfants.**
     Брови офицера поднялись так высоко, что глазные яблоки едва не выпали из глазниц. Французы хорошо знали имя Суворова. Он повернулся к своему старшему офицеру и стал что-то быстро говорить ему о Суворове и пассажирах кареты. После секундного замешательства полковник спешился с коня, подошел к карете и отдал честь madame Souvorov. Он расспросил дочь великого полководца, куда она направляется, потом приказал отделению гренадеров проводить madame Souvorov до русских аванпостов у Покровской заставы. В ответ Наталия Зубова только слегка склонила голову в легком поклоне. Когда карета с французским эскортом тронулась, полковник восхищенно щелкнул языком:   
     – C'est une digne fille de son grand p;re.***
     Эта сцена произвела на Станислава Козловского ошеломляющее впечатление. «Вот она, французская галантность, европейская цивилизация! Русское дворянство, уто-
______________________________
*   (фран.) Мадам! Кто вы и куда направляетесь?
**  (фран.) Я дочь генералиссимуса Суворова. Мне нужно спасти детей.
*** (фран.) Она достойная дочь своего великого отца.
нувшее в грязи и невежестве, разговаривая одинаково плохо на французском и русском, воображает себя частью великой культуры. Как смешны эти беспомощные потуги!»
     Следом за гренадерами на Арбат въехала группа генералов. Среди них, как главный камень в перстне, выделялся моложавый военачальник с широкой красной лентой через грудь. Его мундир был щедро расшит золотом, пышные перья украшали высокую шляпу, из-под которой развевались черные вьющиеся волосы. Облик этого красавца напоминал итальянского кабальеро давно минувшей романтической эпохи. Он сидел в седле так, как это умели делать только мужчины королевской фамилии.
     Профессор Козловский вдруг почувствовал необычайное волнение – интуиция никогда его не подводила, и он решил рискнуть. Когда группа блестящих (в смысле сверкающих золотом и эмалью орденами) генералов поравнялась с ним, он, приподнял шляпу и, глядя на «итальянского кабальеро», воскликнул:
     – Ecco la vittoria, degno di un re! Lei sar; ricordato per mille anni!*   
     «Кабальеро» натянул поводья, свита остановилась. Если бы приветствие московского вельможи (таким он показался всаднику с перьями на шляпе) прозвучало на французском языке, то это не произвело бы должного впечатления: половина русских худо-бедно изъяснялась на языке древних галлов. Но приветствие на хорошем итальянском языке прозвучало впервые за всё время русского похода. Неаполитанский король маршал Мюрат воспринял его как личное обращение к нему, что, конечно, заинтриговало честолюбивого командующего.
     – Пригласите ко мне этого господина!
     Адъютанты в ту же секунду исполнили приказание маршала. Козловский стоял на расстоянии вытянутой шпаги от коня полководца, не испытывая ни страха, ни волнения. Он бросил свой жребий, и теперь все зависело от Бога.
     – Вы знаете меня? – спросил Мюрат.
____________________________
* (итал) Вот победа, достойная короля! Её будут помнить тысячу лет!
     – Нет, сир!
     – Но вы сказали мне, что победа французской армии достойна короля. Откуда вы знаете, что я король?
     – Я не знал об этом, но я умею читать по лицам.
     – Вот как! Очень интересно! Этому можно научиться?
     – Я думаю, что можно. Даже уверен, что можно.
     – Завтра рано утром, не позднее восьми часов, я готов принять вас в Кремле. На воротах скажете караулу, что вам назначил аудиенцию маршал Мюрат.
     Маршал тронул поводья, и движение французских войск по Арбату возобновилось.

*     *     *

     Выполняя распоряжение Наполеона, кавалерия Мюрата быстрым аллюром устремилась через Дорогомиловскую заставу к центру Москвы. Корпус генерала Понятовского, обходя Москву справа, двигался на Калужскую заставу. Войска вице-короля Италии Евгения Богарне охватывали город слева и выходили на Петербургскую дорогу возле Тверской заставы. Гвардия под командованием маршала Мортье занимала Кремль, где готовились апартаменты для Главнокомандующего Великой Армии и его маршалов.
     Войска генерала Богарне, перерезав почтовый тракт Москва – Петербург, начали преследовать конные подразделения казаков от Тверской заставы в направлении села Всесвятское. Силы были слишком не равны, поэтому казаки, не оказывая сильного сопротивления, кружили, словно осиные рои, вокруг походных порядков французов, и при каждом удобном случае жалили противника, хоть и не смертельно, но весьма болезненно. 
     Надо полагать, что в планы французского командования не входил немедленный поход на Санкт-Петербург. Заняв Москву, о которой столько грезили измученные солдаты, только сумасшедший рискнул бы вырвать из их рук долгожданную добычу и заставил идти навстречу новым испытаниям, сражениям и смертям. Кроме того, Богарне не исключал возможности подвоха со стороны русских, устройства засад, нанесения фланговых ударов. Так или иначе, но в удалении от Москвы французы большой активности пока не проявляли.
     Модест Афонасьев и Яков Епифанов, покинув Машкино, осторожно вышли на пустынный Тверской тракт, огляделись по сторонам и пошли обочь в сторону Черной Грязи. Петербургской-то эту дорогу только государственные чиновники, да молодые недоросли называли, а старожилы испокон веку знали её Тверской, потому и сейчас так называли. А пустынной она стала, как только Наполеон к Москве подошел. Смекнул народ, что после Москвы французу одна дорога – на Петербург. 
     Совсем недавно на тракте ключом била жизнь, на почтовой станции содержалось не менее ста лошадей. Никто из путешественников не проезжал мимо путевых хором: в здешнем трактире всегда сытно и вкусно кормили, а уж питейный выбор – на любой вкус. Здесь же можно было отведать забеленного молоком кофию… А нынче – непривычные тишина и безлюдье…   
     Безлюдье оказалось обманным. На подходе к Грязи, возле последнего поворота, за которым открывалась деревня, их негромко окликнули:
     – А ну погодь!
     Ополченцы от неожиданности вздрогнули, оглянулись по сторонам, и… никого не увидели. Но не с неба же голос на них упал... Тут зашевелились придорожные кусты, и из неприметного окопчика, хорошо укрытого густой растительностью, на ополченцев уставились две пары глаз.
     – Хто такие и куды путь держите?
     Модест вышел вперед, непроизвольно закрывая собой побитую физиономию Якова.
     – Ополченцы мы. Покалеченных товаришшей с Бородина до Юрова и Машкина привезли. Наши-то полчане через Покровскую заставу за Москву отошли, а нам теперича туда дороги нет, вот мы на Черную Грязь и подались. Здесь, сказывали, наши рубеж держат. 
     – Хто сказывал?
     – Тимофей Архипов с Куркина, он на тракте конное хозяйство держит.
     Двое в окопчике о чем-то негромко посовещались, потом
один из них вылез из укрытия и, забросив ружье за спину, объявил ополченцам:
     – Я вас сейчас в штаб доставлю, а уж там решат, што с вами делать. 
     Деревня Черная Грязь небольшая, всего-то чуть больше двадцати дворов. Да и какая это деревня, ежели в ней настоящих крестьян нет? Считай, вся деревня от мала до велика промыслом занимается – обслуживает черногрязский ям*. Сюда каждое утро из Москвы почту привозили для всей округи, господам – свежие газеты и журналы. Но это до войны было, нынче ничего не возят…
     Штаб размещался в трактире. Вокруг входа на телегах, бочках, деревянных чурках гуртовались казаки. На бородатых ополченцев – сиволапых мужиков – и головы не повернули, и разговор свой не притормозили: не нашего огорода овощи прибыли.
     Дозорный прошел внутрь штаба, доложил кому надо о подозрительных ополченцах и быстро вышел обратно. Коротко обронил: «Заходьте!» 
     В трапезном зале сидело несколько командиров, но старшего – полковника – ополченцы выделили сразу: золотые эполеты, на груди большая звезда с алмазами, возле верхней пуговицы мундира Георгиевский крест. Курчавая шевелюра стекала на упругие щеки красивыми бакенбардами. Взгляд насмешливых серых глаз внимательно прощупывал ополченцев с ног до головы.
     – А что у тебя с лицом? – обратился полковник к Якову, – словно ты на кулаках с французами бился?
     Полковник откровенно ерничал, но Яков этого не понял и
ляпнул в ответ:
     – Так точно ваше высокоблагородие! Было дело на Бородине! 
______________________________
*Ям – почтовая станция с конным двором, трактиром, гостиницей.
     Иронию и благодушие у полковника как ветром сдуло. С Бородинского сражения прошла неделя, а синяки на морде мужика самые что ни на есть свежие. Взгляд его стал холодным и отстраненным.
     – Как вы попали сюда за двадцать пять верст от Москвы?
     Модест понял, что их принимают за дезертиров, которые дали тягу из Московской (или Тверской) военной силы. Ничего, сейчас всё образуется, у него бумаги есть. Он достал изрядно потрепанную подорожную и протянул полковнику. Один из близко сидящих офицеров подхватил листочек и передал полковнику Иловайскому.
     – Так… подорожная на сопровождение раненых… Вы из какой деревни будете? – спросил полковник.
     – Машкино, ваше высокоблагородие! Отсюда недалече.
     – Вот и я думаю, что недалече. А раненых вы везли в Троицкое. Это которое Троицкое?
     Горячая волна накрыла Модеста с головой, у него даже дыхание сбилось, от сухости во рту одеревенел язык. «Всё, пропали! Как я мог забыть про Троицкое?» 
     Ничего путного в голову растерявшегося ополченца не приходило. Теперь уже никакой правдой объяснить явную ложь будет невозможно. Модест обреченно опустил голову. Его замешательство не укрылось от присутствующих. 
     – Василий Дмитриевич! – обратился один из штабных офицеров к полковнику Иловайскому – здесь дело не чисто.
     – Вижу! – полковник отвернулся от ополченцев. Среди черного люда немало попадалось проходимцев, бандитов, сбежавших каторжан. Не исключена возможность, что это подкупленные вражеские соглядатаи… – Значит, так! Взять их под караул, завтра этапируем в Клин, там в штабе генерала Винцингероде проведут дознание, а потребуется – и следствие. Если это «тягуны», получат свои шпицрутены, а потом пойдут в арестантскую роту.
     Сотник Самохвалов наполовину вытащил саблю из ножен и выразительно бросил её обратно. Полковник усмехнулся – знал он эту странную привычку задиристого, нетерпеливого рубаки: если тот был с чем-то не согласен, первая об этом узнавала его сабля. Засмеялись и сотники Кривошеин, Мальков, Грабко. Иловайский вопросительно посмотрел на несогласного сотника. Тот заговорил привычной скороговоркой, словно горохом сыпал:
     – Василий Дмитриевич! Машкино же рядом. Разрешите туда слетать! Через полчаса буду знать, местные ли они. Спрошу про раненых. Зайду к батюшке в церковь.
     Сотник повернулся к ополченцам.
     – Как батюшку зовут?
     Модест с надеждой поднял голову, самообладание начало возвращаться к нему. 
     – Батюшка в нашем приходе Александр Яковлев, а матушка евонная Анна Михайловна.
     – Дьяка как зовут?
     – Иван, он всю жисть при церкви Владимирской иконы прожил.
     Самохвалов посмотрел на Иловайского:
     – Через час-полтора вернусь и всё доложу. Если свои – я их к себе заберу, коли нет – вот этой саблей порешу изменников.
     Полковник одобрительно кивнул головой. Но всё-таки поинтересовался, глядя на Яшку:
     – Побои-то на лице откуда? 
     – Морду ему – Модест кивнул на своего товарища, – жонка сегодня скалкой разукрасила, не хотела на войну отпускать опосля как мы раненых привезли. А на Бородине мы всамделе воевали…
     Сотник взял подорожную ополченцев с собой, выскочил во двор и, привычно разбежавшись, взлетел в седло, не коснувшись стремени. Любил он на публике показать свои лихие штучки… 

*     *     *

     В семь часов поутру Станислав Петрович Козловский подходил к Кремлю. Под сводами Кутафьей башни в две шеренги стоял караул – человек двадцать гвардейцев из личной охраны Наполеона. На наклонном мосту, ведущем из Кутафьей башни в Троицкую, переминались с ноги на ногу человек десять рослых гренадеров с капралом во главе. Вскоре Козловский узнал, что это были посыльные; один из них повел его в Чудов монастырь, в котором располагался штаб французской армии, где должна была состояться встреча профессора с маршалом Мюратом. 
     Проходя через Троицкую башню, Козловский успел заметить, что в ней тоже стояла охрана – не менее роты гвардейцев в свежей, хорошо подогнанной форме, словно и не было позади тысячеверстного похода. 
     «Апартаменты» Мюрата находились на втором этаже. Очевидно, ранее здесь располагалась канцелярия монастыря – в сводчатом помещении стоял широкий черный стол, окруженный массивными стульями, вдоль стен выстроились деревянные лари, украшенные инкрустацией, резьбой, медной перевязью. Всё здесь было массивным, сделанным на века, как и сами стены монастыря. 
     Мюрат приказал гвардейцу, стоящему на карауле у входных дверей, никого к нему не пускать, после чего предложил посетителю сесть.
     – Сударь, вас не затруднит представиться? Кто вы? Откуда хорошее знание итальянского языка?
     – Ваше превосходительство! Я профессор Ревельского университета. Мое имя Станислав Козловский. Для эстлянд-цев родными языками долгое время были, как вы знаете, датский и шведский. Кроме этих языков, я в совершенстве знаю русский, французский, итальянский, английский и немецкий.
     – Похвально, весьма похвально!
     – В Москве я недавно. Приехал с целью получить рекомендательное письмо от влиятельных французских персон.
     – Вот как…Интересно, весьма интересно! Куда вам требуется рекомендательное письмо?
     – Ваше превосходительство…
     – Можете называть меня – господин маршал.
     – Благодарю вас, господин маршал! Моя мечта – препо-
давать в Сорбонне, но попасть туда без рекомендательного письма влиятельного человека – члена правительства, сенатора, или маршала Франции…   
     – Да-да, я понимаю… Значит, вчера вы приветствовали меня исключительно ради знакомства со мной?
     – Но, господин маршал, я же не знал вас в лицо. Мое обращение к вам было почти случайным.
     – Любопытно, весьма любопытно! Вы, кстати, вчера говорили, что умеете читать лица и обещали научить этому.
     Козловский улыбнулся:
     – Да, господин маршал. Но хочу предупредить, что любые новые знания помогают сделать шаг вперед лишь тем, кто находится на пути к вершине. Для королевских особ каждый новый шаг может оказаться шагом вниз.
     – Ха-ха-ха… Назидательно, весьма назидательно… Что вы этим хотите сказать?
     – Господин маршал! Представьте, что кто-то взялся учить вас черной магии…
     – Именно черной? 
     – Да, потому что белая, серая, желтая магия – это такой же оксюморон*, как холодное пламя. Итак, вас научили магии. Что вы с ней будете делать? С её помощью бороться с врагами? Наводить на них порчу? Можно, конечно, но тогда вы перестанете быть маршалом, который на поле боя вершит историю. Я научу вас читать лица, но вам придется снизойти до положения, в лучшем случае, профессора медицины, для которого все болезни человека написаны на лице. Но, господин маршал, богу богово, а кесарю кесарево!
     Мюрат внимательно посмотрел на собеседника. «Да-а… не прост. Убедительно доказал, что лучше не учиться разной там хиромантии, а просто взять его на службу… И как изыскано подчеркнул дистанцию между нами… Богу богово… Мда-а…»
     – Профессор, вы мне нравитесь. Я, пожалуй, дам вам рекомендательное письмо в Сорбонну, но всё-таки хочу _____________________________
* (греч.) «остроумная нелепица», парадокс, сочетание слов с противоположным значением (живой труп, мертвые души, убогая роскошь).
услышать ваши соображения по поводу чтения лица.
     Козловский снова улыбнулся: 
     – Господин маршал! Мнение, что внешность человека предопределена при его рождении, является заблуждением.
Младенец подобен пустому сосуду, который с течением времени заполняется. Лицо человека неизбежно отражает то, что у него заложено внутри. Оно ваяется привычками, знаниями, совестью и опытом жизни. С раннего детства у человека формируется характер, вырабатываются отношения с окружающими людьми. Можно переодеть камердинера в костюм короля, но его осанка, наклон головы, форма спины, положение рук никогда меня не обманут. У человека на лице много мышц. Все они, так или иначе, реагируют на душевное состояние. Скажите, господин маршал, какие чувства чаще испытываете вы – обиду, жалость, разочарование или решительность, уверенность, властность? Каждое чувство отражается на лице определенными мускулами. Какие мускулы на вашем лице развиты сильнее? – мне кажется, ответ ясен. По отдельным, еле заметным движениям кончиков губ, крыльев носа, складок на лбу, рта можно догадаться о настроении человека, о его мыслях и желаниях. Например, что стоит один только ваш взгляд – сверху вниз, независимо от того, стоите вы или сидите. В нем всегда превосходство, властность и, простите, высокомерие.
     Козловский на секунду замолчал, достал из кармана платочек и вытер уголки губ. Неаполитанский король немедленно воспользовался паузой, чтобы возразить:
     – Оригинально, весьма оригинально…Но, согласитесь, всегда есть возможность спрятать свои чувства.
     Профессор давно не испытывал такого душевного подъема – сегодня он был неудержим.
     – Конечно, можно. Но лишь в те минуты, когда вы будете
очень стараться это сделать. Чуть забывшись, вы тут же станете самим собой. Душа часто пытается скрыть чувства, а тело их выдает, как бы мы ни сопротивлялись этому. И ещё один совет: не надо долго всматриваться в лицо человека – это сбивает с толку. Суть человека, с которым вы начинаете общаться, определяется мимолетно и сразу. Первые ощущения – самые точные. Обретя небольшой навык, можно научиться понимать людей, даже если они ещё не раскрыли рта, не сказали ни одного слова.
     Маршал с нарастающим интересом слушал своего собеседника, но время аудиенции было исчерпано. Наполеон никому не прощал опозданий на военный совет.
     – Профессор, наша встреча заканчивается. Как вам кажется, какое впечатление вы произвели на меня?
     – Сама постановка вопроса говорит о том, что ваше восприятие окружающего мира озарено духовным светом, и свет этот жизнеутверждающий. С рекомендательным письмом вы для себя всё уже решили, а сейчас… – Козловский эффектно выдержал паузу – сейчас вы думаете, нельзя ли сделать меня вашим специальным посланником, советником или, скажем, доверенным лицом.
     Король захохотал, погрозил Козловскому пальцем:
     – Вы опасный человек! Скажите, профессор, какая у вас специализация?
     – Межгосударственные внешнеполитические отношения.
     Неаполитанский король, он же маршал Франции подвинул Козловскому лист бумаги и чернильницу:
     – Я сейчас должен уйти на совещание. Напишите ваше резюме и оставьте его здесь на столе. Оно мне понадобится для составления рекомендательного письма. Зайдите завтра утром, письмо будет готово.

*     *     *

     Утром 3 сентября конный отряд французских кирасиров, не доходя до Черной Грязи, повернул от деревни Дмитровки влево. Не останавливаясь, всадники прошли на рысях мимо добротных строений сельца Филино, миновали раскиданные по ручью невзрачные крестьянские избы Машкина, въехали в соседнюю деревню Юрово. Непрошенных гостей совершенно не удивили пустынные улицы, царившая вокруг настороженная тишина – они этого просто не заметили.
     С высокого холма открывалась живописная панорама речной долины. Ранняя осень раскрасила берега веселой речки в пурпурно-золотые цвета. Серебристая гладь воды отражала голубое небо, но, достигнув мельничной запруды, вода взрывалась упругим водопадом, разбивая хрустальный поток на тысячи пенных струй. От подножия холма в обе стороны камчатными* скатертями простирались широкие луга, кое-где перебиваемые осиновыми или березовыми куртинками. За рекой на крутых склонах стояли, мертво вцепившись в землю, могучие сосны и ели; их вершины тонули в бездонной синеве… 
     Завоевателей не интересовали местные красоты. Они осматривали округу с другими целями. Пришпорив лошадей, всадники поскакали дальше. Миновав чуть более версты, они попали на развилку проселочной дороги и здесь, наконец, увидели то, что искали. Слева от развилки, на вершине холма высилась белая церковь; её жаркие золотые купола притянули взгляды завоевателей. Справа дорога ныряла в густой лес и всадники не разглядели в той стороне ничего интересного… (церковь Благовещения Пресвятой Богородицы в селе Соколово французы разграбят неделю спустя).
     Отряд кирасиров поднялся к белокаменной церкви. Все двери и ворота храма были закрыты наглухо. В приделе церкви окон не было, а за высокими темными окнами второго яруса что-либо разглядеть было невозможно. С восточной стороны к церкви примыкало небольшое кладбище. На ухоженных могилах стояли массивные каменные кресты или лежали плиты, с вырезанными надписями, датами, цветами или орнаментом. За пределами церковной ограды кладбище заметно расширялось, простиралось вглубь, но там уже не было ни каменных изваяний, ни украшений, ни плит – только скромные деревянные кресты над холмиками серой земли, да печальные кусты сирени вдоль могил. Лишь изредка низкие каменные оградки обрамляли последнюю обитель замученных жизнью прихожан. 
_____________________________
*камчатный - шелковый
     Всадники, не слезая с коней, покружились вокруг храма, потоптались возле гранитных и мраморных захоронений, не сумев, однако, разобрать ни одной надписи. Командир отряда всадников достал карту, сделал на ней пометки, что-то весело сказал остальным, и отряд поскакал в сторону Петербургского тракта. 
     Дьячок Иван Васильев через решетчатое окно проводил чужеземцев взглядом и, обернувшись к жене, произнес:
     – Нарядные, весёлые. На супостатов-то вроде и не похожие. И чего они на чужую землю позарились?
     Евдокия привычно возразила мужу:
     – Прямо-таки позарились…Мало что ли наших солдат по заморским чужбинам шастало? И эти потолкутся сколь-нибудь в чужих-то краях, да и уберутся восвояси.
     – У тебя, Евдокия, всегда всё просто, как в курятнике. Не зря же они сюда пришли. Значит, грабить будут.
     – Дак ты же с батюшкой всю ценную утварь надысь закопал, а где – даже пономарь Георгий не знает.
     – И тебе не велено знать. А если что ведаешь, то лучше забудь. Не дай Бог, придёт лихой час, супостат спытать надумает, хватит ли сил устоять?
     Молодой пономарь Георгий Аксенов уже два года исправно нес церковную службу, но дьяк не переставал к нему приглядываться. В лоно Господне этот служка попал не совсем обычно. Может, он и в самом деле душою вошел, а может, приспособился – это ещё посмотреть надо. Часто ли в жизни молодой парень женится на такой дурнушке, как Любаша, да ещё на пять лет себя старше. А у парня, как ни крути, свой интерес в этом деле присутствовал – папенька-то у Любаши в церкви батюшкой служил, когда венчали молодых…
     Два года как упокоился Георгий, да и матушка-то, Елена Михайловна, ненамного батюшку пережила. Царство небесное им обоим! Слава Богу, не дожили до нынешнего разбоя…
     В общем, пораскинув умом, не стал посвящать Иван Васильев пономаря в тайны захоронения церковных ценностей. «Молодой ещё, крепостью духа не отмечен. В нашем деле, как говорится, береженого Бог бережет».
     После припозднившейся обеденной трапезы отдохнуть дьячку не пришлось, покой его бесцеремонно нарушила супружница Евдокия Егоровна:
     – Иван, там казак прибыл с Черной Грязи. Потолковать, говорит, с тобой надо… 
     – С Черной Грязи? Казак? Эти зря не ездиют, – вставая, вздохнул дьяк. – Они и в мирное-то время всё как на войне живут, а теперь для них святое время настало. Открой ему...
     В сенях застучали сапоги, в комнату вошел средних лет коренастый казак. Негустые темные пряди волос в беспорядке прилипли к горячему лбу. Сминая фуражку в широких сильных ладонях, он перекрестился на образа, после чего обратился к дьяку:
     – Извиняй, Иван Васильевич! Я ненадолго. Дело, понимаешь, срочное. 
     – Повезло тебе, казак. Приехал бы чуток ранее, как раз в лапы супостатам заморским попал. Были они ныне здесь…
     – Нам это известно, Иван Васильевич! Наши дозоры на дорогах в секретах сидят, конные разъезды за французом догляд ведут. Это им повезло, что до Грязи не доехали, свернули к вам.
     – Как тебя величать, казак?
     – Сотник я, Сергей Самохвалов. Потомственный казак.
     – Да уж вижу! Тебя по одной походке с мужиком не спутаешь. Ты присядь – в ногах правды нет. Ну, а дело-то какое?
     – Прибились к нам намедни два мужика: Модест Афонасьев и Яков Епифанов. Говорят, что с этих мест. Раненых, мол, привезли домой, а в Москву до армии возвернуться уже возможности нет – француз на дороге встал. Поэтому решили к нам прибиться. Ваши это мужики?
     – Наши, наши! Добрые православные прихожане. Раненых односельчан прошлой ночью привезли. На Бородине, сказывают, в сражении с Антихристом пострадали.
     – Ясно… А то ведь чуть ваших мужиков под караулом на
дознание не отправили… – Сотник поднялся, стал прощаться: – Ну, благодарствую за хорошие вести, мне пора…
     Дьяк вышел проводить сотника до ворот. У церковной ограды в неурочный час толпился народ. Под вечер с высокого холма, на котором стояла белокаменная церковь, прихожане заметили в той стороне, где находилось село Всесвятское, вместо привычного золотисто-малинового заката черную пелену, закрывшую полнеба. Свинцовая синь, словно опара, расползалась во все стороны.
     – Ужели Всесвятское горит?
     – Не-ее… На такую тучу Всесвятского не хватит …
     – Похоже, московские посады горят!
     – Ой, что деется! Боже, спаси и сохрани!
     Сотник вскочил на коня, взглянул в сторону пожара и громко приободрил прихожан:
     – Скоро под ногами безбожников везде земля гореть будет. Мы вас в обиду не дадим… – и, пришпорив коня, сорвался с места в карьер.
     Быстро темнело. Горизонт все заметней расцвечивался багрово-алыми шапками. В бездонном небе исчезли все звезды и только красный диск луны медленно плыл над Петербургским трактом. Над черным, бескрайним лесом метались и тревожно кричали птицы.
     – Зачем же он, аспид окаянный, Москву-то жжет? Видно, не собирается в ней стоять.
     – Если в Москве не будет стоять, значит, завтра на Петербург пойдет…
     – Ох, где там сейчас наши мужики? Ужели в огне, как в аду горят?
     – А ты не каркай, старая ворона! Сдается мне, что наши, покидая Москву, сами петуха пустили, чтоб Антихристу геенну огненную устроить.

*     *     *

     Вернувшись из Кремля, Козловский во время обеда у Амалии Михайловны без ложной скромности сообщил, что завтра утром получит у маршала Мюрата рекомендательное письмо в Сорбонну (а он, между прочим, – Неаполитанский король!). Помимо этого, Мюрат прозрачно намекнул ему, что хотел бы видеть профессора своим советником (или помощником?) в различных дипломатических миссиях…
     Сообщение Станислава Петровича произвело на присутствующих совсем не то впечатление, на которое он рассчитывал: за столом наступило неловкое молчание. Альберт Карлович вдруг понял, что он безнадежно застрял в своей старой жизни. Пока он целый месяц вяло и нерешительно обдумывал свое положение, так и не определившись к какому всё-таки берегу прибиться, Козловский быстро и решительно воплотил в жизнь свою, казалось бы, нереальную идею. Давно ли он, Гохман, отзывался о кузене Амалии Михайловны презрительно и высокомерно – «ученый павиан», «напыщенный, неприятный человек». Альберта Карловича всерьез стало беспокоить, что думает Амалия о своем муже: жалкий неудачник, пасынок фортуны, или ещё того хуже?
     Амалия Михайловна об Альберте Карловиче не думала ничего. Он как бы перестал существовать в её судьбе. Конечно, он отец её детей, и всё прочее, но она своей женской интуицией почувствовала, что Гохман потерял себя, увяз в трясине сомнений, половинчатых решений, ложных представлений о том, что в жизни всё решится, само собой. Она панически боялась завтрашнего дня – в городе идут грабежи, кругом пьяные, никем не контролируемые солдаты, невозможно выйти в город, чтобы купить продукты, если их где-нибудь ещё продают. В слободах начались пожары…
     Большинство состоятельных людей, её добрых знакомых, ещё загодя покинули Москву. Козловский остался в городе, потому что ждал французов, а на что рассчитывал Гохман? Что найдет себе местечко рядом со Станиславом? Что их долгие беседы, вернее, профессорские монологи, обяжут Козловского подумать и о Гохмане? Какая несостоятельная наивность! Козловский завтра получит рекомендательное письмо и укатит в Париж, а что будет с ней, с её детьми? На кого она сейчас может положиться, кто защитит её от всевозможных опасностей в городе, где хозяйничают мародеры и насильники?
     Амалия Михайловна впервые за время супружеской жизни отчужденно, почти неприязненно посмотрела на мужа…
     Пожар в Москве набирал силу. Отдельные очаги огня смыкались, взлетали ввысь с обновленной силой, рассыпаясь в воздухе сотнями раскаленных игл. Феерическая пляска огненной стихии завораживала, тревожила, пугала своей неукротимостью – от неё невозможно было отвести взгляд. Из окон квартиры Гохмана жильцы видели, как на той стороне Садовой улицы загорелись Спасские казармы. Оттуда раздавались душераздирающие крики, из здания ползли окровавленные, увечные люди, на них дымилось нательное бельё; многих огонь настиг своим жаром уже на плацу. Тысячи солдат, выживших в Бородинском сражении, сгорели на глазах горожан заживо, потому что их некому и некуда было везти, они были оставлены в городе «на милость победителя».
     В эту ночь мало кто сомкнул глаза. Все молили Всевышнего о милости и, глядя поминутно в окна, беспокойно прикидывали – достанет их огонь или обойдет стороной?
     Рано утром Козловский отправился в Кремль за рекомендательным письмом. Сильный ветер подхватывал на пожарищах горящие куски пакли, бумаги, ткани, тлеющие угли, раскаленные головни – и бросал их на соседние крыши. Редкие и жалкие попытки противостоять огненной лаве, которые кое-где наблюдались возле горящих домов, были вызваны отнюдь не надеждой победить в единоборстве с огнем, а инстинктом борьбы за свою жизнь до последнего мига, даже видя неотвратимость трагической развязки.
     Козловский почти бежал по Мясницкой в сторону Кремля. Слева пылал Китай-город. Добравшись до Красной площади, профессор перевел дух и огляделся. Было ясно, что скопище лавок, торговых павильонов, навесов на площади возле Кремля едва ли доживет до вечера. Да и доходный дом, в котором жили Гохманы и нашел приют Козловский, мог загореться в любую минуту. Он понял, что из Москвы надо уезжать срочно, и лучше сделать это сегодня же. 
     В штабе Великой Армии была если не паника, то полная неразбериха: централизованное управление войсками было нарушено. Каждый командующий находился там, где считал нужным, действовал, как считал необходимым. И, тем не менее, Козловского незамедлительно препроводили к Мюрату. Увидев профессора, Мюрат дал волю чувствам: он проклинал московского генерал-губернатора Ростопчина, бандиты которого подожгли и продолжают поджигать город.
     – Он оставил в Москве тридцать тысяч раненых на наше попечение и поджег все казармы, дома призрения, клубы, театры, присутственные дома – всё, что могло служить пристанищем не столько нашей армии, сколько русским раненым солдатам. Во Вдовьем доме сегодня ночью сгорело 700 раненых. Наши солдаты, рискуя жизнью, пытались помочь им, но из города вывезен весь пожарный инвентарь! Дикая варварская страна!
     Мюрат вышел из-за стола, подошел к профессору и испытующе вонзил в его лицо свои воспаленные глаза.
     – Профессор, вы должны выехать в Париж сегодня же. Ситуация в Москве выходит из-под контроля. Я передам с вами опечатанный кофр, там дипломатическая и военная почта. Адрес, по которому вы доставите багаж, придется запомнить. – Мюрат подал листок с адресом Козловскому – Прочитайте несколько раз и я его уничтожу. Никто не должен знать этот адрес. Там же вы получите и рекомендательное письмо. Сегодня перед отъездом я вручу вам удостоверение, что вы мой представитель. 
     – Господин маршал! Я готов выехать из Москвы незамедлительно, но у меня нет экипажа.
     – Об этом не волнуйтесь! Мы успели до пожара забрать в Каретном ряду все роскошные кареты. Через час вам подготовят четверку лошадей и дормез*. С вами поедут два французских солдата – это возчики и ваша охрана. Кожаный кофр с минуты на минуту погрузят в экипаж. А сейчас я ________________________________
*(фран.) Просторная карета со спальными местами.
должен удалиться. Не уходите с территории Кремля, через час-полтора вы должны быть снова в этом кабинете.
     Козловский вышел из Чудова монастыря. О, Боже! Провидение вновь помогло ему! Интуиция не подвела его и на этот раз: он покинет опостылевшую Москву уже сегодня! Станислав Петрович посмотрел на небо и… усмехнулся: «Провидение провидением – но на охоте мало увидеть зверя, надо ещё в нужный момент метко выстрелить…» 
     Прогуливаясь внутри Кремля, Станислав Петрович оказался недалеко от Троицкой башни. Его внимание привлекла шумная скандальная сцена: окруженная кремлевским караулом растрепанная особа лет тридцати отбивалась связкой больших ключей от гвардейцев и оглашенно кричала как базарная торговка:
     – Я принесла императору ключи от Москвы! Он ждет меня! Пропустите же меня к нему, олухи царя небесного!
     Она кричала и ругалась на такой непотребной смеси языков, что даже полиглот Козловский плохо понимал, что тут происходит. Но, уже почувствовав себя полномочным представителем высшего командования французской армии, счел возможным вмешаться в ситуацию:
     – Мадам, кто вы, и что здесь происходит? – спросил он шумливую бабенку на чистом русском языке.
     «Мадам» запнулась на полуслове, очевидно не ожидая услышать здесь русскую речь. Она смерила сухопарого, безупречно одетого господина спесивым взглядом и грубо огрызнулась:
     – А ты кто такой?
     – Je suis le repr;sentant de Naples le roi, le mar;chal de Muirat* – эту фразу Козловский произнес по-французски не столько для скандальной особы, сколько для караула.
     – Ха, представитель! Вот когда будешь королем, тогда и важничай! – но поняв, что зашла слишком далеко, церемонно, не без эпатажа, представилась:
     – Помещица Загряжская, урожденная Мосолова, из потомственных дворян, жена действительного статского со-_______________________________
* (фран.) Я представитель Неаполитанского короля, маршала Мюрата.
ветника Петра Ивановича Загряжского. Принесла императору ключи от Москвы! Кроме меня оказалось некому – все сбежали!
     – Где сейчас ваш муж? Чем он занимается?
     – Мой муж Петр Иванович Загряжский ещё в начале века был шталмейстером при Высочайшем дворе, директором пяти дворцовых конских заводов и конюшен…
     Козловский решительно прервал её:
     – Где сейчас ваш муж?
     – Он занимается конюшней Наполеона и руководит фабрикой конской амуниции. Его рекомендовал сам оберштал-мейстер Коленкур…
     – Ах, вот как! – профессор был несколько обескуражен.
     Помещица Загряжская при всем своём рвении сделать презент императору Франции не вызывала у Козловского ни малейшей симпатии, ни сочувствия. Но служба её мужа при штабе Наполеона невольно сближала их. Как знать, может именно её муж снаряжает сейчас экипаж для посланника маршала Мюрата? Скрывая своё презрение к неотесанной, малообразованной помещице, он объяснил охране Кремля, чего добивается эта посетительница, и рекомендовал доложить о ней адъютантам Наполеона.
     Профессор достал из внутреннего кармана сюртука изящный брегет. О! Пора идти к шефу и благодетелю…

*     *     *

     Москва горела уже третий день. Вслед за Китай-городом полыхнуло Замоскворечье, занялся Белый город, за ним – Земляной посад. Пожар бушевал на Покровке и в Немецкой слободе. Гостиный двор был во власти огненной стихии, пожар возле Яузского моста угрожал дворцу заводчика Баташова, где находились жилые апартаменты Мюрата. На Красной площади горели магазины, лавки, склады. Кремль не горел, но огненные змеи хищно вытягивали шеи над зубчатыми стенами, норовя достать красными языками золоченые купола и сахарно-лазурные палаты. От жара и дыма в городе нечем было дышать. Последние жители обреченно покидали Москву.
     Что делали в пылающей Москве французы – одному Богу известно; впрочем, в одном можно было не сомневаться – грабили. Великая Армия, отяжелевшая, словно на последнем сроке брюхатое чудовище, медленно выползала из Москвы в предместье. Старые камни улиц и площадей, несмотря ни на что, были обречены оставаться на своих местах, но и они в прямом смысле жгли непрошеным гостям ноги, мстя за поругание великого города.
     Козловский, сидя в дормезе и находясь далеко за Дорогомиловской заставой, заново переживал кошмар последнего дня в Москве.
     …Выбравшись из Кремля на просторном экипаже, он приказал ехать на Мясницкий проезд, чтобы забрать свои личные вещи и попрощаться с семьей Гохманов.
     Видимо провидение, решив взять Козловского под своё крыло, уже не изменяло ему. Прямо на его глазах, на соседнем Боярском переулке, занялся доходный дом, такой же, как на Мясницком проезде, где жили Гохманы. Было ясно, что через полчаса огонь доберется и до него. Взлетев в квартиру, Станислав Петрович, стараясь сохранять самообладание, негромко сказал Амалии Михайловне:
     – Срочно соберите детей, возьмите только самое необходимое – деньги, документы, и выходите на улицу!
     – Что случилось, Станислав?
     – Амалия! Горит соседний дом! У вас не больше пятнадцати минут. Быстро одевайтесь и выходите на Мясницкую улицу, там стоит мой дормез.
     Удивляться комфортабельному экипажу, пугаться смертельной опасности, которую чудом удалось избежать, времени не было – всё это случится с Амалией Михайловной позднее.
     Что можно было собрать за пятнадцать минут в панике и страхе – то и собрали. Разумеется, Габби была рядом с детьми, а вот русская кухарка в Париже не нужна. Она, поняв, что дом бросают и хозяева сюда больше никогда не вернутся, и жить этому дому осталось совсем ничего, растерянно бродила по кухне, озирая сервизы, супницы, горшки, банки с припасами, заглядывала в кладовую, и всё никак не могла разорвать свою связь с ними и – уйти в никуда... 
     Размещаясь в дормезе, Козловский стал передвигать кофр и охнул от его тяжести. «Какая тут, к черту, почта? Сундук золота! А если это проверка? Если там булыжники с кремлевской мостовой? Ты посланник, доверенное лицо маршала, вези их до Парижа, а мы там проверим твои благородство и преданность…» 
     – Кстати, Амалия, а где Альберт Карлович? – наконец-то вспомнили и про него.
     – Он ушел утром вслед за вами, сказал, что будет устраиваться на работу.
     – Какая сейчас работа? Вы посмотрите, что творится!
     – Он вчера узнал, что французы собираются открывать в Москве муниципалитет и приглашают туда местных жителей – купцов, заводчиков, состоятельных мещан…
     – И вы не знаете, где он сейчас? 
      – Не знаю.
     Обсуждать эту тему дальше было бессмысленно, более того, – не этично. Несмотря на фатальность произошедших событий и определенную несвободу действия, получилось, что они бросили Альберта Карловича на произвол судьбы. И Козловский, и Амалия понимали, что, вернувшись домой, он увидит раскаленное пепелище, в ужасе и крайнем отчаянии будет взирать на скачущие языки огня, мерцающие угли, серый пепел… – всё, что осталось от его семьи… От этого можно сойти с ума… И уж определенно навсегда потерять душевное равновесие, светлый разум, и всё прочее, что необходимо человеку для существования.
     Дети Амалии Михайловны сидели, обняв Габби, засыпая под её бесконечное воркование. В восемь и десять лет, если рядом мамочка и няня, перемена мест – совсем никакая не трагедия. Это неожиданное путешествие стало для детей всего лишь чудесным развлечением. Надо сказать, что из окошек дормеза не слишком были видны лежащие в полях вдоль дороги до самого Смоленска, запорошенные пылью и грязью, неубранные трупы солдат…
     Дормез катился по глубокому тылу французов, приближаясь к российской границе. Козловский и думать забыл о развязной и напористой помещице Загряжской, но рассказчик, верный принципу, – сказав «а», доводить повествование до логического завершения, – поведает читателю, чем же закончилась та история.
     К Наполеону Елизавета Ивановна попала за два часа до его бегства из Кремля в Петровский дворец. Невозможно было для честолюбца не принять русскую помещицу по такому экстравагантному случаю, хотя он прекрасно понимал, что перед ним будет разыгран дешевый спектакль. Ну, что делать: все спектакли, если к ним относиться серьезно, дешевые.
     Спектакль – это игра! Флирт между актером и зрителем, а он, Наполеон, большой мастер и ценитель игры. Больше всего он любил неожиданные метаморфозы – из зрителя превратиться в гистриона*, а жалкого комедианта сделать зрителем его, Наполеонова лицедейства. Вот суть театра королей!
     Загряжскую со связкой больших уродливых ключей ввели в залу, где нервно прохаживался император.
     – Что у вас? – Наполеон остановился и устремил свой взгляд в совсем не аристократическое лицо женщины.
     Про Загряжскую нельзя было сказать, что она оробела. Такое психологическое состояние отсутствовало в перечне её душевных качеств, – она с великим недоумением смотрела на стоящего перед ней человека. Он совершенно не походил на того красавца, которого она воображала себе в розовых снах. Перед ней стоял нервный человек невысокого роста, с торчащим вперед брюшком; темная прядь волос, прилипшая ко лбу, ничуть не скрывала обширные залысины. Дополняли невзрачную картину маленькие бесцветные глаза, припухшие веки картежника, игравшего всю ночь напролет… «А может, они меня разыгрывают? Может это вовсе ______________________________
* В древнем Риме – вольноотпущенный бродячий актер.
не Наполеон?» Но, оглянувшись на адъютантов, вытянувшихся у стен, Загряжская всё-таки поверила в реальность происходящего. «Нет, не будут они устраивать маскерад в такое горячее время…».
     Наполеон нетерпеливо щелкнул пальцами. Загряжская встрепенулась и с пафосом плохого актера произнесла заранее подготовленную и вызубренную фразу на французском языке:
     – Ваше императорское величество! В русском отечестве все мужчины трусы и мне, слабой женщине выпала честь преподнести вам то, что вы заслужили по праву. Я принесла вам ключи от Москвы!
     Никто в зале не посмел даже улыбнуться. Не потому, что они не чувствовали напыщенности и фальши торжественного момента или боялись обидеть эту странную женщину – всем присутствующим она была глубоко безразлична. Они не хотели вышучивать себя в этой несмешной ситуации. Улыбнуться, значит, стать соучастниками скоморошьего балагана. Нет, император и его окружение умеют сохранять лицо в любой ситуации.
     Наполеон продолжал неотрывно смотреть на комедиантку. «Зачем она пришла? Что ей надо от меня? Награды, чтобы возвыситься над теми, для кого ещё существует понятие патриотизма? Что ж, я награжу её! Любовь ко мне и Франции превыше нравственных канонов варваров».
     Наполеон посмотрел на своего адъютанта генерала Луи Мари Жак Амальрик Нарбонна:
     – Граф, подайте орден «Pour le Merite» *
     Прицепив награду, Наполеон спросил у Загряжской, какое поместье она хотела бы получить в приложение к ордену?
     Помещица облегченно вздохнула, наконец-то она дождалась главного.   
     – Ваше императорское величество! Отпишите мне село Кузьминки со всеми его строениями. 
     Наполеон взглянул на адъютанта, тот кивнул головой…
_______________________________________
*Французский орден «За заслуги».    
     Село Кузьминки с крестьянами и большим загородным домом были собственностью князя Голицына. Когда французы бежали, Сергей Михайлович вернулся из эвакуации. Москва стояла вся обугленная и он направился в свои Кузьминки, а там Загряжская проживает. Её просили немедленно покинуть чужой дом, а та в крик: «Знать никого не желаю. Кузьминки мои, мне это село император Наполеон пожаловал, вот и грамота на сей счет имеется…»
     Вызвали жандарма. Тот долго втолковывал Загряжской, что Буонапарт не имел никакого права дарить чужие имения. В конце концов, пришлось беззастенчивую помещицу просто выгнать взашей…
     Муж её, Петр Иванович Загряжский, служивший у Наполеона шталмейстером, после изгнания французов из Москвы был сразу же арестован и обвинен в пособничестве врагу. Против него возбудили дело, велось дознание, и грозила ему долгая ссылка за Уральский хребет.
     Но позднее, на радостях от великой победы государь-батюшка Александр I издал Манифест, которым простил многих, кто прислуживал врагам Отечества. Среди них был и действительный статский советник Загряжский…    





ПРОТИВОСТОЯНИЕ


Глава 9


     С нашествием французских орд не пожалела себя белокаменная, не привыкать ей изживать всякую пришлую погань и нечисть огнем и стужей. Бежала Великая Армия из горящей Москвы в окрестные села – город остался белокаменным только в памяти да старинных сказаниях.
     Особенно не повезло тем селам, где имелись просторные господские усадьбы. В Соколове, что на реке Сходне, в родовом имении тайного советника и сенатора Дивова, пока он отсиживался с домочадцами в Нижнем Новгороде, разместились два эскадрона драгун и батальон пехоты. Два господских дома, несколько гостевых флигелей в живописной березовой роще пришлись захватчикам вполне по душе. Правда, церковь Благовещения Пресвятой Богородицы разочаровала любителей поживиться: кресты на главах даром что блестели – были сделаны из дерева, вызолочены; цветных витражей – глаз порадовать, и в помине не было; Царские двери и те деревянные, крапленые позолотой. Пол внутри храма грубый лещадный, горнее место ничем не украшено, иконостас тоску нагоняет – ну что это за церковь? Разве что под конюшню сгодится…
     Хорошо ещё, что оккупанты не знали подробностей недавней жизни сенатора в Париже, где Дивовы владели игорным домом и получали 500 франков дохода в день. Имея такие деньжищи можно было и побогаче церковь устроить. Кстати сказать, способствовать порочным человеческим страстям – не богоугодное дело. Выходит, какова вера, такова и церковь…   
     Дивовские «квартиранты» первым делом обобрали до нитки местных крестьян и оставшихся в усадьбе дворовых людей. Потом начали делать набеги на близлежащие крестьянские селения. Явление это было повсеместным и староста села Куркино Петр Терентьев невольно забеспокоился: как там поживает его зазнобушка в селе Ангелово?
     Странные у них сложились отношения, в том смысле, что никаких отношений не было. Казалось бы, чего проще: пришлась женщина по сердцу, намекни ей об этом, сделай предложение, пошли сватов… Всё оно так… и не так. 
     Сватов послать дело не хитрое, быстрее всего получишь согласие, а потом что? Скажешь: знаешь, милая, мы на семейном совете решили, что как только злодея за пределы Отечества прогоним, я дочку замуж за достойного парня выдам и вот тогда, моя хорошая, золотая моя, мы с тобой и обвенчаемся… Она, конечно, загрустит, непременно спросит: «Это когда же будет?» А ты ей в ответ сказку про белого бычка… м-да-а… нескладно получается. Её там, может, мародеры обобрали, крова лишили, от нужды и голода ей белый свет не мил, а ты в своей избе притаился и конца войны ждешь. А ну как именно сейчас ей помощь нужна? Ехать туда надо и, чем быстрее, тем лучше. 
     Ещё одна закавыка – хорош жених, нечего сказать, – даже имени своей присухи не знает. Приедешь в село и начнешь спрашивать – где у вас молодуха красивая живет? За водой разряженная словно на праздник ходит. На смех поднимут, да и для женщины обидно будет. По всему видно – гордая. Но ехать надо, а там уж как Бог даст. 
     С первого дня, как в Куркине появились французы, жители стали, кто как мог, прятать лошадей. Покажись перед иноземцами верхом – в лучшем случае, отнимут лошадь, а того вероятнее, пристрелят как шпиона или партизана. Но не пешком же двенадцать верст топать за невестой? И как обратно добираться? У каждой женщины какое-то приданое имеется... Конечно, на телеге ехать надо и для маскировки одеться похуже, чтобы выглядеть затрапезно.
     Боже мой, как всё глупо! Да она меня, если даже узнает, 
постесняется на людях за своего женишка признать.
     У Петра от размышлений голова кругом пошла. Куда ни кинь, везде клин! С дочерью и стариками ничего обсуждать не стал, запряг Рыжуху в телегу, надел чистые порты и рубаху, натянул хромовые сапожки – и отправился за невестой.
     Возле усадьбы Дивовых, а также у села Рождествено и на развилке, где дорога уходила на Тушино, встретил Петр верховых французов, но, очевидно, это не были дозорные или посты наблюдения – на одинокого мужика никто никакого внимания не обратил.
     Ангелово когда-то принадлежало богатому Иосифо-Ни-кольскому монастырю. Огромными землями владели здешние монахи, имели несметные хлебные запасы, большие доходы, неограниченную власть – за что, надо сказать, и поплатились. В лучшую свою пору монастырь имел, кроме всего прочего, славу хранителя духовных ценностей. Здесь была богатая библиотека, где неутомимо трудились переписчики, сюда заезжал за книгами Иван Грозный. 
     Монахи для обслуживания разных монастырских потреб приглашали со стороны лучших мастеров, покупая и строя для них избы. В Ангелове и соседних селениях расцвели благодаря этому всевозможные ремесла. Особенно прижилось на берегах речки Бани изготовление замысловатой гнутой мебели для московской знати. И даже когда монастырские земли перешли в государственное (читай, царское) владение, ремесла не зачахли...
     Управлял нынче государевым селом назначенный Коллегией экономии отставной капитан Андрей Семенов. Поскольку своих вотчин и крепостных крестьян он никогда не имел, то и дворянином не был. К нему-то и догадался Петр Терентьев направить свой возок.   
     Управляющий мало чем напоминал военную косточку, скорее был совершенный душка. Лет шестидесяти, полный, неторопливый, смахивающий на старого кота, он принял Петра весьма радушно. Не достигший больших чинов, не выслуживший ратными подвигами орденов и дворянства (большей частью служил при обозах) отставной капитан не был чванлив, наоборот – прост, как редька с квасом. Остатки сивых волос на голове постоянно причесывал растопыренной пятерней. Как и Петр, ни усов, ни бороды не носил, что сразу способствовало их расположению друг к другу.      Петр начал представляться:
     – Староста села Куркино… 
     Семенов махнул рукой, приглашая садиться к столу. 
     – Чем могу служить? Что за нужда привела ко мне старосту Куркина? – И не дав Петру открыть рта, начал рассказывать: – В Ангелове тоже лет двадцать назад был староста, всем миром избирали. Кого не изберут, всё плохо. Все передрались, перессорились, и тогда Коллегия экономии отменила выборы. Сейчас управляющего назначают, и все склоки тут же кончились.
     Петр вежливо поинтересовался:
     – Давно в Ангелове при должности?
     – Да лет восемь уже. Сначала неплохо было, а как эта «тыква» здесь появился, урезали содержание.
     – Что за «тыква»?
     – Да наш волостной старшина, Абрам Назарьевич Варнас. Я его иначе, как «варнак» не называю.
     Петр улыбнулся. Вспомнил, как ему Абрам Назарьевич при первой встрече хряком показался из-за жирного подбородка и коротких ножек.
     – А где он сейчас? В Сабуровке же, небось, французы стоят?
     – В том-то и дело! Этот варнак их хлебом-солью встречал. Генералов в двухъярусных домах поселил. Он же из остзейцев, а те испокон веку были нашими врагами.
     Петр, пораженный новостью, молчал. Давно ли волостной старшина патриотические речи говорил, призывал выступить на защиту Отечества? Пожарского и Минина вспоминал. Но, кто России угрожал, и с кем воевать предстояло, он так и не сказал тогда. А сейчас, значит, французам угождает? А он-то, Петр, был уверен, что волостной старшина вслед за дворянами сбежит из Сабуровки куда подальше…
     – Ты, Петр, извиняй, заболтал я тебя. Ты же по какому-то делу приехал?   
     – Да, Андрей. Дело у меня такое, можно сказать, сердечное. Есть тут у вас одна молодица, очень она мне в душу запала. Дважды с ней виделся, а как зовут – все недосуг было узнать.
     – И где же ты её видел?
     – Первый раз здесь, в Ангелове. Она с водой от реки шла, разодетая, будто на Ивана Купалу. Напоила меня водой, пошутила, посмеялась и ушла. А я-то её забыть не мог. Вдругоряд у волостной головы видел, долго она там сидела, видно, о чем-то хлопотала. Когда вышла, меня к «варнаку» затребовали, опять не успел имя её спросить. Только и сказал, что приеду за ней в Ангелово.
     – Вот оно как! – управляющий усмехнулся, пригладил пятерней сивые вихры на голове и продолжил: – У нас в селе больше тридцати дворов, две сотни сельчан, но загадка твоя не сложная. Бабы у нас все красивые, все ходят по воду нарядные, но в волостной конторе дела решала только одна – Ангелина Аксенова, дочка Глеба Михайловича Уточкина. Год как вдовой стала. Мужа лиходеи убили.
     – Грабеж?
     – Именно. Ангелина-то из рода мебельных мастеров Уточкиных в Козино. Муж её, Аксенов Гордей Игнатьевич, учеником был у отца Ангелины, потом в купцы подался, мебель из мастерской Уточкиных продавать. Много господских заказов было на белую мебель* и «гнутьё» разное. Прошлой осенью Гордей деньги повез в московскую сохранную казну, да не довез. Тут до города всего рукой подать, а видать караулили жиганы. Без наводки не обошлось…
     Петр молча слушал, качая головой. Теперь понял, почему она на крестьянку не походила и барыней не была… Его недолгие размышления прервал словоохотливый управляющий Семенов.
     – Ты, Петр, ежели твердо чего решил, то времени не теряй. Ангелину помощник «варнака» сильно обхаживает.
     – Кто? Волостной писарь Александр Федорович?
     – Он самый! Правая рука «тыквы». Два сапога пара.
     – Он же женатый, у него семья в Сабуровке.
     – Ты, парень, словно с телеги неудачно упал, ей богу, как маленький. Пойдем на крыльцо, покажу в какой стороне её дом. Муж-то её, Гордей Игнатьевич, перед свадьбой новую избу поставил, да всего три годка вместе они и прожили. Детями даже обзавестись не успели.
     – Так она одна живет?
     – С бабой Полей, отцовой матерью. Одной-то, небось, страшно в избе по ночам …
______________________________
* Так называлась мебель из березы.



*     *     *
    Мясницкая улица пылала. Подойти к дому, где проживала его семья, Гохман не мог ни четвертого, ни пятого сентября.    Несколько дней он скитался по Москве без пристанища и пищи, с тоской вспоминая, не замечаемую раньше роскошь благополучной жизни – ежедневную перемену белья.
     Наконец, после обрушившегося на Москву ливня, он по Садовой улице приблизился к месту, где вроде бы раньше стоял его дом. Он не мог узнать окружающей местности, или не хотел её узнавать, чтобы не признаваться в окончательном крушении своей жизни. На месте, куда он пришел, лежали груды дымящихся головней, кирпича, бутового камня, среди которых невозможно было разглядеть хоть что-то напоминающее человеческое жилье. Это была смердевшая едким дымом и тяжелой гарью черная пустыня, на которую жутко ступить ногой. 
     Мысль «что стало с моей семьей?» Гохман инстинктивно гнал от себя прочь, не давая ей обрести ни малейшего осмысленного очертания, ибо за ней стояла пустота, бездна, безумие. Пока ответ на этот вопрос не взорвал мозг, жила надежда, что Амалия и дети успели выбежать из горящего дома, что ад, охвативший город рано или поздно закончится, и тогда они обязательно найдут друг друга.
     Предавая прежнюю жизнь, Альберт Карлович догадывался, что какие-то жертвоприношения жизнь от него потребует, но потеря семьи была не жертвоприношением, а мщением, расплатой, казнью за отступничество. «Господи! За что ты меня так жестоко наказываешь? Сколько тяжких грехов совершают люди и ничего – живут себе дальше! Да и совершил ли я большой грех, оставив неблагодарную службу у сбежавшего хозяина?!» 
     Но в неспокойной его душе, вечно обуреваемой разрушительными сомнениями, звучал помимо воли другой голос, которого он не хотел бы слышать, но не мог от него избавиться. Провидение не мстит, а лишь вразумляет несчастных людей, потерявших себя в лоне земной обители. В пространстве между прусским лбом и обрусевшим затылком, эхом повторялись горькие слова, усиливая и утяжеляя и без того их безотрадный смысл:
     «Ты вспомнил о Боге, а часто ли ты посещал храм божий? Человеку нужен Бог не только для утешения горестей и душевных печалей. В минуты радости и преуспеяния тем более нельзя забывать Отца небесного, чтобы не впасть в гордыню и греховный соблазн тщеславия. Не лицемерил ли ты, обещая хозяину служить верой и правдой? Не лицемерил ли ты, призывая крестьян к покорности и соблюдению светских законов и заветов Вседержителя? Не явил ли ты презрение к тем, кого тебе надлежало, яко радетельному пастуху, опекать и беречь? Где твои родные палестины, за которые и голову не прискорбно сложить? Ничего у тебя нет. Твое лицемерие на поверку оказалось хуже прямодушного греха…»
     Опустошенный и раздавленный Гохман отступил от горячего пепла и потянулся в сторону Каланчевского поля, где недалеко от Красного пруда нашел себе временное пристанище. Небольшой каменный флигель был грабителями уже обшарен, но и без того было видно, что деньги и драгоценности здесь никогда не водились. Если не считать разбросанного по всем комнатам тряпья из распотрошенных сундуков, то жилье было вполне пригодным, чтобы укрыться от
дождя и ночных холодов. Если бы ещё не голод…
     Утром, кое-как приведя себя в порядок, Альберт Карлович подался на Маросейку. В доме канцлера Румянцева, чудом уцелевшего от огня, Наполеон распорядился открыть учреждение для самоуправления городом – муниципалитет. Шла предварительная запись кандидатов из числа местных добропорядочных граждан. Самого хозяина дома, министра иностранных дел графа Румянцева, разумеется, в Москве не было. Его, убежденного сторонника дружественных отношений с Наполеоном, после нападения Франции на Россию, разбил паралич. Перед вступлением французской армии в столицу Николая Петровича увезли из города.
     Московский купец Дюлон, которому поручили найти людей для муниципалитета, доброжелательно принял Гохмана. Альберт Карлович поведал, что является отставным офицером флота Его Величества, управлял поместьем светлейшего князя Меншикова на Сходне. Вдаваться в подробности своего убытия из поместья Гохман не стал…
     Узнав о семейной трагедии Альберта Карловича, Дюлон тут же предложил несчастному одежду и деньги. В ответ отставной капитан горячо заверил о своей готовности немедленно войти в состав муниципалитета и отдать все силы благому делу. Недосказанность в понимании благого дела, Гохмана, можно сказать, и спасла, ибо оно было противоположным дюлоновскому. В этом Гохман убедился, когда Дюлон стал доверительно объяснять бывшему управляющему поместьем, что с пожаром Москвы захватчики буквально озверели, и «муниципалитет учреждается не в пользу французов, а исключительно для защиты несчастных соотечественников от грабежа, насилия и обид». Всё это было замечательно, но Гохман точно знал, что рано или поздно он вместе с французской армией уйдет не только из Москвы, но и покинет Россию.
     Дальнейшие слова Дюлона Гохман слушал рассеянно и не сразу понял, что ему предлагают на выбор работу в одном из отделов: 1) «надзор за содержанием дорог, улиц и мостовых», или 2) «надзор за состоянием ремесленников
и назначение им удобного места для беспрепятственного занятия своею работою».
     Гохман выбрал ремесленников.   

*     *     *

     Всего лишь два месяца минуло, как Петр принимал в своем доме сватов. Вспомнил Лешкино смущение, трепет парня перед отцом невесты, а сегодня Петр сам оказался в положении жениха. Обряды… сваты… Какие уж тут церемонии, когда насильники в любой час нагрянуть могут, выгнать на улицу, поджечь избу, а то и убить? И всё же без благословения родителей Ангелины не обойтись. И не плохо бы сначала у невесты согласие получить…
     Изба Ангелины оказалась запертой – в пробое щеколды торчала щепка, окна занавешены ситчиком. Вот те на! Петру представлялось, что его здесь ждут не дождутся, что зазноба его у окошка сидит, на дорогу поглядывает!
     Обращаться к соседям, спрашивать про Ангелину Петру не хотелось – лучше уж снова вернуться к словоохотливому Андрею Семенову.
     Размышляя, что же теперь делать, Петр не торопился уезжать, он с интересом разглядывал жилище своей зазнобы. Это была большая рубленая изба на три окна по фасаду и двумя окнами на боковой стороне. Наличники, обрамлявшие окна, были традиционно украшены резьбой, хоть и не такой затейливой, как в Сабуровке. Из-за высокого цоколя заглянуть в окна с улицы было затруднительно. Бревна за четыре-пять лет приобрели темно-медный загар, но не потеряли своей свежести. Широкие сени соединяли жилую часть дома с поветью, под которой располагался теплый хлев. На задах среди кустов малины и молодой вишни стоял амбар, банька и прочие постройки. Дорожки к ним были отсыпаны желтым песком. На всем лежала печать достатка и рачительности.
     Петр ревниво подумал: «Богатые хоромы… на крестьян-
ских доходах так-то жить не разбежишься».
     В Куркине что-то похожее было только у Архиповых, владельцев конного двора – те жили одной большой семьей. У самого Петра хозяйство было попроще. Юровские и машкинские отродясь ничего подобного не строили, а вот филинские, пожалуй, могли бы посоперничать…
     Торчать дольше возле дома было просто зазорно и Петр уже собрался разворачивать свою телегу в обратный путь, но к счастью, не успел. От кустов малины с заднего двора, улыбаясь, неторопливо шла нарядная Ангелина. Было в её медлительности что-то двусмысленное, дразнящее. Так не подходят к человеку, который ждет. В голове искрой пронеслось: «то ли не рада мне, то ли опять игру затеяла». Петра охватило волнение…
     Ангелина подошла, смеющиеся глаза её с интересом смотрели на Петра.
     – Хоть и не слишком ты спешил обещание исполнять, но на слово крепок. 
     Петр чувствовал, как снова завораживает его черный омут её глаз, мягкий грудной голос, женская стать. Он терялся перед ней и потому ответил буднично, немудрено:
     – Да я уж чуть не уехал.
     Ангелина тихо засмеялась и покачала головой:
     – Никуда бы ты не ухал, мы же видели тебя.
     Петр не упустил показать свою осведомленность:
     – Ты и баба Поля? Откуда вы меня видели? Из кустов на заднем дворе?
     Ангелина легко и счастливо улыбалась.
     – Нет, в окно, через дырочки на занавесках. Баба Поля и сейчас на нас смотрит.
     Недоумение на лице Петра было красноречивее слов.
     – Не понимаешь, кто щеколду набросил на петлю? И откуда я появилась? Ангелину забавляла растерянность Петра. – На заднем дворе потайной выход есть, если не знаешь – век не найти.
     Петр внимательно смотрел на молодую женщину: «Как у неё всё не просто, а она хоть бы что – стоит, улыбается».
     – Щепка на щеколде, разве это преграда?
     Ангелина смеется:
     – Ты же не вошел в дом. И любой добрый человек не пойдет. А недоброго и замок не остановит.
     У Петра мелькнула догадка:
     – Ты не от волостного ли писаря хоронишься?
     Ангелина, сузив глаза, ответила без улыбки:
     – От него. Повадился ходить. Мои документы на наследство два месяца у себя держит, говорит, пригласишь посумерничать, всё и подпишем. Пару раз сюда приезжал, да ни с чем и уехал. Последний раз злой был, грозился…
     – А что волостной старшина?
     – Иуда. Как французы пришли, с первого дня им служит. Все общественные амбары, фураж, сено – всё французам отдал.
     Петр и Ангелина замолчали, посмотрели в глаза друг другу и вдруг оба начали смущенно, потом все свободнее и легче смеяться. Оба без слов поняли причину смеха и смеялись легко и радостно, угадывая наперед, что они прекрасно сойдутся характерами. Обоим стало казаться, что они знакомы уже давным-давно, и тот главный вопрос, ради которого приехал Петр, вроде бы уже и решен к обоюдному счастью. Но слово должно было прозвучать и Петр, глядя в глаза Ангелине, тихо, с заметной крупинкой сомнения и неуверенности, которую уловила и благодарно оценила Ангелина, спросил:
     – Замуж за меня пойдешь?
     Ангелина после второй встречи с Петром на крыльце волостной управы, часто думала о нем. Женским своим чутьем она догадывалась, к чему дело идет и даже загадала: приедет староста Куркино в Ангелово, как обещал, она даст ему согласие. И вот заветные слова, которые она хотела услышать, прозвучали. Теперь он от неё ждал ответа.
     – Пойду.
     Петр впервые взял её за руку, осторожно сжал пальцы.
     – У меня после смерти жены в доме дочь-невеста и два сына – одному десять лет, а малому пять месяцев, мамка деревенская его кормит. Не испугаешься ноши?
     – Ты меня за нежную барышню не держи. Мы с тобой вместе всё сдюжим, да ещё и своих детишек нарожаем.
     Петр притянул её к себе и поцеловал в теплые губы. Он не мог видеть, как в доме за занавеской быстро-быстро начала креститься баба Поля. Она всё поняла и только не знала – сейчас ей начинать плакать или ещё погодить.
     Ангелина, счастливо улыбаясь, повела Петра в дом. Щепка из щеколды вылетела и упала на своё место возле крыльца. Баба Поля, увидев «молодых», начала вытирать мокрые глаза платком и осенять жениха и невесту крестом.
     – Послушай, Лина, мы сегодня же уедем с тобой в Куркино. Я тебя здесь не оставлю.
     Ангелина усмехнулась: «Ишь, окрестил – Лина. Ладно, пусть так, но почему такая срочность с переездом?»
     – Я же не могу без родительского благословения под венец пойти. Надо в Козино ехать. Это не слишком далеко, но дорога через Сабуровку проходит.
     Петр призадумался: в Сабуровке, со слов управляющего Андрея Семенова, стоит егерский полк, в барских домах нашли пристанище дивизионные генералы и полковники. Вокруг села аванпосты и дозорные. Разумно ли в берлогу к медведю добровольно лезть? До беды не далеко…
     Три версты до Сабуровки пролетели за разговорами незаметно, как три поцелуя. У околицы волостного центра их остановил первый пост:
    – «Tenez-le! O; allez-vous?»*
Петр и Ангелина французскому не учены, но догадались, о чем речь идет. Ангелина улыбнулась егерю:
     – В Козино к маме еду!
     – О, Кьёзено, mаmа`, oui! хёрашё, s'il vous pla;t! 
Дозорные на въезде, в Сабуровке и на выезде из неё провожали телегу взглядом, пока она не скрылась из виду.
     Мебельная мастерская Глеба Михайловича Уточкина (отца Ангелины) располагалась в длинной бревенчатой избе на краю Козино. Зимой цех отапливался двумя печками-гол- ландками. Во дворе мастерской, словно взводы на плацу, выстроились штабеля теса, колотых плах и прочих заготовок.
     – Михалыч! К тебе, кажись, гостья дорогая прикатила с провожатым.
     Глеб Уточкин, высокий, в белой сатиновой рубахе, темных штанах, заправленных в сапоги, в чистом льняном фартуке ниже колен, строгал заготовку. Он смахнул с верстака ворох стружки, отложил в сторону шерхебель и посмотрел в широкое окно. Насупротив мастерской стояла конная повозка, на ней – Ангелина и незнакомый мужчина.
_____________________________
* (фран.) Стой! Куда едете?
     «Не случилось ли чего? В такую пору дочь зазря бы не приехала…» 
     Уточкин вышел к неожиданным гостям. Петр исподволь рассматривал своего будущего тестя: на вид ему лет пятьдесят, темные усы, густая короткая бородка, на висках серебро седины. Взгляд рассеянный – видно, ещё не переключился от работы, которую выполнял. Удивили руки Глеба – тонкие в запястьях с длинными сильными пальцами. Отец вопросительно смотрел на дочь, а та смущенно опускала глаза долу, не зная, как начать. Петр шагнул вперед и, смущаясь, не слишком уверенно произнес:
     – Глеб Михайлович! Мы к вам за родительским благословением приехали…
     – Благословением? Вот те на… как обухом по голове… – отец удивленно посмотрел на дочь, – мне помнится, ты о своих женихах до сего дня ничего не рассказывала, а тут на-ка, сразу – благословение…
     Ангелина зарделась, но отступать не собиралась. Тихо возразила:
     – Не было женихов, потому и не рассказывала. 
     Глеб Михайлович вдруг спохватился:
     – Что это мы о таких вещах на улице походя разговариваем? Пошли домой, матушку нашу тоже огорошить надо…
     По деревенской улице катилась телега с тремя седоками.
Рыжуха чутьем угадывала, что до обратной дороги домой ещё не скоро, и, весело помахивая хвостом, всем своим видом являла полное понимание и поддержку хозяину.
     В воздухе летали тончайшие нити паука-бокохода, предвестницы золотой поры – бабьего лета.

*    *    *

     По мере разрастания пожаров в Москве росло и озлобление неприятеля. И не только потому, что в огне гибли предметы роскоши, драгоценности из золота и изумрудов, дорогие русские меха, восточные ткани, сервизы из китайского фарфора, живописные картины и прочие трофеи завоевателей. В конце концов, этого добра в древней русской столице хватило на всех. И даже не потому, что сгорели жилища, где с комфортом могли бы разместиться не только офицеры Великой Армии, но и низшие чины. Армия в походах, тем более на войне, совсем не избалована перинами господских будуаров. 
     Главной причиной озлобления было уничтожение запасов продовольствия. Все московские склады, амбары, магазины, пакгаузы, хранилища, биржи, лабазы, лавки и прочие закрома сгорели первыми. Из пылающего города бежал народ и только монахи стоически продолжали оставаться в своих обителях.   
     Обнесенные прочными стенами, монастыри казались самым надежным пристанищем. Многие жители, покидая Москву, относили свои ценности монахам и те прятали дорогие реликвии в своих кладовых, тайниках, под лещадными полами, на чердаках, зарывали в землю. Многочисленные шайки мародеров, которые продолжали называться французской армией, избрали православные церкви и монастыри главными объектами грабежей.
     Альберт Карлович, поступив на работу в муниципалитет, даже не представлял, с какими трудностями ему предстоит столкнуться. Во-первых, где взять этих самых ремесленников в опустевшем городе, во-вторых, какие заказы выполнять, если нет заказчиков…
     Тут Гохмана поправили: заказов у французской армии предостаточно, особенно по кузнечному делу, конской амуниции, каретному, швейному, обувному производству, а также на устройство рестораций и различных кабаре… (Гохмана передернуло – какие кабаре в горящем городе? ещё только борделей вам тут не хватает…)
     И, в-третьих, много ли среди москвичей найдется охотников работать на пользу неприятеля? Нежелание русского мужика идти рекрутом в свою армию совсем не означает его готовность бежать на службу к захватчикам. В поджигателях белокаменной как раз недостатка не оказалось. 
     Но самое главное, что сводило Гохмана с ума – это безобразная сцена, свидетелем которой ему довелось быть пару дней тому назад.
     Недалеко от муниципалитета среди белого дня взвод пьяных французских солдат гнал по Лубянской улице около десятка монахов Заиконоспасского монастыря. Вид догола раздетых несчастных людей был ужасен: они были избиты прикладами и палашами. Мало того – по приказу мародеров каждый монах нес на спине ношу с монастырскими ценностями: серебряными окладами икон, церковной посудой, дорогой утварью ризницы. Самый рослый монах нес на себе пятипудовый мешок с мукой. Старого и немощного монаха, который не мог нести никакой ноши, перепившиеся солдаты сбросили с крутого берега в Москву-реку. Редкие прохожие на улицах, обернутые в жалкое тряпьё, с ужасом глядели на непристойную картину, крестились и плакали. 
     «И с этой армией, с этими людьми я собираюсь идти до Парижа?» – тоскливо вопрошал себя Альберт Карлович.
     Грабежи московских монастырей происходили каждодневно, за одной бандой приходила другая и в ярости, что нечего взять, била оставшихся монахов смертным боем, допытываясь, куда они спрятали ценности. Чиновники муниципалитета не могли смотреть в глаза друг другу, поэтому находиться в здании мэрии было для каждого тяжелым испытанием. Противостоять бесчинствам оккупантов у них не было ни прав, ни сил, ни мужества. 
     Архивы сохранили описание, как иеродьякона Заиконо-спасского монастыря Владимира привели нагого в Кремль к Неаполитанскому королю маршалу Мюрату, который лично разбирался с русскими. И только перед входом в залу, где восседал Мюрат, иеродьякону дали кусок ткани прикрыть срамное место. Мюрату показалось, что перед ним не священнослужитель, а казак и он приказал его расстрелять. Несчастный был вынужден показать свои бедра возле паха, где не было ни малейшего следа потертостей от верховой езды, какие неизбежно присутствуют у всадников… 
     Волна грабежей вскоре докатилась до подмосковных усадеб дворян, сановников, богатых купцов; добралась до сельских церквей и даже деревенских изб. Мужики и дворовая челядь имения Дивовых, забыв о прошлых распрях с шустрыми соседями, прибежали в Куркино искать убежища от беспредельной жестокости неприятеля. Оккупанты не просто выгоняли жителей из домов на улицу, отнимали у крестьян съестные припасы до последней корки хлеба, но и забирали всю одежду, раздевая жителей донага. Вообще, грабеж и срывание с людей одежды вплоть до исподних подштанников, было у французской гопоты какой-то маниакальной нездоровой потребностью. 

     Петр Терентьев, разговаривая с родителями Ангелины, не сводил глаз со своей суженой, больше всего на свете боясь оставить её без защиты в это лихое время. Всё в ней было ему любо и дорого. Ещё раз испытывать судьбу, зная, что над ней коршуном вил петли волостной продажный писарь, Петр не мог. «Нет, – решил он – ни за что не оставлю Ангелину здесь».
     Глеб Михайлович и Серафима Ивановна, расспрашивая Петра о житье-бытье, поглядывали на дочь, а та, смущаясь, не поднимала глаз, и ясно было тяте и маменьке, что нашла доченька своё счастье и хочет расстаться со своим постылым вдовством. Иначе бы не прикатила без оглядки на вражьи кордоны в родительский дом.
     – Видно, судьба – вздохнула Серафима Ивановна, втайне радуясь за дочь. Петр ей понравился. Серьезный, обстоятельный, он даже внешне был похож не на мужика, а
на мастерового человека. И отец тоже жениху благоволил:
     – Ну, будьте счастливы! Совет вам да любовь! Вы, разлюбезные Петр и Ангелина, обязательно зайдите в Ангелове в церковь к батюшке Кириллу за его благословением. Не забудьте!
     Наконец все сели за стол пить чай. Глеб Михайлович оживился, разоткровенничался: 
     – Вот ты, Петр, приехал и увидел, что мебельная моя фабрика исправно работает. Спрашивается, какого рожна я в это неспокойное время мебель делаю? для кого? Покупателей-то нынче нет, а у меня склад уже под потолок забит… Э-эх, Петр, дорогой…Надо уметь вперед смотреть. Этих непрошенных гостей, судя по всему, скоро черт унесет отседова, хотя бед они успели натворить уже немало. В Москве добрая половина домов сгорела, а может и поболее. Ты думаешь, отчего они по крестьянским чуланам шарятся, солонину да прошлогоднюю квашенку выгребают? Им жрать нечего! Они уже ворон стреляют! Уйдут они скоро, это точно. Вернутся в Москву прежние хозяева, отстраиваться начнут, много мебели потребуется. Я вот думаю второй цех открыть. Ежели что, приезжай ко мне, научу плетеные качалки и столы из лозы делать… 
     Петр благодарно улыбался, не торопясь, однако, идти в работники к своему, считай уже, тестю. Сменить своё исконное предназначение земледельца – это вам не порты переодеть или лапти на сапоги поменять… 
     …Батюшка Никольской церкви в Ангелове благословил «молодых» на супружество и вразумил брачующихся Петра и Ангелину: «Церковь венчает только первый раз. Всё, что потом разрешается – благословение, да и то не более двух раз по уважительным обстоятельствам».
     Такова уж особенность нашей российской жизни, что без лукавства и криводушия жизнь никак не получается. Не церковь ли благословляла царя-батюшку Ивана IV на восемь жен? Видно и впрямь у царя власть от Бога – ему земные законы не указ. Вообще-то, любая власть от Бога – в этом её главное обаяние и суровая неотвратимость.
     … Уже за полночь привезла Рыжуха молодых в Куркино. В пути ни зги не было видно, только звезды в небе перемигивались, и ещё далекие костры давали надежду не сбиться с пути. Рыжуха не видела звезд в небе и не обращала внимания на костры французских дозоров – она и без них отлично знала дорогу домой…
     Не было у Петра и Ангелины счастливее той ночи. И Ирину не глодала ревность за любимую мать. Да и честно сказать, понравилась ей Ангелина. Чем понравилась? А кто его знает? Может тем, что улыбалась счастливо и не сорила словами, войдя в избу. Вместе с Ангелиной – Ирина это сразу почувствовала – пришли в дом тепло, умиротворение и покой, которых давно не было в обители вдовца.

*     *     *

     Утро следующего дня выдалось на берегах Сходни тревожным. Жители села Соколово, кому под покровом ночи удалось сбежать от своих мучителей, пришли в Куркино в церковь Владимирской иконы Божией Матери к батюшке Александру и рассказали о вакханалии, которую учинили французы в усадьбе Дивовых.
     Намедни драгуны устроили там забаву: согнали жителей села на лужайку перед господским домом, стали кружить на лошадях вокруг перепуганной толпы, и хлестать их арапниками. Кто увернулся – молодец, не сумел увернуться – получай под хохот пьяного эскадрона кровавый рубец на память. Ефим Александров, молодой мужик 28 лет, не стерпел издевательства, изловчился и вырвал арапник из рук французского драгуна. Неловко замахнулся, но ударить не успел – всадники смяли его лошадьми и зарубили саблями…*
     Батюшка Александр Яковлев немедленно послал пономаря за Петром Терентьевым, вызвал и дьяка Ивана Васильева. Беженцам пришлось повторить рассказ о пьяных бесчинствах французских солдат.
     Дьяк поинтересовался:
     – Сколько в Соколове стоит французов?
     – Кавалерии сотни две будет. И пехоты вдвое больше.
     Отпустив соколовских, батюшка удрученно спросил:   
     – Что делать будем? Не сегодня-завтра они и сюда заявятся – такой же погром устроят.
_______________________________
*Имена и события подлинные. Ефим Александров был погребен при церкви в Соколове. Ни церковь, ни захоронения не сохранились.
     – Неделю назад приезжал с Черной Грязи казак, – сказал Иван Васильев. – Там их отряд стоял. Сейчас они отошли подальше, есть сведения – до Чашникова. Разгромить гарнизон в Соколове могут только казаки, а мы в этом деле им поможем. Как думаешь, Петр Терентьевич? 
     – Конечно, поможем! Только нельзя, чтобы эта задумка получила огласку. Если французы о ней пронюхают, то устроят казакам засаду. Да и нашим деревням тогда несдобровать. 
     – Кого пошлем с депешей в Чашниково?
     Петр задумался на секунду и уверенно сказал:
     – Есть у меня надежный парень. Я ему как себе доверяю.
     Батюшка Александр улыбнулся:
     – Лешка? Дочки твоей жених?
     – Он самый. А что, не справится? 
     – Нет-нет, – то, что надо. Ему если поперек дороги кто встанет, потом себя не узнает… 
     Намек все поняли, улыбнулись и, вернувшись к главному делу, быстро договорились, что пока посыльный из Чашни-кова не вернется, ничего не предпринимать. 
     Стали расходиться. Батюшка Александр вослед как бы невзначай спросил у Петра:
     – Слыхал я, будто ты благоверную привез в дом?
     Петр споткнулся о порог. Глухой ночью с Ангелиной приехали, собаки и те в округе ни разу не сбрехали, а утром, получается, про это уже все знают? Как такое понять?
     – Так… я… это… Сегодня как раз благословения в церкви просить хотел, – Петр явно был смущен.
     – Вот давай с французами в Соколове разберемся, а потом и приходи в церковь вместе с молодой женой. Я её с матушкой познакомлю.
     Выйдя из церкви, Петр прямиком направился в Юрово к будущему зятю Лешке Афанасьеву. И родители, и Алексей были немало удивлены появлением в их доме старосты Куркина. И совсем уж не знали, что и думать, когда тот уединился с Алексеем на самых глухих задворках.
     – Ну вот, герой, дело есть. Кроме тебя доверить такое никому не могу.
     Лешка весь подобрался, даже моргать перестал, готовый немедленно исполнить любую просьбу.
     – Надо верхом слетать до Чашникова. 
     Лешка молча ждал подробностей. Он понимал, что отец Ирины из-за пустяка не пришел бы в их дом. Петр не торопился «брать быка за рога». Лешка не выдержал:
     – Чего там делать?
     – Да почти ничего и делать не надо. Казаков найти, сказать им про Соколово, как там пьяные французы лютуют. Если их сейчас же не изничтожить, то завтра они нас грабить и убивать придут. Скажи там, что ежели казаки ударят по неприятелю, то наши мужики обязательно помогут. Ну, подробности у них сам узнаешь и когда вернешься, мы это всё обсудим.
     У Лешки заблестели глаза, его распирало от гордости, что ему доверили подготовку настоящей баталии. Он так рвался на войну, чтобы проявить геройство, и вот пришел его час. Петр заметил состояние парня, усмехнулся про себя и, охлаждая его пыл, строго напомнил:
     – Только молчок о том, куда и зачем едешь, иначе можно нечаянно и беду накликать.
     Взволнованный Лешка аж зубами скрипел от нетерпения. В таком состоянии отпускать парня было рискованно.
     – Ты лошадь-то найдешь? До Чашникова верст двадцать будет, – спросил хитрый Петр, как будто не знал ответа.
     Лешка задумался. В его семье лошади нет, без оплаты никто лошадь не даст, а цены нынче впятеро дороже, чем до войны. Восторженность на лице парня поугасла, сменилась озабоченностью. «Ну, вот, так-то лучше», глядя на Алексея, удовлетворенно подумал староста.
     – Хорошо, лошадь мою возьмёшь. Я накажу Рыжухе, чтобы она тебя слушалась, – пошутил Петр.
     Через час Лешка глухими тропами по лугам и пустошам, стараясь не заезжать в деревни и не показываться на тракте, размашистой рысью мчался в Чашниково.

     Позади сельца Матушкина, возле Острога, в одной версте от Чашникова, Алексея остановил казачий дозор. Спустя ещё полчаса Афанасьева доставили к полковнику Иловайскому. Василий Дмитриевич дотошно расспросил гонца о гарнизоне в Соколове, удовлетворенно крякнул и вызвал на совещание сотников Самохвалова, Пшеничникова и Грабко.
     – Прибыл гонец из Куркина, докладывает, что лютует француз, аки бешеная собака. В соседнем Соколове людей из домов выгнал, мужиков и баб догола раздел и глумится над ними, а недовольных саблями рубит. Сегодня они ещё в Соколове, а завтра вполне могут в Куркине разбой учинить… Просят нас тамошние прихожане с утренней зарей ударить по французам со стороны Сходни, а местные мужики помогут нам и подопрут их со стороны дороги. Я правильно тебя понял? – обернулся командир отряда к Лешке Афанасьеву.
     Лешка на военном совете сиял как пасхальный кулич, от волнения и величия момента потерял дар речи и только головой кивал.
     – Значит, так – продолжал полковник Иловайский, – Мы думали ударить по Соколову через три-четыре дня. Придется планы поменять. Дело не слишком крупное, там двум сотням* и развернуться негде. Самохвалов! Готовь свою сотню! Пойдёшь на Соколово. 
– Слушаюсь, господин полковник!
     Иловайский посмотрел на куркинского гонца, заставляя того усилить внимание и ничего не пропустить.
     – На рубеже атаки всем быть к пяти часам. Чуть рассветет – сразу ударим. Если вопросов нет, идите, а ты – Иловайский кивнул Лешке – погоди ещё уходить. 
     Полковник разложил на столе карту, пригласил Алексея.
     – Вот ваше Куркино, видишь?
     – Вижу.

______________________________
* Казачья сотня – тактическая войсковая единица, насчитывавшая 150 – 180 человек. В сотне – десять десятков; в десятке – 15 всадников.
     – Вот здесь через Сходню мост имеется. Вы к Соколову по нему ходите, так?
     – Так.
     – На мосту оставьте трех человек. Как только услышите первые выстрелы, мост сразу поджигайте, чтобы с Петербургского тракта никакая подмога к Соколову не подошла. Сколько ваших мужиков выйдет на дело?
     – Думаю, тридцать – сорок будет. 
     – Ладно. Пусть встанут на дороге за усадьбой и с началом нашей атаки шумнут погромче. Пуганый француз от козы бежит, а от толпы мужиков и подавно. Побегут они к мосту, к Петербургскому тракту, а мост полыхает, понимаешь? Речку сходу не перемахнешь. Пока француз будет метаться вдоль берега, мы его тут и настигнем.
     Лешка всё понял. Он чувствовал себя стратегом, полководцем предстоящей баталии. Командир отряда его покорил четким и ясным умом. Он там, на Сходне, никогда не жил, а как всё точно по полочкам разложил, глядя на пеструю от разных пометок карту. Лешке не терпелось поскорее выехать обратно, но опять его командир удивил:
     – Ты, парень, погоди уезжать, пообедай с нами. Лошадь твою сейчас покормят овсом, напоят свежей водичкой. Ты на отдохнувшей лошадке с ветерком долетишь, а иначе она всю дорогу вразвалку трусить будет.
     «Вот какие командиры-то настоящие бывают, до каждой мелочи своим умом доходят» – думал с восхищением Лешка. Предложи ему сейчас полковник Иловайский остаться в отряде служить, неизвестно ещё, вспомнил бы Лешка своё обещание не покидать невесту. Ну, слава Богу, не предложил…
     К пяти часам пополудни Лешка вернулся в родные пенаты. Его уже с нетерпением ждали. Собрались опять в церкви у батюшки. Лешка подробно рассказал обо всем, что говорил ему полковник Иловайский. Военный совет, стихийно образовавшийся при церкви, задумался, как же оповестить и собрать нужное количество мужиков к назначенному сроку? Алексей по возвращении из Чашникова тоже стал полноправным членом штаба. Он-то и предложил пройти по дворам Куркина, Юрова, Машкина, Филина, Барашек и сообщить мужикам о сборе ко вторым петухам возле церкви. И чтоб каждый прихватил что может – топор, вилы, рогатину, цепь, кистень, пику… Людям сказать, что на правое дело пойдем, но Соколово до поры не упоминать.
     Петр Терентьев предложение поддержал и дополнил:
     – Надо и соколовским намекнуть, чтобы все, кто может, до ночи к нам перебрались. Не дай Бог им в горячке боя под свои сабли или пули попасть.
     Алексей неуверенно, боясь насмешек, подал ещё предложение:
     – Когда придем к усадьбе Дивовых, неплохо бы затеять насупротив ворот шутейную, но жестокую распрю между двумя-тремя мужиками. Драку изобразить для обмана. Дозорные обязательно сбегутся, увидят нашу потасовку, будут зубоскалить и подзадоривать. Тем неожиданней им в спину ударят казаки…
     Петр внимательно посмотрел на Алексея. «Может у парня и вправду талант к военной службе? Ишь, глаза-то сверкают…»
     Ничего не было странного в том, что батюшка и дьякон, подумали то же самое: «Молодой парень, да ранний». Иван Васильев, усмехнувшись, предложил Алексею:
     – Вот ты с дружками этот балаган и устроишь. А сейчас самое время по дворам пройти. Лексей – тебе Юрово и Машкино, Петр Терентьевич Куркино обойдет, я схожу в Барашки, а оттуда – в Филино.

*     *     *

     Полковник Иловайский временно определил Модеста Афонасьева и Якова Епифанова в сотню Самохвалова и без задержки послал в Тверь генералу Винцингероде официальный рапорт о появлении у него двух ополченцев.
     Командир особого отряда барон Винцингероде не имел полномочий превращать ополченцев в казаков, и тем более, определять их срок службы в действующей армии. Рапорт о двух ополченцах пошел выше: в Санкт-Петербург. Высокому начальству всегда виднее, что и как надо делать. Дальнейшая судьба приблудившихся к казакам ополченцев зависела теперь от решения неизвестно какого чиновника, а пока что их служба шла своим чередом.
     В предстоящей заварушке Модесту и Якову тоже нашлось дело – идти тележной упряжкой в тылу казаков. Во время схватки телег на поле боя никто не замечает, но это не значит, что их там нет. Без телег в бою не обойтись: и трофеи туда побросать, и раненых вывезти, и… поди угадай, какая ещё нужда может приключиться.
     За час до рассвета у церкви Владимирской иконы Божией Матери в Куркино собралось около сотни мужиков. Среди них немало было и тех, кто поначалу совсем не горел желанием рисковать головой в таинственном ночном деле, но чем сильнее сгущались сумерки над деревенскими избами, чем ярче высвечивались звезды на беспокойном небе, тем яснее становилось, что завтра сельский мир разделится на оборонителей родной земли и презираемых трусов. Оказаться изгоем в родной деревне страшнее, чем выйти в большой толпе с вилами или оглоблями в руках против захватчиков – тут всегда есть надежда, что «старуха с косой» пролетит мимо… 
     Сожжение Москвы – невиданное жертвоприношение, брошенное на общий алтарь победы. Оно не оставляло сомнений в решимости подданных стоять до конца. Мертвые, в отличие от живых, ни славы, ни сраму не имут, но пока ты жив – никуда от своего выбора не деться. Скорый исход неприятеля уже угадывался в его отчаянной злобе и это поднимало дух оскорбленного люда на решительную борьбу.
     Петр Терентьев поднялся на крыльцо церкви. В жидком лунном свете перед ним стояла тихо гудящая черная толпа.
     – Земляки, дорогие мои! Спасибо, что дружно откликнулись на призыв. Через час казаки атакуют французский гарнизон в Соколове. Мы поможем им уничтожить ворога, который уже сегодня собирался грабить нашу церковь и наши дома. Сейчас мы колонной, как в крестный ход, пойдем по мосту через Сходню, встанем на дороге выше имения Дивова и будем ждать начала атаки казаков. На драчливую потеху, которую устроит перед воротами усадьбы Лешка Афанасьев с дружками, не обращайте внимания – так задумано. И ещё прошу – не курить, не шуметь до прихода на место. Всё, с Богом!
     Батюшка, который давно уже стоял на крыльце храма, шептал молитвы и осенял толпу крестным знамением, благословляя прихожан на святое дело…   

     Потеха с шумной ссорой и потасовкой на глазах у французов была успешной. Караулы сбежались на шум к центральным воротам потешиться над кровавой дракой пьяных русских мужиков. Когда казачья сотня скрытно подошла с другой стороны к селу Соколово, стало ясно, что обрушиться лавой на французов сквозь густые осинники и березовые рощи не получится и лучше в начале использовать пластунов.
     Два десятка ничем не примечательных казаков, вооруженных ножами, бесшумно, словно ящерицы, скользнули к строениям усадьбы, мимоходом удивляясь отсутствию дозорных. Пластуны добрались до гостевых домиков, где вповалку спали французы, и начали орудовать ножами. Одновременно с этим была подожжена конюшня. Вскоре раздались истошные крики французов. Толпа дозорных у ворот начала в смятении озираться по сторонам, и когда дерущихся мужиков с дороги как корова языком слизнула, они сообразили, что их одурачили.
     Поднялась паника, раздались выстрелы. Лешка про себя отметил: «Сейчас мост подожгут». В толпе мужиков быстро нарастало неистовство. Самые горячие, сжав в руках топоры, рвались в драку. Лешка понял, что долго эту толпу удержать на месте будет невозможно, никто уже не помнил, что их задача – перекрыть дорогу на Рождествено.
     Перемахнув через высокую ограду усадьбы, несколько французов вдруг оказались перед толпой мужиков. Оторопь их длилась всего несколько мгновений – все они рухнули под ударами топоров и вил. Лешка, ощутив холодок внизу живота, каменея лицом, отвернулся. Толпу закачало от крови, стоять на месте она уже не могла и, тяжело топая, с ревом побежала вдоль ограды имения…
     На территории усадьбы творилась неразбериха. Многие драгуны после вчерашней попойки, зарывшись в сено, ночевали в конюшне и церкви рядом с лошадьми. Почуяв смертельную опасность, они быстро трезвели, пытаясь группами продавить не слишком густые цепи казаков. Кому удавалось вырваться за пределы усадьбы, уходили врассыпную во все стороны. За этими счастливчиками, оглашая лес матерщиной, гонялись осатаневшие мужики.
     Застигнутые врасплох, французы никак не могли организовать достойный отпор, хотя вчетверо превосходили казаков, но об этом они, к счастью, не знали. От конюшни валил густой дым, испуганно ржали лошади, драгуны, размахивая саблями, шли пешим строем на конных казаков. Их батальонный командир, стоя в центре усадьбы, громко повторял одну и ту же команду:
     – Tenez-vous au carr;!  Аu carr;! * 
     Казаки рассекали шашками и копьями скопления французов, не давая им возможности построить оборону. Сотник Самохвалов с несколькими казаками бросился к французскому офицеру, чтобы пленить его, но тот бесстрашно отбивался палашом, держа в руках снаряженный пистолет. В бою терять время с несговорчивым противником было не с руки, и чья-то казачья пика утонула в животе батальонного командира…
     Французская пехота, наконец, пришла в себя и начала пальбу из всех окон. Казаки без сожаления поджигали флигели, гостевые домики, сараи, не трогая, однако, господский
дом. Видимо, надеялись там поживиться хозяйским добром, ставшим теперь как бы их добычей.

_______________________________
* (фран.) Постройтесь в каре! В каре!

     Пламя и удушливый дым, в конце концов, заставили весь французский гарнизон броситься наутек. Баталия стала затихать.
     Казаки, скатившись по лесистому склону к берегу по-осеннему полноводной Сходни, мирно отлавливали тех французов, кто уже не делал попыток сопротивляться… 
     Мужики, принимавшие участие в баталии, собрались на правом (дивовском) берегу Сходни и не расходились до полудня, подробно обсуждая перипетии прошедшего боя, попутно проклиная тех, кто догадался сжечь мост.
     Потерь среди мужиков не было. Казаков от ружейных пуль погибло около десятка; легкораненых потерями не считали. Хорунжего Иванова с тяжелой раной бедра куркинский мужик Данила Никитин забрал на излечение к себе домой.
     Потихоньку воинственный пыл и возбуждение пошли на убыль. Усталость и желание отоспаться стали пересиливать пережитые ощущения, и мужики, в сотый раз прокляв стратегов, сняв портки, полезли в холодную осеннюю воду…
     Разгром французского гарнизона в селе Соколово не остался незамеченным. Он вошел в официальные донесения боевых действий 1812 года. Вот архивная копия донесения Винцингероде от 10 сентября 1812 года:

ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ
Генералъ Адьютанта Барона Винцингероде 
Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше
доношу: 
     Вчерашняго числа отъ моего Авангарда состоящаго въ команде полковника Иловайскаго 12-го отправлена была сотня Козаковъ для открытiя непрiятельских застав. Оная открыла непрiятеля в селенiи Соколове. Его сила состояла изъ 2-хъ Екскадроновъ Кавалерiи 23-го драгунского полка и 3-хъ ротъ пехоты 84-го Линейнаго полка. Козаки ударивъ на непрiятеля разбили его совершенно: взято въ пленъ 3 офицера, 16-ть унтеръ офицеровъ и 83 рядовых. На месте положено: Баталiонный Командиръ, 3 офицера и 120-тъ нижнихъ чиновъ. Съ нашей же стороны уронъ весьма маловаженъ.
     Все пленные повторяютъ то же, что я уже имелъ щастiе донести Вашему Императорскому Величеству, взятые сего дня несколько Саксонскихъ драгунъ уверяютъ, что 8 числа былъ отданъ приказъ в полкахъ заготовить двухнедельный провiант.
     Императоръ Наполеонъ и Вице Король Италiанскiй ещё находятся в Москве…   

*     *     *

     Жозе Этьен считал себя везунчиком. Он участвовал во многих походах и викториях Наполеона и ни разу не был даже ранен. Он похоронил немало боевых товарищей, своих соплеменников. Ему частенько приходилось закапывать и трупы врагов, чтоб не смердели возле стоянок Великой французской армии, но чтобы смерть смотрела ему в глаза – нет, такого ещё не бывало. К своей невзрачной военной должности могильщика он давно привык, считал её вполне подходящей для себя, и более того, – дорожил ею.
     Очищать карманы и сумки покойников перед их захоронением входило в его обязанность, и далеко не все «трофеи» потом доходили до убитых горем родственников погибшего. А уж грабеж поверженных, захваченных городов – это было священным правом победителей. И здесь Жозе имел возможностей куда больше, чем пехотинцы, артиллеристы и даже конники, вечно связанные строгой строевой дисциплиной.
     Главной проблемой было сохранение награбленного имущества. Не было большей трагедии, чем потерять объемистые мешки с мехами, парчой, золотыми и серебряными изделиями. Два кофейного цвета марокканца из похоронной команды денно и нощно берегли подводы с драгоценной поклажей, пока другие исполняли (и за них тоже) черную работу войны. Жозе Этьен – француз, одно это делало его добычу весомее, чем иноземных солдат. Да что там говорить – Жозе очень был доволен своим положением!   
     Но в древней столице северных варваров что-то сломалось в привычном порядке вещей. Что толку в награбленных доверху подводах, если жрать нечего, и каждый готов отдать за свежую булку золотую побрякушку? Но кому отдать? Жители из Москвы убежали вместе со своей недобитой армией, а оставшиеся – это всё разбойники, поджигатели, партизаны. Словно лесные тати, до самых глаз заросшие волосьем, они неожиданно появлялись из огня и дыма и тут же ныряли обратно. В их безумные зрачки страшно смотреть; этих чудовищ следует безжалостно расстреливать, пока они не сожгли заживо своих победителей.
     Расстрельные команды, прочесывая улицы поверженного города, с ужасом понимали, что, оставаясь здесь, в прогорклом аду, они обречены на смерть от голода, болезней, бессонницы… Где-то там вдали от пожаров их караулила свежая, сытая армия Кутузова. Становилось ясно, что ценой возвращения домой будет их собственная жизнь. Доведенные до отчаяния команды французских фуражиров ринулись в подмосковные деревни добывать пропитание.
     Во второй половине сентября французский отряд драгун и пехотинцев с десятью большими подводами заехал в Куркино и остановился у ближайшего дома возле церкви.
     «Бистро хлеб, мясо! Бистро картошка, овес, сено!» Драгуны сидели верхом на лошадях с саблями наголо, двое солдат запалили факелы, давая понять, что при малейшем сопротивлении они, не колеблясь, подожгут дом.
     Дмитрий Никитин, шестидесяти шести лет, глава семьи, вышел во двор, чтобы как-то договориться с французами. В голове змейкой проползла нехорошая мыслишка: «И чем моя изба приглянулась? Вроде бы не лучше других и стоит не первая у околицы, наоборот, – в самой середине». Но обдумывать обстоятельства было не досуг: сзади раздались причитания и плач его старухи. Французские фуражиры на слёзы рыхлой, растрепанной бабы не обратили никакого внимания: «эти русские всегда плачут, расставаясь со своим жалким барахлом». Нетерпеливые солдаты начали поднимать ружья.
     – Давай курятник, чулан, погреб, – бистро, бистро!»
     Старый Никитин медлил неспроста. В его доме находился раненный казак Иван Иванов из отряда полковника Василия Дмитриевича Иловайского. Почти две недели назад в схватке с французами в селе Соколово хорунжий Иванов получил ранение пикой в бедро. После боя Данила, сын Дмитрия Никитина, привез раненного казака на постой. Спустя дней десять Иван уже ковылял с палочкой по избе; рана перестала гноиться и по всем признакам дело пошло на поправку. Хорунжему не терпелось вернуться к своим товарищам Донского полка, чтобы принять участие в окончательном разгроме французских захватчиков.
     Услышав во дворе крики и плач Вассы Филипповны, Иван сполз с полати и доковылял до мутного оконца. Вид двух десятков вооруженных французов, обступивших хозяина дома, гневом ударил в буйную казачью голову. Выхватив пистолет из переметной сумки, что висела на штыре возле двери, прихватив левой рукой саблю, он неловко вывалился на крыльцо. Нелепый вид скрюченного мужика, в болтавшихся на одном бедре несвежих подштанниках, рассмешил французов, но выстрел и падение одного из драгун вмиг отрезвило всех. Хозяин дома бросился к Ивану и пуля, пущенная из французского мушкета, случайно досталась ему, а не казаку. Старик словно о стену ударился. Он судорожно выгнулся, колени его подогнулись, и Дмитрий Никитин рухнул, тяжело ударившись затылком о твердую землю. Васса Филипповна со стоном упала возле хрипящего мужа, зажимая ладонями большую рану на его груди.
     Теперь Ивану терять было нечего, он скатился с крыльца и наотмашь опустил саблю на голову солдата, замешкавшегося на ближайшей подводе. Драгуны окружили Ивана, удивленно глядя, как он отчаянно вертит саблей над головой, пытаясь при этом достать кого-либо острым лезвием. Из его бедра текла кровь, но казак уже не ощущал боли. Он нырнул под телегу, выскочил с другой стороны и успел ударить по запястью солдата, державшего лошадь под уздцы. Солдат с тонким пронзительным криком рухнул на колени, а над ним, покачиваясь на тонком ремешке, болталась отрубленная кисть. Два копья одновременно пронзили хорунжего. Они держали его, не давая припасть к земле, за которую он, не колеблясь, отдал жизнь… 
     Командир отряда что-то ожесточенно прокричал и махнул рукой в сторону избы. Солдаты бросились обшаривать все закуты, не обращая внимания на надрывный плач старухи и истекающего кровью старика. Из курятника донеслось тревожное кудахтанье. Солдаты хватали кур, несли их на подводы, на ходу сворачивая птицам головы. Другие выгребали из подполья картошку и прочие припасы. Зерно, куль с мукой, и даже чугун с горячей ещё кашей – всё летело на подводы. Казачью амуницию, включая переметную сумку, французы уложили отдельно – боевой трофей они покажут своему начальству. Случайное отсутствие самого Данилы в доме, наверное, спасло ему жизнь.
     В соседней избе никто сопротивления уже не оказывал, и в третьей – тоже… Спустя час, доверху нагруженные подводы, покинули Куркино.
     Фуражирам, к счастью, в голову не пришло, что жители села могли участвовать в разгроме французского гарнизона в Соколове. Быстрее всего, они просто не знали о том бое, иначе бы месть французов была немедленной и беспощадной – сожжение села дотла.
     Следующим днем священник Александр Яковлев прочитал молитву над убиенным казаком, а дьяк Иван Васильев и пономарь Георгий Аксенов захоронили героя среди молодых дубков и кленов напротив входа в церковь Владимирской иконы Божией Матери. На похоронах хорунжего был и убитый горем Данила Никитин. 
     Раненый в спину отец Данилы – Дмитрий Никитин – мучился тяжело и долго. Пуля, размером с грецкий орех, пробила его насквозь, задев легкое и сломав несколько ребер. Когда надежд на благополучный исход уже не осталось, пришел батюшка и соборовал умирающего.
     Данила, крепкий тридцативосьмилетний мужик, над гробом отца поклялся сполна отплатить врагам за его смерть и разорение дома.
     Теперь он, Данила Никитин, становился старшим в своем роду… 

*     *     *

     Надежды Наполеона на подписание мира с Александром таяли с каждым днем. После Смоленска удачливый полководец был уверен, что российский император жаждет замирения, но русское командование неучтиво игнорировало великодушные мирные предложения Наполеона. Главнокомандующий Великой Армии терпеливо посылал к российской верховной власти одного за другим нарочных, в том числе русских подданных, но результат всегда был один – презрительное молчание. 
     Сожжение Москвы и грядущая зима, подступивший голод и разложение французской армии, крепнувшая день ото дня за спиной Наполеона армия Кутузова и перерезанные коммуникации в тылу французов, обострение политической обстановки на берегах Сены и бесперспективность русского похода, невозможность наступления на Санкт-Петербург и огромные потери в тылу Великой Армии от рук дикарей-партизан делали продолжение войны с Россией иллюзорной для французов. 
     Любитель шахматных комбинаций, Наполеон хорошо знал неприятные ощущения цугцванга, когда любой ход только ухудшал ситуацию. Тягостное ничегонеделание в Москве, по крайней мере, сохраняло видимость стабильности. Решиться на бесславный уход из России – равносильно признанию поражения, это значило стать пешкой в грандиозном единоборстве, которое определяло судьбу не только Европы, но и остального мира? Нет, всё что угодно – только не это! 
     Наполеон был глубоко разочарован своими представлениями о России. Он ожидал увидеть здесь бесправных рабов, мятежников, мечтающих сбросить с себя ненавистное дворянское и самодержавное ярмо, а столкнулся с иступленным сопротивлением не только армии, но и бесправного мужичья, поместного простонародья, да что там – даже распоследней черни и уголовников. Эти несчастные людишки понятия не имели ни о какой свободе или собственных правах, но самое непостижимое – им это, оказывается, было не больно-то и нужно.
     Солдатские массы Великой Армии были далеки от переживаний своего полководца. У низших чинов хватало своих насущных забот: достать пропитание и разжиться трофеями. Дележка награбленного пошла по второму кругу: французы грабили друг друга.
     Офицеров и генералов удручала затянувшаяся московская вакханалия; попытки пресечь грабежи и мародерство разбивались вдребезги, как опорожненные бутылки из винных подвалов. «Мертвый сезон» ожидания подписания мира с русскими требовалось заполнить чем-то ярким, неординарным. И такая возможность Наполеону подвернулась…
     Во второй половине сентября к Никольским воротам Кремля пришла группа оборванцев, и только блестящий французский язык и незабытые светские манеры спасли их от увесистых подзатыльников гренадеров. Возглавляла странных ходоков женщина второй, или даже третьей молодости, в красной душегрейке на заячьем меху, в головном уборе с черным страусовым пером.
     – Я госпожа Бюрсей. Со мной французские артисты московской труппы. Мне нужна аудиенция Его Величества Наполеона Бонапарта, – сказала она охране.
     Гренадеры при словах «артисты», «театр» оживились, почувствовав, что в их однообразной жизни могут наступить перемены. Но аудиенцию у Наполеона мог организовать только один из его маршалов. Труппу проводили к Неаполитанскому королю Мюрату. 
     Мадам Бюрсей – актриса, давно забытая во Франции, но популярная в довоенной Москве, рассказала маршалу о бедствиях труппы, сгоревшем театре и желании работать, чтобы иметь средства к существованию. Мюрат смотрел на артистов, с трудом сдерживая улыбку, сочувствуя и сострадая им. Кумиры публики стояли перед ним в лаптях и сермяжных армяках. Бывший первый трагик парижского театра Сен-Мартен, а ныне московский артист Адне был одет во фризовую шинель с чужого плеча и шапку ополченца; первый любовник Андре Перу где-то разжился семинарским сюртуком и треугольной шляпой; благородный отец Госсе сверкал голыми локтями – под рваным сюртуком не было даже нижнего белья; злодей Лефебр постоянно держал руками полы армяка, так как был без панталон…   
     Женская часть труппы была одета ещё скуднее. Проявляя деликатность и необходимые приличия в отношении женщин, автор не будет описывать их туалеты…
     Мюрат поспешил доложить Наполеону о соотечественниках, артистах погорелого театра. Наполеон неожиданно живо откликнулся на идею возрождения в Москве театральных зрелищ для военной публики. Он мгновенно понял, что это хоть как-то поможет отвлечь солдат и офицеров от уныния и депрессии.
     Энергия, с которой Главнокомандующий Великой Армии взялся за создание французского театра в Москве, была сопоставима с подготовкой сражения. Наполеон сам, не менее своих генералов нуждался хоть в какой-нибудь деятельности, чтобы не сойти с ума, ожидая мирных переговоров. Его устроил бы сейчас любой ответ Александра, который внес бы ясность в дальнейшие действия, но молчание русского царя было хуже, чем исподтишка, из лесных чащоб, под покровом мглы разбойные нападения партизан. Эти варвары не умеют даже цивилизованно, по-рыцарски вести войну… Время ускользало из рук Наполеона.
     В тот же день барон Боссе, который был назначен шефом театра, выдал артистам значительную сумму для поправки их печального положения. Граф Дюма, комендант Кремля, по распоряжению императора открыл перед артистами подземелье, где стояли сундуки с богатыми придворными одеждами.
     Голодные раздетые артисты бросились к этим сундукам, как ястребы на жертву. Боже мой, чего там только не было! Атласные роброны, кафтаны из тонкой заморской шерсти, кружевные кисейные рубашки, шитые золотом сарафаны, повойники, кокошники, украшенные бисером, узкие, словно лодочки, женские туфельки из тонкой кожи…   
     Муниципалитет получил задание немедленно подыскать помещение для театра и обустроить его. Дело поручили Гохману Альберту Карловичу, единственному офицеру (неважно, что отставному) среди двадцати пяти членов городской мэрии. 
     Бывший управляющий Меншикова на удивление быстро нашел пристанище французским артистам. Им стала усадьба Позднякова на Большой Никитской улице. До нашествия французов домашний театр Позднякова славился на всю Москву своими пьесами, великолепным составом артистов, роскошью, и особенно, зимним садом, в котором таинственный соловей звонко щелкал и заливался любовными трелями круглый год.
     Усадьба не слишком пострадала от пожара, но была изрядно разграблена. Помещение требовалось привести в порядок: отделать ложи дорогой драпировкой, сшить из парчи занавес, сделать декорации и костюмы.
     Утром следующего дня бывшие рабочие сцены французского театра и поздняковские мастеровые – портные, белошвейки, сапожники, декораторы – были уже на месте. Даже садовник (он же неутомимый соловей) явился в театр. Работа под неусыпными взорами Альберта Карловича и мадам Бюрсей закипела.
     В интерьере театра не было бутафории, весь антураж настоящий – из чистого серебра и золота; на сцене богатая мебель, мраморные и бронзовые украшения… Секрет чуда был прост: кремлевские палаты, подвалы Чудова монастыря, колокольня Ивана Великого были битком забиты сокровищами и драгоценностями. Было из чего выбирать…
     Через три дня после приказа о создании театра сыграли первый спектакль. В городе были развешаны афиши:
ФРАНЦУЗСКИЙ ТЕАТР В МОСКВЕ.
Французские актеры имеют честь дать в среду 
 25 сентября 1812 года, в 5 часов пополудни
первое представление «Игра любви и случая», а также
комедии Мариво из 3-х актов, за ней последует
 «Любовник, творец и слуга», одноактная комедия Серона.
В спектакле заняты артисты: г-да Андре Перу, Белькур,
Бертран, а также г-жа Андре и г-жа Фюзи.
Цена билетов: первая галерея – 5 рублей (франков), партер – 3 рубля (франка), вторая галерея – 1 рубль (франк).

     Артисты, истосковавшись по сцене, играли вдохновенно, оркестр был превосходным – он состоял из лучших музыкантов гвардии; военная публика неистово кричала «браво», «да здравствует Наполеон!»
     Артисты боготворили Гохмана. Во многом благодаря ему они были обеспечены всем необходимым, и главное – накормлены. Альберт Карлович тоже полюбил артистов – это была совершенно другая публика, нежели пьяные мародеры. И уж если придется покинуть Москву, то он поедет во Францию вместе с театральной труппой.
     В последующие дни труппа театра показала «Фигаро», «Прокурор – властелин», «Три султанши» …
     Всего успели дать 11 представлений. Сам император не удостоил своим присутствием ни одного спектакля. Однажды он заглянул в театр, когда давали пьесу «Открытая война» и, постояв несколько минут в глубоких раздумьях, молча вышел. Происходящее на сцене не трогало его, более того, он и не пытался понять, о чем шла речь на сцене. Мысли Наполеона витали вокруг дурных известий: баталию под Тарутиным Мюрат проиграл, прорваться к Калуге не удалось. Кутузов оставил ему только Смоленскую дорогу, заваленную трупами, с выжженными дотла селениями. Идти по ней – это верная смерть.
     Уходя из театра, Наполеон оглянулся – в зале хохотала и веселилась его гвардия, его Великая Армия…   

*     *     *

     В северной российской столице в театре на Царицыном лугу* было настоящее столпотворение: на следующий день после Бородинского сражения давали премьерный спектакль «Любовь к отечеству».
     Содержание драмы было простым и трогательным: артисты изображали на сцене перипетии одной театральной труппы, возможно, в какой-то мере имея в виду и самих себя тоже. «Довоенное мирное время, в труппе происходили постоянные интрижки, в том числе и любовные… Нескончаемые обиды, примирения, стремления заполучить роль… И вдруг вихрем над сценой пронеслось известие о походе ворога на русскую землю. Каждый актер заново переосмыслил своё место в жизни, своё назначение на земле… А ворог все ближе… Молодые актеры – один, потом другой, – уходят из труппы в ополчение. Те, кто не мог по возрасту или по состоянию здоровья встать в ряды воинов, принесли на жертву Отчизне свои накопления, драгоценности, старинное оружие. Старики, которые остались в труппе, начали давать антрепризы на разных подмостках и собранные деньги жертвовали на борьбу с врагом…»
     Публика в зале рыдала. Один из зрителей со слезами на глазах подбежал к сцене и бросил на неё свой бумажник, воскликнув:
     – Вот, возьмите, что у меня есть! 
     Зал взорвался. Десятки кошельков полетели на сцену. Весть о необычном спектакле облетела Санкт-Петербург. На следующий день в театре яблоку негде было упасть. Многие пришли ради того, чтобы в момент апофеоза бросить на сцену свой кошелек.
     Рассказывали, что Александр I, узнав о том, что происходило в театре на Царицыном лугу, прослезился и сказал:
     – Россия Наполеону не по зубам!

_____________________________
* Ныне площадь Жертв Революции
     Столичные театры российской империи в дни тяжких испытаний не могли себе позволить веселить публику будуарными историями. Всех переполняло чувство жгучего патриотизма, поэтому спектакли переделывались на потребу дня за одну ночь. 
     В Большом (Каменном) императорском театре чтили академическое искусство, но и здесь 30 августа ввечеру на суд публики была представлена неожиданная премьера: балет «Ополчение». Летописцы оставили потомкам свои воспоминания: «Подобного успеха, подобного восторга никто не видал ни при одной пьесе…».  Откроем газету «Петербургские ведомости» за 30 августа 1812 года:
     «Под аплодисменты зала распахнулся занавес – оркестр исполнил обрядовый танец «Помолвка». Двенадцать юных девушек в розовых сарафанах и белых кружевных блузках и столько же юношей в голубых рубахах, подпоясанных кушаками, кружили по сцене. Хороводы, ручейки, витиеватые перестроения – красочная ярмарка надежд и ожиданий. Среди танцующих Жених (Огюст Пуаро) * и двое дружек. Они затеяли вечный торг с девушками: «вот купец, а где ваш товар (невеста)?» Темп музыки постепенно убыстрялся, танец становился всё сложнее. Пуаро с блеском исполнил присядку, ползунок, бегунок. Апогеем стала разножка – восемь раз подряд – понимающая публика разразилась овацией.
     Две подружки вывели Невесту (Колосова). ** Невеста скромна и застенчива, но музыка изменилась и девушка озорно, стремительно пробежала, нет, пролетела через всю сцену… Неожиданно она замерла и выстрелила в пространство зала виртуозной дробью… 
     Под эту дробь на сцену вбежал Староста и речитативом объявил: на Отчизну напал враг… Всё рухнуло, полетело в тартарары, помолвка забыта… 
______________________________
* Французский танцовщик долго и плодотворно работал в Петербургской императорской балетной труппе. В России его звали на русский манер Август Леонтьевич.
** Евгения Ивановна Колосова (урожденная Евдокия Неёлова) – выдающаяся русская балерина.
     Парни, прощаясь, обняли девушек, и все до единого пошли в ополчение. На сцене появился Старец, он едва переставлял ноги, на его груди тускло светились медали. Он, глядя юношам вслед, осенял их крестным знамением, благословляя на ратные подвиги…
     Девушки, опустив головы, исполнили печальный танец, понимая, что многим из них никогда уже не дождаться своих суженых. Музыка в этот момент была полна пронзительной тоски. Перебивая печальные аккорды, наперекор унынию и отчаянию зазвучала ария Генерала, мощно вступил хор ополченцев… Лихой, жизнеутверждающий танец юного казака (Колосова в мужском костюме) заставил девушек и весь зал забыть о меланхолии, скорби и страхе…
     Из глубины сцены, из-за кулис послышалась протяжная русская песня. Перед зрителями распахнулась привычная деревня – кто-то пек хлеб, кто-то прял пряжу, качал ребенка – женщины делали свою извечную работу и молились за здравие своих мужей и сыновей… Занавес медленно опустился. На авансцене – двое купцов. Похваляясь и распаляя друг друга, они отсчитывали ассигнации – пожертвования на военные нужды… Зал откликнулся громом аплодисментов.
     Вдруг занавес взметнулся вверх. На сцене – поле боя, жестокая битва, льется кровь… В конце концов враг был повержен и позорно бежал. Русские воины – генералы, офицеры, нижние чины – громко торжествовали… 
     …На сцену вышли все персонажи: Генерал, купцы, гвардейцы, крестьянки – не было только Старца. Колосова в костюме Невесты радостно встретила своего Жениха–ополченца (Огюст Пуаро), они обнялись… Оркестр заиграл патриотическую оду Дмитрия Степановича Бортнянского. Зал в едином порыве встал и долго-долго рукоплескал артистам за подаренное благонадеяние…
     В тот вечер столичная публика ещё не могла знать, что через три дня неприятель захватит Москву, и потому восторженно ликовала и счастливо плакала вместе с артистами. Позднее эту пьесу в театре больше никогда не ставили и даже либретто не сохранили в архиве… Лишь газетная публикация пролила свет на чаяния петербуржцев в самые смятенные дни противостояния узурпатору Европы.

*     *     *

     Староста Петр Терентьев после разграбления села французскими фуражирами и похорон казачьего хорунжего решил, что негоже им, мужикам, словно баранам на живодерне, покорно мириться со своей участью. Утром следующего дня он пошел по деревням. 
     После схватки в Соколове деревенские жители поверили, что им вполне по силам дать отпор чужеземным захватчикам. А то ведь, правда, что получается – родичи, сыновья и братья жизни своей не щадят, кровь проливают, изгоняя неприятеля, а они, пусть и подневольно, снабжают оккупантов провиантом? Такое из памяти не вытравишь… Как потом в глаза своим мужикам-ополченцам смотреть? Да хотя бы тем раненым, которых с Бородина привезли?
     Народ в деревнях (Юрове, Машкине, Филине и Барашках) словно только и ждал призывного гласа. Юровские и машкинские бывших своих приказчиков до власти не допустили, избрали новых старшин – Антона Ларионова и Ивана Ильина; филинские мужики менять шило на мыло не стали – Лисье Помело крепко там всех окрутил.
     Пятеро мужиков (по одному от каждой деревни) собрались в Юрове у Антона Ларионова, расселись по лавкам. Антон повернул своё скуластое в рябушках лицо к Петру Терентьеву.
     – Ты первый с призывом и словом Божьим пришел, тебе и старшим быть.
     Остальные согласно закивали головами.
     – Ну, коли так решили, быть посему. Я своё мнение скажу, ежели что не так – поправьте.
     Петр, собираясь говорить, обвёл взглядом комнату. На полатях у печи сидели дети Антона – мал мала меньше: двойняшки-шестилетки Мавра и Гаврила, пятилетний Петунчик, двухлеток Тимошка. Никого из них сейчас на улицу ухватом не выгонишь – интересно им. Жена Антона в светелке рядом кормила грудью полугодовалую Матрену. «Эк ведь сколько настрогал и не угомонится никак, а ему чуток за сорок, как и мне», – с легкой завистью подумал Петр.
     Посуровевшие мужики напряженно смотрели на Петра, ожидая, что он скажет.
     – Значит так, мужики… По всему видно, что дела у французов плохи. Долго они здесь не продержатся. Тем больше в них лютости и дальше будет только хуже. Спрятать все припасы, сено, домашнюю скотину невозможно. Если мы сейчас укорот грабителям не сделаем, обчистят они наши деревни до нитки, да ещё и пожгут напоследок. Выход только один – выставить против вражьей силы свою силу. Если будем все заедино, то любую банду без труда осилим. Сколько их с подводами приезжает? – человек двадцать-тридцать. А мы сотню против них выставим. У них полков не хватит в каждую деревню на расправу ездить.
     Мужики сидели молча, думали. Кто-то вперил взгляд в пол, кто-то рассматривал темные потолочные балки. Староста из Барашков запустил пальцы в бороду, поморщился:
     – За каждую деревню не знаю, а вот на нас у французов точно сил хватит. Начнем огрызаться – сожгут к чертовой матери, а впереди зима, где жить будем?
     Петр Терентьев своего недоумения скрывать не стал:
     – То есть ты предлагаешь грабежу не противиться? А если у деревни всё до последней жмени выгребут – можно зиму прожить?
     Иван Ильин горячо поддержал Петра:
     – В Соколове французов полтыщи было, а как вместе с казаками по ним ударили – так разбежались врассыпную.
     Лисье Помело усмехнулся:
     – Ты х… с пальцем не сравнивай. В Соколове резали сонных да пьяных, а тут, если не вовремя чихнешь, они тебе башку враз саблей отчикают. С голыми руками много не навоюешь.
     Иван Ильин никогда не доверял Лисьему Помелу и потому, подозрительно глянув не него, живо возразил:
     – Почему голыми руками? У кого-то бердан найдется, пики сегодня сделаем. Вилы, топоры всегда под рукой. Трофейными ружьями и саблями у казаков можно разжиться.
     Филинский приказчик презрительно посмотрел на маш-кинского «полководца».
     – Чего зря болтать? Французы в деревню нагрянут, а ты их с пикой или с ружьем в руках во дворе встретишь? Ты, вояка, ружье-то заряжать умеешь? – Ильин от напора старосты смешался. – Ну, вот то-то и оно… Я думаю, ты и саблей-то с непривычки быстрее у себя кой-чего между ног оттяпаешь, чем французу урон сделаешь.
     Началось непотребное зубоскальство. Лисье Помело зло цыкнул на слишком веселых и остудил боевой пыл «военного совета»:
     – Даже если сто мышей соберутся в одну стаю, им всё равно кошку не одолеть. Без казаков нечего и думать смуту поднимать.
     Мужики вновь посерьёзнели. Петр Терентьев уважительно посмотрел на филинского приказчика.
     – Василий Григорьев прав. Надо с казаками постоянную связь установить, да и между собой оповещение наладить. Я предлагаю на крайних избах в каждой деревне на крыше к печной трубе шест привязать с веревкой и белой тряпкой. Как только где француз появился, там сразу белые тряпки поднять. Нагрянули они, скажем, в Барашки, там сигнал подали. В Куркине сигнал заметили – сей же миг нарочного в Юрово, те своего посыльного в Машкино, оттуда бегом в Филино, а Филино, считай, на большой дороге стоит…
     Если бы не война и речь шла не о жизни и смерти, мужики, может, и посмеялись бы: «ну, ей-ей, детская забава, игра в казаки-разбойники», но сейчас было не до шуточек. И Петр продолжал:
     – Мы своим сторожам поручим за сигналами следить, а посыльными выберем мальчишек лет четырнадцати-пят-надцати. Казаки, кстати, вернулись в Черную Грязь – сотню там держат. Их конные разъезды день и ночь по всей округе кружат.
     Идея понравилась. Перебивая друг друга, старшины деревень стали дружно обсуждать детали. Староста из Барашков нервничал больше всех: его деревня была первой от Москвы и стояла ближе к Петербургской дороге. Он размахивал руками и требовал тишины:
     – Нет, вы послухайте, вы мне ответьте… Вот нагрянули хранцузы. Пока сигнал через все деревни дойдет до казаков, пока подмога примчится – не меньше часа пройдет. Нам до подхода казаков чего делать – развлекать хранцузов байками, делать вид, что мы согласны грузить подводы? Так сказать, усыплять их бдительность?
     Василий Григорьев снова взял инициативу на себя:
     – Да, усыплять бдительность и грузить подводы. Можешь им хлеб-соль вынести, первачом угостить – потянуть время. Но до подхода казаков терпеть. Вот как только казаки покажутся, тут мы гостей сполна и нагрузим. Поэтому подручное оружие рядышком схоронить надо – и цепи сгодятся, и ножи, и пастушьи хлысты со свинчаткой… Топоры и пики, само собой.
     Петр Терентьев подвел итог встречи:
     – Сегодня же наш план будет известен казачьим командирам, и про сигналы им расскажем. А нам, мужики, надо каждому в своей деревне народ готовить к драке.

*     *     *

     Судьбу Модеста Афонасьева и Якова Епифанова решил не какой-то конкретный человек, а невидимая, неосязаемая, безликая государственная машина. Человек, неспособный стать безымянным винтиком системы, не может работать на государственной службе, ему нельзя доверять даже простейших дел: он начнет думать, сомневаться, сочувствовать, входить в положение, совершать прочую ахинею. Эти человеческие вольности таят в себе предпосылки разрушения любого общественно-социального строя. Замена человеческих эмоций и чувств незыблемым государственным уложением помогает любой монархии сохранять свои устои. Эта мысль для России XIX века была совсем не нова – её развил английский философ Томас Гоббс ещё в XVII столетии. 
     Государственный чиновник – деталь, винтик механизма. Деталь может быть маленькой или громоздкой, увесистой – суть дела это не меняет. Главное – она должна двигаться или вращаться только в ту сторону, которая обеспечивает надежную работоспособность всего механизма. При малейших сбоях деталь бракуют и выбрасывают.
     Винтик, которому попала бумага с вопросом: что делать с мужиками-ополченцами, застрявшими в казачьем отряде, сомнениями не мучился. С равнодушием безучастной машины он использовал для ответа шаблонный циркуляр:
Всех ополченцев, отбившихся (или сбежавших?) от своих полков, инженерных рот, санитарных команд не карать, не загонять в острог и даже не предавать суду, а монаршей милостью переводить на действительную службу. (Из-за больших потерь армия нуждалась в пополнении). И если строптивый ополченец, закусив удила, протестовал против зачисления его на двадцатилетнюю службу, тогда бунтарю за побег со службы в военное время присуждали зауральскую каторгу на те же самые двадцать лет, чтобы, значит, другим была наука.
     Барон Винцингероде, прочитав распоряжение из Санкт-Петербурга, сочувственно вздохнул: «Знай ополченцы, чем дело кончится, ни в жисть не пришли бы к казакам в Черную Грязь. В лучшем случае, обежали бы Московскую губернию скрытно, по-волчьи, дремучим лесом, чтобы найти (неизвестно где и как?) свою армию. А быстрее всего, прилепились бы к одной из лихих шаек. Немало заблудшего люда хоронилось в тот год в таежных пределах».
     Верный служебному долгу, барон отписал распоряжение Иловайскому, ставшему уже генерал-майором, доставить Афонасьева и Епифанова под конвоем (чтобы не сбежали) в Ржев, где стояли войска прикрытия Санкт-Петербурга...
     За месяц пребывания в казачьем отряде Модест и Яков несколько раз участвовали в схватках с французскими фуражирами, втайне радуясь, что воюют недалеко от родных мест. Как им может аукнуться невозвращение в свой полк, ополченцы и в голове не держали, справедливо считая, что свой ратный долг они исполняют честно. 
     В маршевом полку, в котором собрали ополченцев при отступлении на Москву, начальство давно их списало и думать про них забыло. Ну, повезли мужики раненых домой и не вернулись, – возможно, попали в плен, нарвавшись на французов, на войне такое случается часто. И не появись они в Черной Грязи, сидели бы Яков и Модест спокойно у себя на печи, правда, до поры до времени. Винтики государственной машины при очередной ревизии крестьянских душ пробелов в послужных списках бывших рекрутов не оставляли.
     Василий Дмитриевич Иловайский, получив предписание от Винцингероде, искренне огорчился. Не желал он зла ополченцам, когда писал докладную об их появлении в отряде. Сотник Самохвалов за них головой поручился… Ну что теперь поделаешь? На всё воля Божья!
     Генерал собирался вызвать Самохвалова, чтобы ознакомить его с предписанием, но вспомнил, что сотник с полувзводом объезжает сейчас посты и дозоры.
     Двумя днями ранее приезжал из Куркина гонец, тот самый парень, что уже был однажды. Рассказал о задуманном мужиками противостоянии грабителям, о сигналах для оповещения казаков. Иловайский план одобрил, не скрыв своего удивления, что жители разных селений договорились на общее дело.
     – Честно сказать, немного таких деревень, чтобы открыто выступали против французов. И дело даже не в храбрости или трусости. В деревне у каждого мужика свой интерес. А чтобы пять деревень поднять заедино на одно дело – это, брат, надо крепко постараться. Прихожане не солдаты, им не скомандуешь «неприятеля коли-руби!».
     Лешка пожал плечами и разъяснил ситуацию просто:
     – У нас приход общий, а батюшку Александра в округе все уважают… 
     – Ну и отлично. Я думаю, все получится. А вот с белыми тряпками давай уточним. О появлении французов мы от дозорных знать будем. И пусть белая тряпка означает, что мужики готовы к бою. Это для нас важнее... Не забудь!   
    …Сотники отряда Иловайского на всякий случай поведали казакам об условных сигналах. Прохор Тарасенков, первый язва и балагур в эскадроне Самохвалова, с подковыркой поинтересовался у сотника:
     – Как же мы до сих пор без белых тряпок воевали?
     Сотник намек понял, и спуску не дал:
     – Ты, Тарасенков, рубака хороший, но стратег дерьмовый. Белая тряпка означает, что за спиной неприятеля собрались мужики с топорами и вилами. В этом случае мы атакуем в лоб. Не будет такой тряпки – придется половину сотни в тыл мародерам пускать. А это не всегда хорошо заканчивается. Фуражиры сейчас без поддержки пехоты или отряда драгун на грабеж не идут. Короче, совсем другая брань получается. Не нравятся тебе белые тряпки – иди конюшню чистить, – под ржание казаков закончил Самохвалов.
     В тот вечер, когда Иловайский огорченно теребил в руках предписание об ополченцах, Самохвалов вернулся в Черную Грязь затемно. Усталый, покрытый дорожной пылью, он спрыгнул с коня без привычной лихости и пошел в штаб. Генерал, взглянув на сотника, решил, что дело с ополченцами терпит до утра, и незачем на ночь глядя сообщать неприятные новости – утро вечера мудренее.
     Утро оказалось горячим. 
     Едва осенний рассвет забрезжил над пустынным большаком, обоз фуражиров в сопровождении роты солдат свернул с Петербургского тракта в сторону Филина. Напрасно староста Барашек переживал – французы не дураки. В его деревню, впрочем, как и Машкино, не каждая бездомная собака завернет – нищету да голь перекатную издалека видно. Другое дело – Филино.
     Наученные горьким опытом солдаты сразу заняли все въезды и выезды из деревни. Фуражиры живо бросились по избам и поняли, что не промахнулись – добыча была щедрой. Подводы быстро наполнялись кулями с мукой, крупой, овощами, битой птицей. Из погребов вчистую выгребали запасы солений, ягод, грибов, меда… 
     Лисье Помело бегал по деревне, всюду натыкаясь на солдатские караулы. Выйти из деревни ни взрослому, ни сопливому мальцу не дозволялось. Народ высыпал на улицу, бабы обреченно выли под прицелами французских ружей. Единственное, что смог сделать филинский приказчик – под шумок поднять над крышей избы белый лоскут. 
     В Машкине переполох у соседей услышали, белую тряпку заметили и клич бедствия «наших грабют» стремительно покатился через плетни Юрова и Куркина до околицы Барашек. Праведный гнев собрал в толпу не только мужиков, но и самых бедовых баб. У Петра Терентьева, Лешки и ещё нескольких благоразумных сельчан едва хватило сил удержать толпу от немедленного побоища. Вспомнили про сигналы, о которых договорились с командиром казаков. На высоких шестах затрепыхались белые лоскуты…
     Наконец грабители загрузились доверху и обоз начал выползать из деревни. Толпа в Машкине заволновалась. Мужики из-за укрытий видели, что солдатское оцепление снялось с места и двинулось за обозом на Петербургский тракт. Когда до большака оставалось менее полуверсты, на дороге, поднимая подковами пыль, показалась казачья сотня. У многих в руках были пики с флажками (хорунжевки) – они гудели и пронзительно свистели на ветру. А может, это сами казаки поддавали жару.
     Французы немедленно залегли, укрывшись за обозом, готовясь встретить всадников ружейным огнем. Кто знает, чем бы закончилась эта заварушка, если бы за спинами фуражиров не послышался отдаленный, но быстро нарастающий рев разъяренной толпы. Вооруженные топорами, вилами, цепями, дубинами мужики, подобно камнепаду, летели на грабителей.
     Пехота, стреляя по казакам, беспрестанно оглядывалась назад, с ужасом понимая, что вот-вот в спину им вонзятся топоры, вилы-тройчатки, пики…
     Впереди толпы, оскалив зубы, бежал высокий худой мужик, держа в руках пешню, похожую на короткое копье. Взгляд его был яростно безумным. Он сам был похож на острие черной пики, которая летела за ним, размахивая топорами и цепями. Казалось, сруби этот летящий наконечник, и древко бессильно упадет. Кто-то из французов почти в упор выстрелил в бешеного мужика. Пуля попала ему в голову, расколов череп на части, словно чугунный горшок… Над французами засвистели казачьи сабли.
     В той схватке удалось спастись бегством не более десятку солдат, половина пехотинцев погибла от сабель казаков, другая половина предпочла сдаться в плен. Потери казаков – восемь убитых, чуть больше раненых. Как потом привычно напишет Винцингероде в Санкт-Петербург «с нашей стороны урон весьма маловажен».   
     У мужиков потеря была одна, но важная – погиб приказчик сельца Филино Лисье Помело. Странно, но среди односельчан не нашлось таких, кто бы сильно горевал по случаю его смерти. После боя, обсуждая мельчайшие подробности, филинские не помянули Василия Григорьева добрым словом – многие у него в должниках ходили…

*     *     *

     Подъехали телеги казачьего отряда. Сотник Самохвалов распорядился оружие, боеприпасы, снаряжение грузить в повозки. Лошадей казаки тоже забрали себе, хотя упряжные сивки-бурки не слишком годились для верховой службы. Но лошадей в бою гибло не меньше, чем нижних чинов, поэтому на безрыбье и рак рыбой считался.
     Кто-то из машкинских приметил подъехавших земляков:
     – Модест, Яшка, черти, вы что ли? Откедова?
     В тот же миг машкинские мужики окружили сородичей. Все радостно хлопали ополченцев по спине, вопросов посыпалось столько, что можно было на них не отвечать. Модест отыскал глазами соседа по двору Антона Ларионова, многодетного хозяина сорока двух лет, притянул его за рукав поближе, спросил:
     – Как там Леон?
     – Рана у Леона зажила, но двигать рукой пока не очень получается – щадя Модеста приукрасил Антон.
     – А как остальные, которых мы привезли?
     – Да тоже не очень – бесхитростно проговорился Антон, но Модест, занятый думами о семье, этого не заметил. Антон не стал говорить, что одну руку Петру Григорьеву отрезали, а Андрей Семенов гниет, не вставая… 
     Долгой беседы не получилось. Казаки погрузили раненых и трофеи, сбили пленных в плотную колонну и погнали французов в Черную Грязь. Модест и Яшка, взгромоздясь на телеги, тоже покинули место схватки. Если бы знали они, что другой встречи с родными местами у них в ближайшие двадцать лет, а может никогда больше не будет, то попросили бы сотника отпустить их на часок до дому – ведь рядом же…
     Сотник, понятное дело, не отпустил бы. В общем-то, хорошо, что мужики не знали о предстоящих переменах. Такая весть для родных хуже, чем похоронка. Где потом взять силы, чтобы оторвать жену от мужа, отца от детей, который пришел на час, чтобы уйти навсегда? Кто, по какому праву так обманул безответных мужиков? Власть же давала зарок – ворога за порог, тут и службе срок. Яшка Епифанов, приди он с такой вестью к своей бедовой Катерине, живым бы из дома не вышел. Нет, хорошо, что мужики ничего не знали.
     Не знали и ни о чем не догадывались, когда в сопровождении казаков отбывали в Ржев, и только там сообщили им о монаршей милости, вернее, о приговоре. Определили Модеста и Якова в разные пехотные полки, сменили им серые кафтаны на темно-зеленые мундиры с панталонами, шапки на кивера, вместо топоров и кистеней дали ружья. В ноябре 1812 года войска, прикрывавшие Санкт-Петербург, пришли в движение, и пошла пехота вперед: из Ржева через город Белый на Витебск, по льду возле Динабурга форсировали Даугаву и вступили в Ригу. Далее следы Модеста Афонасьева и Якова Епифанова окончательно затерялись и неизвестно, вернулись ли они когда-нибудь на берега Сходни… 

     Отбитый у французов обоз разносили по дворам почти до вечера. Мужики гордились собой не меньше, чем ратники Петра I, одержавшие когда-то победу над скандинавами под знаменитой Полтавой. Но Полтава – это где? и когда оно было? А Филино – вот оно! Разбили неприятеля в пух и прах, и, заметьте, не в первый раз! 
     Филинские мужики щедро угощали соседей – люди жизнью рисковали за их кули с мукой и кадушки с грибами. Если викторию не обмыть – большой грех на душу взять. И ходили мужики табунами из одного двора в другой… Всё громче звучали рассказы об утреннем деле, всё ярче становились события, которые они пережили. Если бы не женки, то местные стратеги до утра бы обменивались боевым опытом, а могли и новое сражение начать. 
     Французы дерзкой выходки черни простить не могли. Следующим утром они двинули значительные силы по Петербургскому тракту. Впереди боевой колонны шла конная артиллерия, кирасиры, за ней драгуны и пехота. Противопоставить такой силе Винцингероду было нечего, и авангард под командованием генерала Иловайского ретировался почти до Клина.
     В Санкт-Петербург полетело очередное донесение:
«Генерал-Адъютант Барон Винцингероде, от 29 Сентября, из г. Клина ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ:
Спешу всеподданнейше донести ВАШЕМУ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ, что на Санкт-Петербургском тракте вчерашнего числа было наступательное движение неприятеля. Он занял Черную Грязь и, пройдя несколько верст оный ям, расположился лагерем. Аванпосты его стоят в селе Чашникове...  Я думаю, что наступательное движение неприятеля не будет иметь дальнейшей цели. Неприятель желал отдалить только от себя беспокойных для него соседей, и иметь также пространнейшее место для фуражировки. Я не мог употребить силам его соразмерного числа войск».
     После того, как ям Черная Грязь оказался в руках французов, команда факельщиков зашла в Филино и одновременно запалила все тридцать три крестьянских двора, предварительно угнав из деревни весь скот. Вещими оказались слова старосты из Барашков на счет того, что «сожгут избы к чертовой матери, а впереди зима, где жить будем?». Никто ему этого предсказания (мол, накаркал) в укор не поставил. Часть филинских погорельцев нашла приют у ближней и дальней родни, другую часть приютили соседи из Юрова, Куркина и даже Машкина. 

     Среди трофеев, добытых давеча в схватке с фуражирами, в ранце, принадлежавшем унтер-офицеру, казаки нашли несколько воззваний и прокламаций сразу на двух языках – французском и русском. Их принесли в штаб генералу Иловайскому. Василий Дмитриевич осмотрел серые листы с жирным типографским текстом. Это были обращения французского командования к жителям Москвы.

ПРОВОЗГЛАШЕНIE.

Жители Москвы! Нещастiя ваши жестоки, но Его Величество Императоръ и Король хочетъ прекратить теченiе оных. Страшные примеры васъ научили каким образом онъ наказываетъ непослушанiе и преступленiя. Строгие меры взяты чтобы прекратить безпорядокъ и возвратить общую безопасность…
     Иловайский скользнул взглядом на вторую половину текста:
…Нужно чтобы вы забыли если можно ваши нещастiя, которые претерпели, предались надежде не столь жестокой судьбы, были уверены, что неизбежная и постыдная смерть ожидаетъ техъ, кои дерзнутся на ваши особы, и оставшееся ваши имущества…
     Генерал усмехнулся: «Интересно, какая нужда у Наполеона заигрывать с ограбленными, бесправными людьми покоренного города? Видно совсем плохи дела у него, коли просит зла не держать за сожженную Москву, разор России, смерть тысяч неповинных людей. Не о своей ли безопасности побеспокоился…»
     Другая прокламация тоже называлась «Провозглашение к жителям Москвы» и являлась по смыслу как бы продолжением первой:
Вы, спокойныя московскiе жители, мастеровые и рабочiе люди, которыхъ нещастiя удалили изъ города, и вы, рассеянные земледельцы, которыхъ неосновательный страхъ еще задерживает въ полях, слушайте! Тишина возвращается въ сию столицу, и порядокъ въ ней восстановляется. Ваши земляки выходятъ смело изъ своихъ убежищъ, видя, что ихъ уважаютъ. Всякое насильствiе, учиненное противъ ихъ собственности немедленно наказывается. Его Величество Императоръ и Король ихъ покровительствуетъ и между вами никого не почитаетъ за своихъ неприятелей кроме техъ, кои ослушиваются его повеленiям...
Жители! Возвращайтесь съ доверием въ ваши жилища: вы скоро найдете способы удовлетворить вашимъ нуждамъ! Ремесленники и трудолюбивые мастеровые! Приходите обратно къ вашимъ рукодельямъ: домы, лавки, охранительные караулы васъ ожидаютъ, а за вашу работу получите должную вамъ плату! И вы наконецъ крестьяне выходите изъ лесов, где отъ ужаса скрылись, возвращайтесь безъ страха въ ваши избы...
Лабазы учреждены въ городе, куда крестьяне могутъ привозить излишнiе свои запасы и земельные растенiя. Правительство приняло меры, чтобы обеспечить имъ свободную продажу: Считая отъ сего числа крестьяне, земледельцы и живущие въ окрестностяхъ Москвы могутъ безъ всякой опасности привозить въ городъ свои припасы… Каждое воскресенiе и середа назначены еженедельно для большихъ торговыхъ дней; почему достаточное число войскъ будетъ расставлено по вторникамъ и субботамъ на всехъ большихъ дорогахъ, въ такомъ расстоянiи отъ города, чтобы защищать те обозы…
Жители города и деревень, работники и мастеровые, какой бы вы нации ни были! Васъ взываютъ исполнять отеческие намеренiя Его Величества Императора и Короля и способствовать съ нимъ къ общему благополучию. Несите къ его стопам почтение и доверие и не медлите соединиться съ нами!

     Генерал не верил своим глазам: «Французы зовут в город мастеровых и крестьян. Да ведь лучшего повода, чтобы проникнуть в Москву и быть не может!»
     Иловайский едва сдерживаясь от нетерпения, крикнул вестовому:
     – Сотника Самохвалова ко мне! Срочно!..




ЗА ВЕРУ, ЦАРЯ И ОТЕЧЕСТВО


Глава 10


     Единицей измерения военного искусства должна быть солдатская жизнь. Мало одержать победу в бою, важно при этом знать – какой ценой она досталась. Сомнительная присказка «победителей не судят» крепко прижилась в льстивом окружении амбициозных военачальников, где придуманные доблести ценятся выше беспристрастных фактов истории.
     Талантливых военачальников много. Удача стать видным полководцем, например, главнокомандующим, улыбается не всем, но и на своем скромном месте, скажем, командира батареи, или «летучего» отряда такие военачальники показывают отличные тактические способности и незаурядное стратегическое мышление.
     По принадлежности к театру военных действий, о которых идет речь в повествовании, я имел счастье обратиться к военному искусству Василия Дмитриевича Иловайского.
     Его манера ведения боевых действий напоминала тактику опытного фехтовальщика. Он никогда не упускал момента нанести разящий укол, умея при этом уйти из-под удара неприятеля. Ни одна атака противника не застала его врасплох. Под натиском французских полков Иловайский не стремился удерживать позиции любой ценой, он отходил, маневрировал, отдавал пространство врагу, но стоило тому сделать передышку, ослабить натиск, как энергия сжатой пружины снова бросала казачьи эскадроны на врага.
     Сын наказного атамана Донского казачьего войска в пятилетнем возрасте был записан в казачий полк. Семи лет от роду был произведен, минуя звания хорунжего, сотника и прочие, в есаулы, что соответствовало по армейской табели о рангах званию майора. В 1797 году двенадцать лет от роду поступил в кадетский корпус «для окончательного воспитания».
      Если считается, что жизнь общества развивается поступательно вперед, то остается лишь недоуменно взирать на нынешнее поколение, которое в этом возрасте за ручку сопровождают в школу бабушки или няни, неся при этом и школьный ранец акселерата.
     В пятнадцать лет сын атамана поступил на действительную службу. В двадцать сражался с французами под Пултусом и Гогенштейном, Янковом и Прейсиш-Эйлау, громя неприятельские эскадроны, захватывая в плен офицеров и нижних чинов. За отличие в сражениях под Гейльсбергом и Фридландом награжден орденом Анны 4-й степени и золотой саблей «За храбрость».
     В череде ратных подвигов Василия Иловайского был и совсем неординарный случай – пленение турецкого паши, за что герой незамедлительно в 1810 году получил чин подполковника. А потом новые победы над превосходящими силами противника, захват знамен, пушек, пленных – года не прошло, как Иловайского вновь повышают в звании. Его грудь украсили ордена св. Владимира 4-й степени с бантом, св. Георгия 4-й степени, св. Анны 2-й степени, св. Владимира 3-й степени.
     С началом войны 1812 года он в составе армии Багратиона в непрерывных арьергардных боях захватывает в плен полтора десятка французских офицеров, почти шесть сотен нижних чинов…
     После Бородинского сражения полковник Иловайский 12-й (Иловайской родни в армии было много, каждый получал свой порядковый номер) в составе особого отряда Винцингероде охранял от французов Санкт-Петербургскую дорогу. Надо ли удивляться, что прочитав французскую прокламацию, Василий Дмитриевич мгновенно оценил ситуацию и принял смелое решение отправить в Москву под видом крестьян группу лазутчиков.
     Вестовой, получив приказание, бросился искать Само-
хвалова. А чего искать-то? Где больше народу и громче хохот, там и он.
     – Ваше превосходительство! Сотник Самохвалов…   
     – Садись, сотник, поближе. Вот тебе пропуск в Москву, – генерал усмехнулся и протянул Самохвалову французскую прокламацию, – съездишь в столицу, посмотришь, как там Наполеон себя чувствует.
     Самохвалов пробежал глазами русский текст.
     – Ага, понятно. Сегодня подготовлю пару казаков, я третий. Возьмем с собой мешков пять репы, редьки, огурцов – и двинем.
     – Казаков, говоришь? – задумчиво произнес Василий Дмитриевич Иловайский. – Нет, казаков брать не получится. Никакая крестьянская одежда не скроет их походку. Ты казака с мужиком спутаешь?
     Самохвалов смущенно хмыкнул над своей оплошностью, а генерал невозмутимо продолжил учить уму-разуму:
     – Французы не дураки, они всё понимают не хуже нашего. Найди парочку настоящих крестьян, сам – третий. Только все разговоры, торги и прочее пусть ведут они. Ты сиди и помалкивай, вроде как глухонемой. И никакого оружия при себе не иметь. Никаких записей не делать – все в голове. Если получится, в ближайшие дни на Москву пойдем. Всё понятно?
     Сергей Самохвалов вскочил, звякнул шпорами.
     – Ясно, ваше превосходительство!
     – Ну, раз ясно – действуй, сотник! С Богом!
     Самохвалову задание пришлось по душе. В голове заиграли фантазии, словно шампанское в бокале. Даже новая застольная песня начала рождаться в шальной душе:

Под видом мужика убогого
я поеду к черту в логово.
Если ляжет карта в масть,
то сумею не пропасть.


Ну, а если в деле оном,
встречусь я с Наполеоном,
то тогда уж точно в Клин
возвращусь я не один…
     Ладно, будя раньше времени балагурить-то, – одернул себя лихой казак, – главное с кем ехать в Москву? И сообщать ли мужикам цель поездки? Хм…если не сказать – многое им покажется странным, поймут, что их за дураков держат. А это опасно в таком деле. Кроме того, клинские без своего интереса за сто верст не поедут. А если правду рассказать – могут вообще отказаться или цену заломят баснословную. Однако, когда человек на такое дело за деньги идет, разве можно на него положиться? Тут нужны люди надежные, проверенные и бескорыстные, как Лешка и этот, староста ихний из Куркина, Петр Терентьев.
     Вспомнив своих знакомцев, сотник сразу понял, что лучше и надежнее этих мужиков ему никого не найти. Он даже не сомневался, что они не откажутся отправиться с ним на это рисковое дело.
     Авангардные посты французов закрепились в Чашникове. Ближе к Клину они не пошли – знали, что там стояли три казачьих полка, лейб-гвардия, полк драгун и егерей под командованием генерала Винцингероде и, кроме того, свежие силы тверского ополчения.
     Тридцать верст Тверской дороги от Клина до Чашникова Самохвалов прошел наметом и легкой рысью. Миновав обочь тракта французские посты, глухими тропами добрался до филинского пепелища, на котором сиротливо стояли черные печи. Сотник спустился в овраг Машкинского ручья, темной низиной незаметно вышел к Сходне и по руслу реки добрался до сожженного моста. 
     Спрятав лошадь в молодом ельнике, Сергей Самохвалов поднялся по крутому взгорью к церкви. В его облике ничто сейчас не напоминало лихого казака. В сермяге грубого некрашеного сукна, подпоясанный синим куском нанки, в смятом картузе и пыльных сапогах, он походил на затрапезного мужика, коих немало бродило по деревенским проселкам. В руках он держал упругую ветку, которой, словно древком нагайки, привычно похлопывал себя по сапогу. По одному этому жесту настороженный взгляд опытного человека мог бы кое о чем догадаться, но, к счастью для казака, не было в ту пору в том месте такого человека. 
     Петр Терентьев вначале гостя не узнал, а когда понял, кто стоит перед ним, немало удивился:
     – Тебя что, из казаков в мужики разжаловали? – смеясь, спросил староста.
     – Ну, что-то вроде того. На пару дней… и передали в
твое распоряжение. 
     Петр почувствовал, что всё это мало похоже на шутку, маскарад и странные слова – неспроста. Ни о чем больше не расспрашивая, пригласил Самохвалова зайти в дом.
     Ирина, поздоровавшись с гостем, сразу ушла на другую половину к старикам. Ангелине уходить было некуда, да она и не собиралась никуда уходить. Самохвалов вопросительно посмотрел на Петра, тот понял его взгляд и одобрительно кивнул головой, мол, не беспокойся, жена здесь не чужой человек.
     – Французы не стоят в селе? – поинтересовался гость.
     – Не стоят. Они всё больше к дороге жмутся. Садись, казак, за стол. Сейчас чай пить будем. Линушка, поставь самовар.
     Петр не торопил события, понимая, что гость сам всё расскажет. Самохвалов достал французскую прокламацию, показал Петру.
     – Есть у нас задумка с этой бумагой проехать в Москву, посмотреть, что на дороге делается, как застава охраняется, сколько войск в городе, и вообще… Пора гнать из Москвы гостей непрошенных.
     Ангелина сразу же поняла, за какой надобностью приехал этот человек. Сердце её заныло в тревоге. Ещё месяца не прошло, как она переехала в дом Петра, а он уже дважды рисковал головой в схватках с французами. «Медовый месяц называется. А сейчас ишь чего удумали – в преисподнюю на своей телеге ехать. Ладно казак, у него служба такая, а Петру-то зачем на рожон к врагу лезть?» Ангелина, накрывая на стол, смахивала слезы, но ни единым словом или жестом не вмешалась в разговор. Ничего тут не поделаешь – не может Петр отказать в таком деле.
     Да ещё и Лешку за собой тянут, мол, надежный парень. Ирине, небось, тоже не сладко будет про такое узнать. Кто его знает, чем такая поездка обернется? Так ведь и до собственной свадьбы парень может не дожить… 
     За Лешкой послали Ирину. Самохвалов тем временем пригнал свою лошадь во двор старосты. Трое мужчин, обсуждая поездку, долго сидели за столом. Утром в среду, загрузившись огородной мелочью, тронулись в путь.
     Шел ненастный первый день октября 1812 года…   

*     *     *

     Вдоль Петербургского тракта французских войск, не считая конных разъездов, было не слишком много. И только за Всесвятским селом на глаза начали попадаться неприятельские биваки. Петровский дворец после окончания пожара в Москве и отъезда Наполеона обратно в Кремль, был забит конницей. Между дворцом и Москвой наблюдалось оживленное сношение, но по истрепанным мундирам, большому количеству различных тюков и багажа, ужасному небрежению, царящему кругом, было ясно, что это оживление было вызвано не передислокацией войск или усилением наступательных позиций. Скорее наоборот: ощущение неминуемого оставления Москвы (если не сказать, бегства из неё) заставляли нижних чинов и офицеров позаботиться о собственном благополучии. Приказы о прекращении грабежей и мародерства Великой Армией не исполнялись.
     Отсутствие караула на Тверской заставе подсказало сотнику, что в частях французской армии, расквартированных в Москве, царит анархия. Только смертельная опасность может отрезвить остатки французского войска и как-то сплотить её ради спасения собственных жизней. Никакие наступательные операции такая армия выполнять уже не могла.
     На Тверской-Ямской царил хаос. Кругом лежали, втоптанные в грязь, битые люстры, черепки посуды, осколки зеркал, попадались неубранные трупы. На разоренных огородах копошились люди, перекапывая землю в надежде найти что-то съестное. Никаких войск, обещанных в прокламации, для охраны торговых крестьян не было и в помине.
     Крестьянская телега с тремя мужиками выехала на Охот-
ный ряд – это было одно из мест, предназначенных для торговли. На площади стояло или двигалось менее десятка подвод. Проехав через Охотные ряды, Самохвалов повернул телегу в сторону Моховой, где был ещё один лабаз, упомянутый в листовке.
     Прохожих на улицах Москвы было очень мало, чаще встречались ватажки грязных, полураздетых людей. Они исподлобья озирались вокруг и, увидев какую-либо богатую карету или свиту, бросались перед ней на колени, выпрашивая подаяние. Солдат же, облаченных в ужасную мешанину военной формы, гражданских сюртуков, меховых изделий шлялось по Москве превеликое множество. Пьяные компании на площадях горланили песни. Весь этот сброд мало напоминал армию, которая повинуясь жесту своего повелителя, шла на штурм неприятельских цитаделей. Самохвалов видел на улицах города не солдат, а опустившихся людей, потерявших уважение к мундиру, забывших про честь и совесть, короче говоря – шпану.
     Повсюду чернели пепелища, полуразрушенные строения, обугленные стволы деревьев с черными ветками без листьев. Петр Терентьев, Алексей и Сергей Самохвалов были подавлены обликом Москвы. Они молча въехали на Моховую. Там они увидели несколько телег, но никаких признаков торговой ярмарки обнаружить не удалось.
     Петр молча вопросительно смотрел на сотника. Самохвалову картина была ясна, торчать в городе, где царила анархия, было небезопасно.
     – Давай, Лексей, поворачивай оглобли домой!
     Лешка вздернул вожжами, усмехнувшись про себя: «Сидели вечор, обсуждали, словно захват Москвы готовили, а дело-то, оказывается, выеденного яйца не стоило».
     Долгой обратной дороги за дружескими разговорами лазутчики почти и не заметили. Домой вернулись, когда в воздухе и на земле растворились последние краски дня. Ангелина и Ирина встретили ездовых на проселке за селом – видно, невмоготу было сидеть дома. Ангелина заплакала, увидев Петра, её мокрые губы тыкались в жесткую щетину, а руки гладили плечи мужа. Ирина подошла к Алексею и впервые, сама удивляясь своей смелости, крепко поцеловала его в сухие губы.
     Сергей Самохвалов тоже не остался в одиночестве. Он обнял большую голову Рыжухи и благодарно потерся щекой о шерсть лошадиного лба. Все засмеялись. Глубинная общность вдруг объединила всех родством, которое приходит к людям наградой за пережитые вместе испытания. Ангелина прижалась к мужу и, продолжая вытирать слезы, сообщила оглушительную новость:
     – Когда вы уехали, к полудню заявились конные французы грабить церковь. Ой, что тут было! Батюшку и дьяка вывели расстреливать возле церкви... 
     Петр испуганно вскрикнул:
     – Что? Убили?!
     – Нет, не убили. Может и хорошо, что тебя с Алексеем в селе не было. Вы бы встряли в это дело, тогда и вас, и их убили бы.
     Петр потрясенный, не находя слов, молчал. Ангелина закончила рассказ:
     – Без вас-то никто не осмелился народ поднять, французы позлобствовали, да и уехали… Вот мы с Иринкой за вас и проплакали все глаза, уж не знали, что и думать…
     Несмотря на все уговоры, Самохвалов ни ночевать, ни ужинать не остался. Оседлав свою боевую, хорошо отдохнувшую лошадь, он лихо, с разбега, не пользуясь стременем, вскочил в седло и растворился в ночи… 

     Глухой порой, незадолго до рождения утренней зари, когда дикие звери в лесу, забравшись в недоступные места, забываются чутким коротким сном, Самохвалов прибыл в отряд Иловайского 12-го. Генерал, ожидая своего разведчика, не раздеваясь, дремал на лавке. Выслушав краткий доклад сотника, командир отряда немедленно собрался в Давыдовку, в штаб командира корпуса Винцингероде. Самохвалову приказал ехать с ним.
     – Знаю, что ты устал, но слишком важное дело!..   
     До утренней побудки оставался один час. Штаб Винцингероде был в полном сборе. Выслушав подробный доклад Самохвалова обо всем увиденном и задав ему с десяток вопросов, командир корпуса обратился к Иловайскому:
     – Василий Дмитриевич, сумеешь своими силами опрокинуть неприятеля аж до Тверской заставы?
     – Фердинанд Федорович, прошу усилить мой отряд конной артиллерией. Без неё сломить сопротивление у Петровского замка будет трудно, людей много потеряем.
     – Молодец, что не просишь драгун или казачьих эскадронов. Потому что всё равно не получил бы. Сегодня с утра выступаем большими силами по Дмитровскому и Ярославскому шоссе. Неприятеля надо гнать одновременно на всех дорогах. Три пушки конной артиллерии получишь.
     В глубине военного лагеря послышалась барабанная побудка: «бей барабанщик в барабан, бей барабанщик в барабан, бей барабанщик, бей барабанщик, бей барабанщик, бей!» После короткой паузы барабанная дробь рассыпалась снова... Винцингероде улыбнулся:
     – Ну, вот, вовремя успели. Василий Дмитриевич! Вы наступаете завтра с утра. Первая задача – выбить противника из Чашникова. Следующим днем атаковать Петровский дворец и выйти к Тверской заставе... С Богом!
     Сутки спустя – 3 октября – в очередном донесении барона Винцингероде о положении дел на главных дорогах, ведущих из Москвы в Ярославль, Дмитров и столицу России, появилась малопримечательная информация:
     По Санкт-Петербургской дороге мой авангард подался вперед и занял село Чашниково, а пикеты стоят под Черною Грязью…

*     *     *

     Церковь Владимирской иконы Божией Матери в Куркино с утра возвестила прихожанам долгим колокольным звоном о празднике Покрова Пресвятой Богородицы и Приснодевы Марии, созывая православный народ на молебен.
     С Покрова обычно начинаются свадьбы. Нынче венчаний почти нет, хотя девушек в церкви немало – всем хочется, чтобы Господь послал им жениха хорошего. Стоят, молят о самом заветном: «Покров пресвятая Богородица! Покрой мою победную головку жемчужным кокошником… Покров-батюшка, покрой землю снежком, а меня женишком! Бел снег землю покрывает, не меня ли, молоду, замуж снаряжает…»
     Пономарь Георгий Аксенов работал нынче на колоколах без привычной торжественности, не воспаряя душой к небесам вослед бархатной волне, отороченной малиновыми перезвонами малых колоколов. Убранство внутри храма тоже перестало радовать душу молодого церковного служки. Иконы с богатыми окладами куда-то исчезли, старую дорогую утварь заменили латунной, вместо парчовых золотого шитья риз – зеленый и красный плюш. Даже золотой крест батюшка Александр сменил на позолоченный. Евангелие и другие святые писания в переплетах из телячьей кожи тоже исчезли, остались одни хозяйственные амбарные гроссбухи. Кругом царил разор, какого отродясь не было и быть не могло в святом храме. И самое странное, что запустение вроде бы не волновало ни настоятеля, ни дьяка, который раньше больше всех радел за неукоснительный порядок в храме, и большую часть своей праведной жизни отдал этой церкви.
     Вот и сегодня – великий праздник, прихожане идут и идут в храм, можно же было к такому дню хоть бы полы помыть, пыль убрать. Так нет же: и сами не убрали, и пономарю не дали – отправили листья, опавшие на могилах сгребать…
     Ангелина и Ирина, закончив утренние хлопоты по хозяйству, собрались в церковь – там сегодня праздничная обедня. У Ангелины характер легкий, игривый, поэтому решила по старому обычаю повесить над воротами старое ведро без дна, чтобы корова отелилась легче. Посмеялись вдвоем над собой, повесили ведро и пошли в церковь.
     Но обедня не состоялась.
     Пятнадцать вражеских всадников, нетерпеливых, настороженных, хорошо вооруженных, появились возле церкви как снег на голову. Может, звон колоколов их привлек, может, просто подошло время грабить храм в Куркине – это не важно, какая причина привела мародеров на черное дело.
     Для Великой Армии, за исключением Наполеона, смысл военной кампании к октябрю 1812 года стал исключительно грабительским, неудобь сказываемым, недостойным «цивилизованного» государства – набить походные сумки золотом, прочими драгоценностями и добраться живыми до границ своей метрополии. Ни о каком национальном величии и славе, республиканских идеалах, мировом господстве французского просвещенного разума никто, даже среди маршалов, уже не вспоминал.
     Грабеж – промысел беспринципный, порочный, низменный. Недаром о нем участники боевых походов в мемуарах никогда не упоминают. Другое дело сражение, в котором солдаты, не сбиваясь с шага и держа строй, под знаменами и штандартами, под взглядом великого императора и ритмичную дробь барабанов, веря в бессмертие своего подвига, шли на противника без страха и упрека, как на священное заклание...
     Грабеж – это пир шакалов, где все ненавидят друг друга, где при дележе добычи подельники за серебряный оклад иконы готовы вцепиться в горло друг другу. Вот такая шайка мародеров и подлетела на рысях к куркинской церкви.
     Драгуны забежали внутрь храма и, обнажив сабли, начали выталкивать людей на улицу. Поднялся ропот, послышались женские рыдания, испуганный плач детей. Мужчины были готовы схватить святотатцев за грудки, но почувствовав на своем горле холод отточенной стали, бессильно опускали кулаки. Голодный волк сильнее сытой собаки.
     Грабители торопились, они толкали прихожан в спины и те кубарем скатывались по крутой лестнице на крыльцо. Там другие насильники били людей прикладами, пинали ногами, выгоняя за пределы церковной ограды. 
     Батюшка Александр с ужасом взирал на разбой, не в силах прекратить богохульство и хоть как-то помочь прихожанам. Дьячок Иван Васильев встал рядом и, мелко крестясь, шептал побелевшими губами: «Вот и пришел час испытания, наш смертный час. Боже! Укрепи мя в праведных намерениях, избавь мя от сомнений, бед и напрасныя смерти. Господи, помоги возлюбить нас ненавидящих, творящих напасть и изгоняющих нас из храма. Боже, дай мне силы с честью донести свой крест до моей Голгофы».
     Храм опустел, мародеры хищно оглядывали стены, бросились к иконостасу. Не увидев ничего примечательного, ногой распахнули Царские врата, вломились в алтарь, ризницу, горнее место. Не найдя среди утвари золотых и серебряных предметов, главарь банды мародеров подбежал к настоятелю, вцепился в его нагрудный крест. Убедившись, что и он не золотой, драгун пришел в ярость:
     – Куда ты спрятал золото? Где золотые вещи? – грабитель наматывал на кулак цепь, на которой висел нагрудный крест, словно собирался задушить священника.
     Батюшка даже не пытался освободиться от цепких рук мародера, он лишь оградился от него открытыми ладонями. Стараясь сохранить самообладание, Александр Яковлев, глядя в лицо французу, твердо произнес:
     – За последний месяц ваши солдаты трижды оскверняли наш храм.
     Французская речь батюшки никоим образом не смягчила жестокого грабителя. Ему было не до сантиментов.
     – Это гнусная ложь! Я знал бы об этом! Если не скажешь, куда спрятал золото, я убью тебя! – драгун продолжал закручивать цепь на горле настоятеля.
     Батюшка Александр смиренно опустил голову.
     Драгун бросил взгляд на старого дьяка. Тот отрешенно шептал молитвы, глядя в потусторонний мир.
     – Эй, старик, покажи, где золото, и мы не тронем тебя!
     Иван Васильев, возможно, не знал по-французски, или делал вид, что не понимает. Не повернув головы, он продолжал бубнить молитвы. Это вывело главаря шайки из себя. Схватив саблю, он начал ножнами избивать дьяка. После нескольких ударов Иван Васильев упал на колени. Из разбитой его головы потекла кровь. Красная струйка пересекла лоб, докатилась до кончика носа и закапала на грязный пол. Батюшка шагнул к дьяку, чтобы помочь ему, но теперь град ударов обрушился на самого протоиерея.
     – Где золотые чаши? Где иконы в серебряных окладах? Где настоящие ризы? – исступленно кричал француз.
     Драгуны начали срывать одежды с настоятеля храма, но батюшка, смежив веки, продолжал твердить:
     – У нас ничего нет, давно ничего нет... 
     Один из драгун что-то шепнул главарю. Тот ухмыльнулся, кивнул головой и, повернувшись к служителям церкви, угрожающе произнес:
    – Мы сейчас вас расстреляем. Пока не грянул залп, ещё есть время одуматься.
     Драгуны свирепо смотрели на избитых церковнослужителей. Батюшка в исподнем белье, еле держась на ногах, помог дьяку подняться. Лица обоих, посиневшие и распухшие от побоев, было трудно узнать. 
     – Тащите их на улицу!
     Толпа, увидев истерзанных священников, запричитала, завыла безутешно, как плачут над гробом безвременно умершего любимого человека. Жена дьяка Евдокия Егоровна забилась в руках сельчанок и упала в обморок. Молодая матушка Анна, не проронив ни звука, опустилась на колени и стала истово молиться, припадая лбом к земле. Старики, глядя на такое святотатство, плакали от своего бессилия.
     Батюшку и дьячка поставили к стене сразу за крыльцом. Пятеро драгун встали напротив своих жертв. Раздалась команда, ружья качнулись и стали прилаживаться к плечам палачей. Черные зрачки стволов в упор смотрели на тех, кого собирались убить.
     Главарь мародеров в последнем приступе злобы и ярости повернулся к священнослужителям: 
     – Ну! Скажете?
     Чужеземный грабитель не понимал, что православному священнику сохранить жизнь ценой отступления от веры труднее, чем солдату Великой Армии предать Наполеона. Алчный шаромыжник предлагал настоятелю церкви на глазах паствы совершить немыслимое грехопадение…
     Батюшка Александр, стыдясь своего подневольного вида, скорбел последней думой: «Вот оно – семя антихристово. В нём всё зло мира, беззаконие и блуд. Как же они живут, не имея ничего святого за душой?» Протоиерей закрыл глаза, избавляя себя от земных чувств и ощущений. Он был готов к мученической кончине. Драгун понял это и сделал последнюю попытку, уперев дуло пистолета в горло дьяку.
     – Скажи «да» и мы отпустим тебя и твоего попа живыми!
     Дьяк не отозвался на слова драгуна. В тот самый миг его обожгла неожиданная загадка: «А где наш пономарь? Он же был на колокольне. Не мог он оттуда сбежать незамеченный». Эта мысль так обескуражила Ивана Васильева, что он не слышал и не видел озлобленного неудачей бандита. С грустным удовлетворением успел лишь подумать: «Хорошо, что парнишке ничего не известно…» 
     Драгун скомандовал: – But! *
     Дьяк закрыл глаза, отрешенно подумав: «Ну, вот и конец...»
     Команда «пли!» утонула в страшном грохоте. В лицо плеснуло жаром, брызги каменной кладки ударили в спину. Иван Васильев упал на землю под хохот шайки грабителей.
     Мародеры стреляли поверх голов своих жертв. То ли продолжали глумиться над священниками, то ли устроили им последнюю проверку, но на этом бесчинства закончились и драгуны, вскочив на лошадей, умчались, ничего не добившись.
     Когда Иван Васильев очнулся, первым делом спросил:
     – А где наш Егор?
     Все начали оглядываться, вертеть головами, побежали искать пономаря по всем закоулкам, но Егора нигде не было. Дьяк недоуменно пожал плечами:
     – Он же на колокольне был, когда супостаты нагрянули.
     Побежали на колокольню. Побежали – громко сказано. Деревянной колокольне было без малого сто лет. Ветхая, невысокая, с узкой лесенкой, она, казалось, дышала на ладан. Пономарь к ней привык – она была с виду старой и скрипучей, а на деле ещё вполне живучей.
     Егора нашли на колокольне. Он забрался внутрь «благовеста», зацепился руками за верхнюю серьгу, а поджатыми к подбородку ногами обнимал массивный язык. При беглом

____________________________________________________
* (фран) Целься!   
взгляде его можно было и не заметить. От страха или напряжения мышцы у него свело, и парня с трудом вытащи-
ли из-под колокола. Тут уж Любаша, женушка его, дала, наконец, волю слезам.
     Находчивость Егора развеселила народ, всяк шутил и потешался над Георгием и французами, как мог. Людям, пережившим смертельный страх, требовалась отдушина…


*     *     *

     Со стороны Черной Грязи два казачьих эскадрона – влево и вправо от Петербургского тракта – уходили в сторону деревень. Они громили немногочисленные остатки французских войск, замешкавшихся на бивуаках, и угрожали охватом неприятелю, стоявшему на главной дороге.
     Ещё два эскадрона, поднимая желтую пыль, врубились в колонну французских кирасиров. Тяжелая конница противника несла потери, но повернуть её вспять не удавалось. Первая шеренга, прикрытых броней всадников, словно на учениях, давала залп из пистолетов по казачьим рядам и уступала место второй шеренге. Новый залп – и всё повторялось снова и снова.
     Потери казаков были весьма ощутимы, и лобовая атака могла бы плохо закончиться для них, но под шум и неразбериху боя быстрые и легкие лошади уже обтекли лавой строй кирасиров и, зайдя им в тыл, всадники с воинственным гиканьем врубились в самую гущу, ломая и дробя монолитные построения французской конницы. Бока казачьих коней от стремительного бега потемнели, с мокрых удил капала желтая пена; лица всадников, стоящих на стременах и совершающих «мулинеты»,* были отчаянно решительны.
     Французским войскам двигаться навстречу подходящим русским резервам было самоубийственно, даже оборона рубежей потеряла для них всякий смысл. Но замкнуть окружение и наголову разбить неприятеля у всадников Иловайского сил пока не хватало.
________________________________________
* Вращение сабли над головой

     Конная атака скоротечна. Словно и не сверкали только что две сотни сабель над неприятельскими головами. След нападавших простыл в ближайших балках и оврагах, и никому не было известно, откуда они снова клином вонзятся в маршевые колонны наполеоновской элиты.
     4 октября отряд Иловайского, проломив боевое охранение возле Всесвятского, вышел к Петровскому дворцу. К тому времени там квартировали и держали позиции венгер-
ская конница и гренадеры вице-короля Евгения Богарне.
     Венгерская конница имела почти тысячелетнюю историю участия в войнах. Она по праву считалась лучшей в Европе, даже честолюбивые поляки признавали её превосходство. Венгры побеждали противника умением удивительно быстро и точно маневрировать, своей тактической изобретательностью и, конечно же, благодаря исключительной дисциплине. 
     Генерал Иловайский хорошо знал, кто ему противостоит на пути к Москве. Венгры всегда умели преподнести противнику неожиданный «сюрприз», который обеспечивал им победу. Одолеть такого врага без хитрости вряд ли удастся.
     В ночь перед боем генерал собрал в штабе всех командиров и изложил свой план атаки венгров. Задумка генерала была, конечно, хитроумной, но сложной и рискованной. Неплохо было бы узнать мнение самих венгров, но сделать это удастся только в бою…
     Иловайский оглядел боевых соратников.
     – Когда начинаешь бой, трудно предсказать, чем он закончится. Этот план сработает, если каждый из вас точно выполнит свою задачу. Давайте отрабатывать диспозицию…
     Суть плана Иловайского заключалась в следующем. Две сотни конников неспешной рысцой идут по тракту на сближение с противником. В середине прячется конная артиллерия. Когда до неприятеля остается менее полуверсты, казачьи сотни срываются в карьер и уходят – одна вправо, другая влево, неожиданно для противника оставляя на дороге три пушки, которые начинают бить картечью по противнику. Венгерская конница, уходя от кинжального обстрела, обязательно пойдет влево и вправо на сближение с казачьими сотнями. В освободившийся центр стремительно влетают третья и четвертая сотни, окончательно рассекая венгерскую группировку на две части. Находясь почти в окружении, венграм ничего не останется, как спешно отступать в сторону Тверской заставы… 
     Ранее ничего подобного казаки Иловайского не применяли, поэтому венгры особенных «сюрпризов» от русской конницы не ждут… Сотники обсуждали план дотошно и долго. Разошлись за полночь. 
     Но, как оказалось, гладко было на бумаге… На войне, увы, такое случается часто.
     Когда казачьи эскадроны пошли неспешной рысью на сближение с венгерскими конниками, те неожиданно с места в карьер бросились в атаку на казаков. Это в корне поменяло диспозицию и характер боя. Генерал Иловайский, который находился рядом с пушками, в один миг понял, что при лобовой атаке венгры легко их сомнут, потому что вдвое превосходили по количеству сабель. Кроме того, пушки, не успев сделать ни одного выстрела, будут захвачены неприятелем. Казачьи сотни охватило замешательство: то ли принять лобовую атаку, то ли уклониться от неё?
     Такие мгновения боя и показывают настоящую цену командиру. Василий Дмитриевич Иловайский, встав на стремена, несколько секунд всматривался в конные ряды венгров, прикидывая, сколько ему отпущено времени для ответного хода. Получалось совсем немного…
     – Сотня Самохвалова влево – марш!.. Сотня Пшеничникова вправо – марш!.. Пушки – к бою!.. Картечью – пли!..
     Звенящий от напряжения голос генерала перекрыл топот сотен копыт. Команда поспела вовремя. Казаки резво ушли в обе стороны от дороги и в открывшейся пространственной перспективе противник увидел сидящего на коне генерала без головного убора, с развевающейся на ветру шевелюрой. Генерал не метался на дороге, никуда не спешил, не пытался ретироваться, словно понимал свою обреченность и уже смирился с ней. В пылу боя, видя перед собой генерала (за его пленение полагался высший военный орден), не мудрено было не обратить внимания на три пушки среднего калибра за его спиной.
     Залп картечи ошеломил венгров. Плотность огня, помноженная на плотность рядов кавалерии, дала отличный результат: венгры потеряли вдохновение. А без куража любое дело из крылатой потехи превращается в постылую повинность. Одного самолюбия мало для победы, хотя и достаточно, чтобы принять здравое решение.
     Венгерская конница могла бы, презирая потери и саму смерть, достичь рубежа, откуда велся огонь. И захватить пушки вместе с генералом, и отбиться от диковатых казаков. Но для этого им недоставало сейчас самой малости – смысла очередной победы. Захватить три пушки, чтобы потом с ними бежать из Москвы? Так без пушек-то бежать сподручнее… Всё теряет смысл, когда нет никакой надежды на будущее. Уверенности в завтрашнем дне не было сейчас даже у французского Главнокомандующего.
     Бездеятельность Наполеона, торжество мародеров, Лукулловские пиршества обреченной армии, обустройство театра в Москве, которая и без того превратила жизнь солдат в театр абсурда, – всё это изо дня в день сгущало сумерки сомнений французских солдат – зачем они здесь?
     Инстинкт самосохранения заставил венгерскую конницу ринуться в гущу боевых порядков казаков. Началась жестокая рубка. Командира сотни Самохвалова, который летел впереди, венгры заприметили сразу и начали оттеснять в сторону. Четверо всадников взяли казака в клещи, готовясь атаковать его. В последний момент, когда положение сотника казалось безвыходным и над ним уже были занесены сабли, произошло неожиданное: Самохвалов взмахнул руками и, описав саблей полукруг, завалился назад и начал падать с лошади, словно в грудь ему ударила пуля. Секундной растерянности венгерских гусар хватило, чтобы чиркая руками по земле, сотник выскочил из клещей, сумев ударить при этом саблей по голени ближайшего коня. Ещё через пару секунд Самохвалов, как ни в чем не бывало, крепко сидел в седле, продолжая вести за собой ревущих от восторга казаков.
     В это время за спинами венгерских гусар послышались ор, гиканье, улюлюканье двух новых сотен, брошенных в бой. Три пушки Иловайского катились по тракту вперед, готовые подавить попытки французских гренадеров задержать наступление русского войска.
     Венгерская конница без малейшего угрызения совести начала отступать. Пехота, не вступая в бой, отошла за Тверскую заставу. Не было больше у Великой Армии тех идей, знамен и штандартов, за которыми её солдаты шли в бой, презирая смерть.
     Барон Винцингероде в очередном отчете императору Александру писал: «После непродолжительного, но упорного боя у Петровского дворца с находившимися там французскими войсками в числе полутора тысяч, неприятель отретировался в Москву… Быв очевидным свидетелем кавалерийской стычки, я не могу довольно нахвалиться искусством и мужеством генерал-майора Иловайского 12… Не смотря на превосходные силы неприятеля, он так искусно располагал своими полками, что, ударив на неприятеля во фланги, привел его в большое расстройство и, обратив в бегство, гнался за ним до самого города… Считая всегда венгерскую конницу первой в мире, после виденной мною атаки Иловайского, я должен отдать преимущество казакам перед венгерскими гусарами…»

*     *     *

     Трудно понять, каким образом, преодолевая пустоши и бездорожье, лесные чащобы и водные преграды в одночасье долетают слухи до глухих деревень, монастырей, богом забытых поселений и малодоступных скитов? Любители легких и быстрых ответов обычно говорят: сорока на хвосте принесла.
     На исходе первой недели октября в каждой деревне обсуждали главную новость: французы уходят. Да не просто уходят, а бегут, поджавши опаленный хвост. Эти мусьё совсем потеряли человеческий облик – бросали своих раненых на обочинах дорог, словно шакалы, обступали гуртом конскую падаль, пластали её штыками и, слегка обдав пламенем, заглатывали не прожевывая. Они жрали всё подряд, что ещё принимали их корчившиеся от голодных спазм желудки.
     Очевидцы, переходя на шепот, рассказывали, что эти антихристы и человечину на кострах жарили. Бабы, наслушавшись жутких рассказов от разных беженцев и калик перехожих, истово крестились и тихо шептали: «свят, свят,
оборони нас Господь от такой напасти!».
     11 октября последние фуражиры, а точнее, обезумевшие от голода и страха французы, перед бегством из Москвы ринулись в села запасаться провизией. С утра десятки телег сворачивали с большака и растекались по окрестным селениям. Во многих деревнях раздавались выстрелы, возле Химок подымались столбы дыма.
     Набегов мародеров в эти дни уже никто не ждал. Авангардные посты генерала Иловайского стояли на окраине Москвы. Туда же прибыл командир корпуса генерал Винцингероде. По Петербургской дороге в обе стороны уже без оглядки и страха сновали с донесениями неутомимые фельдъегеря, нарочные, гонцы и курьеры.
     Хорунжий Аверкий Яковлев с двумя казаками сопровождал до Чашникова фельдъегеря, который вез в Санкт-Пе-тербург запечатанные сургучом пакеты. Подъезжая к деревне Барашки, конь фельдъегеря начал заметно прихрамывать. Остановились осмотреть копыта.
     – Потеряли подкову, ваше благородие! К ковалю надо!
     – Вон деревня, туда заедем – откликнулся офицер.
     В Барашках первый же встречный мужик охотно поведал:
     – У нас своего коваля отродясь не бывало. Вон, видишь, церковь виднеется. Недалече от неё дым поднимается, – похоже, староста баню затопил. Это Куркино. Держись правее, аккурат в Юрово попадешь. Там спроси Ермилу Рваный Карман. Он коваль и есть.
     Заехали в Юрово, нашли на краю деревни кузницу. Коваля в ней не было, но очаг был живой, инструмент лежал на колоде. Выйдя на угор осмотреться, казаки неожиданно увидели на нижней дороге, что тянулась вдоль реки, три подводы с французами. Откуда они тут появились – заблудились в безликих проселочных дорогах или с Гаврилкова завернули, – это было неважно. Важно другое: французов было человек десять-двенадцать, а их трое. Фельдъегерь не в счет. Он, согласно Уложению о фельдъегерской службе, ни при каких обстоятельствах не должен ввязываться в бой, кроме исключительных случаев, когда ему грозит смертельная опасность или неизбежный плен.
     – Ваше благородие! Садитесь на мою лошадь! Уходите на большак! Прохор, Тарас, – головой отвечаете за сохранность почты. Уходите! Я с грабителями сам разберусь! 
     Решение хорунжего было единственно верным. Фельдъегерь понимал, на что обрекал себя Аверкий Яковлев, но помочь ему сейчас ничем не мог, не имел на то права. Он благодарно козырнул хорунжему и поскакал с эскортом из двух казаков мимо изб Машкина, сквозь черное филинское пожарище на выбеленный первым инеем большак… 
     Подводы тем временем поднялись по склону и повернули в деревню. Солдаты шли рядом с телегами и настороженно держали в руках ружья. Из-за поворота навстречу конному поезду галопом вылетел казак. Французы оторопело уставились на всадника, полагая, что нарвались на казачий разъезд. Поравнявшись с первой телегой, Аверкий с потягом опустил саблю на голову возницы. Французы пребывали в замешательстве и собирались уже бросить оружие, чтобы сдаться в плен, но… за лихим всадником никого не было. Инстинкт самосохранения срабатывает у человека быстрее мысли. Именно инстинкт заставляет живое существо лихорадочно искать и находить спасение… 
     Французы не бросили оружие.
     Подлетев ко второй телеге, хорунжий рубанул по предплечью солдата, который готовил ружье к выстрелу. Большего Аверкий Яковлев ничего сделать не успел: с третьей телеги навстречу ему почти в упор громыхнул выстрел…
     Деревня только закоренелому горожанину может показаться безлюдной или вымершей, если на улице и во дворах никого не видно. В действительности же десятки внимательных глаз сквозь подслеповатые оконца изб, через растворенные ворота хлевов и поветей, из-за колючих зарослей задних дворов наблюдают за окружающим миром. Если незнакомый человек пройдет по деревенской улице, можно не сомневаться: его проводят долгим цепким взглядом в каждой избе.
     Не успел Аверкий упасть замертво к ногам хромающего коня, как над деревней взвился отчаянный крик:
     – Казака убили!
     Словно вышняя сила толкнула и разбудила деревню: захлопали калитки, где-то лязгнули железом, зашлись лаем собаки, послышались заполошные крики и всю эту разноголосицу звуков разрезал протяжный разбойничий свист.
     Мужики выскакивали во дворы, хватали на ходу вилы или топоры, выламывали из плетней увесистые жерди и, мигом сориентировавшись, бежали к нижней дороге. Кто-то из подростков во всю прыть летел в соседнее Куркино.
     Страх смерти сильнее голода. Фуражиры, сталкиваясь и мешая друг другу, лихорадочно разворачивали телеги на узкой дороге. Их однополчанин, сидящий на земле и истекающий кровью, умолял не бросать его. Но помочь своему соплеменнику у фуражиров не было времени, да и желания тоже – живые думали о собственной жизни. В отчаянии раненый рванулся вперед и схватился здоровой рукой за спицу колеса. Телега покатилась, потащила солдата за собой, выворачивая ему руку из сустава.
     На развилку дорог с холма скатывались куркинские мужики. Увидев, что путь к отступлению отрезан, а сзади, размахивая кольями и топорами, наступало на пятки юровское войско, фуражиры бросили телеги и прыгнули в холодные воды Сходни. Стуча зубами от страха и холода, они выползли на противоположный берег и, словно пуганые зайцы, дали стрекоча в сторону Соколово. Среди мужиков, желающих бросаться в предзимнюю речку не нашлось. Так закончилась их последняя схватка с иноземцами…
     Гроб с телом погибшего казака за день до похорон поставили в храм. После вечернего богослужения батюшка Александр и дьяк Иван Васильев, едва оправившиеся от зверских побоев грабителей, всю ночь читали над ним Псалтирь, а прихожане соборно молились за упокой его светлой души. И, проявив исключительный знак уважения, герою была отслужена заупокойная литургия. «Соединим молитвы наши подъятыми ради усопшего и по любви к нему, да свершится милость в память славного раба Божия Аверкия…»
     Похоронили хорунжего Яковлева в селе Куркино возле церкви Владимирской иконы Божией Матери рядом с казаком Иваном Ивановым. На похороны собрались прихожане Куркина, Юрова, Машкина, Барашек… Медленно и печально гудели в тот день церковные колокола. 
     В церковной метрической книге настоятелем Александром Яковлевым (батюшка оказался однофамильцем казака) была сделана запись: «Казацкой ундеръ офицеръ Аверкий Яковлевъ был убитъ французами и погребенъ 13 октября 1812 года при церкви Владимирской иконы пресвятыя богородицы».

*     *     *

     Немало французских фуражиров сгинуло в окрестностях Москвы во время грабительского промысла. Сотни непрошенных гостей нашли свою погибель в бесконечных боевых стычках с казацкими отрядами. Тысячи французских солдат умерли в Москве от эпидемий, междоусобиц при дележке награбленных трофеев, а также от рук местных лиходеев, которые тем больше стекались в Москву из окрестных селений, чем явственнее проступали признаки скорого бегства горе-победителей из немилосердного города.
     Чего стоила победа, если сами французы в одиночку опасались ходить по ночной Москве? Пропавших при странных обстоятельствах солдат зачастую находили в выгребных ямах отхожих мест.
     У похоронной команды Жозе Этьена забот стало невпроворот. Главное – сохранить в неприкосновенности телеги с награбленными драгоценностями. Часть войск ушла из Москвы пробиваться на Калугу, на их место пришли те, кто раньше стоял на дальних заставах. Вот их-то и приходилось опасаться больше всего. Они возомнили себя несправедливо обделенными, не смущаясь, несли чушь о равенстве и братстве. Жозе считал, что истинное равенство и братство бывает только среди покойников. 
     Жозе почти уже не верил, что Великая Армия благополучно вернется домой из похода в страну варваров. Он всё чаще задумывался о совсем уж невероятных вещах: когда в живых останется только его похоронная команда, когда часы отсчитают его последний час, кто по-человечески предаст его земле?
     Жозе Этьен с тоской вспоминал виноградники Италии, вишневые сады Голландии, где у него почти не было работы, но было много вина, красивых женщин, и весь поход казался нескончаемым праздником жизни. «Будь проклята эта холодная необъятная страна, где не только воевать, но и жить невозможно! Здесь даже смерть не приносит успокоения». Он, не разгибаясь, копал стылую землю, и ему казалось, что он роет могилу самому себе… 
     После неудачи в Тарутинском сражении вопрос об оставлении Москвы был решен окончательно. Войскам выдали дорожный провиант, который солдаты выбросили, потому что их ранцы были до отказа забиты награбленными ценностями.
     Об артистах через три дня все уже забыли. Впрочем, не все: в первую же ночь после приказа о выступлении из Москвы их ограбили дочиста и, видимо, случайно сожгли декорации. Несчастные актеры совсем пали духом и в этот трагический момент Альберт Карлович Гохман вспомнил, что обещал быть их опекуном.
     Артисты, которые блещут талантами на сцене, в повседневной жизни, как правило, совершенно беспомощны. Поэтому заботу о себе важного чиновника муниципалитета восприняли со слезливой благодарностью.
     Организовать выезд артистов из Москвы (и свой тоже) оказалось гораздо сложнее, чем собрать труппу и открыть театр. Главная проблема – не было лошадей. Из-за болезней и бескормицы они гибли тысячами. Лошадей было так мало, что всерьёз рассматривались предложения бросить часть пушек. Всё, что удалось раздобыть Гохману – это несколько выбракованных лошадей.
     Большая часть труппы разместилась в лазаретном фургоне, и лишь директриса и «первая любовница», имея маршальскую протекцию, ехали на тройках в «ландо» *. Альберт Карлович Гохман, как и «первый любовник», был вынужден трястись верхом на изможденной кляче.
     Печальным было путешествие артистов по дорогам России. Добравшись до Можайска, они увидели огромные смрадные костры, где сотни безобразных трупов, сложенных пирамидами, горели черно-бордовым пламенем. Это были русские раненные, брошенные здесь отступающей армией и погибшие от ран и голода. От ужасного зрелища впечатлительные актрисы падали в глубокий обморок.
     А вот и знаменитое поле, где сошлись в сражении две непримиримые силы, где недавно гремели пушки и тысячи копыт топтали несжатый урожай, где ручьями лилась кровь… Сегодня здесь тихо, пустынно и скорбно. Несметное количество ворон пировало на чужой тризне… 
     Гохман напряженно рассматривал развалины укреплений, черные остовы обгоревших изб, и главное – горы трупов, в полном беспорядке лежавших повсюду. Стаи одичавших собак лениво бродили среди этого пиршества. Все

_______________________________
* Четырехместная карета с откидным верхом.
повозки, кареты, фуры, коляски и верховые торопливо проезжали мимо жуткого неприбранного побоища.
     Было понятно, что люди вряд ли скоро сюда вернутся. Тут надо было либо возвращаться сразу, похоронить мертвых и начать строить новую жизнь, либо ждать, пока время и звери не решат проблему разложившихся трупов.
     Живые не без основания боятся болезней и эпидемий. И поэтому они, страдая и теряя в душе что-то важное, бросают землю пращуров, и уходят обживать другие, нетронутые смрадом войны территории… На долгое ожидание у людей, как правило, нет ни времени, ни возможности – жизнь требует своё, у неё свои резоны и помыслы. Бренная жизнь дается людям, чтобы жить, а не оцепенело ждать неизвестно какого срока.
     Гохман зябко поежился, устало смежил веки. У него больше не было сил видеть Бородинское поле. Сентиментальные актрисы в лазаретном фургоне и каретах «ландо» плакали навзрыд. Спасибо им за это, хоть кто-то, кроме хмурых небес ранней осени, оплакал павших воинов. Пройдет ещё неделя, от силы две, и первый снег белым саваном покроет навеки побратавшиеся останки двух армий… В тот год на Бородинском поле даже волки и собаки не враждовали между собой… 
     Конный поезд с артистами кое-как дотащился до Смоленска. В эти полные страданий и лишений дни дополнительно ко всем бедам неожиданно ударили морозы. Оказалось, что у артистов нет ни теплой одежды, ни рукавиц, ни валенок. Зато они прихватили с собой те сценические костюмы, которые удалось спасти от пожара.
     Мало-помалу артисты отморозили себе руки и ноги. Первой жертвой стал «первый любовник» – Андре Перу. Альберт Карлович помог красавцу мужчине с отмороженными ногами кое-как добраться до богом забытой деревушки в версте от большой дороги, где тот через две недели и умер от истощения.
     Директорша г-жа Бюрсей и «первая любовница» г-жа Адне в дорожной неразберихе однажды отстали от колонны и сбились с пути. В стороне от главной дороги французские мародеры немедленно выкинули их из роскошных карет, с «рыцарским» благородством оставив взамен «ландо» хромую клячу и зарядный ящик, в котором они и продолжили свое путешествие. Неудобства длились недолго: обе дамы попали под обстрел и были контужены взрывом ядра. Немощные, чуть живые, они стали легкой добычей партизан, но, не выдержав тяжелых условий партизанского быта, вскоре скончались.
     Надо сказать, что сочувствием у местного населения актеры не пользовались. Темные, необразованные крестьяне считали лицедеев грешниками независимо от того, какого персонажа они исполняли – доброго или злого.
     Импресарио театра, граф Боссе, после того, как сдохла его лошадь, прибился к артиллеристам. Идти на обмороженных ногах он не мог, потому пристроился верхом на пушку. Но осилить в такой неудобной позе переправу через ледяное крошево Березины было выше его сил…
     Благополучно добралась до Франции только г-жа Фюзи, исполнительница романсов и ариеток. Её любил слушать Наполеон на вечерних концертах в Кремле. Именно благодаря её воспоминаниям и стали известны кое-какие подробности из жизни французского театра в Москве.
     Гохман Альберт Карлович выпал из компании артистов как-то незаметно и неизвестно где. Никто из труппы этого не заметил, словно Альберта Карловича никогда и не было рядом с ними. Никто ни разу не спохватился: «Ах, где же наш бесценный опекун?» Г-жа Фюзи позднее ни разу не удостоила его вниманием в своих живописных и подробных воспоминаниях, даже на тех страницах, где описывала трагическую одиссею возвращения артистов из Москвы в Париж… 
     Альберт Карлович замерз в начале ноября 1812 года на обочине дороги возле Вильно, так и не выбравшись за пределы российской империи. Его одинокое, скрюченное тело занесло, заровняло снегом, не оставив никакого следа на земле. Ни одна слезинка не пролилась в память о нем, о его загубленной и никчемной жизни. 
     В эти ноябрьские морозные дни русские войска атаковали французов возле Борисова, что стоит на реке Березина. До трагической переправы армии Наполеона через ледяное крошево водной преграды оставалось несколько дней.

*     *     *

     Французы, уходя из Москвы, «громко хлопнули дверью». Не дождавшись ответа Александра I на троекратное предложение мира, раздраженный Наполеон приказал 11 октября взорвать Кремль. Это была истерика, обманутого в своих ожиданиях самолюбивого человека, мечтавшего о мировом господстве.
     Не потерпев ни одного поражения, захватив Москву, Наполеон вдруг понял, что он – банкрот. Александр I превозмог его самым непостижимым образом. Теперь, говоря о Москве, все будут называть победу Наполеона пирровой, он потерял лицо перед Европой. Это сводило его с ума. Он был готов стереть с лица земли не только ненавистный Кремль, но и всю Москву, всю Россию… 
     Генерал Винцингероде, прознав о планах Наполеона от пленных (их казаки добывали ежедневно), устремился в Москву к маршалу Мортье (коменданту Кремля), чтобы отговорить его от этого чудовищного замысла. О собственной безопасности Винцингероде, конечно же, позаботился: поверх мундира накинул на себя цивильное пальто, а ротмистр Нарышкин, сопровождавший своего начальника, взял в руки белую тряпку.
     Но когда они уже шли по Тверской, белая тряпка их не спасла – пьяный француз схватил Винценгероде за широкий воротник пальто и, размахивая саблей, объявил его своим пленником. Под одобрительный смех соплеменников потащил генерала на гауптвахту, надеясь получить за него высокую награду.
     Командиров, способных лезть к черту на рога, нижние чины русской армии обожают. За таким начальником солдаты готовы идти в огонь и воду. Конечно же, генерал Винцингероде не чурался и внешних эффектов – любил громогласно распекать подчиненных офицеров и щедро награждать рядовых бойцов. В общем, вел себя в полном соответствии с русскими традициями. Однако фамилия его для русского уха, прямо скажем, «не звучала» и солдаты немедленно придумали ей полноценную замену, употребив привычные понятия: «Винцо в огороде» …
     Французы к страстным речам «Винца в огороде» не прислушались и Кремль всё-таки взорвали, хотя это получилось не так сокрушительно, как они планировали. Покидая Москву, они прихватили с собой в качестве пленника храброго до безрассудства Винцингероде и заодно верного офицерской чести адъютанта Нарышкина. Однако через месяц их освободили из плена казаки, разгромившие очередной французский обоз… 
     За пять недель оккупации Москва, казалось, была разграблена дальше некуда. Однако взрыв Кремля послужил сигналом к наступлению ещё одной армии – грабителей местного разлива. Сотни крестьянских телег из окрестных сел хлынули в Москву.
     Бенкендорф, заменивший плененного Винцингероде, в те дни писал: «Мы вступили в Москву вечером 11 октября. Город был захвачен на расхищение крестьянами, которых стеклось великое множество, и все пьяные. Казаки довершили разгром… Люди убивали друг друга на улицах, поджигали уцелевшие дома… Войдя в город с гусарами и лейб-гвардией, я счел своим долгом немедленно принять на себя полицейские обязанности. Мне пришлось выдержать несколько настоящих сражений…» 
     Шайки разбойников, которые давно действовали в Москве под покровом ночи, открыто вышли на улицы – тайное стало явным. Воровские притоны и станы заполонили Москву. Позднее, с восстановлением в городе полицейской власти они уползли в подмосковные, тверские, владимирские леса.
     Полковник Толь, московский обер-полицмейстер сетовал: «Правда сказать, французы не столько нас разграбили, как наши русские крестьяне подмосковные, господские люди и протчая пьяная сволочь. Разграбили все оставшиеся от пожара домы в Москве; деревни, лежащие круг Москвы набиты разграбленными вещами и мебелью. Поверьте Богом, ужасно жить теперь в Москве...» 
     А Париж в это время продолжал жить праздной жизнью главного города Европы. Война – это где-то далеко, на краю цивилизации, за тридевять земель от берегов Сены. Крупнейший город варваров на окраине Европы покорен, имя Наполеона не сходило со страниц всех французских газет.
     Для парижского высшего света императорские курьеры стали олицетворением блестящей победы: вместе с донесениями Главнокомандующего они привозили из России несметное количество бриллиантовых и золотых украшений, слитки драгоценных металлов, шелк, парчу, фарфоровые сервизы, живопись, русские ордена и медали... – всё, что могло усладить их взор.
     На улицах культурной столицы мира, надо отдать должное, было чисто. Возле Пале-Рояль в Публичном саду фланировали гуляющие парочки. Особенно красиво смотрелись военные кавалеры. Они с неподражаемым шармом совершали променад в белых рейтузах, вычищенной до блеска обуви, в головных уборах «а la Napol;on. Кругом сияли огнями модные клубы, кофейни, дорогие бутики. Пожилые дамы в толстых пальто, сидя под зонтиками, продавали montpensier (фруктовые леденцы). Обжорство и веселость жителей Парижа завораживали провинциалов, попадавших в те дни на улицы столичного города...
     Вдоль королевского дворца тянулись аркады, под сводами которых разместились торговые заведения, где оседала контрабанда со всей Европы. Здесь же мужская часть общества охотно читала газеты, спорила, обсуждала новости, не боясь обратить на себя внимание полиции. Полицейским в форме было запрещено появляться в аристократическом чреве Парижа.
     Публика неспешно ходила по ухоженному парку не столько для того, чтобы что-то увидеть или купить, сколько себя показать. Разумеется, в толпе было предостаточно шпиков, а также женщин для необременительных развлечений. Продефилировав по главной аллее парка, солидные пары важно шествовали дальше в Комеди Франсез. 
     На войне случаются временные неудачи, но дискутировать о них с высокой трибуны – значит за деревьями не видеть леса. Пользуясь отсутствием Наполеона, болтуны в Национальном собрании позволяли себе заниматься демагогией, питая оппозицию необоснованными надеждами. Но что представляет из себя крикливая оппозиция? Это неудачники, мечтающие урвать дольку мяса у льва, пока он пережевывает очередной кусок.
     Верхняя палата (Сенат) гораздо благоразумнее нижней, и хотя именно Председатель Сената являлся вторым лицом в государстве, с этой стороны угроза императорской власти была минимальной: вторых лиц в империи – пруд пруди. Площадь Согласия напротив Бурбонского дворца одним своим названием должна была вечно напоминать народу о его главном историческом предназначении…

     Протеже французского маршала Станислав Петрович Козловский в окружении утомленных длительным путешествием кузины Амалии Михайловны, её детей и гувернантки Габби, в ночь на 23 октября 1812 года прикатил на респектабельном, но изрядно обшарпанном дормезе в Париж.
     Ночной город неожиданно встретил его тревожным переполохом. По улицам бежали цепочки солдат, которые без промедления оцепляли площади, перекрывали дороги и мосты. К утру Париж оказался на осадном положении. В Латинском квартале (где, кстати, находится университет Сорбонна), Станислав Петрович, наконец, узнал от одного хмурого офицера патруля, что Наполеон погиб в России и сегодня в Париже будет объявлен новый император.
     Сказать, что известие профессора ошеломило, значит не выразить и малой доли тех чувств и эмоций, которые свалились на него. Он жадно вглядывался в лица солдат и офицеров, вслушивался в их разговоры и с каждой минутой его недоумение лишь возрастало: никто не был опечален смертью Наполеона. Он слышал обрывки фраз о неисчислимых жертвах военных походов, о жадности и ненасытности императорского окружения…
     Когда мимо Козловского промаршировал отряд Национальной гвардии и в одном строю с гвардейцами прошествовала восторженная группа людей в арестантской форме, посланник Мюрата понял, что на его глазах разворачивается драма государственного переворота.
     Станислав Петрович затаился в темной глубине фургона и стал лихорадочно думать: что делать? Если это свержение режима Наполеона, то и все его ближайшие маршалы скоро окажутся не у дел. Это в лучшем случае, а в худшем – их всех в метрополии ждет гильотина. Предъявить сейчас документ, что ты являешься доверенным лицом маршала Мюрата, значит разделить с ним его судьбу. Нет, с этим торопиться не следует.
     Он приказал вознице загнать экипаж поглубже в какой-нибудь темный двор, чтобы там дождаться утра, которое, как говорят в России, вечера мудренее. Но рой неспокойных обжигающих мыслей не дал уснуть профессору. В отступающей французской армии тоже было много недовольных Наполеоном, его тихо проклинали и даже в сердцах желали погибели, но то, что открылось сегодня в Париже, выходило за пределы здравого смысла.
     Участие в заговоре Национальной гвардии, войсковых подразделений, освобождение из тюрем политических противников означало, что тысячи людей готовы к свержению тирана. Миллионы других, привыкших к покорности, безропотно последуют за бунтовщиками. В народной массе желание положить конец изнурительной войне всегда сильнее страха государственного переворота – был бы только подходящий лидер. И если божественное провидение находит человека, готового исполнить свою историческую роль, то заговор неизбежен.
     И всё-таки, трезвый разум готов признать, что Бог беспристрастен. Он одинаково безразличен как к одной, так и к другой стороне. И кто одержит верх в непримиримом противостоянии – мятежники или опостылевшая, но законная власть – и самому Богу не известно…
     Когда после короткого забытья Козловский открыл глаза, было уже светло. Он осторожно вышел из дворового тупика на оживленную улицу. Что-то у оппозиции, видно, не сложилось… Все признаки заговора стремительно исчезали с городских улиц и площадей. Национальные гвардейцы и армейские батальоны вернулись в свои казармы. Только усиленные конные наряды полиции шествовали по городу, удивляя обывателей столь редким явлением.
     Ни Амалия Михайловна, ни Габби не догадывались о грозных событиях ночи. Козловский не стал посвящать их в ночные перипетии. Он уже и сам не был уверен, что отряды гвардейцев, солдаты на площадях, узники в полосатых робах не пригрезились ему от переутомления после длительного пути. Спрашивать о таких вещах прохожих или своих французских возчиков профессор не счел для себя возможным. Береженого бог бережет.
     В ближайшей таверне путешественники совершили утренний туалет, позавтракали и, вопросительно глядя на Станислава Петровича, ожидали развязки событий: благодаря заботам Всевышнего они прибыли, наконец, в Париж, означает ли это окончание их мучений? 
     Козловский мысленно повторил адрес, который сообщил ему Мюрат: набережная Бурбонов (quai Bourbon), дом № 15. Это в самом центре Парижа, на острове Сен-Луи. Очень простой адрес, чтобы умудриться его забыть. За время пути Станислав Петрович выучил наизусть карту Парижа и мог свободно ориентироваться в городе даже ночью.
     Профессор улыбнулся:
     – Милые дамы! Господь хранил нас, и мы достигли столицы мира! Нам осталось сделать ещё один маленький шаг, чтобы взойти на вершину.
     Козловский – прагматик до мозга костей – иногда, в особом расположении духа, был не лишен высокопарной сентиментальности.
*     *     *

     Особняк № 15 на набережной Бурбонов смотрелся превосходно. По белому каменному фронтону двухэтажного здания растекались лепные гирлянды экзотических фруктов. Высокий подъезд с двух сторон охраняли мраморные львы с открытой пастью; скульптуры были изумительны – казалось, ещё мгновение и львы издадут грозное рычание. Дом утопал в зелени старинного ухоженного сада. Всё это великолепие было обнесено высокой причудливой оградой из черного кованого железа.
     Козловский потянул вниз золотистый шнур, висевший возле ворот. Раздался мелодичный звон нескольких колокольчиков. Из подъезда вышел привратник.
     – Месье! Кто вы и по какому делу?
     Профессор ответил учтиво, но предельно лаконично:
     – Я от маршала Мюрата.
     – У вас есть послание от маршала?
     – Да. Кофр. – Козловский кивнул головой в сторону дормеза. Он держался с тем аристократическим достоинством, которое всегда производит нужное впечатление на слуг.
     – Простите, месье, я должен оставить вас на минутку.
     Через пару минут привратник снова появился на крыльце. Он незамедлительно открыл ворота и любезно попросил занести кофр внутрь особняка. Козловский, не оборачиваясь, подал солдатам знак рукой…
     Внутреннее убранство особняка, выдержанное в мавританском стиле, поражало взгляд ещё больше, чем фасады снаружи. Просторный холл имел форму шатра. Стены украшали превосходные персидские ковры со сложным растительным орнаментом. Ковры перемежались нишами с высокими дверцами в виде решеток из деревянных полочек. В центре стоял невысокий восьмиугольный стол, также украшенный восточным орнаментом разных пород дерева. Два темных сундука, сделанных из камерунского эбена и обрамленные серебряной вязью, великолепно вписывались в убранство холла.
     Привратник открыл малоприметную массивную дверь и внимательные глаза Козловского успели разглядеть небольшую комнату, устеленную толстым ковром. Ничего, кроме ковра, в комнате не было. Солдаты занесли кофр внутрь и когда они вышли, привратник сразу же запер дверь таинственной комнаты на ключ.
     Узнав, что в дормезе остались две дамы с детьми, привратник поспешил к ним. В гостиной, куда пригласили пройти гостей, уже был накрыт стол: горячие и холодные напитки, круассаны, вино, фрукты. Привратник, раскланявшись, оставил гостей одних.
     Прошло около получаса. В гостиной никто из обитателей дома не появлялся. Козловский не сомневался, что сейчас хозяин особняка знакомится с содержимым кофра, просматривает письма и прочие документы (если они, конечно, были вложены в кожаный мешок). Козловский ходил по гостиной, задрапированной модными тканями братьев Гобеленов, и с удивлением рассматривал на стенах картины кисти Николы Пуссена, Ланкре, Фанг Джоу…
     Наконец дверь в гостиную широко распахнулась и на пороге появился невысокий горбун. В том, что это и есть хозяин особняка, профессор не сомневался ни секунды: таких слуг в аристократических домах не бывает. Если не брать во внимание физический недостаток, то в остальном горбун вполне соответствовал роскошной обстановке дома. Он был безупречно и модно одет, густые с проседью волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб. Уродство не наложило на его лицо маску страдальца или изгоя. Наоборот, он доброжелательно, даже покровительственно смотрел на посланца маршала Мюрата. Его глаза лучились, словно он только что получил высокую награду из рук самого императора.
     – Mesdames et messieur, bonjour! – приветствовал он своих гостей. Голос горбуна был несколько резок, словно принадлежал не человеку, а механической игрушке – это было следствием непоправимого анатомического дефекта.
      Гости быстро встали из-за стола. Дамы и дети сделали книксен, Козловский почтительно склонил голову перед хозяином дома.
     – Меня зовут Паоло Грава. Я итальянец, но вырос во Франции. Давняя встреча с Мюратом изменила мою жизнь. – Горбун улыбнулся и непринужденно спросил: – Сколько дней длилось ваше неблизкое путешествие?
     Козловский сокрушенно развел руками:
     – Почти полтора месяца… Европа на военном положении – что тут поделаешь? На всем пути невозможно было получить сменных лошадей для нашего дормеза, поэтому мы передвигались только днем, а ночью давали отдых лошадям. Опасности подстерегали нас на каждом шагу, даже сегодня ночью в Париже.
     Про Париж Козловский упомянул, разумеется, не случайно. Очень ему хотелось разобраться в ночных событиях. Его маленькая хитрость вполне удалась. Горбун немедленно отреагировал:
     – А что произошло сегодня ночью?
     – Нас остановили солдаты. Все дороги были оцеплены. Говорили, что Наполеон погиб в России и утром объявят имя нового императора. Мне показалось, что это были бунтовщики.
     – Я в курсе. Наполеон жив. – Паоло Грава презрительно скривился. – Когда-то генерал Клод-Франсуа Мале был убежденным республиканцем, но потом стал заклятым врагом нашего императора. Вчера он, обманув охрану, сбежал из сумасшедшего дома и затеял опасную авантюру. Я надеюсь, что этот ночной бенефис станет последним в его жизни. Заговорщики уже арестованы и будут расстреляны.
     Увидев напряженные лица женщин, их испуганные широко раскрытые глаза, хозяин дома понял, что они совершенно ничего об этом не знают и поспешил сменить тему разговора.
     – Не стоит уделять много внимания этим мимолетным событиям. Если вы не возражаете, я покажу вам свои апартаменты.
     Все охотно согласились. Паоло повел гостей в левое крыло особняка. Легко распахнул массивные створки высокой двери и глазам гостей открылось чудо. Высокий купол длинного зала был настоящим звездным небом, из центра которого спускалась на золотых подвесках, сверкая перламутром, огромная морская раковина – люстра. Высокие стены и пол были покрыты восхитительной мозаикой. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять – перед вами неповторимый шедевр. Белые мраморные колонны обрамляли вход в глубокие ниши, внутри которых стояли просторные ванные. Золоченые краны дополняли убранство роскошной восточной бани. Живописные витражи превращали потоки солнечного света в струящийся цветной водопад…   
     Только сейчас профессор понял, кто истинный (хотя и тайный) хозяин этого дворца. Такое великолепное убранство приличествует королю, но никак не его доверенному лицу, даже если он и не похож на обычного управляющего.
     Паоло Грава был по-королевски гостеприимен: 
     – Господин профессор! Пока мы с вами будем беседовать в кабинете, ваши спутники могут здесь принять ванну.
     Он негромко хлопнул в ладоши и в ту же секунду, словно из-под земли, появилась темнокожая femme de chambre* в синем платье и белоснежном фартуке. Слуги в этом доме умели быть незаметными… 
     Беседа мужчин в кабинете проходила не слишком долго. Паоло Грава вручил Козловскому конверт с рекомендательным письмом в Сорбонну, написанное рукой Мюрата.
     – Можете считать, что место заведующего кафедрой вам обеспечено.
     Козловский не стал рассыпаться в благодарностях. Он уже знал, кто в этом доме хозяин, поэтому ограничился вежливым наклоном головы.
– Но это ещё не всё, – улыбнулся горбун, – вам причитается гонорар в сумме полмиллиона франков жерминаль.**
______________________________
*  Что-то вроде горничной.
** Денежная единица, введенная Наполеоном. В 1812 году зарплата хорошего рабочего в Париже составляла 150 франков в месяц. Годовое денежное содержание маршала Мюрата равнялось 1 млн. франков.
     Голова Козловского нервно дернулась, ему показалось, что он ослышался или неправильно понял собеседника. Это были невероятно большие деньги. Станислав Петрович непроизвольно откликнулся на это горячими благодарственными словами.
     – Господин профессор! Я всего лишь выполняю поручение маршала. – Паоло Грава протянул Козловскому банковский вексель на предъявителя. – «Banque de France». Кстати, я в этом банке вхожу в регентский совет (совет директоров – прим. автора). Откройте в этом банке личный счет. Это самый надежный банк Франции. Его создал в 1800 году сам Бонапарт Наполеон. 
     Козловский ещё раз вежливо поклонился и спрятал вексель в конверт с рекомендательным письмом. Отрезвление приходило к профессору Ревельского университета быстро. Пряча заветный конверт в карман, он уже понимал, что до конца жизни (чьей?) должен верой и правдой служить своему господину, так же как служит Мюрату этот горбун.
     «С'est la vie…» – резюмировал ситуацию свежеиспеченный слуга маршала. Впрочем, без особого сожаления.

*     *     *

     Итак, снова возвращаемся к ополченцам деревень Юрово и Машкино. Трое из них: Леон Афонасьев, Петр Григорь-

ев и Андрей Семенов после тяжких увечий, мучаясь от ран, доживали недолгий свой век под крышами родных изб.
     Модест Афонасьев и Яков Епифанов, доставившие раненых ополченцев домой, неожиданно попали в сложный переплет. Из-за стремительного вступления французов в Москву они не смогли вернуться в свой полк, но не стали отсиживаться в собственных избах, а нашли казаков полковника Иловайского 12-го и продолжили свой боевой путь в его «летучем» отряде.
     Однако чиновники военного ведомства вынесли свой вердикт: считать этих ополченцев дезертирами и в порядке великой монаршей милости заменить им каторгу действительной солдатской службой.
     Следы Модеста и Якова к концу 1812 года окончательно затерялись на Курляндском направлении, и когда они вернулись домой, и вернулись ли вообще, – не известно.
     Шесть ополченцев, которые неосторожно пошли провожать раненых земляков, как мы знаем, были задержаны возле Тверской заставы и доставлены на гауптвахту. После комедии, разыгранной комендантом, после шантажа и угроз ополченцы Алексей Иванов, Семен Бабков, Лука Никитин, Максим Патрикеев, Яков Свиридов и Алексей Козлов подписали «согласие» на долгую солдатскую службу.
     Подпоручик Орловского пехотного полка Коровин Плутарх Зосимович, покинув начальника гауптвахты на Никольской, быстро повел свою «новоиспеченную команду» на Покровскую заставу, за которой начиналось Рязанское шоссе.
     Своим странным именем Плутарх Зосимович обязан папеньке и маменьке, мелкопоместным тверским помещикам, которым в канун рождении ребенка подвернулся под руку журнал о древнегреческих великих мыслителях. Родители, просмотрев журнал от корки до корки, глубокомысленно решили, что если назвать сыночка, ну, скажем Плутархом, то он обязательно станет человеком ученым, состоятельным и знаменитым… Сынок знаменитым не стал, но был вполне добропорядочным дворянином.
     Под утро подпоручик Коровин с шестью ополченцами догнал, наконец, свой полк. Командир 3-го батальона штабс-капитан Вирст принял пополнение, а батальонный писарь прапорщик Моисей Балла завел на вновь поступивших казенные формуляры. С этих формуляров и началась новая ратная служба теперь уже бывших ополченцев.
     Дивизии русской армии с короткими привалами непрерывно куда-то шли, куда именно – никто не знал. Судя по дневному светилу, двигались на восток. Народ терялся в догадках: – что это? бегство без оглядки от французов или командиры искали новый удобный рубеж для сражения?
     А Наполеону нужно это сражение? Зачем он будет оставлять Москву и гнать свою порядком измотанную армию в какую-то российскую глухомань? Уж если гвардейцам Великой Армии и захотелось в конце концов размяться в русском походе, то для этого есть более достойная цель – Петербург с его аристократическими дворцами, неисчислимыми богатствами, и главное, – резиденцией российского царя. Ну правда, зачем Наполеону дремучая и сонная Рязань? Значит, всё-таки, бегство!
     Новое пополнение из числа ополченцев чувствовало себя в пехотном батальоне изгоями, и потому держались отчужденно, не смешиваясь со старослужащими. О чем с ними говорить? Ни общих дел, ни сражений, ни походов у них не было, да и мысли в голове были совершенно разные. Ополченцы, хмуро переглядываясь, понимали друг друга без слов: «бежать надо отсель, пока ещё в зипунах ходим, а не в солдатском». Все тайно вынашивали эту мысль и только ждали подходящего случая.
     Миновали Боровский перевоз, перебравшись с левого берега Москвы-реки на правый. И тут под покровом ночи войскам сделали крутой поворот на бездорожье. Спотыкаясь на ямах и колдобинах, чертыхаясь и поминая начальство недобрым словом, всю ночь шли вдоль реки Пахры, продираясь сквозь колючие мокрые кусты. Не то чтобы костерок на привале развести, – запалить махорочную закрутку строго настрого запрещалось. 
     К утру дошагали до Подольска. Наконец-то объявили остановку на отдых. Едва подстелив шинельки, люди падали на землю. Ничего им сейчас было не надо – ни каши, ни курева, ни водицы смыть с лица черную соленую корку – только бы закрыть глаза. Все упали наземь, только караул мается, да ополченцы не смыкают глаз. Тяжело у них на душе, так смурно, что и сон не берет. Зажгли костерок, а разговор не клеится, – сокровенные думки не для чужих ушей.
     – Что будет, когда дома узнают, какая черная пагуба с нами стряслась? Взвоют бабы безутешно… Это ведь хуже, чем похоронную бумажку получить. Много ли наших ратников с действительной службы домой возвратилось? Разве что калеки одни…
     Кто-то у костра затянул вполголоса старую, суворовских времен, солдатскую песню.

Эх, куда меня нелёгкая, в даль чужую занесла?
Злой петлей дорога тянется, и не видно ей конца.
Не успел детей напутствовать, не забудь о них, Господь.
Чтобы в омуте не сгинули удаль русская и плоть.

Эх, ты долюшка солдатская, горше горького вина.
Снится мне моя сторонушка и любимая жена.
Не судите строго родичи, хоть немало я грешил,
Говорил слова напрасные, в кабаках не в меру пил.

Посреди широка полюшка безмятежно я лежу,
В черном небе нет ни звездочки, словно в омут я гляжу.
Вижу, как летят архангелы, застилая белый свет    
Значит, скоро перед Господом буду я держать ответ.

     Поддержать унылого певца, спеть с ним, заскорузлой ладонью утирая с грязной щеки непрошеную слезу, было некому – ратники спали…

     – Слышь, Козёл, бежать надо из этой кабалы – прошипел Семен Бабков, (он же Жабец) в ухо Алексею Козлову.
     – А куды бежать-то? Пять верст не пройдешь, на заставах повяжут.
     Жабец раздумьями себя обременять не любил. Снова зашипел, наклоняясь к самому лицу Алексея:
     – Лесом пойдем.
     – Куды? Прямо в Юрово? Дурак ты, али тебе опять горшки с кашей и сметаной мерещатся?
     – Сам дурак! Я вижу, ты согласен двадцать пять лет лямку тянуть?
     Алексей Козлов числился в Машкине очередником рекрутского набора. Так что в ополченцы он попал вполне законно, и ратная служба ему на роду была написана.
     – Я на каторгу не хочу. Если сбежим, то выбор у нас не велик – либо к лесным разбойникам, либо к партизанам.
     Семен скривился:
     – Где ты партизан искать будешь? В лесу аукать?
     Алексей усмехнулся:
     – И то ладно, что хоть к лиходеям не рвёшься. Ты Лупану или Отяпе предлагал?
     – Предлагал.
     – И что?
     – Ни мычат, ни телятся. Отмалчиваются.
     – Потому что умнее меня. Не хотят с дураком лясы точить. Пока война идет, какая разница, где голову сложить? Ополченцы, пехота… Хрен редьки не слаще.  Давай спать!

     Армия, снявшись с привала в Подольске, опять потопала по косогорам и бездорожью – дальше вдоль речки Пахры. Пехота овраги и перелески преодолевала играючи. А вот артиллеристам приходилось труднее. Телеги скрипели, колеса слетали с осей, постромки обрывались, лошади, одуревшие от кнута и мата, напряженно стригли ушами.
     Алексей повернул голову к Семену Бабкову. Показал глазами на «родной» Орловский полк.
     – Буркалы-то раззявь! Посмотри: в каждой роте ополченцев не боле десятка.
     (Ополченцев ещё не успели переодеть в солдатское, и они заметно выделялись в пехотном строю).
     – И что? – простодушно спросил Жабец.
     – А то. Это такие же лопухи, как и мы. Распихали нас по разным ротам, чтобы болтуны, вроде тебя, не могли сговориться и души друг другу не травили. Порознь-то за нами и следить проще…
     После ночевки в Спас-Купле обнаружилось, что трое ополченцев 3-го батальона Орловского полка, прихватив чужие ранцы, дали тягу. Ни юровских, ни машкинских среди беглецов, к счастью, не оказалось.
     Командир полка майор Берников обратился к казакам с просьбой найти дезертиров. Магарыч им пообещал, но казаки и без магарыча охотно бы взялись за эту увлекательную охоту…   
*     *     *

     Следующим днем русская армия расположилась лагерем под Тарутином. Кутузову место понравилось. С севера войска прикрывала полноводная Нара с крутыми берегами, слева и справа вдоль реки тянулась широкая безлесная долина. В полуверсте от реки, с возвышенности, где находился главный штаб, на десяток верст хорошо просматривалась вся округа. Редкие березовые рощицы не мешали обозревать дали в подзорную трубу.
     Французы на хвосте уже не висели, и хотя корпус Мюрата не выпускал из виду русскую армию, но ввязываться в бой не помышлял. Наступило затишье, в котором нуждались обе стороны. Русская армия формировала свежие полки из новобранцев, с тыловых складов подвозила пропитание, с оружейных заводов поступали пушки, ружья и прочий боеприпас. Солдаты стирали исподнее, отмывались от пороховой копоти, точили штыки и сабли. Вечерами, сидя у жарких костров, вылавливали из рубах вшей…
     По прибытии в Тарутино ополченцев, наконец, переодели в солдатскую форму. Свои серые длиннополые зипуны и суконные головные котелки они сбрасывали неохотно, надеясь, что ненадолго. Сходненские мужики, зачисленные в Орловский полк без радости, но… с тайным любованием рассматривали друг на друге белые лосины, кителя с крыльцами зеленого цвета, расшивку из белых уголков, кивера с витыми шнурами и кожаным козырьком.
     Командир полка распорядился свести всех бывших ополченцев в одну роту и начать их обучение боевым перестроениям, фланговым поворотам, стремительным перебежкам, стрельбе из ружей, приемам штыкового и рукопашного боя. Тренировались в любую погоду, на разной местности, в виду противника, и это было куда интереснее, чем на плацу Хамовнических казарм. 
     Военная подготовка и размеренные солдатские будни на пятый день неожиданно сломались. С утра хмурые ротные фельдфебели и сержанты, ничего никому не объясняя, угрюмо держали ратников в походном строю, не разрешая ни перекурить, ни расслабиться. Это тягостное неподвижное стояние на семи ветрах длилось несколько часов. Наконец из штаба полка поступило распоряжение отправить два-три отделения бывших ополченцев на заготовку лозы. Остальным за околицей села готовить плац. Стало ясно – сбежавших дезертиров поймали, готовится экзекуция... 
     Командир 26-й пехотной дивизии генерал Паскевич был шефом Орловского полка; он же лично и сформировал его из гарнизонных рот. Ни для кого не секрет, что гарнизонные войска самые худшие. Они состоят из разного рода штрафников, солдат, выгнанных из кавалерии или гвардии за бесчестные поступки, из не желавших честно исполнять свой ратный долг. Это относилось не только к нижним чинам, но и к офицерам, которые, помимо всего прочего, обращались с солдатами так жестоко, что те в отчаянии ударялись в бега. В общем, это был ещё тот народец, когда Иван Федорович Паскевич взялся за формирование полка из всего этого сброда. 
     Прошло не слишком много времени, и к началу 1812 года Орловский полк стал лучшим в дивизии. Генерал Паскевич отдавал всю душу обучению и воспитанию ратников, но и беспощадно наказывал за любые преступления. Он умел «каленым железом» выжигать дурь в её рядах. Неопрятного вида солдат мог получить сотню ударов палками, за воровство у товарищей – полтысячи, а за побег (если первый раз), – полторы тысячи ударов. Не у каждого тягуна хватало сил дойти на своих ногах до конца «зеленой улицы» …
     Не знали наши ополченцы, что на Бородинском поле, на Курганной высоте, возле которой они сооружали заграды, насмерть билась 26-я дивизия генерала Паскевича. В Орловском полку после сражения в живых осталось всего 75 человек. Не этим ли погибшим ратникам обязаны своей жизнью наши ополченцы, которые почти без потерь вышли из того сражения?
     И вот теперь, правдами и неправдами заново комплектуемый Орловский полк, должен был продолжить ратные подвиги в священной войне за свою веру, царя и Отечество.
     Заседание особой комиссии при штабе дивизии было как всегда бескомпромиссным: за дезертирство в военное время 1500 палок; за воровство чужих ранцев и оружия – 500 палок. Итого – 2000 ударов каждому… Короче – смертный приговор.
     Фельдфебель сурово наставлял уму-разуму два отделения вчерашних ополченцев, вытянувшихся в струнку:
     – На берегу Нары нарубите лозняка. Норма каждому отделению – 250 палок саженной длины и толщиной в рукояти около вершка*. На ночь палки замочить в соленой воде. Вопросы есть?
     Вопросы были, но никто не посмел их задать: снимать ли с палок кору, в чем и где замачивать палки, где взять соль? Благоразумно промолчали, понимая, что неспроста именно им поручили эту работу. Небось, ещё и бить своего брата-ополченца заставят. 

     В экзекуции принимал участие весь Орловский полк – тысяча человек, включая и бывших ополченцев. Людей построили в две шеренги лицом друг к другу, образовав большой прямоугольник. Со стороны это смотрелось очень красиво. Офицеры Орловского полка были в парадной форме – такова традиция. На краю плаца, где толпились старшиеофицеры, стояли флейтисты и барабанщики. Оттуда неслась бравурная задорная музыка. Молоденький капельмейстер неутомимо взмахивал ручками в белых перчатках…   
     К веселому построению стекался окрестный народ – дети, старики, бабы – в кои ещё времена увидишь военный праздник? В середине выстроенной «коробки» лежал штабель приготовленных шпицрутенов, до поры до времени не замечаемый неискушенной публикой.

______________________________
* сажень = 2,13 м;  вершок = 4, 45 см

     Прозвучала негромкая команда и капралы начали охапками брать палки из штабеля и обносить прямоугольную «коробку». Вскоре каждый солдат в правой руке держал шпицрутен, в левой – ружьё, опертое на землю.
     Ждали командира полка майора Берникова.
     Музыка неожиданно оборвалась. На телеге подвезли трех беглецов, руки их были крепко связаны спереди. Даже сквозь щетину и грязь была видна мертвенная бледность лиц штрафников. Их черные запекшиеся губы вздрагивали, словно они что-то говорили, но ни звука не доносилось из черных провалов ртов – осужденные молились.
     Тысячи глаз были устремлены на них. Появления на плацу командира дивизии Паскевича и командира полка Берникова солдаты не заметили, пока кто-то из начальственной свиты громко не огласил имена осужденных и вынесенный судом вердикт.
     К ним тотчас подошли капралы и одним рывком сорвали с плеч рубашки. Связанные руки привязали к цевью ружей таким образом, чтобы штык уперся в живот несчастного. Чтобы уберечься от острия штыка, обреченным людям пришлось согнуться и втянуть живот. При ударе палкой человек не имел никакой возможности податься вперед, чтобы уклониться или ослабить удар.
     Вновь заиграла музыка. Два унтер офицера ухватились за приклад и втащили первую жертву на «зеленую» улицу; за ней, отступив саженей десять, тронулась вторая процессия, потом – третья.
     Солдаты в обеих шеренгах поочередно делали шаг вперед, били палкой по спине и возвращались в строй. Фельдфебели и капралы зорко наблюдали, чтобы кто-нибудь из солдат не проявил жалости и не бил легче, чем следовало. Тех, кого замечали в слабости, тут же на плацу жестоко наказывали, но такое случалось очень редко. 
     А дезертиров от нестерпимой боли быстро начало кидать в разные стороны. На искаженных от боли лицах выступил выедающий глаза соленый пот, поэтому глаза их были плотно закрыты, головы при каждом ударе судорожно вскидывались вверх и падали на связанные руки.
     В толпе зрителей послышались бабьи рыдания. Наверное, какая-нибудь солдатка представила на месте истязаемых своего муженька. Крики дезертиров, молящих о пощаде, рвали зрителям душу; заплакали дети, старики хмуро наблюдали за происходящим на плацу. Бравурная музыка, которая должна была заглушать стенания, в действительности только усиливала неприглядный ужас происходящего.
     К концу первого круга спины несчастных ратников были взлохмачены лоскутами изрубленной кожи и мяса. Всё тело от головы до голых ступней было орошено кровью, крики превратились в жуткий утробный вой, который под конец первого круга сменился булькающим хрипом.
     В начале второго круга самый жидковатый из беглецов упал на колени, завалился на бок и потерял сознание. Подошел доктор, сунул под нос упавшему мужику тряпку со спиртом; веки у того задрожали, по телу прошла дрожь.
     – Живой!
     Капралы подкатили телегу, бросили на неё бесчувственное тело и экзекуция продолжилась. До конца второго круга никто из мужиков не дожил. 
     После завершения наказания, когда уже увезли бесформенные тела дезертиров, полковой оркестрик наконец-то смолк.
     Алексей Козлов до конца жизни ненавидел звуки флейты, особенно, когда в гнусную змеиную музыку вплетались безразличные, равнодушные удары барабана…

*     *     *

     Безалаберность и разгильдяйство присущи не только русским, но в такой же степени и жизнелюбивым французам. Беспечность и широта души являются национальными доминантами этих двух, казалось бы, столь разных культур.
     У русичей испокон веку было гораздо больше общего с французами, чем, скажем, со своими ближайшими географическими соседями – финнами или эстляндцами; то же самое можно сказать и о французах, имея в виду их соседей – немцев или англосаксов.
     Вообще-то, беспечность – нормальное состояние человека, поскольку каждое мгновение неугнетенной жизни располагает к благодушию. Что касается смерти, то так уж устроен мир, что на чужом опыте человек учиться не может, а собственный опыт смерти никому ещё впрок не пошел. 
     Странным было противостояние двух армий в сентябре 1812 года возле Тарутина. Первоначально нижние чины, а за ними офицеры и даже генералы противоборствующих армий съезжались на сопредельных постах, церемонно приветствовали друг друга и вели вполне мирные беседы обо всем на свете, за исключением сферы военных действий.
     В армейской среде ходили упорные слухи, что Наполеон всевозможными путями добивается перемирия с русскими. Именно с этим маркиз Лористон прибыл в село Тарутино, чем и ввел в заблуждение всех, кроме, разумеется, верховного командования русской армии.
     После Бородина давать ещё одно генеральное сражение совершенно не входило в планы Кутузова. И причина была не в том (или не только в том), что генерал-фельдмаршал жалел русских солдат и не хотел новых жертв подданных Его Императорского Величества. Жалость, угрызения совести, раскаяние, сочувствие и прочие сентиментальные штучки не входят в арсенал полководцев.
     Кутузов в относительно спокойной обстановке Тарутинского лагеря к середине прихваченной ранними заморозками осени всем своим существом догадывался, что французский дракон, увязнув в Москве, начал пожирать самоё себя. Топтание Наполеона в течение месяца в обугленном безлюдном граде, лихорадочные поиски спасительного мира, безвозвратно утраченное время для новых наступательных походов – всё говорило о том, что французский император крепко просчитался в Восточной кампании. Если его мистическая полководческая удача ещё не сгинула в хлябях российского бездорожья, то это было лишь делом ближайшего будущего. Зачем добивать дубиной теряющего силы льва, рискуя попасть под удар когтей или зубов обреченного на смерть зверя?
     Но сановному Петербургу были нужны блистательные победы – весь дипломатический корпус Европы делал ставки на исход Восточной кампании. Александр I откровенно принуждал Кутузова к сражениям против могущественного врага. И начальник штаба русской армии генерал Беннигсен, царский протеже, его глаза и уши возле Кутузова, ничем лично не рискуя, настаивал на активных действиях. Было много и других генералов, горевших желанием сразиться с неприятелем. И когда казачьи разъезды подтвердили, что у беспечных французов нет надежных охранных дозоров вокруг своего лагеря, отнекиваться Кутузову от нападения на авангард Мюрата стало невозможно. Усиливая давление, генерал Беннигсен положил перед Кутузовым план предполагаемых действий…
     Промаявшись ночь в тяжких раздумьях, утром, тяжело вздыхая и сипя нездоровой грудью, главнокомандующий подписал диспозицию на предстоящий бой. 
     Из-за всегдашнего разгильдяйства и несогласованности разгрома войск Мюрата не получилось, но, тем не менее, захватили полторы тысячи пленных, несколько десятков орудий, боеприпасов к ним, и штандарт…
     Этот штандарт предъявили Александру I как доказательство безоговорочной победы. Александр, как всегда, был щедр на награды: Беннигсен получил алмазные знаки ордена Св. Андрея и сто тысяч рублей, а Кутузов был удостоен золотой шпаги, лаврового венка и знаменательного, не без намека, рескрипта: «Победа, одержанная вами над Мюратом, обрадовала несказанно меня. Я льщу себя надеждою, что cиe есть начало, долженствующее иметь за собою еще важнейшие последствия. Слава России нераздельна с вашей собственной и со спасением Европы»
     Что там ни говори, но это был первый крупный успех, первая победа русской армии в войне с Наполеоном, положившая начало русскому наступлению.
     Орловский полк, наполовину состоящий из новобранцев и вчерашних ополченцев, в Тарутинском деле участия не принимал. Мятежный дух ратников, неправедно закабаленных на долгую солдатскую рекрутчину, мало-помалу угасал, а общая радость успешного выступления против французов на реке Чернишне не обошла стороной и сходненских мужиков.
     На войне загадывать будущее – дело пустое, совершенно неразумное, бессмысленное и даже вредное. Эти мечтания всегда предполагают выйти из переделок живым, лишний раз не высовываться, не лезть на рожон. Тут-то и начинает проклевываться в душе черный росток порчи, страха, подленького расчета, который начинает повелевать человеком и обрекает его на двуличие, приспособленчество и прочие болезни души. Ускользает при этом простая истина, что если уж судьба принуждает сложить голову на поле брани, то лучше это сделать с доблестью и честью, а не позорить свой род постыдной и мучительной смертью на «зеленой улице» … 

     Поражение «блестящего и бесстрашного» Мюрата в Тарутинской схватке, где он получил своё первое ранение, тревожно разворошило огромный французский муравейник. Великая Армия по приказу своего Главнокомандующего начала срочно покидать Москву. Здравый смысл диктовал Наполеону идти на Калугу, где находились большие запасы провианта и вооружения. Он двинулся по старой Калужской дороге, делая вид, что ищет нового сражения с Кутузовым. Но, не пройдя и половины пути до русского лагеря, совершает тайный и быстрый маневр вправо на новую Калужскую дорогу.
     Остроумный маневр Кутузова, обманувший месяцем ранее французскую армию, уязвленно терзал самолюбие корсиканца, и тот не посчитал для себя зазорным применить тот же самый прием с той лишь разницей, что этим маневром он уклонялся от сражения, в стихии которого считал себя непревзойденным мастером.
     Кутузов, извещенный о том, что Наполеон движется к Малоярославцу, вдруг с тревогой и тоской понял, что ожидаемая и исподволь взращиваемая им победа ускользает из его старых рук. На новой Калужской дороге, кроме корпуса генерала Дохтурова и летучих отрядов партизан, никого нет. Армия Наполеона пройдет сквозь них, даже не замедлив шага. И захватив запасы в Калуге, вновь, как птица Феникс, возродится из московского пепла. И тогда сожжение Москвы, все понесенные жертвы, стояние в Тарутинском лагере (злые языки обязательно назовут его генеральским пикником) – всё это будет напрасным, ничем не оправданным ослеплением, которое будет поставлено в вину ему, и только ему – фельдмаршалу Кутузову. Ни армия, ни Россия не простят такого позора и бесчестия. 
     Выбора нет – надо идти, а лучше того бежать все эти проклятые пятьдесят верст, отделяющие старую Калужскую дорогу от новой, Тарутино от Малоярославца. И может на последнем издыхании лечь костьми на дороге, по которой маршем шла сейчас всё ещё грозная французская армия…
     Ввечеру 11 октября казачьи полки атамана Платова первыми пошли на помощь войскам генерала Дохтурова. За ними в ночь на 12 октября русские корпуса, дивизии, пехотные полки, конная артиллерия, обозы с военными припасами спешно покинули Тарутинский лагерь.

*     *     *

     – Смотри, вон за лесом дым столбом поднимается, никак дошли? – прохрипел сухим горлом Семен Бабков.
     – Дошли. Радуйся, дурак, – еле слышно выдохнул Алексей Козлов, едва подняв голову.
     Орловский пехотный полк полдня, а вернее, всю ночь и долгое утро, без единого привала, пересекая лесные массивы и пустоши, шел и шел скорым маршем к Малоярославцу. Солдаты падали от усталости. Их матом, палками и пинками поднимали капралы, но служивые не слишком обижались: сами понимали, что если дать им прилечь и, не дай бог уснуть, потом никакими силами их не оторвать от земли.
     Командиры, что шли рядом с солдатским строем, тоже с трудом держались на ногах. Когда пересекали овраги или лесные ручьи, люди на ходу наполняли фляжки водой и, прогоняя сонную одурь, бросали пригоршнями холодную воду на лицо, за шиворот, на потную грудь.
     Первую половину пути народ ещё весело зубоскалил, чесал языками, беззлобно подначивая друг друга. К утру разговоры выдохлись, иссякли, словно ручьи в сухой луговой траве. Сырой холодный туман пробирал до озноба и, смешиваясь с горячим потом, тек по телу скользкими липкими змейками.
     – Слышь, как барабаны наяривают, нашей подмоги просют…   
     – Кажись, дождались! 
     Малоярославец горел, оттуда доносилась пушечная и ружейная пальба. Чем ближе подходили к городу, тем шире завеса густого дыма закрывала небо. Частая пальба и дробь барабанов не пугали усталых солдат, наоборот, обнадеживали – значит, неприятель ещё не прошел, а уж теперь-то, когда мы подошли, и подавно не пройдет…   
     «А ведь с барабаном-то веселее воевать!» – поняли новобранцы-ратники, когда вдруг отступила усталость, расправились плечи, исчезла гнетущая неопределенность. Раскатистая дробь заставляла солдат ровнять шаткий строй, делать шаг тверже, движения точнее, слух и зрение острее…
     – Если выживу, в барабанщики пойду. Ах, какая славная музыка, братцы! – в строю опять начали зубоскалить…
     Орловский полк пошел в бой с марша. Впереди, спешившись с коня, в направлении Черноостровского монастыря, бежал, обнажив шпагу, командир полка Берников. Развернуть полк во фронт, чтобы охватить монастырь с двух сторон оказалось невозможно – глубокие овраги, речки и ручьи разрезали город.
     Алексей Козлов успел заметить, что склоны и дно оврага были густо устланы телами погибших воинов и конскими тушами. Мелькнула мысль: «это когда же успели столько народа положить?», но рассуждать об этом было недосуг. На ходу перестроились поротно и повзводно для штыковой атаки. Вдоль монастырских стен вперемешку лежали тела погибших солдат обеих армий. Отряд французов остервенело выламывал Святые врата обители послушников, где по слухам, якобы имелось большое число золотой посуды и прочей утвари. Толстые плахи, не выдержав яростных ударов ружейными прикладами, посыпались на землю. Толпа грабителей ринулась в храм и монастырские постройки, сметая на своем пути монахов штыками и прикладами.
     Алексей оглянулся. Сбоку и сзади бежали к монастырю его однополчане, с которыми он только что отмахал по лесу пятьдесят верст. Откуда только силы взялись! Жала штыков хищно искрились, затекшие руки ожили, удобнее перехватывая оружие для рукопашной схватки. Внутри напрягшегося тела вдруг сам по себе родился протяжный устрашающий вой «у-р-р-а-а-а-а!». Сотни глоток подхватили боевой клич, и обращенная этим криком в единое целое тысяченогая лавина покатилась к маленькому островку православной обители. Раскатистое «ура» заглушило в тот миг все звуки вселенной: гул битвы, треск горящих изб, барабанную дробь, оглушительный стук собственного сердца.
     Мародеры у монастырских ворот заметались, но быстро пришли в себя и начали строиться в оборонительную позицию, готовые стоять насмерть за свою долю в этой войне… 
     Под свист пуль и вой картечи Кутузов, окруженный встревоженными адъютантами и конвоем Главной квартиры, сидя верхом на смирной лошадке, въехал в полыхающий центр Городища. Огляделся. Повсюду шла рукопашная свара. На Спасской слободе за оврагом, по дну которого протекала мелководная Ярославка, кругами маневрировали кавалерийские сотни. За рекой Лужей на Медвежьем лугу, напротив плотины, стояли французские резервы. Кутузов обернулся к одному из адъютантов:
     – Голубчик, давай-ка мне сюда Коновницына.
     Коновницын вместе с другими командирами дивизий находился невдалеке, ожидая своего часа.
     – Петр Петрович, если мы здесь выстоим, не пустим противника к Калуге, считай, что войну мы выиграли. Надо выбить французов из города, заставить его отступить на левый берег Лужи.
     Дивизия Коновницына вступила в рукопашный уличный бой. За ней в пекло сражения бросился корпус Бороздина, чуть позднее – дивизия генерала Паскевича. Но и французы сегодня пошли va banque. Тела убитых и раненых заполнили городские овраги и русло реки Лужи. Кровавые сумерки легли на город. К ночи французы овладели Малоярославцем. Русская армия растворилась в ночной тьме.
     Наполеон торжествовал: дорога на Калугу открыта. И хоть он не любил ночных маршей по коварным пространствам России, но нынче был исключительный случай. Вперёд! Немедленно вперёд! Идти, не останавливаясь, до самой Калуги. Там всем героям Восточного похода будет предоставлен достойный отдых, пир, торжество и бал для офицеров.
     Но едва передовые части Великой Армии прошли через горящий Малоярославец, по ним из темноты ударили пушки и ружейные залпы. Лес ожил разбойничьим свистом, загудел, застонал, заохал, затрещали сучья падающих на дорогу деревьев, словно буря раскачала и начала ломать вековые сосны и ели. Русская пехота со всех сторон пошла в атаку.
     «Partisaanit!» – это слово бросало в дрожь и солдат, и генералов французской армии. Наполеон трижды писал Александру I, протестуя против неправильной партизанской войны, но наивность завоевателя вызывала только презрительную усмешку у русского императора…
     У страха глаза велики, а ночью особенно. Французская колонна побежала вспять, в объятый пламенем город. На освещенных улицах фигуры солдат были прекрасной мишенью для стрелков…
     Всё было кончено! Оставив горящие руины Малоярославца, Наполеон мрачнее грозовой тучи ретировался в деревню Городню. Он был одним из немногих, кто понимал, насколько важна была победа в битве при Малоярославце – гораздо важнее Бородинской: от неё зависела дальнейшая судьба французской армии. 
     Остаток ночи честолюбивый мечтатель о мировом господстве провел в тяжелых сомнениях и раздумьях. Что делать? Как исправить положение? Он побежден? Нет! Его звезда не может упасть с небосклона! Что же произошло сегодня? Куда пропала удача, которая, как служанка, всегда была рядом с ним? Ведь ещё вчера дорога на Калугу была свободна. Ответов на вопросы у Наполеона не было…   
     К этому времени вся русская армия была в сборе. Войска тремя верстами южнее Малоярославца, сразу за Немцовским оврагом прочно оседлали Калужскую дорогу, наглухо перекрыв все проселки и тропы в округе. Инженерные роты из ополченцев спешно строили вокруг лагеря укрепления, возводили брустверы, сооружали лесные засеки, ставили запруды на ручье, бежавшего по дну оврага. Кутузов считал позицию для обороны очень удачной.
     К исходу ночи старый фельдмаршал едва держался на ногах. Окруженный гвардией, поддерживаемый под руки адъютантами, он грузно опустился на казацкую бурку, постеленную под могучим – в три обхвата – вязом. Опаленная ранними заморозками красно-коричневая листва медленно и бесшумно опадала на землю. Прежде чем сомкнуть набрякшие веки, Михаил Илларионович продиктовал адъютантам ещё одно, последнее поручение: подготовить к утру сведения о потерях.
     Адъютант Арсений Николаевич Хвостов, образованный тверской дворянин, чиновник Коллегии иностранный дел, попавший недавно в свиту к Кутузову из Санкт-Петербург-ского ополчения, на свою беду соизволил уточнить:
     – Ополченцев в отдельной графе писать?
     Кутузов медленно разомкнул слипшиеся влажные веки, удивленно обвел взглядом адъютантов и, раздражаясь тем, что надо объяснять давно известное положение вещей, не скрывая недовольства, ответил оробевшему Хвостову:
     – Потери ополченцев мы в расчет не берем…   
     С рассветом русская армия была готова к новому сражению. Весь день 13 октября ждали наступления Великой Армии – и не дождались. Вскоре лазутчики донесли: Наполеон уходит через Боровск, на Можай, на старую Смоленскую дорогу. Это уже не отступление – это было бегство.
     Кутузов понял, что Наполеон окончательно смирился со своим поражением, что впереди Великую Армию ждала неминуемая гибель. Из глаз генерал-фельдмаршала текли слезы…




ПОБЕДИТЕЛИ


Глава 11


     Роскошное имение светлейшего князя Сергея Александровича Меншикова в Черемушках-Знаменском ввиду удаленности от города убереглось от Великого пожара. В нем квартировали войска Понятовского, но разграбили имение не они, а свои дворовые люди. По возвращении в Москву это так потрясло добродетельное семейство Меншиковых, что в Черемушках больше никогда не было крепостных крестьян – их сменила наемная прислуга.
     После изгнания французов алчной и бессовестной дворне пришлось удариться в бега или идти в разбойники. Одну из подмосковных шаек возглавил бывший главный конюх Меншиковых татарин Юсуф Ахматов – непревзойденный наездник и специалист по лошадям. Он одинаково хорошо мог сидеть в седле и скакать хоть лицом, хоть спиной вперед. Не было такого жеребца, который бы мог сбросить Юсуфа на землю. Гордился своим конюхом светлейший князь Меншиков, гостям своим обязательно показывал его трюки.
     Громкая недобрая слава о разбойнике Юсуфе Ахматове катилась не только по Москве, но и далеко за её пределами. Однако самой известной была «купеческая» шайка. В неё входили потерпевшие крах купцы 3-й, 2-й и даже 1-й гильдии: Брыткин, Шапошников, Посников, Карнеев, Прасолов, Попов, Резенков*… Возглавлял банду из тридцати упырей купец Позняков, правой рукой главаря была его жена.
          Сказочно фартило Познякову. Он и при французах
опустошал бездонные подвалы торговых заведений, и после изгнания непрошеных гостей тем же самым занимался. Безнаказанно вывозил из Гостиного двора полные подводы фаянсовой и фарфоровой посуды, заморские вина, изюм, фрукты, чай, пряности, итальянский шелк и прочие товары, которые потом «купцы» по-братски делили между собой. Лишь спустя время стало известно, что покровительствовали воровской шайке полицейские чиновники Штегельман и Смирнов, находившиеся у Познякова на щедром коште.
     Тягаться с воровским «королем» главному конюху было трудно, и он зубами скрипел от зависти. Юсуф Ахматов промышлял разбоем на большой дороге. Навар был, конечно, не такой богатый, как у Познякова, зато взятки никому не платил. Шайка у Юсуфа была числом поменьше, но превосходила по дерзости. Все разбойники – из беглых холопов, обнищавших горожан и кабацких ярыг. Прятались лихоимцы
в глухих лесах, среди труднопроходимых болот. Их до поры до времени особо и не искали – руки не доходили. Потому душегубы, возомнив о своей неуязвимости, не боялись поджидать неосторожных путников в пригородных лесах, притаившись в каком-нибудь темном сыром овраге. 
     Устраивая засады, разбойники разбивались на две группы. Когда проезжающего путника обкладывали сзади и спе-
_____________________________
*Все имена купцов-разбойников подлинные.
реди, лес оглашал леденящий душу свист. Бежать жертве было некуда. Рыдания и мольбы о пощаде на бандитов не действовали.
     Грабители отыскивали в багаже драгоценности, деньги, вытаскивали из карманов часы, золотые табакерки, вырывали из ушей серьги, снимали с пальцев кольца и перстни. Потом дело доходило до сапог и одежды, с женщин срывали платки и шали. Ничто не спасало несчастных от грабежа, хоть бы они покойника везли хоронить. Тех, кто сопротивлялся, хладнокровно убивали, привязывали камень на шею и бросали в реку, чтобы «след простыл». 
     Если кого-то из шайки удавалось изловить, местники казнили злодея жестоко, но без крови: связывали руки-ноги и живым опускали на дно могилы. Если была ещё и жертва, то гроб с телом убитого ставили сверху на разбойника, потом засыпали могилу землей. С тех самых пор и появились в округе названия: Бедовый овраг, Лешево гнездо, Грозный яр, Чертова балка, Греховая лощина…
     Юсуфу долго удавалось уходить от жандармов. Светлейший князь Сергей Александрович от тяжких испытаний, горестей и разочарований безвременно почил в бозе в 1815 году, а его любимый конюх всё ещё наводил ужас на путешественников. Обладал он недюжинным даром лицедейства и умел исчезать прямо на глазах полицейских. Нырнет в толпу – и словно сгинул. Сыщики за ним бегут, зевак распихивают, на пьяных наступают, спотыкаются, а того не заметили, что пьянь расхристанная, которая в пыли и грязи у них под ногами валялась, и был Юсуф Ахматов.
     Однажды Юсуфа с шайкой выследили на мельнице. Окружили – деваться некуда. Поджог он мельницу. После пожара нашли его подельников – все от дыма задохнулись. Юсуфа среди них не было. Очень заинтересовало полицейских, как он умудрился сбежать из каменного мешка, но добраться до разгадки этой тайны им не было суждено. 
     Когда его в очередной раз окружили, был он в тайном схроне в постели у своей полюбовницы. Быстро понял Юсуф, кто его выдал, и месть его была необычной, как и вся жизнь. Держал он всегда при себе сильный яд – на всякий случай. Вот случай и пришел. Проглотил разбойник смертельный порошок и крепко-накрепко обнял свою изменщицу. Обвил её нагую руками и ногами – и испустил дух. Если бы не жандармы, навечно бы осталась неверная женщина в его мертвых объятиях.
     Постепенно в Москве восстановили порядок. Власть долго думала, что делать с разграбленным и награбленным имуществом. Московский военный губернатор Ростопчин принял Соломоново решение – всех простить.
     Народ возликовал. После этого горы награбленных вещей появились на Сухаревском рынке. Вся Москва бегала туда, возможно, не столько купить, сколько с грустью посмотреть на своё бывшее имущество.

*     *     *

     У дома Петра Терентьева притормозила легкая бричка. Возница спрыгнул на землю и постучал кнутовищем в калитку. Ирина убиралась во дворе, подняла на стук голову и увидела хмурого, с ненастным лицом незнакомого мужчину.
     – Вам кого?
     – Староста Куркина здесь живет?
     – Здесь, но его сейчас нет, к вечеру только вернется.
     – А Ангелина дома? Я её отец.
     – Ой, Глеб Михайлович, проходите ради Бога, что ж вы у калитки встали, проходите. Я сейчас Ангелину кликну.
     Ирина медяницей скользнула в дом, и вскоре оттуда испуганно выпорхнула Ангелина. Увидела мрачное лицо отца и побледнела от недобрых предчувствий. Горло у неё перехватило, и она молча, с тревогой смотрела на отца.
     – Беда у нас случилась, дочка.
     Глаза Ангелины наполнились слезами, она умоляюще смотрела на тятеньку: «ну, не тяни, говори всё, как есть».
     – Сгорела вчера наша баба Поля. В твоей новой избе…
     Ангелина охнула, обхватила лицо ладонями и горько зарыдала. Отец подошел к ней, молча обнял вздрагивающие плечи – никакие слова сейчас не утешат Ангелину. Баба Поля вырастила её, была ей, пожалуй, ближе матери.
     Ангелина вдруг убрала ладони от мокрого лица и жестко, не по-женски спросила:
     – Подожгли?
     – Да.
     – Кто?
     – Говорят, французы. Перед уходом из Сабуровки в Ангелово нагрянули. Грабили всё подряд. Сказывали, брали, сколько на телеги влезало.
     – Зачем было французам поджигать дом в Ангелово? Им
что, баба Поля угрожала? С вилами против них вышла? Это
писарь Крапивников сделал.
     – Не знаю, дочка. И спросить не у кого. Два соседних до-
ма тоже сгорели. Там двери кольями были подперты... Вообще-то, французы так не делают.
     – А где сейчас писарь и волостной старшина?
     – Ушли вместе с французами.
     – О, Господи! Если Ты меня слышишь, покарай этих пакостников, – Ангелина снова заплакала.
     – Не надо такое говорить, доченька, не озлобляй сердце, Бог и без твоей просьбы их обязательно накажет.
     Глеб Михайлович замолчал, давая дочери выплакаться. Потом негромко сказал:
     – Я ведь за тобой приехал. Завтра будем хоронить бабу Полю. – Глеб Михайлович тяжело вздохнул: – Там и хоронить-то нечего… коряжка обгоревшая…
     Ангелина молчала, устремив неподвижный взгляд в одну точку, силясь что-то обдумать, соединить воедино, но не могла сосредоточиться ни на одной мысли. Глеб Михайлович повернулся к Ирине.
     – Ты, доченька, всё тятеньке объясни. Нам ехать пора. Скажи, что Ангелина через пару дней вернется.
     – Конечно, Глеб Михайлович! – чуть слышно ответила Ирина, сама еле сдерживая слезы.
     Вечером, когда Петр, закончив дневные хлопоты, вернулся домой и узнал печальные новости, его первым желанием было вскочить на Рыжуху и лететь в Ангелово. Но скоро почувствовал, что Ангелине надо сегодня побыть одной, проститься с бабой Полей без него. Его приезд ночью никого не обрадует. На девятый день – другое дело…
     Ангелина вошла в его жизнь так естественно, как солнце по утрам вступает в свои права. В прежней жизни они оба были счастливы и нынче, ничего не забывая, переступили ту жизнь, чтобы обрести совместно новое счастье, дать друг другу то, что земля дает растущему дереву, наливающимся колосьям и плодам, – то, что составляет главный смысл бытия в мире, созданным Господом для людей.
     Петр и Ангелина жили под одной крышей чуть больше месяца, а обоим казалось, что уже прошла вечность со дня их совместного приезда в Куркино, и впереди у них будет
тоже вечность. В своем счастливом неведении недосуг им было заметить, что Ирина с каждым днем становилась молчаливее, задумчивее, грустнее. Не потому, что отец после женитьбы неузнаваемо изменился – у него будто крылья выросли, исчезла вечная хмурая сосредоточенность и проснулась неуемная жажда деятельности; не потому, что заботы о полугодовалом братике Сергее продолжали лежать на Ирине и деревенской мамке-кормилице.
     Причина была в другом. Она почувствовала, что для неё всё меньше остается места в жизни отца. Ирина начала ощущать себя лишней на их празднике и потому невольно всё чаще думала об Алексее. Вот кому она была нужна по-настоящему.
     В последнее время они с Алексеем встречались нечасто. Да разве можно это назвать встречами? Он приходил к отцу обсуждать какие-то военные дела и они лишь украдкой несколько раз обменялись взглядами, не обмолвившись при этом ни словом. Суровые времена, грабежи, пожары, противостояние мародерам не располагали к нежностям, посиделкам и вечерним прогулкам. 
     Алексей заметно возмужал со времени их помолвки. Бесстрашие в схватках с французами, добрые слова о нем односельчан и, самое главное, – благоволение тятеньки, который привечал Алексея как родного сына, разбудили в душе Ирины глубоко дремавшие чувства.
     Молодая девушка разглядела в своем женихе воина, способного постоять не только за себя и свою любовь, но и за родную землю. Это был уже не тот простодушный Лешка, который дрался из-за неё с Ванькой Архиповым. В своих тайных фантазиях Ирина всё чаще воображала его героем былин и древних сказаний…
     Она поняла, что любит Лешку до щемящей боли, до необъяснимой ревности к тому пространству, где обретал он и не было её; к каждой минуте, проведенной в разлуке с ним, к каждому его слову, произнесенному не ей... Она испытывала к нему влечение, от которого замирала душа и пылали щеки, но боялась признаться в этом даже себе… 
     Сразу после изгнания французов за пределы московского уезда у мужиков словно пелена с глаз упала: как жить дальше? Сроки озимых посевов упущены, да и сеять нечего – амбары пусты. На носу зима, до нового хлеба на одной редьке с квасом и пареной репе не проживешь, святым духом и молитвами сыт не будешь.
     За окошком сеял мелкий осенний дождь, сгущались ранние сумерки. Петр, сплетя пальцы рук, задумчиво сидел за столом. Ангелина, разжигая самовар, хлопотала возле печи. Ирина сидела на лавке и, держа маленького Сергея на руках, что-то тихонько ему напевала.
     Петр поднял голову и, ни к кому не обращаясь, задумчиво, не слишком уверенно произнес:
     – Сход надо собирать… Большой сход...
     Ангелина, бросая в самовар угольки, живо откликнулась:
     – Это какой-такой большой сход?
     – Ну, не только наше село, но и соседние деревни тоже.
     Ангелина медленно выпрямилась, удивленно посмотрела на мужа. Осторожно возразила:
     – У юровских, машкинских и всех остальных барин есть. Ты, Петр, чужим мужикам не указ.
     – Да не собираюсь я никому ничего указывать. Барин!? Где тот барин? Где Гохман, что здесь управлял? Посмотри, у людей ни хлеба, ни скотины, ничего нет. Редька да картошка, и той после грабежей с гулькин нос. Кто о филинских погорельцах подумает? Да взять хотя бы наше село – куда мне со своими бедами идти? Конторы в Сабуровке, считай, нет – сбежала вся нечисть. Вместе с французами, подлецы, казну разграбили, амбары опустошили – народ до весны ноги с голоду протянет... 
     Ангелина зажгла от лампадки жировую свечу, поставила её на стол и с нарастающей тревогой слушала Петра. 
     – И что ты можешь один сделать?
     – Один ничего не смогу. Думаю старост из Юрова и Машкина для разговора пригласить. Обсудим, как зиму пережить, о сходе потолкуем. Ты, доченька, – Петр обернулся к Ирине – завтра с утра сходи до сватов, передай Алексею, чтобы вечерять к нам пришел, он при разговоре тоже не лишний будет.
     В неверном мерцающем свете свечи никто не заметил, как зарделось лицо у Ирины, как от волнения поднялась её девичья грудь. Она кивнула в ответ на просьбу отца, продолжая баюкать младенца.

*     *     *

     Утро выдалось пасмурным, но без дождя. Завершив хлопоты по дому, и едва прикоснувшись к снеди, Ирина прошла в свою светелку. Голову кружило смятение от скорой встречи с Алексеем. Трепет и волнение мешали сосредоточиться на самом главном – что надеть? Она сердилась и убеждала себя, что идет не к жениху на свидание, а лишь в дом к сватам передать просьбу тятеньки, но сердце её не принимало лукавства и отчаянно билось под белой рубашкой.
     Ирина скинула повседневную одежду и вынула из сундука новую рубашку с длинными рукавами, круглым воротом в мелкую сборку и вышивкой по подолу и окружности рукавов. «Чего это я, всё равно же не видно…» подумала стыдливо, но очень уж хотелось сегодня побыть щеголеной.
     Достала сарафан с серебряными пуговицами и яркой тесьмой вдоль переднего шва и, поколебавшись (не слишком ли нарядно?), начала облачаться в него. Дальше дело пошло легче и быстрее. Из заветной коробочки высыпала на ладонь главное богатство: сережки и колечки. Вот сережки в виде золотистой бабочки, а вот райские птички, но самые-самые – это «долгие» сережки, которые раскачиваются при движении и чуть слышно звенят. Эти сережки лучше всего подходили к серебряным пуговицам.
     Ирина полюбовалась на них, вздохнула и убрала драгоценности обратно в коробочку; стянула с себя сарафан с серебряными пуговицами, вернула его на место и захлопнула сундук – нечего людей смешить.
     И осталась на ней из всей праздничной одежды только рубашка с вышитыми крестиком узорами. Сверху накинула голубенький ситцевый сарафан, обула лапотки из вязового лыка, подковыренные конопляной веревкой, чтобы не промокали, и – успокоилась. Бросила на плечи приталенную коротайку, повязала голову платком, и побежала по скользкой тропинке мимо церкви, мимо кладбища, через мокрую лощинку на юровский угор… 
     Алексей латал кровлю избы. Заметив с верхотуры, входящую во двор Ирину, он от удивления, а быстрее всего из озорства, скатился с крыши прямо ей под ноги. От неожиданности девушка ойкнула, отпрянула назад и упала бы, если бы Лешка не ухватил её крепко за коротайку. Ирина не спешила освободиться от его сильных рук, смеющимися глазами глядела на жениха и добродушно упрекнула:
     – Ох, и шальной же ты парень!
     Алексей почувствовал перемену в Ирине. Всегда холодновато-сдержанная, с взглядом, устремленным мимо глаз собеседника, сегодня она излучала тепло, её глаза сияли. Не мог Лешка просто так отпустить её, он прижал Ирину к себе и потянулся губами к её губам. Она вывернулась и, улыбаясь, показала глазами на окна.
     – Чего это мы, как скоморохи на ярмарке, под окнами представление устроили. У тебя стыд-то есть?
     – Я бы с удовольствием его кому-нито подарил, да никто не берет, – угадал Лешка настроение своей невестушки.
     Взявшись за руки, они медленно обогнули избу, уходя вглубь двора. Лешка остановился, притянул Ирину к себе, и бесстрашно глядя в черную глубину милых глаз, осторожно поцеловал её. Потом взял обеими ладонями её лицо и прижал свои губы к теплым, полураскрытым губам девушки. Почувствовав её встречное движение, Лешка, задыхаясь, начал беспорядочно осыпать поцелуями всё её лицо.
     – Сумасшедший…  – шептала Ирина, а Лешка всё больше пьянел от переполнявших его чувств.
     – Чего мы тут торчим, как суслики? Пошли на сеновал! – он потянул её за руку и… не почувствовал сопротивления.
     Они смеялись, поднимаясь по приставной лестнице, как
смеются очень счастливые люди. Такие минуты бывают единожды и никогда не повторяются. Зарывшись в пахучее сено, они целовались как сумасшедшие, задерживая дыхание, пока не темнело в глазах. Суконная коротайка мешала, и Ирина легко сбросила её под голову. Лешкины руки жадно обнимали её, гладили худенькие плечи, искали место, к которому он ещё не успел прикоснуться, приласкать, обогреть. Его рука легла ей на грудь. Ирина замерла, напряглась, положила свою руку поверх Лешкиной… Тихо прошептала:
     – Не надо…Грех это… Сюда могут прийти…
     Последние слова только прибавили Лешке смелости.
     – Никто не придет. Мои с утра в Рождествено ушли, – бормотал он, зарываясь лицом в её волосы.
     – Аа… Лешка, ты меня, правда, любишь?
     – Правда!
     – И никогда-никогда не разлюбишь?
     – Никогда!
     – И бить меня не будешь?
     Лешка опешил, удивленно посмотрел Ирине в лицо.
     – За что бить-то?
     – Кто вас, мужиков, знает, за что вы нас бьёте…
     – А твой отец мать бил?
     – Никогда!
     – А говоришь…
     – Другие бьют… Я же не слепая.
     От непрерывного целования у Ирины распухли губы. Она боялась того, что, рано или поздно, должно было произойти у них, но ничего сейчас не делала, чтобы остудить, образумить Лешку. Умопомрачение, в котором они оба пребывали, нравилось ей. Она обхватила тонкими руками шею своего былинного героя и не прятала от него свои пунцовые, помятые губы.
     Лешкины руки постепенно смелели, опускаясь всё ниже.
     – Лешенька, грех это… до венчания.
     – Без грешников и святых бы не было.
     – Ты такое батюшке на исповеди скажи.
     – Он сам знает…
     Горячая и нетерпеливая ладонь Лешки потянула вверх подол девичьей рубашки, оголив ноги и живот Ирины. Она почувствовала, как сильные мужские руки распахнули её, и Лешкино лицо стало расплываться в текучей влаге её глаз. Колени Ирины мелко дрожали, она закусила нижнюю губу и отвернула лицо от безумных глаз Лешки…
     Прошло время, пока ненасытное желание близости уступило место рассудку. Под крышей сеновала воцарилась стыдливая тишина, лишь слабое шуршание мыши нарушало её. Пахло ушедшим летом.
     – Меня давно дома потеряли, – упавшим голосом, в котором угадывались слезы, произнесла Ирина, – как я объясню тяте, где пропадала полдня? 
     Лешка благоразумно промолчал.
     Ирина вдруг встрепенулась, встала на коленки:
     – Господи, я же совсем забыла, что по делу пришла. Как я могла! Тятя просил тебя сегодня вечером быть у нас. Придут старосты Юрова и Машкина. Разговор про сход будет.
     – Скажи Петру Терентьичу – обязательно буду, – солидно ответил Лешка.
     Ирина встала.
     – Помоги мне отряхнуться от сена. 
     Она молча спустилась по крутой лестнице на землю и, не оглядываясь, покинула Лешкин двор.
     Дома, вопреки её опасениям, никто не спросил, где она так долго пропадала – только слепой бы о том не догадался. Ирина прошла в свою светелку, разделась, пристально осмотрела себя со всех сторон. Запачканную кровью вышитую рубашку спрятала, чтобы отстирать её без лишних свидетелей.

*     *     *

     Большой сход назначили на воскресенье 27 октября. Неделей раньше врасплох ударил крепкий морозец, выпал первый снег, который вопреки обыкновению не растаял, а
прочно лег на исстрадавшуюся землю, словно саваном прикрыл.
     Такого крестьянского схода, на котором мужики экономического села Куркино собрались бы вместе с помещичьими холопами Юрово, Машкино и Филино, на берегах Сходни отродясь не помнили, да и потом никогда больше не было. Подивиться на такое чудо пришли ходоки из Барашек, Ивановской, Гаврилково…
     Две сотни мужиков и десятка полтора самостоятельных вдовых баб, уминая снежок, пританцовывали на машкинском холме, ожидая начала схода. Разные гости, замужние бабы, незамужние девки и разнокалиберная ребятня толкались поодаль, не смея шуметь – с этим было строго.
     К месту схода широким шагом подходили староста Куркино Петр Терентьев, который всю эту кашу заварил, и настоятель церкви Владимирской иконы Божией Матери батюшка Александр. В толпе, конечно, легкая оторопь – настоятель церкви на мирских сходах никогда не присутствовал. Тимоха Архипов, толкнув брата в бок, заворчал:
     – На кой леший он пришел сюда? Сход – не церковь, тут такое могут завернуть, хоть святых выноси…
     Захарий ухмыльнулся:
     – Ничаво, мы его проповеди слухаем, пущай он наши речи услышит.
     Тимофей – хозяин конного двора на Петербургском тракте. Когда узнал, что Наполеон после битвы под Можаем пошел на Москву, немедля ни дня, мобилизовал всю родню и угнал полсотни своих лошадей во Владимирскую губернию. Тимофей был старше Захария на шестнадцать лет и, несмотря на то, что Захарию самому было уже под сорок, относился к нему не как к брату, а быстрее, как отец к сыну. Захарий был преданным помощником Тимофея – он и его женушка Марфа очень надеялись, что со временем станут хозяевами доходного семейного промысла.
     Семейство Архиповых не сомневалось, что французам рога обломали окончательно и пора лошадей возвращать обратно. Окончательное решение Тимофей как раз и соби-рался принять после необычного схода.
     Староста Куркина встал на бугор, снял шапку. По толпе прокатилось одобрительное оживление: нравилось обчеству, когда ему уважение оказывали. Мужики торопливо докуривали самокрутки, втаптывая их в снег. 
     – Земляки, сотоварищи мои дорогие! Недолгим было басурманово иго, но неисчислимо принесло оно бед. И главная беда у нас одна: поля в зиму не засеяны, зерна нет, весной в землю тоже бросить нечего, скотины в хозяйствах – раз, два, и обчелся. Как пережить зиму?
     Мужики понимали, что не ради таких вопросов Петр Терентьев пришел на сход. Раз собрал народ, значит, есть что предложить, и потому терпеливо ждали главных слов. Староста продолжал:
     – Никто нам сейчас не поможет, кроме нас самих. Волостная власть продалась иноземцам и сбежала с ними. Помещики и управляющие далеко отсюда и не скоро вернутся. Мы все тут одного прихода, не след нам обособляться друг от друга. Выслушаем пастыря нашего, а потом обсудим, как будем жить дальше.
     Толпа загудела: «Правильно! Пусть своё слово скажет и удалится. Неча смущать мирской сход»
     Петр уступил место на бугре настоятелю. Толпа разом стихла.
     – Братья и сестры! Пришла пора сменить ожесточение против ворога на добрые дела и помыслы. Наши молитвы и причащения, покаяние и исповеди будут бесполезны, если сердца не наполнятся истинною верой, надеждой и любовью. Должны мы забыть и о личных распрях. Перед Богом мы все равны…
     Сход общий, но и куркинские, и юровские, и машкинские, – все стояли обособлено. Филинские погорельцы жались к тем, у кого приют нашли. Объединял всех интерес, чем дело кончится. В одной деревне сосед соседу редко другом бывает, а тут вздумали казенных крестьян с помещичьим рядом поставить. Первые-то почти свободные, а вторые от рождения как есть подневольные… Батюшка, вишь, всё о
душах толкует, беспокоится…
     –…Завистью и ненавидением душа помрачается, а возвышается любовью и прощением. Мы – прихожане храма Владимирской иконы Божией Матери – своим противостоянием Антихристу доказали, что являемся достойными сынами земли русской…
     Запереглядывались мужики, заулыбались, головами согласно закивали: мол, было дело, показали басурманам, где раки зимуют. Окинул батюшка взглядом толпу на холме, показывая, что говорит для всех, но и для каждого в отдельности:
     –…За действия наши не стоит ждать награды от людей. Нас наградит благодать Божия, – и сего довольно…
     – Благодать не курица, яйцо не снесет – хохотнул Иван, по прозвищу Хрипун, известный воровством леса в соседних помещичьих владениях. Разухабистая шуточка его повисла в неодобрительной тишине.
     Батюшка в его сторону даже не взглянул.
     – Порой лучше смолчать, чем худое говорить…– продолжил он. – Человек отличается от животного тем, что ему доступен взор к небесам. Обращаясь к Богу, мы просим прощения за свои ошибки, ибо христианская жизнь есть вечное покаяние. Сегодня мы собрались здесь, чтобы сообща спасти друг друга от мора, болезней и голодной смерти…
     Сход напрягся – вот оно, главное, ради чего пришли на машкинский холм три сотни человек. Но батюшка не стал раскрывать суть предложений куркинского старосты. Продолжил свою духовную проповедь:
     –…Если кто-то и сумеет выжить, имея необходимый достаток, а вокруг все умрут, то такая жизнь человека будет подобна жизни одинокого волка в пустыне. Он будет обречен на мучительные страдания и умрет, как умирает дерево, вырванное с корнями из земли. Раб богатства навеки останется рабом. Тот же, кто сумеет вырвать себя из этого ига и щедро поделится богатством, станет истинным господином. Иметь потребное для жизни необходимо, но попечение о том предоставьте Богу. Помните о том, что все мы здесь собравшиеся – братья и сестры во Христе. Аминь.
     Молчит сход. Ни шума, ни гомона, который обычно бывает после каждого выступающего. Никто никогда ещё так на сходе не говорил. Стирая грани векового межевания (или хотя бы надеясь на это), бросил батюшка зерна мудрости в темные их души, но что дальше? Как выжить после нашествия вражеской орды, которая не оставила в закромах ни зернышка?
     Петр Терентьев взошел на бугор, изготовился говорить.
     – Хватит, староста, вокруг да около лясы точить! Говори, зачем народ собрал? – подал голос Тимофей Архипов.
     Петр такому подталкиванию только рад. Нелегко после такого разорения ещё просить народ о пожертвовании.
     – Значит так, дорогие мои земляки! Без зерна нам зиму не одолеть, да и о посевной думать пора. Обоз надоть снаряжать во Владимирскую или в Тульскую губернию.
     – Это какой такой обоз? Кто его снаряжать будет? – Сход ожил, зашевелился, забурлил. – На чью потребу зерно? 
     – На обчую потребу. Каждому двору своя доля.
     – Петр Терентьевич, мы тебя, конечно, уважаем, но ты же не Христос, чтобы пятью хлебами и двумя рыбами всех накормить. Это ж какую прорву зерна надо, ежели на всех?
     Но староста клич бросил не с кондачка, всё заранее прикинул, посчитал. 
     – У нас с погорельцами из Филина семьдесят восемь дворов. Сколько на каждый двор овса или ржи положим?
     Обособленные деревенские кучки, сами того не заметив, сбились в плотную толпу. Мужики смотрели на Петра и не могли понять – то ли он серьезно говорит, то ли шуткует с ними? Но шутом гороховым староста Куркино не бывал…
     – Ты как хочешь, Петр Терентьевич, но меньше трех четвертей* на двор никак нельзя.
     – Согласен. Получается 230 четвертей. Под них двадцать пять-тридцать санных подвод потребуется…   
     – Овес нынче дорог…
     – По семь рублей за четверть договоримся. Лошадей наймем. На всё про всё капиталу надо 1800 рублей.
     – То-то и оно! Не ты ли ссудишь? 
     Петр на подначки земляков не обижался. На сходе разговора без подначек не бывает. Народ надо раззадорить, распалить. На масленицу или на пасху, бывало, гуляли – последнего рубля не жалели!
     – Таких денег у меня отродясь не было, а сто рублей на общее дело отдам. Больше не накопил. Выживем – всё сторицей вернется.
     Тимофей Архипов смотрел на Петра и заново переживал свое неудачное сватовство в доме куркинского старосты – не отдал тогда Петр свою дочь за его сынка Ваньку Архипова. Ушли сваты, не солоно хлебавши, свалив на бедную кошку свою неудачу… «Так ноне не о Петре речь, об обчестве… Как там поп Александр говорил про одинокого волка в пустыне?.. А ведь у меня другого случая заслужить милость у Бога и соседей может и не быть…»
     – Петр Терентьевич! В соседней губернии полсотни моих лошадей схоронены, от Антихриста прятал. Собираюсь их _____________________________
*четверть – единица объема зерна, равная 209,91 л, вес ~ 90 кг.
домой гнать. Вот на них и привезем зерно. С санями я на месте всё сам порешаю. Это мой взнос в общее дело.
     Сход ахнул от такой щедрости. От Тимохи век милости никто не видел – у него каждая копеечка на строгом учете. Домашних своих и тех, почитай, в черном теле держит.
     Захарий очумело вытаращил глаза на брата, прошипел, не тая обиды:
     – Ты бы хоть с родичами посоветовался...
     – Заткнись, босяк! Не твоего ума дело! – Тимофей давно догадывался о корыстных помыслах Захария и его Марфы, поэтому терпеть не мог их советов – никогда в жизни завистники ничего путного не посоветуют. Захарий прикусил язык, испуганно втянув голову в плечи.
     К Петру Терентьевичу робко, бочком пробивался через толпу Гаврила Сморчок из Машкина. Фамилию его по батюшке никто не помнил – всю жизнь Сморчком звали.
     – Сынок у меня, Ванька Карась, на войне щас. Бог даст – живым вернётся. Мы со старухой очень надеемся его дождаться. Завтра я тебе, Петр Терентьевич, двести рублей принесу. Бог даст – выживем. 
     Те, кто стоял ближе к старосте, ушам своим не поверили, задние заволновались, переспрашивая друг у друга: «сколько-сколько он сказал?» Упругая волна голосов докатилась до последних рядов и толпа онемела. Откуда у нищего Сморчка такие деньги? Староста Куркино растеряно смотрел в спину уходящему Сморчку, начиная смутно о чем-то догадываться.
     Паузу прервал сосед Сморчка Матвей, по прозвищу Драник. Его сын Захар тоже ополченец и сейчас где-то тянул свою рекрутскую лямку.
     – Чего уж там! Как пришло, так ушло! Тоже даю двести!
     Сход взорвался…

*     *    *

     Всю ночь сидела Акулина под божницей в тяжелых раздумьях, слушая нездоровое, хриплое дыхание мужа. Рану на плече Леона стянуло красным бугристым рубцом, но рука бессильно висела плетью, заметно желтея и усыхая. За печкой, отгороженные хлипкой занавеской, чутко спали старики, и только сынишка Илья, укрытый драным полушубком, безмятежно, словно сверчок, посвистывал носом на печной лежанке. 
     После большого схода приоткрылась Акулине (и, наверное, не только ей) тайна аферы, которую провернул «упалнамоченный» Лисье Помело. Большие деньги Помело на ополченцах заработал, да только впрок они не пошли. Всё сгорело, когда французы Филино спалили, да и сам он не уцелел. Нет, никому ещё не было счастья от неправедных денег. Акулина вздохнула: «Искупить бы грех надо, отдать деньги на общее благое дело, как другие односельчане. Глядишь, и Леону полегчает» …
     Спустя сутки в «обчественную кассу» поступило более двух тысяч рублей. Вот тебе и с миру по нитке! Удивляться было недосуг. Снег уже прочно лежал на вновь ожившей дороге. Обозную команду из десяти человек возглавил староста Петр Терентьев, взяв себе в помощники расторопного Лешку Афанасьева.
     Зерна и фуража удалось закупить гораздо больше, чем планировали. Деревни были спасены от голодной смерти. Молва о прихожанах церкви Владимирской иконы разлетелась по всей волости. Куркинские гордились старостой и хозяином конного двора, а юровские и машкинские тем, что большую часть денег собрали всё-таки они, и только филинские помалкивали, потому что догадывались, откуда у машкинских голодранцев появились денежки.
     О личном участии настоятеля храма в бурном мужицком сходе по всей крестьянской округе рассказывали легенды и байки. В Рождествено, Ангелово и Сабуровке договорились до того, что это был вовсе не хлебный обоз, а крестный ход во Владимирскую губернию во главе с батюшкой Александром и матушкой Анной Михайловной, что православные прихожане соседней губернии выходили навстречу крестному ходу и бросали мешки с зерном в санный обоз. 
     А над заснеженной долиной Сходни от деревни к деревне летали сороки, разнося долгожданные вести о предстоящих выборах нового волостного старшины. Слухи были противоречивые, но всё сильнее звучало утверждение, что в казенных палатах Коллегии экономии уже подобрали на должность волостного старшины нужного человека и вместо выборов опять будет пьяное гульбище.
     Крестьяне экономических сел и деревень не возражали против дармовой выпивки, но коварная измена и бегство последнего выдвиженца из остзейских (или курляндских?) дворян, крепко подорвала веру в саму власть. По волости прокатилась волна протестов: крестьяне требовали настоящих выборов. Не ушедший ещё страх бунта заставил московское отделение Коллегии экономии пообещать народу свободные выборы. Решением предводителя Московского уезда выборы назначили на постный день в ноябре месяце, тем самым как бы подчеркивая, что ни о каком загуле с винопитием не может быть и речи.
     Зима 1812-1813 годов была для крестьян Московского уезда тяжелым испытанием. Много в ту зиму народа от голода и болезней умерло. Помещики, предвидя разорение своих имений, ничего не могли противопоставить силе наступающего врага, поэтому благоразумно укатили подальше от столицы, уповая на волю и милость Божью. Крестьян они, по сути говоря, бросили на произвол судьбы. От нужды и голода в тот год немалое число мужиков занялось грабежами. Этим изгоям дороги назад к мирному землепашеству уже не было.
     Вообще-то экономических крестьян отсутствие волостного начальства шибко не волновало. Наоборот, они надеялись по такому случаю сэкономить на уплате всевозможных податей и налогов. Для поддержания порядка внутри сельского мира мужикам достаточно было схода и старосты на селе.
     Волостной сход по выборам старшины состоялся 15 ноября. Погода стояла малоснежная, морозная. В Сабуровку со всей округи съехались не только старосты (управляющие) экономических сел и деревень, но и многочисленные гости. Вокруг центральной площади стараниями уездной власти и местных купцов, на дощатых столах беспрерывно пыхтели двухведерные самовары, на кострах в артельных котлах пузырилась каша. Сабуровские купеческие женки в ярких полушалках без устали угощали народ чаем с медом и баранками – мороз отступил, было празднично и весело.
     Петр Терентьев взял на сход нареченного дочкиного жениха – Лешку Афанасьева. Не помешает парню на народ посмотреть и себя показать. Умному да молодому всё в жизни пригодится. В ожидании начала схода многие делегаты пили чай, кружили по площади, радуясь встречам. После пережитых испытаний эти встречи были особенно дороги.
      К Петру, широко улыбаясь, подошел Косма Матвеич, приятель Петрова отца Терентия Васильевича. Заговорил громко, перекрывая многоголосый гомон:
     – Здравствуй, мил человек! Слыхал я про ваш хлебный обоз. Ай да молодцы! Нашего брата и с одной деревни на общее дело не просто поднять, а тут, на-ко, – всю округу! Деньги какие собрали! Сорок возов! – Косма крепко, душевно обнял Петра. – Как батюшка, матушка?
     – Слава богу! – коротко ответил Петр, не вдаваясь в подробности незавидного здоровья своих стариков.
     – Сам-то как? А, впрочем, зачем спрашивать? И без того вижу… заматерел ты, мил человек… Крепко пострадали от француза?
     – Эх, кабы не пострадали, не стали бы и обоз снаряжать. Только этим и спаслись.
     Лешка Афанасьев с интересом зыркал глазами во все стороны. Вдруг он напрягся, рванул через толпу к хромающему казаку с палкой в руке.
     – Самохвалов! Сотник! – закричал Лешка, пробиваясь сквозь толпу. А тот словно только и ждал, чтобы его окликнули. Живо обернулся на голос и начал сближаться со своим знакомцем. Оба не скрывали радости.
     – А где староста? Ты же не один сюда приехал?
     – Здесь Петр Терентьевич! – Лешка махнул рукой себе за спину.
     – Давай-ка пошли скорее к нему!
     Когда Самохвалов появился перед Петром, староста глазам своим не поверил.
     – Здорово, казак! Ты как здесь оказался?
     – Неисповедимы пути Господни! На постое я тут.
     Петр Терентьевич покосился на палку.
     – Вижу, какой у тебя постой. Что случилось?
     Косма Матвеич понял, что здесь предстоит разговор долгий, не случайный, незаметно отступил назад и пошел к самоварам.
     Самохвалов, крепко опираясь на палку, смущенно улыбался, не решаясь начать.
     – Эх, Петр Терентьевич! Случилось – не приведи Господи! Гнали мы отсель француза, и в одной атаке, когда я на стременах стоял, пуля мне наискось в мягкую часть вошла. Для казака хуже не бывает! Я не столько от раны страдал, сколько от насмешек товарищей. Здесь в Сабуровке лекарь-швед имеется, он мою задницу и заштопал.
     – Значит, отвоевался?
     – Не-е, староста, не скажи! Задница не голова, ранение мое пустяшное. Как только зарубцуется, сразу за своими вдогон пойду.   
     – Ну-ну… – заулыбался Петр.
     Вдруг весь народ на площади встрепенулся и подался к высокому крыльцу волостной конторы. Из глубины Правления вышла стайка казенных людей. Старший по чину был одет в пальто из тонкого серого сукна, подбитого волчьим мехом. Остальная компания в тулупах и шубах выглядела попроще. Начальник крепко ухватился за перила теплыми варегами и обратился к присутствующим:
     – Я начальник Приказа московской Коллегии экономии Киндяков Алексей Григорьевич. Долго рассказывать, по какому поводу мы здесь собрались, не буду. Все и так знают.
     Петр хмыкнул:
     – Прежде-то нас на волостных сходах господами называли, а нынче мы никто.
     Киндяков, меж тем, продолжал:
     – Сегодня мы изберем волостного старшину и запасного кандидата, который потребуется, если избранный старшина по какой-то причине не сможет исполнять свои обязанности.
     Слова про запасного старшину прозвучали на сходе неожиданно. Никогда раньше такой должности не бывало. Алексей Григорьевич обвел строгим взглядом настороженно притихших людей. Над толпой клубился морозный парок, который тут же опадал инеем на мужичьи бороды и треухи. «Затягивать сход нет надобности», – решил Киндяков.

*     *     *

     Хорошо разогретые в жарко натопленных комнатах Правления, монументально стояли на высоком крыльце чиновники Коллегии экономии, палаты сбора налогов, кандидаты в волостные старшины. Начальник Приказа Киндяков держал перед сходом речь…
     – Волостные старшины избираются из лиц, не подвергавшихся телесному наказанию, не состоявших под судом, и заведомо не развратного поведения… У нас, служащих казенных учреждений, много есть достойных людей на должность старшины, поэтому Коллегия экономии, исходя из отеческой заботы о землепашцах, предлагает крестьянскому сходу самых лучших кандидатов…
     Последние слова всё испортили. Лучше бы Киндяков об отеческой заботе не вспоминал. Толпа неодобрительно загудела, послышались едкие шуточки, злые смешки.
     – Тут один лучший был, да к французам сплыл.
     – Ты лучших-то пошто отдаешь? Себе и возьми!
     – На прошлых выборах речи и вино были сладкими, да похмелье оказалось горьким…
     Киндяков Алексей Григорьевич – тертый калач, его грубостью и насмешками не возьмешь. Подтолкнув к перилам массивного, широкого в талии мужчину, начальник Приказа начал перечислять его достоинства:
     – Колодников Николай Сидорович. Потомственный крестьянин. Своим трудом стал зажиточным хозяином. Знает грамоту, потому был назначен управляющим…
     Толпа не слушала. Мужики усиленно топали по снежному насту овечьими катанками, подшитыми кожей, стучали варегами по бокам длиннополых тулупов, вроде как согреваясь. Некоторые повернулись спиной к начальству и демонстративно пошли к самоварам. Прозвище казенному кандидату родилось тут же, само собой:
     – Колода… на мою шею? А зачем мне?
     – Ишь, управляющий… Коли крестьянскому делу изменил, значит, уже не крестьянин.
     – Опять кота в мешке подсовывают! 
     – Если бы кота! Медведь-шатун!
     На неподвижном лице Колодникова не заиграл ни один мускул. Холодные глаза его сверлили толпу, словно он пытался запомнить тех, кто сейчас непотребно раскрывал рот. Весь его невозмутимый вид показывал уверенность в исходе выборов: знал, что мужики на сходах любят пошуметь, но жидковаты против власти, когда наступает момент голосования.
     Начальник Приказа, видя настроение толпы, не рискнул перейти к обсуждению кандидата или тем паче к голосованию. Народ на площади стоял трезвый, совершенно не готовый к принятию нужного решения. Подумал: «Пожалуй, торопиться с окончанием схода как раз и не надо. Постоят, померзнут, меньше сопротивляться будут». 
     – Николай Сидорович! – обратился Киндяков к неподвижно стоящему Колодникову, – скажи перед сходом слово, может у людей какие вопросы будут? 
     Квадратная фигура чуть шевельнулась, что, очевидно, означало готовность снизойти к собравшимся.
     – Я здесь не купец на ярмарке, чтобы свой товар расхваливать. В казенной палате не дураки сидят. Коли предлагают должность волостного старшины, значит, моё дело оправдать доверие.
     В передних рядах раздался голос: «Спросить хочу!» Мужик стянул с головы треух, вытянул из поднятого воротника тулупа пегую кудлатую голову.
     – Пострадали мы нынче от нашествия неприятеля. Погорельцев много, скот разграбили, ни зерна, ни фуража нет. Будет ли нам от властей помочь?
     Колодников недоуменно оглянулся на начальника Приказа: «чего, мол, отвечать?»
     – Обещай! Всё что угодно обещай! – чуть слышно, едва разжимая губы, прошипел Киндяков.
     Колода посмотрел поверх толпы, словно пытался разглядеть хвост уползавшей к Березине французской армии и твердо ответил:
     – Поможем! Обязательно всем поможем! – и, осмелев, вдруг милостиво осведомился: – ещё вопросы есть?
     Из толпы немедленно откликнулись: 
     – Чем платить подати за этот год? В хозяйствах полный разор, от голода мор кругом.
     Другой голос немедленно поддержал первого:
     – Каждые полгода новый набор рекрутов. Ежели по-божески рассудить, пока война не кончится, отменить надо, к чертовой матери, все налоги…
     Колода похолодел. Это было похоже на бунт. По крайней мере, на его начало. Он беспомощно оглянулся на своего благодетеля. Алексей Григорьевич немедленно перехватил инициативу. 
     – Государь знает о бедственном положении своих верноподданных кормильцев. Сейчас в правительстве рассматривается вопрос о снижении или отмене налогов. Тем, кто на ратных полях проливает кровь за нашу веру, царя и Отечество, тоже нелегко. Только общим старанием мы одолеем коварного узурпатора. Предлагаю утвердить в должности волостного старшины Колодникова Николая Сидоровича. Кто за… 
     – Погоди, погоди, господин хороший! Нельзя так резво с места в карьер бросаться – сухожилия у лошади порвешь, – сотник Самохвалов, раздвигая народ палкой, быстро продвигался к высокому крыльцу.
     – Я, люди добрые, сами понимаете, не крестьянин, не сельский староста. Но сказать своё мнение имею право, потому, как бился с неприятелем на этой земле и здесь получил ранение.
     Чиновники на крыльце заволновались, зашевелились, но спихнуть раненого казака вниз не отважились, да и сход откровенно обрадовался перемене действия. Самохвалов тем временем продолжал:
     – Есть среди вас достойный человек, староста села Куркино, Петр Терентьев. Он со своими мужиками крепко помог нам, казакам генерала Иловайского Василия Дмитриевича, разгромить неприятельский гарнизон в Соколове. Позднее, мы с Петром, под видом ярмарки, проехали по Тверской дороге, проникли в Москву, чтобы разведать французские силы. Мужики под его руководством били грабителей не только в Куркине, но и в соседнем Юрове и Филине. Вот его и надо в волостные старшины.
     Как всегда, в таких случаях бывает – сход забурлил. Делегаты, что грелись у самоваров, побросали кружки и устремились к зашумевшей толпе…
     Косма Матвеич в эту минуту понял, что если он сейчас не выступит, то потом никогда себе этого не простит. Сорвав с головы шапку, решительно пошел на крыльцо Правления. Поднял руку, прося тишины.
     – Я хорошо знал отца Петра Терентьева. Он долгое время был старостой в Куркине. Потом сельчане избрали старостой его сына, Петра. У них французы тоже всё разграбили. Так Петр Терентьев организовал людей в округе, собрал деньги и доставил обоз с зерном из Владимирской губернии. Сегодня в Куркине и соседних деревнях никто не умирает с голоду. И на посевную зерно приберегли. Вот кто достоин стать волостным старшиной!
     – Пусть покажется народу!
     – Петр, давай на крыльцо! 
     – Эй, Колода, подвинься!
     Про мороз на улице все забыли. Мужики распалились так, что начали тулупы распахивать. Подталкиваемый Самохваловым и Лешкой Афанасьевым, ошарашенный Петр неуверенно продвигался к высокому крыльцу. Толпа уважительно расступалась и сразу же плотно смыкалась за его спиной, как бы отрезая Петру пути к отступлению. Подняться на самый верх крыльца Петру Терентьеву не дали: казенная делегация нарочно столпилась у края последней ступени.
     Петр остановился, не дойдя до верха. Повернулся лицом к сходу, смущенно улыбнулся. Чисто выбритое лицо старосты удивило многих.
     – Что ж ты крестьянский сын и без бороды? Из стряпчих, что ли?
     Петр ответил просто, без затей:
     – Кожа не терпит. Зудит под волосом.
     Никогда ни один сход не проходит без подначки и «хитрых» вопросов. Вот и сейчас мужики начали брать Петра «на излом»:
     – А скажи, староста, изберем мы тебя волостным начальником, будешь ты доносить властям о случившихся у нас беспорядках?
     – Бродяг и беглых притеснять будешь?
     – А о безобидных самовольных отлучках?
     Петр не собирался обчеству нравиться или не нравиться. Рубанул честно:
     – Буду. Так закон требует. И задерживать преступников буду. Без этого нельзя. Но у старшины ведь и другие обязанности есть – содержать в порядке дороги и мосты, обеспечивать благочиние и безопасность мирян, способствовать обустройству новопоселенцев, ссудой помочь… Всех добрых дел не перечислишь.
     Толпа одобрительно загудела:
     – Дай Бог, чтобы так и было!
     – А ведь я его отца тоже помню, разумный и справедливый человек был. Видать и сын такой же.
     – Хватит сопли морозить! Давай голосовать!
     Со всех сторон раздались задорные, нетерпеливые крики: «Кончай лясы точить! Голосуем!»   
     Начальник Приказа Киндяков Алексей Григорьевич, видя настроение схода, возражать не стал. 
     – Голосуем! Кто за то, чтобы волостным старшиной сроком на три года избрать Петра Терентьева… – тут хитрый Киндяков сделал секундную паузу. Мужики начали поднимать руки и тогда под шумок Киндяков договорил фразу: – а запасным Колодникова Николая Сидоровича?
     На конец фразы никто и внимания не обратил. Проголосовали дружно. В конце концов, запасной он и есть запасной, черт с ним, с Колодой!
     – Моисеев! – окликнул Киндяков своего писаря, – чтоб сей момент протокол волостного схода был готов. Проследи, чтобы там все подписи, какие надо, были. Особенно Терентьева и Колодникова.
     – Слушаюсь, ваше высокоблагородие!
     Алексей Григорьевич подчеркнуто учтиво пригласил Петра пройти внутрь волостного Правления. Вся свита тороп-
ливо прошмыгнула за ними в тепло служебных комнат.
     – Поздравляю вас, Петр… как по батюшке-то, Терентьевич? – Петр молча кивнул, – поздравляю вас Петр Терентьевич с избранием на высокую должность! И вас, Николай Сидорович тоже! – покривил душой Киндяков.
     Колодников, словно монументальная скульптура, равнодушно стоял позади Петра. В душе он не испытывал никакого разочарования. Считай, полдела уже сделано. Запасной кандидат завтра неожиданным образом может стать хозяином Правления. Всё зависит от Алексея Григорьевича. А тот продолжал любезно инструктировать Петра:
     – Я думаю, месяца вам хватит для переезда в служебный дом волостного старшины. Прислуга все сделает, как вы пожелаете. За это время Коллегия ваше назначение оформит надлежащим образом. А вот на Божедомку в казенные палаты вам надо прибыть на следующей неделе. Там получите необходимые удостоверения, документы, печать… И ещё из неотложных дел: подготовьте список членов Правления, подберите секретаря…
     Киндякову, честно говоря, этот мужик из Куркина понравился: умная неторопливая речь, спокойный взгляд уверенного в себе человека, открытое чистое лицо без этой ужасной старообрядческой бороды. Усмехнулся: «Колодников по сравнению с ним, конечно, дубина, но ведь предан, как собака… Ладно, поживем – увидим».
     Петр слушал наставления начальника Приказа, не осознавая ещё произошедшей с ним перемены. Мысль о том, что он вернется сегодня в Куркино не старостой, а волостным старшиной оглушала его и никак не укладывалась в голове. В висках стучала кровь – было невыносимо душно внутри помещения. Словно в тумане время от времени он кивал головой Киндякову, ставил свою подпись, куда упирался толстый ноготь писаря, через силу заставляя себя слушать Алексея Григорьевича.
     –…Секретаря, волостных заседателей подбирайте из местных. Будут проблемы, обращайтесь за помощью. Ну, с Богом!
     На дворе нового волостного старшину с нетерпением поджидали Лешка, сотник Самохвалов, Косма Матвеич, и десяток-другой новых друзей, желающих лично засвидетельствовать Петру Терентьеву своё уважение…

*     *     *

     Рыжуха, настоявшись на морозе, бежала домой легко и охотно, играючи катила деревянные сани по снежному накату. Петр сидел на облучке за возничего, Лешка лежал в сене за его спиной, сосредоточенно глядя в небо. Ехали молча. Любые разговоры о чем-либо, кроме волостного схода, казались никчемными, а всуе перемывать великое событие сегодняшнего дня тоже не хотелось.
     Петр, как всегда в дороге, думал о проблемах, которые требовали срочного решения. Из Куркина ему с Ангелиной предстоит вскоре уехать. Что делать со стариками? Забрать с собой или оставить на попечение Ирины? Вряд ли старики согласятся уехать из родного села… Ирина, получается, останется в доме одна на всё хозяйство. Конечно, десятилетнего Филиппа и полугодовалого Сережку увезем в Сабуровку… Но дом без мужика всё равно, что сирота… Может, не откладывая, сыграть свадьбу да переселить Лешку в Куркино? 
     Проблемы на Петра обрушились снежным комом, и главная – найти среди сельчан нового старосту… Пока он даже не предполагал, кому с легкой душой может передать дела. Ещё вчера об этом и мысли не было… 
     Незаметно осталась позади половина пути. Алексей, зарывшись в сено, неотвязно думал о своей Иринушке. Замотается сейчас Петр Терентьевич, уедет из Куркина, когда ещё про свадьбу вспомнит? А ну как их молодой грех наружу вылезет? Затравят тогда злые языки его ненаглядную, ворота от дегтя век отмывать придется. Этот неудачливый соперник, Ванька Архипов, на всех гулянках матерные частушки про неё петь станет... Такая слава и волостному старшине может боком выйти…
     – Петр Терентьевич! – Лешка дождался, когда возница повернулся к нему и, как показалось Петру, ни к селу, ни к городу ляпнул: – Французов-то давно след простыл!
     – Это ты к чему?
     – Я про венчание с Ириной.
     – А-а… венчание! А я уж часом подумал, что ты с сотником сговорился бежать вдогон русской армии.
     – Не собираюсь я никуда бежать. Надо бы свадьбу до вашего отъезда в Сабуровку сыграть.
     Петр беззлобно подтрунил над женихом:
     – Приспичило, что ли?
     Лешка, пряча глаза, промямлил:
     – Можно и так сказать.
     Петр бросил вожжи и всем телом повернулся к Лешке.
     – Согрешили никак?
     Лешка обреченно мотнул головой, готовый к любому возмездию.
     – Ах, сукины дети! – Петр отвернулся, схватил вожжи и в сердцах огрел Рыжуху. Лошадь испуганно прыгнула и сани едва не слетели с дороги. 
     «Ишь, скромница моя, что вытворяет! И когда успели? Вроде и не гуляли, и не целовались даже. Ну, с кобеля что взять? У него всегда одно на уме. Однако ж, если Жучка не захочет, то и Полкан не вскочит!»
     Не получалось у Петра Терентьева рассердиться на Лешку. Да чего там! Хороший парень, и мужем он будет хорошим. Чести и бесстрашия ему не занимать. А грех полюбовный надо поскорее венчанием закрыть… Петр повернулся к Лешке.
     – Свадьбу до Рождественского поста сыграем!
     Лешка моментально прикинул – до начала поста оставалось меньше двух недель… 

     …Новость, что Петр Терентьев стал волостным старшиной, взбудоражила Куркино и окрестные деревни больше, чем полгода назад известие о войне с Наполеоном. В каждой избе только об этом и говорили. Гордость за «своего», особые ожидания и надежды хмельно кружили головы односельчанам.
     Тимофей Архипов не упустил случая ещё раз приложить мордой об стол своего братца Захария.
     – Если бы я лошадей тогда не дал, Петр всё равно бы зерно привез. Но я бы сейчас отступником ходил, а ныне-то я в почете, и затраты мои сторицей возвернутся.
     Марфа зло стрельнула глазами на Тимофея и громко загремела ухватом в загнетке. Тимофей усмехнулся:
     – Знаешь, Захарий, почему ты всю жизнь в дураках ходишь? У тебя своего ума нет. Ты бабьим умом живешь! А у Марфы твоей ума меньше чем у курицы… 
     Через пару дней Петр рано утром выехал в московские казенные палаты на Божедомке. В двухэтажном каменном здании во время великого пожара выгорели окна и двери главного фасада. Внутрь палат через толстые металлические решетки на окнах летающие огненные клочья и головни не проникли. Почерневшие, обугленные окна и двери быстро заменили новыми. Свежая белизна оконных переплетов резко выделялась на фоне темных закопченных стен. 
     Войдя в небольшие сени, Петр увидел единственную дверь, ведущую внутрь. Постучав в неё, он несмело переступил порог:
     – Здравствуйте! Я – Терентьев, Петр.
     Молодой человек бросил удивленный взгляд на простоватого посетителя, насмешливо представился:
     – Я помощник управляющего, по какому делу изволите?
     Петр сконфузился – не привык к подобным церемониям. Заметив смущение и робость посетителя, молодой чиновник презрительно поинтересовался:
     – Вы, собственно, откуда? И к кому изволите?
     – Я-то… – Петр замялся, не зная, что ему следует назвать: родное село Куркино или волостную Сабуровку, из-за которой он оказался в палатах. А уж кто ему в этих палатах нужен, он и подавно понятия не имел. – Меня намедни старшиной Сабуровской волости избрали. Начальник Приказа Киндяков Алексей Григорьевич велел сюда прибыть.
     – Вас старшиной избрали? – молодой хлюст не мог скрыть своего удивления и, более того, откровенного недоверия. «Ну и времена пошли! Вламывается в казенные палаты мужик и заявляет, что он волостной старшина». Однако остроносое его лицо скоро вновь обрело служебную учтивость.
     – Вам, очевидно, к управляющему? Вице-губернатора сейчас нет. Вы не будете возражать, если я провожу вас к заместителю? Как прикажете доложить?
     Усмешки и быстрая речь канцеляриста с прилизанными волосами, зачесанными на прямой пробор, начали Петра раздражать. Он грубовато, и не без гордости ответил:
     – Так и доложите – волостной старшина.
     – Соблаговолите сообщить ваше имя-отчество и фамилию. – Помощник управляющего уловил перемену в мужике.
     – Петр Терентьев.
     – А отчество у вас есть?
     Петр поморщился: «Если с порога такие козни творят…»
     – Отродясь Петром звали. Ну, ещё, конечно, прозвище есть, в деревне без этого никак.
     – Батюшку вашего как величали?
     Петр подозрительно посмотрел на скользкого вьюна:
     – Так, э-э… Почему величали? И сейчас Терентием кличут.
     – То есть вы Петр Терентьевич Терентьев?
     – Ну, получается, что так. – Петр уже перестал понимать, зачем он в казенных палатах оказался.
     – У вас пашпорт имеется?   
     – Сроду не было.
     – Ну, хорошо. Пойдемте к товарищу управляющего.
     Они вышли в другую дверь и попали в овальный сумрачный зал, где совершенно ничего не было, кроме нескольких дверей и лестницы на второй этаж. Стало понятно, что любой пришедший в палаты, мимо этого мелкого чиновника не проскочит. «Суслик на дозоре» – усмехнулся Петр.
     Вьюн привел Петра наверх, велел подождать, а сам бесшумно юркнул в один из кабинетов. 
     Петр подошел к дверям, за которыми исчез канцелярист, прочитал витиевато исполненную табличку: «Товарищъ управляющаго Ж;вакинъ Константинъ П;тровичъ»
     Спустя несколько минут Петра Терентьева пригласили в кабинет. За столом восседал грузный человек с застывшим породистым лицом. Крупные белые руки его неподвижно лежали на столе. Чиновник бросил короткий взгляд на вошедшего и отвернулся к окну, за которым раскинулся Екатерининский парк – заснеженный, голый, беззащитный.
     Константин Петрович Жевакин уже был знаком с протоколом волостного схода, поэтому разговор начал сразу по существу:
     – Петр Терентьевич, мы не сомневаемся, что вы будете осмотрительным, почтительным и расторопным в своей новой должности. Ничего не запускайте, аккуратно ведите финансовую отчетность по приходу и отпуску денег. На всех документах волостного Правления обязательно должна быть ваша подпись… 
     В Екатерининском парке ничего интересного не было и Жевакин повернулся к новоявленному волостному старшине. Выдержав небольшую паузу, продолжил монолог: 
     – Пашпорт сегодня пополудни получите у Василия Игнатьевича, – товарищ управляющего кивнул в сторону прилизанного вьюна. – С получением оного вы перестаете быть крепостным, и можете свободно передвигаться по территории России…
     Жевакин наблюдал за реакцией мужика, но тот ни словом, ни жестом не отреагировал на коренную перемену в своей жизни. «Ничего он не понял, дубина». И разочарованно закончил свою речь:
     – Печать, кассу, инструкции, документы и всю прочую канцелярию вам подвезут, как только переедете в Сабуровку. Так что не затягивайте с переездом.
     К концу урочного времени молодой вьюн принес из полиции новенький пашпорт. Петр осторожно взял в руки синие корочки с гербом, раскрыл и словно о ком-то чужом прочитал печатные слова: П;тръ Т;рентьевичъ Т;рентьевъ, годъ рожд. 1772, русскIй, православный, урожденный с;ла Куркина, Московскаго у;зда…
     «Значит, доченька моя теперь Ирина Петровна Терентьева?» – простодушно улыбался Петр, когда выходил из Казенной палаты, улыбался, когда садился в сани, и всю дорогу улыбался, покрикивая на Рыжуху: «Но-о-о, милая! Давай!
Теперь и ты свободная! Давай! Свадьба у нас скоро!» 

*     *     *

     В Куркине на все лады обсуждали предстоящие выборы нового старосты. То, что равноценной замены Петру нет, понимали все, но свято место пусто не бывает. И если новый староста хотя бы сумеет сохранить перемены, что родились при Петре – и то, слава Богу! 
     А из дома Петра Терентьева выпорхнула на свет божий ещё одна оглушительная новость: свадьба у дочки! Жених-то давно известен, да ведь накануне Рождественского поста свадьбы на селе никогда не играли. Странная поспешность! Тут, видно, не без греха... Сватья Марфа Патрикеева всем рассказывает, что, мол, не хочет Петр незамужнюю дочь одну без присмотра оставлять. Дак ведь какая мать своего сыночка не прикроет?
     Время для Лешки помчалось аллюром три креста. Тесть послал его в большой объезд пригласить на свадьбу дочери сотника Самохвалова, Косму Матвеича (из деревни Никольское, что на речке Баньке); ну, само собой разумеется, всю родню Ангелины из села Козино…
     Роль свадебного дружки Алексей предложил своему закадычному другу Ефиму Евсееву. В этот же день Ирина подарила Ефиму вышитое полотенце, которое дружка на свадьбе повязывает через плечо. Лешка с изумлением узнал, что всё время после помолвки, Ирина тайно готовилась к свадьбе: шила, вязала, вышивала. Сейчас, что ни потреба, а у неё всё приготовлено. А приданое в первую очередь...
     Накануне свадьбы Лешкины друзья Ефим Евсеев, Моисей Иванов, Мишка Иванов, Алексей Алексеев устроили мальчишник в жаркой бане. Плескали квасом на раскаленную каменку, хлестались вениками, хохотали, меряясь, у кого волос длиннее на неприличном месте. Лешка Афанасьев парень не злопамятный, но здесь, распарившись и разомлев, не без зазнайства напомнил друзьям: 
     – А вы не забыли, как говорили мне: «Не по себе сук рубишь! Куркинские девки отродясь за юровских не шли»?
     – Леха! Твоя взяла! Я теперь на тебя глядючи, твердо решил к куркинскому лавочнику Косме Прокофьеву сватов послать. Ихней Агрипине уже четырнадцать стукнуло. Они пока думать будут, ей как раз шестнадцать сполнится.
     – Слышь, а мне Ирка, сестра Ваньки Архипова, в церкви намедни подмигнула. 
     – Ирка давно уж невеста, но я бы родниться с Ванькой ни за что не стал. Гнилушка он...
     – Как бы этот прохвост по злобе завтра чего не учудил.
     – Я возле церкви покараулю, пока вас венчать будут.
     – Спасибо, Мося! 
     Свадебные традиции в деревенской глубинке впитываются с молоком матери и передаются в неизменном виде из поколения в поколение. В этих традициях в тугой жгут сплетены и вековая мудрость, и языческие отголоски, и цепкие суеверия, и церковные каноны. Всё это объединено бытовой целесообразностью и щедро сдобрено предусмотрительной иронией. Ни одна девушка не рискнет пренебречь накануне венчания вековыми традициями, чтобы потом – а вдруг! – не казниться, не каяться.
     В последний год от Ирины отошли почти все её прежние подружки – так уж сложилось. Но нынче оказалось, что подруг у дочери волостного старшины много более чем она сама думала. Накануне свадьбы поневестицы собрались в доме невесты и, согласно обряду, начали оплакивать молодую. Ирина, услышав причитания, вдруг подхватилась и выбежала в сени. Ангелина метнулась за ней, обняла Ирину.
     – Ну что ты, Иринушка! Это же обычай такой!
     – Ой, Лина, мне почудилось, что они не на свадьбу мою собрались, а на похороны.
     – Ну что ты такое говоришь, глупая моя? Всё хорошо. У тебя завтра свадьба и жених у тебя замечательный. Подружки-то, чай, от зависти так жалобно завыли.
     Ирина, вытирая слезы, улыбнулась.
     – Лина, скажи им, чтобы они лучше что-нибудь веселое спели. Не хочу видеть их притворные лица… 
     …Баню для невесты натопили в своем дворе. Ирина пригласила с собой мыться только трех девушек, остальным поручили носить из речки Сходни проточную «живую» воду; они же уносили на огороды «мертвую», использованную, которую сливать себе под ноги нельзя, потому что смытые беды и несчастья, разная порча могли зацепиться за ноги невесты. В бане подвенечная девушка особенно беззащитна и легко подвержена злым чарам.   
     В отличие от шумной жениховской, в невестиной бане было тихо, даже печально. Здесь не бросали квас или воду на камни, не хлестались вениками, не подшучивали, не рассказывали веселые истории. Ирина совсем некстати вспомнила как в этой бане, на этом полоке, обмывали её мать. Слезы текли из глаз невесты. Ей казалось, что сегодня в бане её моют не к свадьбе, а обмывают после смерти. Подруги, глядя на печальную невесту, говорили мало, вполголоса. Не расшевелило её даже троекратное окатывание ключевой водой.

*     *     *

     Утро задалось ясное, морозное, солнечное. Хандра у Ирины улетучилась, словно и не бывало. В дом невесты заявился дружка жениха с вышитым полотенцем через плечо, весело балагурил, подмигивал женщинам, поминутно предупреждая их, что скоро жених прикатит за невестой на свадебном поезде.
     Ангелина добродушно смеялась:
     – Так-таки на поезде! Сами что ли в хомуты встанете?
     – Ангелина, свет-душа, пряна словно черемша. Не поверишь – Тимофей дал лошадок без затей.
     Петр хмыкнул:
     – Ему-то что за нужда? Он же сынка за Ирину сватал.
     – Ну, Тимоха не простак, шаг не сделает за так. Видно, мыслит свой расчет, вот и мечет «чёт – не чёт».
     Ирина весело смеялась – Ефима сегодня будто прорвало. Она бы с удовольствием ещё поболтала, да подружки зовут одеваться к приезду жениха.
     – Ангелина, встань у двери и держи в руках ухват, чтоб невесту дорогую не увел залетный хват…
     Под общий смех Ефим убежал из избы – у дружки дел невпроворот – ему сейчас с женихом надо быть…
     Свадебный поезд из пяти конных саней, украшенный розочками красной материи и разноцветными девичьими лентами под звон колокольчиков шумно двигался по снежной колее от Юрова в Куркино. В первых санях сидел пунцовый от смущения жених, его крестные отец и мать, рядом с санями, держась за вожжи, бежал развеселый дружка – Ефим Евсеев. В следующие сани вповалку набилась близкая и дальняя родня, за ними ехали друзья и товарищи Алексея, в последние сани прыгали все, кто хотел.
     Позади саней по разбитой колее в лаптях и драных тулупчиках бежали любопытные сопливые недоросли.
     Глядя на ожившие деревни, трудно было представить, что ещё месяц назад они заморожено цепенели от безысходности. Люди в деревне и сегодня оставались нищими, полураздетыми, ограбленными, но теперь у них появилась надежда. Избрание Петра Терентьева волостным старшиной добавило всем уверенности, что они выживут, отстроятся заново, засеют поля зерном и соберут урожай.
     Свадебному поезду нынче никто не перегораживал путь, не требовал выкупа, никто не лил в горло сивуху или бражку, потому что её не было. И выкуп платить было нечем. Но когда свадебный поезд подкатил к дому невесты, Ангелина решительно отказалась отдавать невесту без выкупа. Никакие уговоры на коварную Ангелину не действовали. Дружка дождался своей минуты, и когда дело казалось уже безнадежным, вышел вперед.
     – Предлагаю баш на баш: ты невесту нам отдашь, я тебе два рушника – для тебя и муженька!
     Смеется Ангелина: не зря её Ирина подговаривала ни за что невесту без выкупа не отдавать. Взяв рушники, Ангелина притопнула каблуками о мерзлую землю и ответила дружке его же манером: 
     – Ладно, уговор дороже денег. Рушники нам будут к месту – забирай жених невесту!
     Смех, гам, неразбериха. Лешка зашел в дом. Ирина, потупив очи, ждала его. Они взялись за руки и повернулись к Петру, который держал в руках икону. Ангелина, понимая ситуацию, стояла чуть обочь. Алексей вспомнил, как он однажды стоял здесь на коленях и, оробевши вдруг, севшим голосом просил Петра благословить их на венчание. 
     – Благословляю! Дай вам Бог здоровья и долгие лета!
     Все расцеловались и пошли к свадебному поезду. Невесту усадили в отдельные сани. Рядом с ней по обычаю усадили крестную мать, здесь же с ними Ангелина и брат Филипп. От дома Терентьевых до церкви пешком идти пять минут, но таков обычай – молодых под венец должен привезти свадебный поезд.
     У церкви столпотворение. Кажется, вся округа собралась поглазеть на свадьбу дочки волостного старшины. У самого крыльца в первых рядах празднично одетые, в хромовых сапогах Тимофей Архипов, зажиточный лавочник Косма Прокофьев, сосед Данила. Петр, сняв шапку, степенно поздоровался с каждым из них.
     Задержал взгляд на Даниле. Они почти ровесники – Петр всего на пару лет старше. Данила – хозяин справный, воевал с мародерами храбро. Это он приютил в своем доме раненого казака. Жаль, что погибли и казак, и отец Данилы Дмитрий Никитин. И неожиданно подумал: «Вот кто после меня должен стать старостой Куркина. На такого можно положиться».
     Петр с Ангелиной зашли в церковь первыми, за ними молодые, друзья, родня, гости – в храме яблоку негде упасть. У батюшки Александра приподнятое, торжественное настроение. Возле батюшки с просветленными ликами стояли дьячок Иван Васильев и молодой пономарь Георгий. Тайну недавнего запустения в церкви он теперь знал.
     Жизнь продолжается! Давно ли всем казалось, что впереди только страдания, голод, смерть. И вопреки всем невзгодам – свадьба! Горят в церкви свечи, мерцают золотом спасенные иконы, звучат под сводом вечные слова о любви и верности. «Согласен ли… Да!», «Согласна ли… Да!»
     Батюшка Александр подошел вплотную к молодым и, глядя на них влюбленными глазами, проникновенно произнес им одним истину Иоанна Златоуста: «В супружестве надо всем жертвовать и все терпеть для сохранения взаимной любви, ибо если она утрачена, – всё пропало».
     – А теперь наденьте друг другу кольца.
     На маленьком серебряном подносе лежали латунные колечки, начищенные до золотого блеска. Ирина успела шепнуть Алексею:
     – Не урони, не к добру будет.
     Лешка усмехнулся, уверенно взял колечко поменьше и надел его Ирине на безымянный палец. Ирина взяла другое колечко и поднесла его к Лешкиной руке. Желая ей помочь, он двинул палец навстречу кольцу, неловко столкнулся с ним и кольцо, выскочив из девичьей щепоти, упало к ногам. В ту же секунду батюшка поднял колечко и, проговорив «с кем венчаться, с тем и кончаться», положил его на поднос, непрерывно осеняя крестом молодых, вторая попытка была удачной. За спинами молодых, укрытых венчальным платом, никто и не понял, что там произошло, но душа Ирины заныла в знакомой уже тоске… 
     Суеверные страхи забываются быстро и редко исполняются, если не придавать им другого значения, кроме как забавной игры собственного воображения. Наделяя придуманных нами домовых, леших и прочую нечистую силу, да чего уж там – самого Бога! – человеческим обликом, характером, страстями сиречь своим, мы не отдаем себе отчета, что впадаем при этом в невообразимую ересь.
     Когда суеверия, словно забавные игрушки рождественской елки, украшают и разнообразят наш непритязательный быт, и мы умеем смеяться над ними и иронизировать над собой тоже, – это помогает подняться выше обстоятельств неподвластных нашему разуму. В противном случае наши суеверия становятся нашими врагами.
     Судьба не любит предсказаний и огласки. Богиня ночи Геката ревниво оберегает свою звездную полусферу от любой доморощенной нечисти. Она снимает порчу и исцеляет души людей, презревших безродных самозванцев, но отказывает тем, кто посмел усомниться в первородности божественного промысла. Истинная вера всегда духовна, суеверие – материально.
     …После венчания свадебный поезд привез молодых в дом невесты, где их ожидал неожиданный подарок – увесистая связка свечей машкинского производства. Свечной мастер Петр Трофимов так отблагодарил старосту Куркина за спасение своей семьи от голода, а может и от смерти.
     Родня и гости Петра Терентьева весь день съезжались в Куркино. Каждый привез что мог, и получилось «с миру по нитке – голому рубаха». Женщины чистили рыбу, доставали соленья, парили овощи, варили кисель и каши, месили тесто… Но это всё, главным образом, на завтра. А сейчас молодоженов ждали к благословению в другом месте.
     Сегодня свадебное застолье устраивали в Юрове, в доме жениха. Незваных гостей на деревенских свадьбах не бывает. Приходят все, кто пожелает: молодежь, старики и даже подростки, но с ними обходились строго – дальше порога ни-ни.
     Гуляли юровские шумно. Неизвестно кто и где раздобыл сивуху, крепко пахнущую дегтем, и ещё ушат бражки. Старики пили много и охотно, орали «Горько!» и пели не совсем пристойные песни.
     Местный кузнец Ермил Иванов по прозвищу Рваный Карман всегда хмелел раньше всех и, будучи нетрезвым, любил порочные забавы. Налив стакан браги, он пошел к подросткам, толкавшимся в сенях.
     – А н-ну, ж-женихи, кто из вас н-настоящий м-муж-жик? Держ-жи!
     К стакану потянулось несколько рук. Марфа Патрикеевна, мать Алексея, пристыдила хмельного гуляку:
     – Нету у тебя ума, Ермил. Зачем детей к заразе приманиваешь?
     – Н-ну, какая это з-зараза, сватьюшка? Помню, мне маманя в детстве иш-шо говорила: «Всё полезно, что в рот полезло». Пейте, парни, не слухайте её. З-здоровее будете!   
     К середине гулянья расслабились друзья Алексея, проморгали момент, когда в избу вломился пьяный и оттого вдвойне наглый Ванька Архипов. За ним в дверях показались рожи его дружков Петьки Мартынова и Назария Евдокимова. Выскочив на середину комнаты, отвергнутый жених со всего маху грохнул об пол большой глиняный горшок для опары. Ванькины дружки, угодливо гогоча, стали топтать ногами осколки, разбивая их вдребезги. Ванька, делая неприличные жесты, горько куражился и орал:
     – Покажи-ка, невеста, … твою мать, какая ты хозяйка! Может оно и к лучшему, что я … твою мать, с тобой под венец не пошел.
     Дружка жениха Ефим Евсеев, расталкивая гостей, рванулся к Ваньке Архипову. На помощь Ефиму бросились Мося, Мишка Иванов, Лешка Алексеев. Между непримиримыми врагами завязалась драка. Махать кулаками в избе было несподручно, и вражеские стороны вывалились на улицу.
     Жених сидел за столом бледный от злости и душившего его гнева. Эх, с какой радостью он вогнал бы сейчас Ваньку Архипова по колено в землю, но жениху не положено на свадьбе оставлять невесту.
     А разгулявшиеся старики радовались, что свадьба, как ей и положено, отметилась непритворной потасовкой. Блюдя старинный обычай, гости стали требовать, чтобы невеста показала своё трудолюбие и покорность. Ирина, пряча слезы, взяла в руки веник и стала заметать со щербатого деревянного пола глиняное крошево, содрогаясь от одной только мысли, что могла бы стать женой Ваньки Архипова.
     Со двора, на ходу заправляя рубахи под кушаки, вернулись раскрасневшиеся бойцы. У Ефима под глазом набухала чернота, Мося облизывал разбитые губы, но каждый нес свои раны, как боевые награды. Гости встретили парней восторженным криком, и свадьба загудела с новой силой…

*     *     *

     Девушки расплели невесте косу и вместо неё заплели две «бабьих», тщательно закрыв волосы повойником. Молодые сидели тихо и отрешенно, мечтая лишь об одном – чтобы весь этот балаган скорее закончился. Ирина привычно кручинилась, что «всё у неё не так, как у людей». Когда нужно было причитать, ей хотелось веселых песен. Сейчас, когда положено изображать радость, она с трудом сдерживала слезы. «Может я какая порченая? А ну как Алексей прознает о том и разлюбит меня?» – мучилась она совсем не свадебными мыслями.
     Наконец, молодых отпустили к «брачному ложу». Подушки, простыни, одеяло – невестино приданое. Ирина медленно разобрала постель, скинула с головы платок, расплела косы. Алексей смущенно и жадно смотрел на свою суженую, словно видел её впервые. Быстрей всего, так оно и было… Такой прекрасной она не была ещё никогда. Пояс, сарафан, подвенечная рубашка из тонкого льняного полотна обреченно упали к её ногам…
     Он взял её как голодный и ненасытный охотник. Она задыхалась в его объятиях, не пытаясь, и не желая от них освобождаться. За дверью стоял пьяный мужицкий гомон, одну кабацкую песню перешибала другая:

Шел мужик из шалмана домой,
Шел привычной дорогой прямой,
По-над речкой доска подвела мужика,
Искупался в воде ледяной.
Не осилил крутой бережок,   
Видно зря не допил посошок.
Мимо чертушка шел, бедолагу нашел
И упрятал в бездонный мешок…
     Ирина, обнимая своего Алешеньку, грустно прошептала:
     – Неужели и ты таким станешь?
     – Каким таким? – не понял Алексей.
     – Ну, как эти… за стенкой. 
     Лешка, сомлевший и опустошенный, промолчал, не понимая, о чем у них разговор.
     Ирине сейчас меньше всего хотелось, чтобы Алексей уснул. Она погладила ладошкой его губы.
     – Утром, когда мы встанем, пьяные мужики полезут в нашу постель.
     – Ты чего? Зачем?
     – Ты дурачок, что ли?
     – А-а… – С Лешки как ветром сдуло благодушное настроение. – Ну-ка встань! 
     Он быстро и бесстыдно скатился с кровати, потянул за собой Ирину. Зажгли свечу. Простынь была смятая, но чистая.
     Алексей, не колеблясь ни секунды, ударил себя кулаком в переносицу. Искры из глаз застили ему свет свечи. На простынь упало полдюжины капель крови. Лешка зажал нос, задрал голову вверх. Ирина сначала с испугом, а потом изумленно смотрела на мужа.
     И тут их начал разбирать смех. Они хохотали все сильнее, словно живя в райском яблоневом саду, сумели провести вокруг пальца Бога. Они продолжали смеяться, лежа рядышком, тесно обнявшись, влюбленные друг в друга, как никогда раньше.
     Ирина впервые за последние недели уснула спокойно и счастливо. Всё, что так мучило её, бесследно растворилось в первой брачной ночи. Лешка, посапывая пострадавшим за честь жены носом, видел самый смешной сон в своей жизни: пьяный мужик карабкается на крутой глинистый бережок, а сзади него с мешком суетится черт с маленькими рожками и длинным хвостом…
     Ирина была права. Первый вопрос, который пьяная компания поутру задала Алексею, был такой:
     – Ну что, паря, лёд ломал или грязь топтал?

*     *     *

     На следующий день свадьбу праздновали в Куркине. Хотели, чтобы за столом собрались только родственники и близкие друзья – да куда там! Первыми щебечущей стайкой залетели невестины подружки, следом заявился Тимофей извиняться за Ваньку.
     – Петр Терентьевич, я моему дураку уши-то надрал. Молодой, вот и бесится кровь. Извиняй, если можешь, – с этими словами он достал из мешка полупудового мороженого налима, протянул Ангелине: – Возьми, хозяюшка, подарок по случаю такого праздника.
     Ну как можно после этого отпустить гостя из дома не солоно хлебавши? Было такое однажды, но там ситуация совсем другая была. Тимофей обиды за прошлое не держал, однако и Петру не след придавать значение Ванькиным выходкам, тем более что молодая жена теперь как за каменной стеной. Петр показал гостю рукой в глубину избы: 
     – Проходи, Тимофей, к столу, посидим, потолкуем о мирских делах.
     Тимофея Архипова два раза уговаривать не пришлось, он для этого и пришел. Ему ох как есть, о чем нынче потолковать с волостным старшиной. Потому как задумал хозяин конного двора заполучить в своё управление почтовую станцию Пешки, которая в тридцати верстах от Черной Грязи стоит. Давно к ней присматривался Тимофей Архипов, да только никаких подходов к начальству у него не было ни в уезде, ни даже и в волости. Теперь другое дело. Они хоть с Петром не породнились, но после обоза с зерном крепко сблизились.
     Тимофей присел за праздничный стол, выжидая момент, когда будет удобно Петру о своей задумке поведать. А сейчас все слушали Косму Матвеича о том, какие крепкие были нравы и порядки в прошлые времена.
     – Раньше-то у нас уху не варили, а просто рыбу отваривали и выкладывали её из чугуна на большое деревянное блюдо посреди стола. Нас малолетних ртов в семье было шестеро, а всего-то с взрослыми набиралось, пожалуй, все десять. Да… так вот, все брали щепотью хлеб и этим хлебом макали в водичку вокруг рыбы на блюде. Помню, тятя и маменька строго за нами следили, чтобы мы, значит, пальчиком-то раньше времени от рыбы кусочки не отщипывали. Если кого мать уличала в жульничестве, то строго говорила: «Хлебушек мачи, мачи, а рыбки поменьше волочи!» Тятя или дед ничего нам не говорили – сразу ложкой по лбу…
     У новобрачного, с того часа как он с женушкой ушел из Юрова в дом к тестю, настроение было веселое, по любому поводу шутить хотелось. Вот и сейчас Алексей не удержался:
     – Косма Матвеич! А я всё гадал, отчего у тебя лоб такой шишковатый? 
     Косма Матвеич тут же подыграл – испуганно рукой за лоб схватился: «Неужто ещё видно?» Когда все отсмеялись, он закончил рассказ: 
     – Все – дети и взрослые – макали хлебушек, пока вокруг рыбы не становилось сухо. А уж потом пальчиком, пальчиком легонько по рыбе. Тем, которые частили, опять ложкой по лбу доставалось. Отец нас в строгости держал. Маманя всё любила прибаутками говорить. Бывало, едим щи, так обязательно присказку скажет: «Ешь-ешь щи, да на стол не плещи». А когда чугунок с картохой выставляла, то непременно говорила: «Живот набивай, да других не забывай». А вот тятя наш прибауток не любил, да он их и не знал. Да… Быстро время прошло, теперь уж я сам давно дед, а заповеди родительские помню и внукам внушаю.
     Лешка тут же встрял: 
     – Косма Матвеич, а можно мне кусочек рыбки взять?
     Косма Матвеич грозно поднял деревянную ложку: «Я те дам, рыбку!» За столом опять смех, шутки. Ирина, улыбаясь, смотрела на Алексея: «Как же я его раньше-то от других не отличала?» …
     Отец Петра – старый Терентий – согнувшись и опершись руками на колени, сидел на лавке, слушал Косму и молча кивал головой. Он прожил долгую жизнь, и раньше ему казалось, что вот пройдут трудные времена и жить станет легче. Но жизнь прошла, а трудные времена так никуда и не делись, и жизнь легче не стала. Весть о том, что Петра выбрали волостным старшиной, его совсем не обрадовала, скорее наоборот. Он помнил, сколько темных дел кружилось вокруг Сабуровки. «Надо быть изворотливым чертом, чтобы выжить в том нечистом омуте. У Петра это не получится». Сыну о своих невеселых ночных думках Терентий не стал ничего говорить – доморощенных пророков нигде не жалуют…
     Подружки Ирины летали по избе, стряпали, крутились с Ангелиной возле печи, подавая на стол нехитрые разносолы. Боевой казак, не присевший возле стола, кажется, ни разу, невольно привлек внимание девушек.
     Ангелина, заметив их интерес, лукаво обратилась к Сергею Самохвалову:
     – Слышь, казак, не пора ли тебе тоже женой обзавестись? Вон у нас тут какие невесты гуляют!
     Девушки вспыхнули, смутились, прикрылись ладошками.
     Сотник засмеялся:
     – Да невезучий я в этом деле. Прошлом годе стояли мы полком под Тверью в селе Медное. В десяти верстах от него есть деревенька Буявино. Они на одной речке Твериче стоят. Однажды встретил я в той деревне молодицу – писаная красавица. Было в ней что-то от казацкой породы – волос темный, глаза черные, быстрые, как тараканы. Я, конечно, зачастил в Буявино и всё больше возле её дома спешивался: то водички попрошу, то подпругу поправлю. Заметил, что и я ей нравлюсь. Решил, наконец, свидание с ней устроить подальше от деревенских глаз – отец у неё строгий был, вроде из староверов... Так вот, версты три от Буявина на берегу Тверичи торчала высокая сухая липа. Очень приметное место. Возле этой липы мы и договорились через день, как стемнеет, встретиться. Ну, срок настал, я тихо покинул Медное и подался по лесной тропе в сторону Буявина. Прошел почти до самой деревни – нет липы! До вторых петухов взад-вперед блуждал – липа как под землю провалилась. Зазнобу свою я той ночью не встретил. Спустя день узнал, что молодицу отец ночью на дороге за селом застал. Арапником так девку ухайдакал, что она неделю ни встать, ни сесть не могла. На этом наша любовь и кончилась.
     – Подожди, казак! А куда липа-то делась?
     – Её накануне деревенские мужики на дрова свалили, но только мы про то в тот злополучный вечер не ведали.
     – Да, не повезло! Ну, что было – давно быльем поросло, – Ангелина продолжала поддразнивать Самохвалова. – С тех пор зарок что ли дал? 
     – Нет, зарока не давал. Глядя на тебя с Петром, и я бы не прочь такой женкой обзавестись, да как же мне нынче с таким неприличным ранением с девушкой знакомиться?
     И тут самая маленькая и худосочная – Праскева, (сестра Ефима, женихова дружки), подошла к сотнику, прислонилась к нему и тоненьким голоском пропищала:
     – Ничего. Я согласна.
     От хохота проснулась на печи глухая Анна Матвеевна, мать Петра. Отыскала глазами Терентия… и успокоилась.

*     *     *

     Дождался Тимофей той минуты, когда Петр рядом с ним на лавке оказался.
     – Петр Терентьевич! Ты же знаешь почтовую станцию Пешки. На ладан дышит. Хозяина там сейчас нет, сгинул, никто не знает где. Баба евонная на станции одна с ребятенком мается. Ей уехать некуда – ни кола, ни двора. Все, кто могут, стараются мимо этой станции проехать. Там же ни лошадей, ни места для ночлега, ни кормежки – ничего нет. В приезжей избе окончины бычьим пузырем затянуты. Разор полный... 
     Петр уже понял, куда Тимофей клонит. «А почему бы и нет? Хозяин он крепкий, лошадей у него хватит на две почтовых станции. Посадит там своего Захария с Марфой, всё приведут в порядок, и дело пойдет».
     – Пиши на губернатора прошение. Как только дела приму, дам бумаге ход. В уездной конторе и казенных палатах за тебя походатайствую.
     Тимофей лицом прояснился, втайне радуясь своей расчетливой прозорливости: «Нет, бог меня смекалкой не обидел, и удача от меня не отвернулась – это ведь надо ещё знать, кому дулю показать, а где с подарочком прийти». Он схватил руку Петра и, зажигаясь собственной смелостью, начал посвящать его в свои планы:
     – Построю станцию в Пешках не ниже третьего разряда, трактир при ней, нумера ночлежные, баню…
     Петр доброжелательно улыбнулся:
     – Вот в прошении об этом и напиши. Я думаю, вряд ли кто будет возражать.
     – Петр Терентьевич, кого на старосту мыслишь? – неожиданно спросил Тимофей.
     Петр удивленно посмотрел на Тимоху Архипова.
     – Дак… это как сход решит.
     – Оно понятно, но сам-то кого думаешь предложить?
     Петра покоробили панибратство и нахрапистость гостя. Он почувствовал, что Архипов хочет влиять на всё, что происходит в Куркине и окрест. Ему должность старосты села не нужна, ему куда важнее иметь на этом месте своего человека. «А ведь лет через пять Архиповы здесь подомнут под себя все промыслы. Полсела на него работать будет». Сухо ответил хозяину конного двора:
     – Три денька ещё подождем, а там на миру всё и решится, кому старостой быть.

     Сход, который состоялся в Куркине в начале декабря 1812 года, был самым непродолжительным. У Петра спросили, кого бы он предложил старостой после себя. Ответ был твердым:
     – Данилу, сына покойного Дмитрия Никитина. 
     Похоже, Данила был готов к такому повороту. Возражать не стал, обещал быть справедливым и поступать всегда согласно христианской вере.
     Ровно год пробыл Петр Терентьев старостой Куркина – в прошлое Рождество как раз и выбирали. А сколько всего пережить пришлось: смерть сыночка Ванечки и любимой жены, нашествие басурманов, грабежи, разбой, пожары, гибель казаков и односельчан, угрозу голодной смерти и спасительный обоз, собранный всем миром.
     Все понимали, что стать старостой лучше Петра – вряд ли у кого получится, а хуже – зазорно. Потому и не рвались на это место. Не каждому дано блюсти интересы общины выше своих собственных. В жизни-то оно чаще по-другому случается: только дурак о себе не порадеет, не про Петра сказано…
     Предлагать и обсуждать других кандидатов сход не стал. Может ещё и потому, что стояли крепкие морозы, да изнуряющий пост начался. И, главное – многие домовитые, расчетливые сельчане имели в головах вполне разумные, практичные думки. Промысел на стороне давал куда больше дохода, чем скудное общинное содержание сельского старосты. Как говорится, овчинка выделки не стоила…
     Ну, вот и всё. Петр не спеша возвращался со схода, мягко ступая катанками по искрящемуся снежному пуху. Грустная опустошенность и будоражащая легкость наполняли его душу. Пора уезжать в Сабуровку. Больше в Куркине делать ему нечего – дочку замуж выдал, должность старосты сдал, замену себе нашел, что там ещё…
     Его просьбу убрать из дома в Сабуровке все вещицы сбежавшего старшины – «чтоб его духу в помине не было» – выполнили с особым тщанием. Разлюбезная его женушка – хоть ничего и не говорила, но по блеску глаз и веселости настроения было видно – очень довольна переменами в жизни. Не крестьянского она роду-племени, и хотя не роптала, выйдя замуж за сельского старосту, но душой не кривила – быть женой волостной головы ей нравилось больше.
     Петр не заметил, как миновал свой дом, прошел мимо храма и кладбища, свернул к замерзшему пруду, где год назад провалился под лед его Ванюшка, а когда, наконец, остановился на высоком угоре, внизу которого, закованная в ледовый панцирь, бежала Сходня, то, улыбаясь, понял, что ноги сами понесли его прощаться с селом. 
     Вечером, накануне отъезда, когда вся семья была в сборе, Петр обратился к Алексею:
     – Ты, парень, перебирайся в этот дом окончательно. Я в волости бумаги выправлю, чтобы тебя из Юрово в Куркино переписать. Земельный надел получишь, налог на тягло… – И уже обращаясь не столько к зятю, сколько к дочери, обронил: – За стариками смотрите…
     – Тять, ну что ты такое говоришь…
     Петр бесцельно бродил по избе, присаживался на лавку, смотрел в заиндевелые окна. Всё уже было обговорено, сказано, упомянуто. Ангелина молча и быстро увязывала узлы с одеждой и бельем.
     – Да, вот ещё… В волостном Правлении лошади казенные, я Рыжуху вам на днях возверну. Лешка на ней французов бил, так она с тех пор его любит – пытался шутить Петр.  – Ладно, давайте спать.
     Утро выдалось морозным. Толстый слой наледи на стеклах стекал влагой, оставляя на узких подоконниках склизкую мокрень. Ангелина, прибежав из хлева, зябко охнула:
     – Жуть как холодно! Пришла Варюха – береги нос да ухо.
     Лешка с готовностью поддакнул «тещеньке»:
     – Знамо дело, раз Прокоп-день миновал, самое время Студенцу себя показать.
     Пока Петр, Ангелина и сынок Филипп снедали, чем Бог послал, Лешка запряг Рыжуху, заботливо набросил на неё мягкую попонку. Ирина накручивала на полугодовалого Сережу материнскую шаль, готовя его в неблизкий путь.
     – Ну, присядем на дорожку!
     Когда сани выезжали со двора, посыпал снежок. «Добрый знак» – улыбнулась Ангелина.
     Ирина и Алексей провожали сани до моста через Сходню. Лешка на мосту хмыкнул: «Давно ли я его поджигал, а кажется, что целая жизнь прошла». Они стояли на мосту и махали руками вслед, пока сани не скрылись за поворотом.
     Тихо и безмолвно было вокруг, только редкие гулкие вздохи льда над своенравной речкой, да случайный хруст сухих веток, ломающихся под грузом снега, нарушали девственную тишину. Снегопад усиливался. И без того низкий небосвод решил окончательно упасть наземь.
     Перед Ириной и Алексеем стелилась ровная, без единой морщинки, белая скатерть, и они, осторожно ступая, оставляли на ней первые следы. Всё вокруг: и река, и холмы, и деревья, и кусты над Сходней были одеты в пышный белый наряд. Снежинки падали молодой влюбленной паре на ресницы, нос, губы, и они, целуясь, чувствовали сладостный вкус капель, бежавших по их счастливым лицам.
     Когда Рыжуха вытащила сани наверх, Ангелина обернулась. Сквозь белую пелену не проступал ни один силуэт, даже следы саней быстро заметала пороша.
     «Вот и хорошо. Зачем нам дорога назад?» – улыбнулась она. На руках молодой женщины сонно посапывал маленький Сергей Петрович Терентьев. 





ЭПИЛОГ


     Дважды в неделю класть на стол старшины многостраничную газету «Московские ведомости» входило в обязанность секретаря сабуровского волостного Правления. Всю достойную внимания информацию секретарь старательно отчеркивал чернильной линией. Гусиное перо, цепляясь за волокна серой бумаги, оставляло на широких полях газеты мелкие кляксы, похожие на мышиный помёт.
     В номере от 1 января 1813 года на десятой странице, где размещались «Сведения о приезжающих в Москву и отъезжающих из оной высокопоставленных особ» взгляд Петра Терентьева наткнулся на сообщение, которое не было помечено его помощником: «26 декабря 1812 года из Ростова Великого в Москву прибыл господин тайный советник (в отставке) св. князь С.А. Меншиков. 30 декабря убыл в родовое подмосковное имение в Клинском уезде …»   
     «Вот те раз! – подумал Петр Терентьевич, – Стоило ли покидать сытый и благополучный Ростов, чтобы, вернувшись в столичный город, оставить его через три дня ради затворничества в глуши?  Значит ли это, что в ближайшее время не стоит ожидать появления управляющего в сходненском поместье Меншикова?»
     Из кабинетов Приказа Московской Коллегии экономии доходили слухи, что казенным крестьянам правительство в ближайшее время окажет всевозможные способствования для преодоления разрухи, вызванной нашествием французов. А что касается помещичьих крестьян, то тут государь «выражал уверенность, что попечение об их благосостоянии возьмут на себя их господа».
     Москва произвела на князя Меншикова гнетущее впечатление: повсюду чернели пепелища, едва прикрытые снегом; в пустые глазницы окон обезображенных черепов зданий было страшно смотреть; кучи битой мебели на улицах города рождали в голове князя апокалиптические зрелища; хруст разбитых вдребезги зеркал и посуды под ногами завершал картину побоища. Собственный дом на Никитской сильно выгорел изнутри и бог знает, удастся ли его вообще восстановить? Усадьба в Черемушках-Знаменском от пожара не пострадала, но оказалась разграбленной, изгаженной, но особенно горько стало князю, когда узнал он, что его любимчик и баловень, конюх Юсуф Ахматов – теперь предводитель шайки разбойников на большой дороге.
     Находиться посреди обесчещенной усадьбы не было сил. Князь развернулся и зашагал прочь. В висках и под темечком, словно попавшие в петлю птахи, бились обида и страх: «Интересно, если я попаду ему в лапы, пощадит меня мой конюх или безжалостно ограбит и убьёт?»
     После коротких раздумий Сергей Александрович отправил в Ростов Великий сопровождавшего его управляющего Николая Севостьяновича Горленкова, чтобы забрать там всю оставшуюся родню и многочисленную челядь и везти её в старое дедовское имение «Александрово». Сам же с секретарем Стефаном Ефимовичем Шубенским и личной прислугой на трех санных повозках двинулся через всю Москву в старое родовое гнездо.
     Доехав по Петербургскому тракту до деревни Барашки, князь свернул налево в сторону церкви Владимирской иконы Богородицы. За всю жизнь это был второй случай посещения им деревень Юрово, Машкино, Филино… Возле храма приказал остановиться, вышел из повозки и, подойдя к церковным воротам, троекратно перекрестился.
     Всевидящее око, оберегающее храм, не подвело, не оплошало. Настоятель церкви батюшка Александр в ту же минуту вышел навстречу гостям. Коротко представившись друг другу, облобызались. «Милость и истина сретятся, правда и мир облобызаются…» – одной этой фразой Сергей Александрович дал понять, что является истинно верующим, а не случайным прохожим возле храма. Батюшка приветливо улыбнулся и, не ударив лицом в грязь, закончил фразу: «…если народ не впадет в безрассудство».
     Между батюшкой и князем возникло приятное взаимопонимание, присущее духовно близким людям или любящим друг друга родственникам.
     – Как паства?
     Смысл этого короткого и неопределенного вопроса батюшка угадал сразу: не впал ли народ в безрассудство?
     – Народ бедствует, но сила и дух в нем не сломлены. Когда казенные и помещичьи… простите, ваши, Сергей Александрович, крестьяне для спасения от голода объединились и закупили обоз зерна… 
     – Как вместе?! Сами? А деньги?   
     – Собрали с миру по нитке. Сорок подвод ржи и овса привезли. Каждый двор получил свою долю.
     Светлейший князь ошеломленно молчал. «Сами… сорок подвод зерна… А начнешь собирать оброк, всегда убиваются будто последнее отдают, плачут, божатся… Сейчас спроси – откуда деньги, скажут казенные соседи помогли… Никто никогда правды не скажет…».
     Секретарь Шубенской подался ближе к батюшке и негромко спросил:
     – Управляющий Гохман не объявлялся здесь?
     – Гохман как уехал после отправки ополченцев, так больше здесь не появлялся.
     Меншиков задумчиво качал головой – то ли по поводу Гохмана, то ли своим думам о крепостных крестьянах. Молчать долго становилось неудобно, и он вдруг спросил про школу, работает ли? Учатся ли дети?
     Батюшке не хотелось огорчать князя. Ответил так, словно оправдывался перед ним:
     – Так французов только недавно прогнали. Школу грабители разорили – ни книжек, ни тетрадок не оставили. Крестьяне сейчас не о школе думают – как бы дожить до весны.
     Сергей Александрович, прощаясь, бросил взгляд на золоченый купол и, перекрестившись, пошел к лошадям. Весть о приезде барина летела от избы к избе, от деревни к деревне, и когда сани с барином проезжали мимо Машкина, по обочинам узкой колеи стояли по колено в снегу плохо одетые мужики и бабы. Мужики снимали треухи и кланялись, бабы крестились, осеняли крестом сани с барином и тихо, безнадежно вздыхали. За конным поездом бежали бойкие дети: «Барин, дай копеечку…» Но дальше околицы никто не побежал. Филинское пожарище жители обходили стороной – место много лет считали проклятым, нечистым.
     В родовое имение князь прибыл совершенно больным. Тяжелые думы стали причиной бессонницы. С момента посещения деревень возле Сходни его точила мысль, которая никогда раньше не приходила в голову: мужики-то и без господ могут прожить, а вот мы без них никак.   
     Меншиков отрешенно, почти равнодушно думал о том, что для восстановления имения в Черемушках-Знаменском, дома на Никитской, многочисленных разоренных поместий – большие капиталы нужны! Без увеличения оброка и податей не обойтись, а государь в своих манифестах, наоборот, призывает господ позаботиться о крестьянах. Такое легко говорить…
     Спустя пару недель прибыла из Ростова Великого дражайшая супруга Екатерина Николаевна и с ней до полусотни разной челяди и приживалок. Господский кучер Федор каждому новому слушателю с удовольствием рассказывал дорожную историю о том, как на лесной дороге среди белого дня их хотели ограбить лихие люди.
     – Я стал-быть на последней фуре верховодил, приглядывал за теми, что впереди катились. Вдруг чую, будто сзади кто пристроился – может один, а может, и два жигана – мне с облучка-то не видно, что там сзади деется. А в возке у меня только багаж, людей нет – шумнуть некому. Но я ухо-то востро держу. Стали разбойники резать полог, чтобы багаж, значит, на дорогу выбрасывать. Слышу звук посторонний – что за дела? Смотрю на лошадиный хвост, нет, лошадь тут не при чем. А треск потихоньку продолжается. Смекнул я, чем они там сзади занимаются. А у меня для таких мазуриков хорошее угощение есть. Достал из-под облучка особый кнут с длинной сыромятиной, а на конце гирька привязана. Ну, раскрутил я сыромятину над головой, да и вдарил железом по задку, потом ещё раз, и ещё… 
     На этом месте кучер замолкал и невинно глядел на слушателя, делая вид, что закончил повествование о дорожном происшествии. Тот ещё был артист! И непременно дожидался вопроса: «Ну, так что же стало с грабителями?»
     Тут Федор оживлялся, скалил зубы и небрежно отвечал:
     – А шут его знает, я в задки не заглядывал. Главное, ничего украсть не успели. Ха-ха-ха…
     Никто, кроме Федора, обычно в конце рассказа не смеялся…
     Сергей Александрович, узнав об этой истории, конечно же, сразу вспомнил Юсуфа Ахматова. С того времени князь и отказался от крепостных дворовых людей, заменив их наемной прислугой…
     От общих знакомых до Меншиковых дошли известия, что из Нижнего Новгорода вернулись в своё имение Дивовы. Разгром усадьбы в Соколове во время нашествия французов, пожар и последовавшее за тем бегство дворовых людей повергли Дивовых в тяжелое уныние. Елизавета Петровна пострадала рассудком и вскоре скончалась. Похоронили её в разгромленном имении под сводами местной церкви. К тому времени ей едва исполнился 51 год. Андрей Иванович пережил свою супругу лишь на один год и был похоронен рядом с ней. 
     Узнав из газет о смерти Дивовых, Сергей Александрович с горечью почувствовал, что время его безвозвратно ушло. Не было больше ни сил, ни желания заниматься каким-либо обустройством, переустройством, новыми проектами. Оттого на месте сгоревшей деревни Филино много лет чернела пустошь, густо расцвеченная алыми бутонами иван-чая. И школу, которую князь когда-то открыл в Куркино, возрождать не было охоты и решимости.
     Сыновья Александр и Николя громили в Европе Наполеона, получая всё новые чины и награды. Единственным желанием отца было дождаться сыновей после войны и увидеть их в полном здравии. Желание это, к счастью, исполнилось, но оказалось последней радостью 68 летнего генерала, внука петровского фаворита.
     Сергей Александрович Меншиков умер 12 апреля 1815 года. Похоронили его в Москве в Большом соборе Донского монастыря.

*     *     *

     Приняв дела, волостной старшина Петр Терентьевич Терентьев, пригласил в Правление сотника Самохвалова.
     – Ну, как здоровье, казак? Смотрю, уже меньше хромаешь, и палку свою где-то потерял.      
     – Казак с палкой жалость вызывает. Ни к чему мне это. Плохо, что пока в седле долго сидеть не могу, рана кровить начинает.
     – Вот-вот, не долечишься, худом может обернуться. – Петр Терентьевич испытующе посмотрел на Самохвалова. – У меня к тебе предложение, даже просьба – поступай ко мне на службу.
     Самохвалов от неожиданности округлил глаза, рассмеялся. Думая, что Петр шутит, ответил шутливо:
     – Я бы не против твоим заместителем стать, дак куда Колоду девать?
     Петр невесело усмехнулся:
     – Да уж, соглядатай... Нет, Сергей, я о другой службе. Хотя бы временно, пока не оправишься от раны.
     Казак молчал. Ни кем, кроме как лихим рубакой в казачьей лаве, он себя не представлял, но из вежливости всё же поинтересовался:
     – Что за служба?
     – Приставом.
     – Вона! Надсмотрщиком, значит… Надзирателем. – глаза сотника потухли, лицо словно опрокинулось.
     «Обиделся» – Петр уже был не рад, что затеял этот разговор. – Ну почему надсмотрщиком? Помощником начальника полиции, исполнять решения суда и прочие дела…   
     Самохвалов приосанился, вытянулся – руки по швам:
     – Спасибо, Петр Терентьевич, за оказанное доверие, но в силу временной увечности исполнять обязанности надзи… простите, помощника начальника полиции никак не могу. Разрешите убыть!?
     Волостной старшина огорченно махнул рукой.
     Самохвалов выскочил на крыльцо, жадно глотнул морозного воздуха. «Всё, хватит здесь ошиваться! Не дай бог, боевые мои товарищи узнают о таком предложении. Сматываться пора!» Он быстро зашагал к дому, где держал постой.
     Казаку собраться – шашку на пояс кинуть. Утром следующего дня он терпеливо ждал своей очереди в приемной генерал-губернатора.
     – Излечился, казак? К Иловайскому Василию Дмитриевичу рвёшься? Он сейчас далеко, где-то возле Вильно. Да как же ты его догонишь с дырявой ж… Ну сам понимаешь! Подороджную я тебе дать не могу. Ты ведь не купец какой, а защитник Отечества. Твое место в строю!
     Ростопчин говорил быстро, о чем-то спрашивал казака, тут же сам и отвечал. Самохвалов и рта не раскрыл, а получилось, что они очень даже содержательно поговорили.
     – Я тебе сейчас записку напишу, пойдешь на Мясницкую*, найдешь там дом генерала от инфантерии князя Лобанова-Ростовского Дмитрия Ивановича. Он тебе всё устроит. Ты, казак, ещё в Париже гарцевать будешь.
     Генерал Лобанов-Ростовский занимался формированием резервных корпусов и дивизий русской армии. Сотника Самохвалова по записке Ростопчина приняли радушно, штабные писари без проволочек дали ему предписание в кавалерийский корпус генерал-майора Горчакова Михаила Алексеевича. С командой в двадцать человек он на следующий день убыл в учебный лагерь под Тулой. 
     Кавалерийский корпус – это, конечно, громко сказано. Его ещё предстояло сформировать, а пока в нем сабель даже на один полк не хватало. Формирование, экипировка, выучка закончились к февралю 1813 года. К этому времени сотник Самохвалов не только залечил свою рану, но вновь стал демонстрировать взлеты на коня без помощи стремени. После полевых учений, где он показал блестящие приемы верховой езды и незаурядные командирские способности, сотник получил под свое начало казачий эскадрон.
     Тоска по бывшим однополчанам постепенно затухала, воспоминания о них посещали Самохвалова всё реже, потому что новые обязанности и новое пополнение, которое он учил искусству боя, не оставляли времени для пустопорожних переживаний. Одно омрачало казака – слишком далеко он находился от полей сражений. И потому всерьёз боялся, что Наполеону обломают рога без его участия: легкокрылые слова генерал-губернатора Ростопчина, что «ты, казак, ещё в Париже гарцевать будешь» крепко запали сотнику в душу.
 
     Наконец, кавалерийский корпус выступил в поход. Пока шли по московской губернии – ещё куда ни шло, но за Оршей начали случаться частые оттепели и эскадроны в раскорячку плыли по непролазной грязи российских большаков. ______________________________
* ул. Мясницкая, 43 – дворец князя Лобанова-Ростовского. Позднее дворец стал московским машиностроительным заводом братьев Бутеноп.
А со стороны Европы ветры доносили вести о победах русской армии под Мюнхенбергом, Темпельбергом, о взятии Берлина…
     В Бунцлау кавалерийский корпус догнал, наконец, армию, и резервистов начали нарасхват зачислять в регулярную кавалерию: одних в гусары, других в уланы, третьих в драгуны… Потомственные казаки в регулярных частях были не нужны, все они попали под крыло генерала Платова.
     В один из дней по городку прокатилась радостная весть – Кутузов в Бунцлау. Однако радость была недолгой – тяжело больной фельдмаршал умирал… 
     В штабе корпуса Платова Самохвалова спросили, где служил раньше, где ранили? Сотник, блестя черными навыкате глазами, отрапортовал: 
     – В отряде генерала Иловайского 12-го. Ранен в Сабуровке Московского уезда во время схватки с французами.
     Через неделю-другую Василий Дмитриевич Иловайский прознал, что сотник Самохвалов излечился и вернулся в армию, и сейчас находится в корпусе Платова. Во время ближайшего штабного совещания Иловайский подошел к Платову.
     – Матвей Иванович! У тебя находится мой сотник Самохвалов. Мы вместе огонь и воду прошли. Отдай его мне.
     – Что значит «мой сотник»? Мы все люди государевы. А что, хороший казак?
     Иловайский замялся. Скажешь, что хороший, – точно не отдаст, а плохого ничего сказать нельзя. Должен же понять атаман, что боевое братство – не пустой звук?
     – Матвей Иванович, мы с ним пуд соли съели. Рубились вместе, это ведь что-то значит?
     – Василий Дмитриевич, ты как-то по-книжному выражаться стал. Может стихи начал писать? А что? С французами нынче перемирие, времени свободного много... Только Дениса Давыдова ты вряд ли переплюнешь.
     Иловайский молча проглотил насмешку и, повернувшись к Платову спиной, ушел не прощаясь.
     После нескольких успешных баталий Наполеона коалиция союзников отступила и оставила Саксонию, часть Силезии, Гамбург. Обе стороны в результате охотно заключили перемирие, надеясь на лучшее будущее. Плесвицкое перемирие предусматривало передышку с 23 мая по 29 июля. Платов уехал отдыхать в Богемию на минеральные источники, однако сотника Самохвалова без догляда не оставил: забрал с собой пить целебную воду.
     Карлсбад представлял собой в те дни сущий Вавилон: кого здесь только не было. Аристократы всей Европы и военные в парадных мундирах (Платов первым же взглядом определил, что они никогда не воевали) с утра чинно прогуливались от источника к источнику, живо обсуждая шансы Наполеона избежать поражения от нового военного союза вчерашних недругов. Мужчины в мундирах с орденами и лентами всегда были окружены красивыми женщинами, за ними, словно свита, двигалась отдыхающая публика, ловя каждое слово из уст генералов и полковников. Вечерами всё это праздное общество пропадало в игорных заведениях. Шампанское текло рекой, в бурном потоке искрились, воспарялись и тонули короткие любовные интрижки.
     Матвей Иванович Платов выходил в свет только в цивильном костюме, того же он требовал и от сотника: «Если узнают, что мы казаки – всё, пропал отдых». В Самохвалове Платов не ошибся – отличным оказался собутыльником. Никогда не лез со своим мнением и умел слушать.
     Вечерами, опростав мочевые пузыри от минеральной воды, они устраивали великолепные посиделки на уединенной веранде с видом на каменные громады гор, укрытые дымчатой вуалью.
     – Вот ты знаешь, сотник, – начинал заводиться Платов, открывая бутылку любимой Сливовицы, – про нас в Европе легенды складывают. И я тебе скажу, – не зря. Армия, в которой есть казаки – непобедима! Ты согласен?
     Сотник кивал головой:
     – Истинно так, Матвей Иванович!
     – Против артиллерии выставляется артиллерия, против пехоты воюет пехота, против кирасир сражаются кирасиры. А против казаков никакой силы ни в одной армии нету!
     Платов плеснул крепкого вина в бокалы, поднял свой пузатый сосуд, посмотрел сквозь богемское стекло на белый серп луны, буркнул: «Твоё здоровье!», выпил, не закусывая, и продолжил:
     – Казачьи полки и эскадроны, сотник, – это не кавалерия! Это стихия! Ты можешь противостоять буре? 
     Самохвалов, подумав, отрицательно покачал головой.
     – То-то и оно. Ты в лучшем случае можешь от неё укрыться… Нас ведь как называют? Нерегулярные, неправильные войска. Как будто война где-то бывает правильной!
     Платов снова плеснул вино в бокалы. Выпил, подцепил вилкой кусок розовой осетрины. Горестно сказал:   
     – Знаешь ли ты, что я единственный генерал русской армии, который за Бородинское сражение не получил даже оловянной медальки?
     Глаза и рот Самохвалова округлились неподдельным возмущением, глазные яблоки были готовы соскользнуть в бокал с вином. Генерал грустно рассказывал:
     – Завистники оболгали меня. Доложили Кутузову, – царство ему небесное! – что я в день сражения был пьян. Сотник! Это был грязный навет! Вот мы с тобой по-дружески сидим, разве я пьян? То-то же…
     Глаза атамана блестели. Он смотрел вдаль сквозь открытую дверь веранды. Помолчав, видно что-то вспоминая, продолжил свой грустный рассказ.
     – Меня обвинили в том, что во время рейда в тыл противника казачьи полки не разгромили маршала Богарне. А кто вообще его разгромил? Ермолов что ли разгромил? Эх-ма… Алексей Петрович мне другом был, мы при Павле I ссылку вместе отбывали, а нынче он в Главной квартире про меня всякие гадости сочиняет: мол, казаки распутством и грабежами занимаются, мол, от них вреда больше, чем пользы…
     По щеке Платова катилась слеза. Он открыл новую бутылку, наполнил бокалы, кивнул Самохвалову:
     – Пей! Истина в вине! Я тебе точно говорю.
     Сотник выпил, не заботясь ни о чем, кроме того, чтобы сидеть на стуле прямо и не свалиться под стол к ногам генерала Платова. Давно у Матвея Ивановича не было такого приятного собеседника.
     – Вот про казаков судачат: они, мол, любят «пошарить». А как не шарить? Нас ведь никто на довольствие не ставит, обмундирование носим своё, не казенное, и лошадь у каждого казака своя. Ружья и те дают с вычетом из жалования. Потому и не воюет казак родным ружьём. У кого оно есть – все от супротивника. В армии хуже нашего положение только у ополченцев. Да что я тебе рассказываю, ты и сам об этом знаешь…
     Самохвалов внимательно слушал атамана, не сводя с него глаз, но головой уже не качал – боялся потерять равновесие.
     – Слушай, казак, ты ведь холостой? 
     – Холостой, ваше Выс…-про…-пре…-водительство!
     – Обойдемся без чинов, сотник. Мы с тобой не в строю. Зови меня просто Матвеем Ивановичем… Знаешь, дочка у меня есть, Александрой зовут, двадцать один годок. Славная девка! Казачка! Если ты меня сегодня сможешь чем-нибудь удивить, выдам её за тебя.
     – Матвей Иваныч, можжж… у…див…влю… когда… в  в-в-войска… в-в-вернемся?
     – Там это само собой! Не, ты, казак, сегодня покажи на что горазд.
     Похолодел сотник Самохвалов, понял, что его репутация, а может и сама судьба, на карту поставлена. Эх, когда через посты французские в Москве проезжал, и то меньше страху испытал.
     Но… почувствовал сотник, что захватывает его шальной кураж, который часто перед боем появлялся. Да черт с ним!.. Будь что будет!.. Где наша не пропадала!?
     Самохвалов взял початую бутыль, осторожно налил полные до краев бокалы, сообщил своё условие:
     – Мы сейчас на бру…бру…шафт выпьем, я н-на одной… н-н-ноге по одной пол…вице через всю в-в-веранду…от края до края… Потом вы, М-м-матвей Иваныч, то же самое… Если не сопье…бьё…тесь, значит, ваша взяла и я… не достоин быть зятем прос…лав…н-н-н-ого атамана… 
     Два казака обнялись и смачно влили в себя ещё по бокалу сливового бренди. Сотник нашел в широких шароварах карман, засунул туда руку и до дикой боли ущипнул себя за мошонку. В глазах потемнело, потом отпустило. В ту же секунду Самохвалов встал одной ногой на край рокового пути и, вскинув голову, как боевой конь, впился глазами в яркую ночную звезду. Не сводя с неё взора, поскакал широким наметом к другому – дальнему, судьбоносному краю. Доскакал, упал на перила, едва не свалившись вниз головой со второго этажа в темную глубину сада.
     Матвей Иванович, посмеиваясь, неуверенно пошел к началу дистанции. Потоптался, приподнял одну ногу, но никак не мог оторвать от пола другую, чтобы начать движение. Тогда он дошел на своих двоих до сотника, бережно потащил почти уже зятя к столу. 
    – Давай, сынок, ещё по последней, и просто посидим, поговорим…    

*     *     *

     Лешка Афанасьев весной 1813 года согласно волостному учету стал крестьянином села Куркино с домовладением и подушной податью. В глубине земских архивов он продолжал числиться крепостным человеком светлейшего князя Меншикова, но это до новых ревизских сказок.
     Куркинские мужики волостных бумажек не читали. Для них Лешка всё равно оставался чужим, пришлым, пригульным. Его присутствие на весеннем сходе в Куркино было встречено едкими подковырками и насмешливой частушкой Ваньки Архипова:

Наш защитничек нито?
Где твои медалии?
Здесь на сходе ты никто,
Вот и дуй подалее.

     О том, чтобы дать Лешке слово на куркинском сходе – и речи быть не могло. Одно дело, когда перед лицом вражеского нашествия или грядущего голода мужики сгуртовались в общую силу, и – совсем другое дело, когда повседневные заботы перестали выходить за ограду личного двора: у каждого мужика своё тягло, свой надел, хлев и свои голодные рты в избе. Воевать и праздновать победу, конечно, сподручнее всем миром, а вот тащить чужое ярмо на своей шее – это уволь! Переживать за соседскую поруху нету никакой радости и желания.
     Перестал Лешка чувствовать себя своим и в Юрове. Нет, друзья, конечно, от него не отвернулись, но отрезанный ломоть уже не принадлежит караваю. Случись какой сход в Юрове, он будет и там лишним, без права голоса. 
     Деревня не любит счастливчиков. Только того, кому кусок хлеба доставался тяжким трудом, считался своим. Если бы Лешка привез молодую жену в родительскую избу, да пришлось бы шести-семи домочадцам тесниться в двух комнатушках, да походила бы невестка под ревнивым приглядом свекрови – тогда другое дело. Так от века положено. А тут, нате, – из грязи, да и сразу в князи. Готовый дом в подарок получил, в зятья волостного старшины вышел, а за что ему такой фарт? Завидовала деревня Лешке Афанасьеву и не хотела прощать ему такой незаслуженной удачи.
     Лешка чувствовал прохладное к себе отношение, но не сильно об этом тужил. Им с Ириной было хорошо; она расцвела, словно яблонька весной. Они были счастливы, и всё у них ладно спорилось. Однажды под завывание февральской вьюги Ирина смущенно шепнула мужу, что понесла, и с того дня неведанная прежде волна счастливого ожидания заполонила обоих.
     Петр Терентьевич, если случались разъезды по волости, обязательно заезжал в Куркино проведать стариков, увидеть дочь и зятя, заглядывал к Рыжухе, гладил её, а та привычно искала в ладонях корочку хлеба. К весне Петр помог молодым приобрести телочку. Жизнь медленно налаживалась.
     В один из приездов Петр углядел у Ирины поднявшийся животик, радостно и вместе с тем тревожно заволновался, томимый недоброй памятью.
     – Рожать приезжай в Сабуровку. Там лекари имеются.
     – Ну, ещё не скоро. Где-то в конце июля.
     – Вот и хорошо. Приезжай малость загодя. – И, подмигнув Алексею, спросил:
     – Под подушку-то что прятали: нож или ложку?
     – Да нам всё равно. Подкову в изголовье положили – на счастье.
     – Подкову? Значит, девка будет. 
     Пахота в том году далась мужикам нелегко. Не хватало лошадей и, помыкавшись, безлошадным пришлось идти на поклон к Тимофею Архипову. А тот, словно с цепи сорвался: цену за пользование лошадиной силы поднял вдвое против прошлогоднего.
     – Тимофей, побойся Бога! Да где ж я тебе такие деньги возьму? Я-то надеялся на половину прошлой цены.
     – На половину… Ты пойди моим лошадям объясни, чтобы они вдвое меньше жрали, а бегали вдвое быстрее.
     – Дак пошто нонче-то вдвое дороже, чем прошлый год?
     – Корма дороги, издержки там… налоги разные…
     – Без ножа, Тимофей режешь. Нету у меня таких денег.
     Тимофей никого не режет, он всегда готов уступить:
     – Давай половину сейчас, остальное осенью – после жатвы. Я согласен и зерном взять.
     Не ошибся Петр в Тимофее на свадьбе дочери: подмял-таки Архипов народ под себя; послевоенным летом треть села уже в должниках у хозяина конного двора ходила.
     Алексей пропадал на пахоте с утра до вечера, пока уже Рыжуха не начинала запинаться на ровном месте. Тогда вел её под уздцы на луга возле Сходни, поил, стреножил, отпускал в травы, и уж потом брал из рук ожидавшей его Ирины узелок с едой. Едва перекусив, засыпал мертвым сном, а Ирина сидела рядом и со щемящей грустью смотрела на мужа. За неделю вспашки потемнел Алексей, исхудал, но ещё больше стал похож, как казалось Ирине, на былинного русского витязя.
     Под сердцем у Ирины все чаще нетерпеливо шевелился комочек живой плоти. Она прислушивалась к его толчкам и мысли её уносились в такую высь, где никого, кроме ангелов и Бога, не могло быть.
     Просыпался Лешка всегда внезапно, словно из омута выныривал – сразу после первых петухов. Встряхивал спутавшимися прядями волос, удивленно смотрел на жену и, окончательно проснувшись, сокрушенно охая, отправлял её домой. Оставшись один, раскладывал костерок, бросал в угли несколько картофелин и подремывал вблизи Рыжухи до утренней зари…
     Закончилась посевная, отзвенел жаворонками сенокос, луга обременились стогами и копнами сена. На нивах, обгоняя друг друга, заколосились рожь и овсы. По срокам Ирине подошла пора рожать, но, к своему удивлению, она ни разу не ощутила тех болезненных предвестников, о которых была наслышана и которые обычно подсказывают роженице о приближающемся испытании. Это удивляло её, но не слишком обеспокоило, – значит, время не подошло, всему бывает свой срок. И всё же, когда миновала макушка лета, Ирина решила, наконец, ехать в волость. Все положенные сроки рожать миновали. Алексей попросил мать присмотреть два-три дня за хозяйством и следующим утром повез жену в Сабуровку.
     Ирина лежала в телеге на душистом сене, смотрела в небо и наблюдала за маленькими белыми облачками, похожими на летающих ангелов.
     – Леша, ты веришь, что ангелы есть?
     – Я не думал об этом. А ты веришь?
     – Да. Это посланники Бога к людям.
     – Откуда ты знаешь?
     – Библию недавно читала. Каждому человеку после крещения Бог посылает Ангела-хранителя. Он служит человеку вечно.
     – Вечно? Человек же умирает.
     – Когда он умирает, его душа переселяется в Ангела, и тот хранит её на небесах вечно.
     – А кто бесов создал?
     – Бесы – это падшие ангелы. Когда-то людей было мало – только Адам и Ева. Некоторые ангелы от безделья начали заниматься злословием, сплетнями и даже заговорами против самого Бога. И Бог их изгнал из Эдема в Ад. С тех пор они исподтишка поганят души людей искушениями и разными соблазнами. В общем, бесятся.
     Лешка с удивлением посмотрел на Ирину. Никогда раньше она не заводила с ним таких разговоров, даже в минуты их ночных откровений. Он решил свести всё к шутке: 
     – Твоего Ваньку Архипова точно бесы испоганили. Гореть ему в аду в их компании.
     – Ванька не мой, мой – это ты! Но ты тоже будешь гореть в аду, если меня разлюбишь.
     Лешка рассмеялся:
     – Ох, и хитра же ты, женушка! Не бойся, не разлюблю!..
     Петр и Ангелина встретили молодых радостно, комната для них давно была готова. Когда женщины оказались одни, Лина шепнула падчерице, что затяжелела, и к Рождеству у них в семье будет пополнение. Ирина улыбнулась и невесело поведала «мачехе», что она уже перехаживает срок, а никаких схваток у неё не было.
     – И вот сейчас, когда тряслись в телеге, ничего не отдавало, не болело?
     – Только тяжесть чувствую, но особой боли нет.
     Ангелина не стала говорить ей, мол, ничего страшного, что всё образуется, – после обеда она пошла с Ириной к местному лекарю, шведу Нильсу Линдбергу.
     Нильс Линдберг жил в Сабуровке уже лет десять. Его пригласили ещё в те времена, когда здесь благополучно обреталась колония торговых представителей, различных посланников и советников из скандинавских королевств. За десять лет Линдберг худо-бедно выучил несколько русских слов, достаточных, чтобы договориться о размере гонорара. Полный, породистый, с невозмутимым выражением лица, лекарь имел большое сходство со своим сенбернаром, разгуливающим во дворе дома.
     Выслушав и осмотрев Ирину, Нильс посетовал:
     – Я знайшн как лечить язва, холера, чума. Я помогайшн людям больной душа, но акушер я мало понимайшн. Я имейшн помошник, старый фрау. Она ухаживайшн дети шведский королевский двор. Она много знайшн и умейшн…   
     Керстин Бьёрк, так звали старую шведку, говорила тихо и мало, роняя слова экономно, словно сердечные капли в ложку. Вместе с Ириной они ещё раз посчитали сроки; потом проницательная Керстин спросила про мать. Узнав, что мать Ирины умерла год назад при родах, огорченно поджала губы.
     – Будут сложные роды. Ребенок растет. Каждый день будет хуже. Надо рожать. Я завтра приглашу одну женщину. Приходи сюда к полудню. Ты понимаешь меня? 
     Ирина едва заметно кивнула.
     Дома Ангелина и Ирина ничего не стали рассказывать про возникшие осложнения, сообщив лишь, что рожать назначено завтра, и начали готовить чистые пеленки, простынки, рубахи…
     Утром Петр уехал в Москву по неотложным делам, а Алексей вызвался на Рыжухе увезти, а главное, привезти домой Ирину после родов.
     Приглашенная женщина была из местных повитух, дело своё знала хорошо. Большая баня была чисто вымыта, на полоке приготовлен запас воды.
     – Ложись, милая. Воды не отходили, нет? Ну и ладно! Сейчас немножко живот помнем, а ты тужься. Больно будет – кричи, не держи боль в себе.
     Повитуха начала сначала легко, потом всё сильнее гладить и давить живот роженицы.
     – Тужься, милая, тужься, дыши глубже, напрягайся…
     Лешка маялся возле Рыжухи, ходил кругами вокруг телеги, а Ангелина снова и снова растолковывала парню, что роды могут быть долгими, нужно набраться терпения и ждать. Оба чутко прислушивались к каждому звуку из бани, надеясь услышать, наконец, тонкий плач новорожденного. Но кроме приглушенных стонов Ирины и взволнованных голосов повитух, оттуда ничего не доносилось. 
     Прошел час, потом ещё один. Старая шведка время от времени выходила на свежий воздух, горестно качала головой в ответ на беззвучные мольбы родни и снова уходила к роженице. Крики Ирины становились всё сильнее и безнадежнее. Вышла шведка в испачканном кровью фартуке.
     – Она не может родить. Сильно идет кровь. Это может разрыв матки.
     Ангелина первая поняла, что происходит. Она рванулась в баню и увидела повитуху, которая, тихо скуля, смывала теплой водой кровь с роженицы. На белом лице Ирины не отражалось ни одного чувства: ни боли, ни страха, ни страдания, ни упрека. Земные ощущения покидали её. Она открыла глаза и её губы едва слышно прошептали:
     – Лешенька…
     Позвали Алексея. Он вбежал в баню и широко раскрытыми глазами глядел на Ирину, не узнавая её. Голое белое тело, вздувшийся синий живот, кровавые сгустки в промежности, на лавке, на полу… Он бросился к ней, упал на колени, схватил её прохладные пальцы. Веки её вздрогнули, но не открылись. Из её груди, прорвавшись через обессиленное горло, цепляясь за язык и непослушные губы, протяжно, с паузами вылетели последние звуки: «Лёшенька… люби-
мый… миленький… прости меня…» 
     Лицо Ирины замерло, заострилось, а веки затрепетали, словно крылышки ангелов, которые уносили её туда, где царит вечный покой и совершенство, где все счастливы и добры.



*     *     *

     Летом 1813 года вернулся с войны ополченец Захар Матвеев, сын того мужика-голодранца по прозвищу Драник, который полгода назад удивил сход: дал на покупку зерна двести рублей – для крестьянина целое состояние.
     Захар тоже всех удивил – пришел домой босиком. И не потому, что обувку жалел и повесил её через плечо, а потому что на тысячеверстной дороге домой износил старые башмаки до дыр в подметках, а другие, хоть бы и старые, украсть где-нибудь не сподобился. Немало деревень насквозь прошел он на пути от Смоленска до Москвы, но поганить душу воровством не стал.
     Это когда рать на войну идет, она бывает нахрапистой. Воровства на войне как бы и не существует – всё экспроприируется не наживы ради, а победы для. Другое дело, когда солдат возвращается домой, да не озорной стаей, а, считай, в одиночку. Тут понятия чести и греха вновь просыпаются в душе, и не хотелось Захару паскудничать по дороге домой. Наоборот, хотелось быть великодушным, целомудренным, непорочным, чтобы смерть и кровь, причинённая им, и насилие, которое совершалось над ним, остались бы за чертой безумства и вселенского грехопадения, называемого войной. Да война и не грех вовсе, а что-то хуже. Такого размера грехов не бывает. 
     В общем, шел Захар домой. За долгие месяцы и версты износил обувку напрочь. Какое-то время прикрывал голые ступни обмотками, но скоро и те рассыпались в прах.
     Отпуская домой команду ополченцев, никто из командиров (капралов, фельдфебелей) и не подумал дать уволенным служивым запасную пару сапог. Какое! Тут бы строевых солдат обеспечить, которые в Европу идут, а ополченцы до своих деревень и так дойдут. Спасибо, хоть позволили набить ранцы крупами и сухарями, да на прогон по пять рублей каждому выдали. И ещё хорошо, что ружья каптенармусы забрали сразу, как только поступил приказ об отправке ополченцев назад в Россию, а то бы ржаветь этим мушкетам в болотных мхах ближайшего лесочка…
     Захар свернул с Петербургского тракта на знакомый проселок, остановился, посмотрел туда, где угадывались родные крыши, невольно приосанился, похлопал руками по ветхому кафтану – вроде как лишнюю пыль с себя стряхивал... Здравствуй, родная сторонушка!   
     Год всего-то и не был дома Захар, а ни одна собака возле деревни не признала, не завиляла приветливо хвостом. Ладно, с неблагодарной скотины какой спрос?! Так ведь и встречные-поперечные взглядом на нем не задержались – мало ли нынче разного народу на дорогах шатается. Никто не узнавал в босоногом грязном путнике прошлогоднего двадцатипятилетнего ополченца Захара – на долгом пути домой сильно волосом зарос, да темен лицом стал.
     Со стороны церкви Владимирской иконы донесся колокольный речитатив. Захар остановился, замер. Знакомый перезвон всколыхнул душу, он сдернул картуз с медным ополченским крестом, широко перекрестился. «Не загубили храм! Жив родимый!» и решительно повернул к нему. «Поклонюсь батюшке, могилкам, а уж потом домой!»
     За церковной оградой стояла толпа хмурого народа – шло отпевание. Захар подошел ближе, узнал одного, другого, и ещё – из Машкина. Тихо, бочком протиснулся к гробу. Увидел костяное лицо, обтянутое кожей, с трудом его признал. Ахнул огорченно: «Мухомор! Мать честная!» Но эти слова, сказанные негромко, на выдохе, перекрыли все остальные звуки: скороговорку читаемых псалмов, нестройный хор певчих, печальные всхлипы родных.
     Присутствующие на отпевании прихожане невольно оглянулись на голос. Одна из женщин в толпе неуверенно подалась к босоногому бородатому мужику, похожему на ополченца:
     – Захарушка, ты ли?!
     Захар рванулся к ней:
     – Матушка! 
     Женщина без чувств упала ему на руки. Переполох заставил батюшку остановиться, укоризненно покачать головой. Фаину, мать Захара, отнесли подале, брызнули в лицо водой. Отпевание продолжили, но печальный ритуал действа был безнадежно нарушен. Появление Захара взбудоражило народ: многие ждали с войны своих ополченцев, и всем думалось, что вместе с Захаром Матвеевым пришли и остальные.
     Андрей Семенов, которого сейчас хоронили, так и не поднялся на ноги. И костоправ не вернул ему здоровье, потому что разрыв позвоночника вылечить невозможно. Когда надежд на излечение молодого мужика не осталось совсем, только мать продолжала подходить к сыну, кормила его с ложечки, обмывала ему кровавые пролежни и язвы.
     Не столько от неподвижности, сколько от тоскливого понимания ненужности семье, стал Андрей сохнуть, пока не истончал, как мумия в каменном склепе. Он желал смерти как избавления от жестокого и черствого мира живых, а живые, которые хоронили его сегодня, вовсе не были жестокими и черствыми – они просто доверили заботы о неизлечимо больном попечению Бога…
     До глубокого вечера шел народ к дому Матвея Драника, чтобы лично узнать у Захара, расспросить его об остальных ополченцах. Живы ли? Когда домой возвертаются? А что он мог рассказать? 
     После Бородина и отступления за Москву судьба разбросала ополченцев по разным ротам, батальонам и полкам. Кто-то попал в гарнизонное охранение, кого-то приставили блюсти порядок на продовольственных и вещевых армейских пакгаузах, кого-то послали хоронить или предавать огню тысячи ещё непогребенных павших воинов – своих и чужих. Служба эта была не опасная, но когда отпустят домой, о том даже в Главном штабе было не ведомо. И уж тем более ничего не знал Захар о тех земляках, которых обманным маневром заарканили на ратную службу.
     Вечером, перед закатом солнца, в чистой холщовой рубахе и портах сидел демобилизованный ополченец на крыльце, бросив жилистые руки на широко расставленные колени. Его босые ноги ощущали тепло земли, расслабленный и сонный взгляд следил за тощим котом, который неустанно охотился за стрекозами и беспечными воробьями. Как сильно всё изменилось в деревне за время его не слишком долгого отсутствия…
     Забавную историю как они на Бородине строили заграды из конных телег, да как наши егеря ихних егерей, словно куропаток, стреляли возле этих тележных куч, он рассказывал охотно и каждому, всякий раз изобретая и прибавляя что-то новенькое. Слушатели ахали и охали, не очень, правда, понимая, зачем надо было тыкать французам в нос нашими убогими телегами. А когда Захар рассказывал, как приходилось одевать лошадей в нательные рубахи вместо хомутов, мужики хохотали до слез. Но, отсмеявшись веселым байкам, снова возвращались к самому главному: когда ждать домой остальных мужиков?
     Тут за разговорами узнал Захар историю о том, как свел счеты с жизнью юровский ополченец Петр Григорьев.
     – Он ведь вместе с Андреем пострадал от вражеской конницы. Пальцы его разбитые гнили, от них антонов огонь пошел… Руку по локоть пришлось резать, а потом и на второй кисть оттяпали. Белугой выл мужик... Сей год по мартовской оттепели вышел со двора воздухом вроде подышать, да прямиком к плотине и потопал. Зашел на перемычку и сиганул в ледяную воду. А там, на запруде, глубина-то сажени две, не менее. Никакими баграми не достанешь, только сетью и вытащили. Исправник приезжал, свидетелей опрашивал. Все как один показали, что поскользнулся мужик, несчастный случай – и только. Потому отпели его душевно, и похоронили с честью… А может он и впрямь поскользнулся? Вот такие, Захарушка, дела...
     Весть о смерти дочки Петра Терентьева молнией облетела всю волость. Односельчане на Сходне узрели в этой трагедии недоброе предзнаменование, вроде той огненно-хвостатой кометы, которая явилась людям накануне войны. Старухи, встречаясь у колодца или возле церкви, тревожно пророчили: «Ой, бабоньки, пришла беда – отворяй ворота. Высоко мужик взлетел, вот его черт и осаживает». Единственная, кто известие о смерти беременной Ирины восприняла как отраду и свое оправдание, была повитуха Мария Егорова, на руках которой умерла маменька новопреставленной рабы Божьей Ирины. Соседям и товаркам по ремеслу Мария рассказывала не без мстительной обиды:
     – Мне-то не доверили, в Сабуровку повезли опрастываться… Как же, там лекари заморские – не чета мне. Мать-то её, Дарья, тоже тяжело рожала, так я хоть ребенка спасла, а эти лекари ученые и дитя, и мать загубили…
     Все сочувственно ей кивали – доверие и свою репутацию Мария в те дни с лихвой себе вернула.
     Похоронили Ирину в Куркине рядом с могилой матери. Окаменевшего, с потусторонними неживыми глазами Алексея забрали в свой дом родители – приглядеть, и может уберечь сына от смертного греха (вслух о том, конечно, не говорили).   
     Своих стариков Петр без лишних слов усадил на телегу и увез в Сабуровку, а в осиротевшую избу пустил бездомовую тридцатилетнюю солдатку Февронию Иванову с двумя малыми девками-погодками – Ирой и Дуней.

     Леон Афонасьев ненамного пережил своих покалеченных однополчан Андрея Семенова и Петра Григорьева. Залечив рану, стал привыкать жить с одной рукой, сожалея, что здоровой осталась левая, а не правая. Поначалу никак не мог скрутить «козью ножку» – завернуть табак в бумажку. Выручала Акулина. Но постепенно Леон научился всему: и лошадь запрягать и даже червя на крючок насаживать.
     Узнав, что жена из денег, полученных от Лисьего Помела, отдала двести рублей на обоз с зерном, ни словом ей не попенял: умершим от голода деньги тоже ни к чему. По весне Леон начал «колдовать» над сохой, и соединив две ручки деревянной смычкой, стал учиться пахать одной рукой. Первое время получалось плохо: соху выворачивало из земли, борозда была мелкой, вихляла из стороны в сторону, как след затравленного зайца. Но и тут Леон приноровился – худо-бедно отпахался и отсеялся.
     К весне 15-го года добрая треть ополченцев вернулась домой, но селяне хорошо запомнили только возвращение первого – босого Захара Матвеева, тем более что случилось это в день похорон Андрея Семенова. Тех мужиков, которых из ополченцев в одночасье сделали солдатами, в деревне так и не дождались. По крайней мере – в обозримые полтора-два десятка лет… 
     История больших денег у нищих крестьян Юрова и Машкина для непосвященных навсегда осталась тайной, и только причастные к темной сделке, где товаром была жизнь и смерть, были в курсе того, как могло такое случиться: не светило, не горело, да вдруг припекло. И когда по возвращении кто-то из ополченцев затевал стройку, посвященные в тайну соседи недобро перемывали застройщикам косточки: «На зерно-то денежек не дали, попридержали капитал. Получается – мы дураки, а они умные на чужом хребте в рай проехали. Не по-христиански это…» 
     Одним из застройщиков в то лето оказался Илья Иванов. Сам-то он, конечно, был не виноват, что родня его в трудную зиму 12-го года про денежки «не вспомнила». Земляки, которых он позвал рубить новую избу, охотно согласились – в собственном захудалом хозяйстве какой-никакой приработок лишним не быват. Леона тоже потянуло к строительному делу, к мужикам, хотя его – однорукого – хозяева не приглашали.
     Артельная работа – спорая. К исходу лета бревенчатый сруб уже горделиво смотрел на старую перекошенную халупу, зияя пустыми пока оконными проемами. Леон, орудуя серпом, помогал ошкуривать бревна, делал запилы и прочую вспомогательную работу, но в отличие от других работал только за харч – ему дозволялось обедать вместе с нанятыми работниками.
     Плотники торопились поставить избу до наступления холодов. Вот уж и верхний – охлупной – венец уложен. Подняты передний и задний треугольные фронтоны из «самцов» – бревен переменной длины; выставлены стропила.
     День клонился к закату, но очень уж хотелось мужикам для надежности связать стропильные ребра продольными слегами. Несколько заготовок ожидали своего часа возле сруба и, перекурив, было решено парочку слег поднять и уложить на место.
     То ли усталость к концу дня притупила осторожность, то ли спешка была тому виной, но на какой-то миг мужики, что работали наверху, ослабили хватку, и бревно, выскользнув из веревочной петли, сорвалось вниз. Ударившись торцом о лежащие на земле бревна, слега упруго «сыграла», и другой конец, вращаясь по замысловатой траектории, ударил Леона по голове.
     Смерть от удара в висок была мгновенной. Леон (если существует загробный мир), наверное, так и не понял, каким это образом он умудрился без всяких сборов и слезливых проводов, без благословения батюшки и непременного соборования сменить яркий, многоцветный, солнечный, смолистый мир на темное, сырое, подземное царство бесплотных и равнодушных друг к другу теней.
     Мужики на стройке приуныли – плохая примета. Не пойдут впрок заработанные деньги, и застолье по окончанию стройки, как ни крути, превратится в поминки… Но больше всех помрачнел Илья Иванов. Эта нелепая смерть теперь проклятием ляжет на его новый дом.
     Не ревнивый ли домовой отомстил Леону и ему, Илье, за ту крепкую избу, с красивым коньком, которую они раскатали, разрушили перед Бородинским сражением? Но не по своей же воле ломали они обреченный дом. Или тем, кто приказал это сделать, тоже аукнулось?
     По случаю смертоубийства приезжал в деревню урядник. Разбирательство было недолгим. Было установлено, что «виновных в смерти Леона Афонасьева нет, пострадавший погиб по собственной неосторожности, оказавшись без дозволения в месте, где строилась изба. Какого-либо материального вспоможения семье не положено…» 
*     *     *

     Станислав Петрович Козловский, читая лекции в Сорбонне, никогда не скрывал от коллег своих особых отношений с Неаполитанским королем Иоахимом Мюратом. Наоборот – не упускал случая подчеркнуть, что является доверенным лицом маршала Франции, пишет для него аналитические отчеты о положении в странах Европы, принимает участие в разработке различных деклараций, манифестов и меморандумов, которые позднее становились государственными документами.
     Любой гражданин Франции гордился бы такой протекцией и высоким покровительством, а уж про эмигранта Российской империи и говорить не приходится. Козловский был очень доволен собой и в душе, не ведая сомнений, считал, что поймал за бороду кого-то там на небесах.
     В счастливые, успешные дни людям не приходит в голову быть осмотрительными и помнить, что пути Господни неисповедимы. Лишь когда нас настигает несчастье, мы вспоминаем о Боге, начинаем жить с именем Всевышнего на устах, молим его о заступничестве и милости. 
     Однако, всё по порядку.
     После получения в особняке на набережной Бурбонов фантастической суммы в полмиллиона франков, Козловский снял в Латинском квартале на улице Феру прекрасные апартаменты, где свободно разместился и он, и Амалия Михайловна с детьми, и бонна Габби, и прислуга, работавшая на кухне.
     Каждое утро профессор, наслаждаясь прогулкой вдоль ажурной чугунной ограды Люксембургского сада, не спеша пересекал площадь Эдмона Ростана и заканчивал свой променад на улице Сен-Жак у ворот Сорбонны. Даже поверхностного взгляда на этого важного господина было достаточно, чтобы угадать в нем триумфатора, гордо несущего себя в дар просвещенному человечеству. 
     Козловский ощущал себя покорителем Сорбонны. Ну, не совсем ещё покорителем, однако он умел добиваться своей цели. Должность ректора крупнейшего университета Европы была тайной и заветной его мечтой.
     Неопределенность семейного положения совершенно не волновала Станислава Петровича, но двусмысленный статус Амалии Михайловны не мог длиться вечно. Он прекрасно видел, что ей тягостно находиться у него на содержании. Молодой и красивой женщине хотелось бывать в свете, в парижских салонах. Но в качестве кого? Вдовы без вести пропавшего в Москве мужа, служившего управляющим у знатного помещика и сбежавшего от него? Или содержанки профессора Сорбонны?
     Она не чувствовала себя в Париже даже в малой степени независимой женщиной, потому что была стеснена в средствах. Имение под Ревелем было разорено, да и вообще, из-за военных действий она никаких денег из империи не получала. Свободу человеку дают, как это ни отвратительно, только деньги, богатство, наконец, имя. Ничего этого у Амалии Михайловны на тот момент не было. К тому же она любила Козловского той возвышенной любовью, которая не позволяла ей легко и непринужденно прыгнуть к нему в постель.
     Профессор догадывался о чувствах и страданиях милой кузины. Он не раз размышлял об этом во время своих прогулок вдоль каналов Люксембургского сада. Рациональный во всем и умевший приспосабливать любые обстоятельства на пользу себе, Станислав Петрович, в конце концов, пришел к выводу, что ему очень даже выгодно стать мужем Амалии Михайловны. В этом случае он приобретал известные права на имение её папеньки, генерала Козловского, погибшего от рук взбунтовавшейся черни. Крупная недвижимость в Эстляндии лишь укрепит его положение среди французской аристократии.
     Свободный брак – вот что ему нужно. Любовь в её высоком смысле желанна и обольстительна лишь за пределами брачных уз. Конечно, щепетильная Амалия Михайловна вначале капризно подожмет губки и сморщит носик, но потом милостиво уступит желанию своего кумира. Она и сама быстро осознает, что ничего нет лучше свободной любви. Не об этом ли пишут все французские романы, которые так обожает Амалия Михайловна?

     Война против французского владычества меж тем уже катилась по европейским полям. Наполеон после Березины бросил остатки своей обескровленной и деморализованной армии на попечение Мюрата и умчался в Европу собирать новую армию.
     Победы сплачивают единомышленников. Гораздо сложнее переживаются поражения. Генералы и маршалы очень болезненно воспринимают на свой счет обвинения в трусости, предательстве, бездарности и вероломстве. Вчерашние «непревзойденные» полководцы начинают обвинять в неудачах друг друга и более всего, разумеется, своего Главнокомандующего.
     Свержение правителей – любимое развлечение простолюдинов. До Мюрата докатились сведения, что в его Неаполитанской вотчине нашлось немало охотников занять королевский трон. Эта неприятная новость привела его в ярость. Для маршала Франции она была куда важнее судьбы великой французской Империи. Наполеоновский любимчик, не колеблясь, сбросил высокий пост Главнокомандующего (который ему после Березины всучил Наполеон), на руки Евгению Богарне, как полевые командиры на ходу сбрасывают шинель расторопному денщику.
     Проведя ревизию своего Неаполитанского королевства и учинив расправу над смутьянами, Мюрат, как ни в чем не бывало, через несколько недель возвратился в покинутую им армию. Наполеону пришлось смирить императорский гнев и простить своего безответственного шурина.
     Но тяжелое поражение французской армии в битве народов под Лейпцигом окончательно уничтожило в падшей душе Мюрата веру в гений Наполеона. Плебей из семьи трактирщика, благодаря Наполеону получивший звание маршала Франции и Неаполитанского короля, ещё раз предал своего благодетеля и умчался на юг Италии.
     Невозможно описать, сколько презрительных и нецензурных слов обрушил Наполеон на голову спесивого мужа своей сестры. Экзальтированный и самовлюбленный, беспринципный и безрассудный, Мюрат не остался в долгу: в январе 1814 года он тайно заключил договор с Австрией и двинул свои войска против Наполеона, против бывшего боевого соратника Евгения Богарне. Захватил Рим, Флоренцию, Тоскану и после этого вступил в тайные переговоры с… Наполеоном. В этом змеином клубке противоречий и крайней непоследовательности был весь Мюрат – кухаркин сын, ставший маршалом…   
     Козловский с тревогой следил за развитием событий. После отречения Наполеона от власти, его маршалы оказались не у дел, они лишились былого могущества, часть из них перешла на сторону Бурбонов. О своей близости к Иоахиму Мюрату профессор предпочел бы забыть, но в ректорате Сорбонны об этом хорошо помнили. Нескромные притязания Козловского, однажды неосторожно высказанные им в тесном кругу единомышленников, были хорошо известны ректору университета, который ненавидел русского выскочку и ждал случая, чтобы избавиться от нахрапистого знатока закулисных тайн и дворцовых интриг Европы. Ректор не сомневался, что имя Мюрата вскоре будет предано анафеме не только в парижских салонах, но и в Неаполитанском королевстве. А пока покровитель и благодетель Козловского отсиживался в своем царстве-государстве, не помышляя о приближении к границам французской монархии Людовика XVIII.
     И тут грянул гром, которого никто не ожидал! Наполеон, усыпив своим мнимым смирением бдительность почивающих на лаврах победителей, презрев кодекс чести, совершил, подобно льву, прыжок с острова Эльба на южную оконечность Франции. И двинулся победным маршем на Париж, и – легко взял его.
     Франция, да что там Франция – вся Европа – кипела, негодовала и восторгалась отчаянной смелостью низложенного год назад императора. Мюрат, стряхнув с себя вялость и оцепенение, немедленно объявил войну Австрии, с которой недавно договаривался бить Наполеона, призвал итальянцев к войне против англо-австро-русско-прусской коалиции. Он был готов встать под знамена новой армии Бонапарта, но Наполеон отказался от услуг блудного сына, а точнее сказать, шурина. Тем не менее, Мюрат заставил о себе говорить, и в Сорбонне отложили расправу над Козловским.
     Новый триумф Наполеона начался под аккомпанемент весенних ливней и гроз. Они как будто стремились помочь Наполеону смыть следы начавшейся реставрации. Летом 1815 года в Европе вновь загромыхали пушки, конница вытаптывала поля, армии союзников вновь готовились брать Париж. Однако в битве при Ватерлоо всё было кончено. Стодневное торжество Наполеона закончилось на этот раз окончательным поражением и заточением на острове св. Елены.
     Мюрат не участвовал в последних сражениях Наполеона, но его готовность поддержать мятежных бонапартистов стоила ему сначала короны, а потом и головы. Жандармерия Неаполя арестовала лишенного власти короля и, немедля ни часа, расстреляла его – так землепашцы безжалостно вырубают на своих полях ядовитые стебли борщевика и прочую дикую вредоносную поросль.

     В конце октября Станлей Козловский был приглашен на совещание в малый зал при кабинете ректора. Своё славянское, непривычное и труднозапоминаемое имя Станислав профессор с первого дня работы в Университете поменял на французское Станлей.
     В небольшом помещении с узкими полусферическими окнами было сумрачно. Свет почему-то зажигать не стали. Скамьи в зале амфитеатром располагались над небольшой трибуной в центре зала. На скамьях сегодня восседали члены Попечительского совета – человек двадцать.
     Ректор открыл совещание и попросил Козловского пройти к трибуне, чтобы ответить на несколько вопросов Попечительского совета. Профессор окинул взглядом неподвижные фигуры на скамьях. Их непроницаемые лица не выражали никаких эмоций. «Инквизиция! Только черных плащей с капюшонами на головах не хватает. Что им надо от меня? Впрочем, после первого же вопроса всё станет ясно».
     И первый вопрос не заставил себя ждать:
     – Господин профессор! При каких обстоятельствах и где вы познакомились с Иоахимом Мюратом?
     Козловский всё понял: царь зверей мёртв и шакалы возомнили себя львами. Ладно, он ответит им:
     – Нас познакомили в Москве, когда туда вошли французские войска.
     В зале зазвучали насмешливые, язвительные реплики.
     – Представить вас маршалу Мюрату мог только кто-то из других маршалов или сам Наполеон. Уточните, кто именно?
     Козловский понял, что назвать какое-либо имя он не может, а сказать, что познакомился с маршалом на улице, значит вызвать у присутствующих откровенный смех.
     – В условиях войны возникают самые неожиданные ситуации. Однажды случай свел нас.
     – Вы только что говорили, что вас познакомили? Ну, хорошо. Каким образом вы из Москвы добрались до Парижа? Вам пришлось проехать тысячи лье по тылам французской армии. Это не безопасно. Кстати, с вами была мадам Козловская, дети. Кто обеспечил вашу охрану?
     – У меня был пропуск, подписанный маршалом Мюратом. Возницами экипажа были два французских солдата.
     – Согласитесь, профессор, что без веских обстоятельств Иоахим Мюрат не дал бы вам такого пропуска. Вы выполняли какое-то его поручение?
     В зале вдруг стало душно; воротник сорочки стеснял дыхание и Козловский непроизвольно потянулся рукой к горлу, чтобы развязать галстук. «Сказать, что вез почту – смешно, для этого существуют фельдъегеря, но про кофр тоже заикаться нельзя…» Пауза затягивалась. Ректор, не вставая с председательского места, подлил масла в огонь:
     – Кроме пропуска, вы получили от маршала рекомендацию в Сорбонну. Не хочу сказать, что вы её недостойны. Но хотелось бы знать, за какие заслуги или услуги перед Францией вас удостоили такой чести?
     – Разговаривая в Москве с маршалом, я обмолвился о желании читать лекции в Сорбонне.
     По рядам прокатился уничижительный смех. С верхнего яруса амфитеатра проскрипел старческий голос:
     – Хорошо, что вы не обмолвились о желании занять место председателя палаты пэров. – И снова в зале задребезжал язвительный смешок.
     Руководитель Попечительского совета вернул собрание в нужное русло:
     – Итак, господин профессор, что связывало вас с Иоахимом Мюратом?
     Козловский, непревзойденный полемист, который никогда не лез за словом в карман, сейчас не знал, что говорить. Руководитель Попечительского совета задал ему наводящий вопрос:
     – Может быть, вы выполняли для маршала какую-то личную или сугубо конфиденциальную услугу? Какую? Не противоречила ли она интересам Франции и её безопасности?
     Разговор принимал угрожающий характер. Козловский понял, что сейчас его, как доверенное лицо Мюрата, легко могут обвинить в любых действиях против власти Бурбонов. И тогда за этим последует немедленный арест…
     – Нас связывали с маршалом дела частного характера. Я не считаю возможным о них здесь распространяться. Если это противоречит морали Попечительского совета, я готов сегодня же подать прошение об отставке.
     Это было то самое, чего добивался ректор. Закрывая «совещание», он посоветовал Козловскому в течение трех дней уехать из Франции, иначе его связь с мятежниками станет предметом разбирательства политического сыска.
     Карьера Станислава Петровича Козловского в Сорбонне закончилась катастрофой. Все двери в Париже были перед ним отныне закрыты. В российской империи он считался убежденным бонапартистом, поэтому по возвращении в милую его сердцу Эстландию читать лекции в Ревельском университете профессору решительно отказали…   

*     *     *

     Прошло два с половиной года с того дня, как Петр Терентьев стал волостным старшиной. В семье, кроме тринадцатилетнего Филиппа и трехлетнего Сереженьки, подрастала маленькая Дарьюшка – дочка Петра и Ангелины. Имя девочке дала сама Ангелина. Может в память о светлой душе первой жены Петра, а может и по другому соображению, – Петр её не расспрашивал, а Лина тем более не заводила разговоров об этом.
     После смерти дочери Петр заметно сдал и постарел: отпустил бороду, чего никогда не делал раньше; обильная седина покрыла инеем голову, окропила и бороду. Если бы не любовь и забота Ангелины, может и не осилил бы мужик такого горя.
     Срок полномочий волостного старшины заканчивался через полгода, потом сельский сход – и новые выборы. Обязанности председателя волостного Правления Петр освоил быстро, да ничего в них сложного и не было, если работать честно, а не петлять по кривой дорожке, не заниматься двойной бухгалтерией. Мужики в округе крепко уважали Петра Терентьевича за честность и справедливость, потому никаких сомнений в его переизбрании ни у кого не было. 
     Колодников Николай Сидорович, заместитель Петра, последние месяцы в Сабуровке почти не показывался. Петр о нем и вспоминать перестал – Колода здесь нужен был как пятое колесо в телеге. Зато начальник Приказа Киндяков Алексей Григорьевич и преданный ему Колодников о волостном старшине не забывали. В середине лета 1815 года между ними состоялся важный разговор.
     – Вот что, Николай Сидорович, пора действовать… Через месяц ловушка должна сработать… Потом месяц уйдет на «разбирательство», и свалим Терентьева. Но не тяни с этим делом  – сроки перевыборов близко. Мужики могут потребовать схода. Примешь дела в сентябре, тогда перевыборов не допустим. Останешься на три года, а там… – Киндяков размашисто махнул рукой над широким столом.
     – Всё будет сделано, Алексей Григорьевич, как вы сказали. Исполню в лучшем виде – только напутствия и ждал…
     – Вот иди и делай, что требуется. Здесь больше не показывайся. 
     К волостному старшине Терентьеву начальник Приказа претензий по работе вообще-то не имел. Душевые подати собирались исправно, хотя хозяйства ещё далеко не оправились от разорительного нашествия, казенные закрома постепенно заполнялись зерном, дороги и мосты в волости содержались не хуже, чем до войны. Этот мужик из Куркина был рачительным добросовестным хозяином. Чересчур добросовестным. О начальстве не думает – это и раздражало…
     Раньше-то, бывало, из Сабуровки хороший калым в Приказ привозили, а теперь пересох живительный ручеек. На одно казенное жалованье, если не позволять излишеств, прожить, конечно, можно, но от такой жизни никакой радости нету. Пока шла война и боялись мужичьего бунта – приходилось терпеть, но теперь после славной победы, когда на балах блеск генеральских орденов затмевал блеск партикулярного ума, ничего другого не оставалось, как только удивлять обворожительных дам своей небывалой щедростью. Поэтому материальное положение требовалось срочно исправлять. Собственно, даже не исправлять, а вернуть то, что он, Киндяков Алексей Григорьевич, уже раньше имел.
     С этим Терентьевым каши не сваришь. Кто в лаптях родился, тот никогда не поймет, что у государевых людей нет строгой границы между своим карманом и казной, потому как они и есть суть государственного устройства. И всё, что они от казны сверху поимеют, с лихвой воздадут «своим непорочным служением Отечеству». Колодников эту арифметику, в отличие от Терентьева, понимал хорошо.
     Терентьев обязательно станет задавать неуместные вопросы: как можно, например, на ремонт дороги испрашивать больше, чем того требуется и потом излишки отвозить чиновникам в Приказ? А всё от того, что не понимал мужик настоящей красоты и изящества жизни, что между презренным «взять» и утонченным «получить» есть большая разница. Это ведь как в любви – можно «взять», рискуя честью и добрым именем, а можно «получить» на зависть другим охотникам. Короче говоря, не ко двору пришелся бывший сельский староста Терентьев Петр Терентьевич…
     Перед самой уборочной страдой Колодников появился в Сабуровке и активно включился в круговорот хозяйственных дел: проверял готовность амбаров к приемке зерна, составлял закупочные ведомости, мотался по деревням и хозяйствам, проверял качество ржи и овса, оценивал, торговался с мужиками, но не слишком прижимисто, что было для них неожиданным и удивительным.
     Когда началась жатва, Колодников укатил в дальние – на окраине волости – деревни и сговорился с мужиками, чтобы те сразу после жатвы обмолотили овес и вывезли зерно в казенное хранилище в селе Ангелово. Цену пообещал хорошую. Мужики, довольные барином, рискнули дать ему дельный совет:
     – Ты, барин, не торопись сырое-то зерно в хранилище убирать, его бы прежде хорошо провеять надо, да посушить. Как бы оно того – не сопрело…   
     Колодников неожиданно не на шутку осерчал:
     – Овес на фураж требуется, долго ему лежать недосуг. Чтоб завтра же начали возить, а не то отдам подряд другой деревне.
     – Хозяин – барин. Как скажешь, так и сделаем.
     Через неделю объемистые сусеки амбара были заполнены свежим зерном. Колодников выдал крестьянам расписки, что деньги за товар они получат через месяц, от силы – два.
     Спустя три-четыре дня Колодников доложил волостному старшине о засыпке овса в хранилище и подсунул ему на подпись приемные ведомости. Петр Терентьев следующим днем, проезжая через Ангелово, завернул к амбару, взглянул на полные сусеки и, ничтоже сумняшеся, подписал заготовленные Колодниковым бумажки. С этими бумажками Николай Сидорович уехал из Сабуровки, и больше там не появлялся.
     А ещё спустя пару недель случилась беда: из казенного амбара в Ангелове через застрехи повалил дым. Ключей от хранилищ сторожам иметь не положено. Сбегали за понятыми, сбили топорами и ломами запоры, распахнули ворота и остановились в замешательстве – всех обдало жаркой угарной волной. Огня внутри не было, но от зерна поднимались вверх струйки дыма. Один из сторожей, прикрываясь мешковиной, добежал до разгрузочного лотка. Через сорванную заслонку не вытекло ни зернышка: глазам открылась черная спекшаяся масса. Она потрескивала от жара – было ясно, что из раскаленного черного нутра вот-вот выскочит на волю огненно-рыжий петух… 
     Раздались истошные крики: «Воды, воды!» Кто-то, схватив ведра, побежал к реке, кто-то рванулся к церкви – бить в колокола, но очень скоро всем стало ясно, что спасти хранилище не удастся. От притока свежего воздуха тлеющее пекло оживилось, задышало, из него метнулась вверх жар-птица и стала весело кружить вокруг тесаных стропил…   

     После пожара сразу же началось следствие. Дело оказалось не шуточное – сгорел большой казенный амбар. Там одного овса хранилось на тыщи рублей. Причину пожара установили быстро – на хранение было заложено невысушенное влажное зерно.
     Петра увезли в Москву в Сыскной приказ. В кабинете волостного старшины обосновался Колодников Николай Сидорович. Когда через несколько дней в Сабуровку прибыл следователь, ему вручили все необходимые для следствия документы, из коих следовало, что покупка зерна, закладка его на хранение были сделаны по распоряжению Терентьева Петра Терентьевича. Вот расписки, накладные и прочие документы с его подписью-печатью, пожалуйста...
     Следствие тянулось долго, до конца Рождества. На все вопросы мужиков о новых выборах Колодников неизменно отвечал: «Какие выборы? Следствие идет! А ну как выяснится, что человек ни в чем не виноват? Тогда по закону вернется на своё место. Нельзя сейчас нового председателя Правления выбирать».
     В Сыскном приказе Петра Терентьева пугали каторгой, требуя признать свою вину. Петр вины не признавал, упорствовал, требовал правдивого разбирательства, но какая тут ещё правда нужна? Вот она, вся налицо – в расписках и ведомостях, с подписями и печатями.
     Выручил Петра из беды начальник Приказа коллегии экономии Киндяков Алексей Григорьевич. Благодаря его заступничеству Судебная палата ограничилась сравнительно мягким наказанием: денежный иск на две тысячи рублей и запрет исполнять должности в государственных органах власти. После выхода из-под стражи Петру дали сроку одну неделю, чтобы освободить служебный дом в Сабуровке.
     Петру ничего не оставалось как, отселив солдатку, вернуться в Куркино. Преданная Рыжуха не спеша тащила сани по снежным буеракам. С неба сыпал снег, беззвучно заметая следы прошлой жизни. Можно было, конечно, повернуть сани совсем в другую сторону – в деревню Козино, где родня Ангелины приняли бы опального старшину и взяли бы дочь с зятем в прибыльное дело по изготовлению гнутой мебели, но Петр в примаках жить не умел.
     Две тысячи рублей штрафа Петр Терентьевич Терентьев выплачивал частями до конца своей жизни, которая оказалась после возвращения в Куркино совсем не долгой…   

*     *     *

     Генералитет и офицерский корпус России не сомневались, что по окончании войны с Наполеоном император Александр распорядится перенести прах Багратиона из безвестного села Сима Владимирской губернии в Петербург, и устроит погребение, достойное выдающегося военачальника. Таких полководцев, как Багратион, в России было не много, и лежать ему должно в одной земле с Кутузовым. Но этого не случилось.
     Власть проявила необъяснимое равнодушие и к Багратиону, и ко всем тем, кто сложил свою голову на Бородинском поле. Достаточно сказать, что двенадцать лет спустя бывший корнет Коленька Голицын, а теперь подполковник князь Николай Борисович Голицын, русский музыкант, которого высоко ценили Глинка и Даргомыжский, оказался по случаю на поле битвы. С горечью писал он родным, что до сих пор на Бородинском поле во множестве валяются непогребенные кости солдат.
     После смерти Александра I, в царствование Николая I, бывший адъютант Багратиона, любимец армии, поэт и балагур, командир партизанских летучих отрядов, Денис Давыдов написал императору прошение о достойном захоронении генерала Багратиона. Он писал царю, что «прах этот есть принадлежность Отечества» и предложил перенести прах Багратиона на Бородинское поле. Ведь его захоронение в Симе было случайным, в силу обстоятельств. Именно Бородинское поле подходило как нельзя лучше для его вечного приюта.
     К 25-летнему юбилею победы над Наполеоном в начале 1839 года император Николай I распорядился перенести прах Багратиона из деревни Сима на Бородинском поле. Денису Давыдову была оказана честь командовать почетным караулом во время торжественной церемонии. К сожалению, верный адъютант не дожил до этого дня – он умер 22 апреля, а церемония перезахоронения началась 4 июля 1839 года. Среди близких Багратиону людей в перезахоронении участвовал его бывший адъютант князь Николай Борисович Голицын. Он позднее и описал происходившие события:
     «Церемония началась при огромном стечении народа. В 6 часов пополудни начали подымать из могилы гроб, который пролежал там более четверти века. Гроб оказался в совершенной целости. Не раскрывая гроба, поставили его в свинцовый склеп, который вмещался в новую великолепную гробницу. Началась панихида, которую совершал архиепископ Парфений Владимирский. На следующее утро совершили литургию».
     Архиепископ Парфений произнес над прахом полководца речь: «В день кровавой битвы, во славу героев, положивших на поле Бородинском жизнь свою, совершится торжественная тризна. Более ста тысяч Российского воинства облечется во всеоружии, развернет знамена, повторит урок приснопамятной брани… Ты будешь свидетелем, как роковое место обратится в место славы, как откроется величественный памятник, как безмолвно и красноречиво будет завещать и внушать потомству: «Воины России! Здесь пали доблестные Багратион, Кутайсов, Тучков и тысячи героев, пали за честь, за спасение Отечества. Они умели побеждать, но умели и принести в жертву жизнь свою».
     5 июля траурный кортеж, сопровождаемый Киевским гусарским полком, двинулся через Юрьев-Польский, Александров, Сергиев Посад на Бородинское поле. Вдоль всего пути стояли толпы народа. Посмертный триумф искреннее и трогательнее триумфа при жизни. Кумир уже ничего не обещает: ни новых подвигов, ни громких побед, ни славы, ни богатых трофеев, а люди встают перед его прахом на колени и склоняют головы, потому что вся его жизнь и смерть стали вечным и высоким символом служения Отечеству.
     24 июля 1839 года Багратиона похоронили на поле его бессмертной и заслуженной славы. Теперь он воссоединился со своими воинами 2-й армии, без счета павшими на Бородинском поле. Священники во главе с митрополитом Московским Филаретом совершили панихиду, которая своим высоким духом умиротворила всех.
     Вскоре, 26 августа 1839 года возле могилы Багратиона был открыт Главный монумент героям Бородина. На церемонии открытия присутствовал Государь Николай Павлович со всем царским двором и огромной свитой. На Бородинском поле в этот день стояли 120 тысяч воинов русской армии. Отныне Главный монумент и могила Багратиона были неотделимы друг от друга. Казалось бы, справедливость восторжествовала и герой России обрел, наконец, вечный покой.
     Но оказалось, что чашу посмертной горечи Багратион испил не всю, оставалась на дне последняя, самая ядовитая капля.
     В 1932 году всероссийский староста Михаил Иванович Калинин завизировал «К исполнению» постановление Советского правительства об уничтожении памятников героям войны 1812 года как не имеющих ни исторической, ни культурной ценности. 
     И свершилось чудовищное варварство. Главный монумент Бородинского поля взорвали. Чугун свезли в металлолом. Свинцовый склеп, в котором находился гроб с прахом Багратиона, взрывом разорвало на части, косточки полководца разлетелись по склонам Курганной высоты. Говорят, что кто-то их позднее подобрал, где-то тайно хранил, и спустя годы захоронил – только вот неизвестно где…
     Так в добрых страдающих душах рождаются мифы.
     Не пожалели большевики и величественный Храм Христа Спасителя в центре Москвы, построенный в честь героев войны с Наполеоном. Память об Отечественной войне 1812 года утопили в воде публичного бассейна. Завистливой, малообразованной криминальной публике, захватившей в 1917 году власть над великой Россией, были невыносимы свидетельства ее былой славы. История жестоко отомстила невежественным вандалам.

     В 1987 году к 175-тилетию Бородинского сражения на месте, где когда-то красовался Главный монумент, срочно возвели новодел. На смену советской эпохе «Иванов не помнящих родства» пришли другие времена. Как вскоре оказалось – ничуть не лучше.
     Могилу Багратиона (вернее сказать, её видимость) восстановили – для туристов. Потому как в новый гроб, кроме пары лоскутков полуистлевшей одежды, неизвестно откуда взявшихся, смятой латунной пуговицы (Багратиона ли?), случайно найденной на месте прежнего захоронения, и горсти священной земли положить было нечего…
     Полковник Лаптев, начальник политотдела дивизии, служивший возле Бородина, руководил в 1987 году вторым «захоронением» Багратиона на Бородинском поле. Он рассказал, что во время так называемого перезахоронения ему удалось увидеть содержимое нового гроба – он был совершенно пуст. Почетный караул при «захоронении» русского полководца состоял всего лишь из четырех (!) солдат срочной службы.
     О, времена! О, нравы!
     Да простит мне читатель отклонение от главной темы, но кто знает – какая тема главная в нашей жизни, а какая второстепенная.
     В судьбе Багратиона, как в зеркале, отразились не только закулисные интриги царских времен, но и противоречия новейшей советской и постсоветской истории.

*     *     *

     Когда верховная власть империи летом 1812 года обещала, что ополченцы из крепостных крестьян будут возвращены домой сразу же после изгнания Наполеона за пределы России, она (власть) не лукавила, не пыталась обмануть своих подданных – она искренне верила в это сама.
     Рассуждали так: если доживем до счастливых дней, когда армия Наполеона (или что там от неё останется) будет сметена за кордон, – значит она сломлена, обессилена, обескровлена, потеряла боеспособность, и добить её русские генералы смогут без мужичьих топоров и пик. 
     Предвидеть трагедию, предсказать, что половина русской армии погибнет в первом же крупном сражении, не рискнул бы ни один отечественный генерал, будь то хоть военный министр, хоть прославленный герой войны с басурманами на Дунае. И уж тем более никто не посмел бы убеждать в своих крамольных догадках российского императора, чтобы тот взял во внимание эти непатриотичные соображения при решении стратегических вопросов войны.
     Когда катастрофические потери русской армии в битве при Бородине стали свершившимся фактом, то решение о пополнении регулярной армии за счет ополченцев, прошедших горнило жестокого сражения, было естественным.
     В Главном штабе никому и в голову не приходила мысль о несправедливости такого решения по отношению к ополченцам, их семьям, да и к самим помещикам тоже. Отдав на волне патриотизма каждого десятого крепкого мужика из общего числа душ мужеского пола, и оставшись в деревнях со стариками и подростками, помещики уже обрушили хозяйственный потенциал своих поместий. Снявши голову по волосам не плачут… Когда идет речь о судьбе империи, уместно ли Главнокомандующему обсуждать частные проблемы с каждым отдельно взятым помещиком? 
     Неожиданное привлечение многих ополченцев к заграничному походу отложило их возвращение в родные места на неопределенный срок. Тоска о близких, доме, брошенной земле точила мужикам души, как яблоко точат ненасытные гусеницы. Все бросились искать какую-нибудь оказию, чтобы сообщить семьям, что они живы-здоровы, подать в родные края надежду, а значит и силы – ждать возвращения домой своих ополченцев.
     Не всем мужикам выпала «честь» топать по Европе, добрую половину «дикого» войска всё же решили отпустить по домам. И тут в ополченческих войсках начали появляться… как бы это точнее назвать… – что-то похожее на адресные биржи. С их помощью остающиеся на службе ополченцы искали демобилизованных земляков, чтобы с ними переслать весточку в родные края.
     Шести мужикам из Юрова (Матвею Егорову, Семену Васильеву, Никите Егорову, Савостьяну Иванову, Тимофею Иванову и Василию Кирилову*) выпал жребий пойти в заграничный поход. Бросились и они искать возможность послать весточку в Юрово. Одному – Савостьяну Иванову – ______________________________
* Орфография сохранена в соответствии с оригиналом.
удача улыбнулась: он нашел среди возвращенцев Семена Дорофеева из села Соколово, что стоит на правом берегу речки Сходни напротив Куркино.
     Семена отпустили домой по нездоровью. Вернувшись поздней весной 1813 года, он первым делом заглянул к соседям и сообщил юровским долгожданные вести. В тот день деревня гуляла веселей и размашистей, чем на свадьбе Лешки Афанасьева с дочкой Петра Терентьева (царство ей небесное!). Каждый двор, имевший ополченца, считал своим долгом угостить героя войны Семена Дорофеева. Домой его отвезли на телеге – сам бы он вряд ли осилил полверсты до своего села. Однако ж не жилец был Семен. Измученный недугами и тяжелыми походами, на исходе 1813 года он отдал богу душу. Похоронили его на погосте возле церкви села Соколово.
     К месту можно упомянуть, что из ополченцев Машкино в загранпоход не ходил никто, если не считать тех мужиков (восемь человек – поровну из Юрова и Машкина), которых после сдачи Москвы шантажом и обманом забрили на полный солдатский срок.
     Любая война когда-нибудь кончается. С победой приходит пора наград и монарших милостей. Не забыл помазанник Божий Александр I про беззаветных своих защитников Отечества, и про мужиков-ополченцев, которые вместе с солдатами безропотно вставали супротив иноземных завоевателей, тоже не забыл.
     Смерть одного ополченца ничего для русской армии не стоила и не значила. И смерть тысячи ополченцев оставалась для Главного штаба незамеченной, поскольку эти потери в отчетность не входили. И когда казенные летописцы говорят, что в Бородинском сражении полегло сорок пять или пятьдесят тысяч русских воинов, то приходится сильно сомневаться, что эта цифра учитывает потери крепостного ополчения. Впрочем, как и партизан, которые крепко досаждали армии Наполеона.
     А потому, о каких наградах можно вести речь, если те, которые умирали за веру, царя и Отечество, как бы не су-
ществовали на полях сражений? В Манифесте от 30 августа 1814 года, даровавшим после победы одним поместья, другим немалые деньги, третьим золотые шпаги и ордена с бриллиантами, о крестьянах-ополченцах было упомянуто пафосно-бездушно: «Крестьяне, верный наш народ, да получит мзду свою от Бога».
     Разумеется, ничего на свете нет и быть не может выше и значимее благостыни Божьей. А ну как не было бы в нашей жизни Всевышнего Творца? Даже представить страшно ту меру ответственности, которая легла бы на плечи венценосных правителей, поставленных на царство, как они сами свято верили, – божественным Провидением. Не для того ли придумали властодержцы Горнего Ответчика, чтобы переложить собственные долги на недостижимую по своей высоте чужую совесть? 
     Упаси Бог от такой царской милости! Не от неё ли шли мужики с войны босиком мимо забытых, непогребенных костей? О чем думалось им тогда в долгом обратном пути? Не о наградах, конечно, которыми их обошли. Счастливые, что остались живы, они не мучились честолюбием.
     Ни пустые котомки за плечами, ни драная обувка, ни физические и моральные унижения солдатчины – ничто не могло омрачить радость возвращения в отчий край. Вспоминая поля сражений, устланные телами враждебников и своих однополчан, они искренне благодарили Бога за оказанное им благоволение. 
     Повезло юровским мужикам: все шестеро, вкусив радость и величие победы над главным Антихристом, насмотревшись и подивившись многоцветию заморской жизни, вернулись на тихие берега Сходни.
     Убогие черно-грязные избенки, залитые помоями и нечистотами задние дворы, кривые изгороди вдоль плохо ухоженных садов и огородов, утонувшие в вязкой текучей глине проселки, на которых, играя, сучила черными ногами ребятня, – встретили их. Откуда она выперла, эта грязь, которой раньше вроде бы и не замечали? Вставали в памяти похожие на рождественские пряники каменные домики бюргеров с брусчатыми дорожками во дворах, с пухлыми бюргершами и чистенькими щекастыми детьми на улицах.
     «Ничего, – не смутились победители, – главное – остались живы, одолели ворога стоглавого и возвернулись домой. Теперича-то мы уже не те, мы другие стали… Ноне мы всё смогём одолеть, и лучшую жисть у себя дома, да и во всей Руси обязательно наладим…». 
     К вечеру гуляние затянуло в свой водоворот всё Юрово и Машкино – от мала до велика. Филинские погорельцы, не утратив надежды вернуть своё прежнее привилегированное положение, держались на общем веселье дружелюбно, но обособленно. Каждого ополченца, покорившего Париж, окружали родичи и толпа односельчан, которые ходили по деревне кругами от одной сходки до другой.
     Как ни странно, все разговоры велись не о ратных подвигах, а о том, когда наступит порядок в жизни. Эти наиглавнейшие вопросы одни жители деревни задавали другим – прошедшим огни, и воды, и медные трубы, кто был (так казалось односельчанам) рядом с верховным командованием русской армии, кто на полях Европы решал судьбы государств и народов, кто повидал мир и, значит, многое теперь разумеет про справедливое устройство миропорядка.
     – Вот ты мне скажи – наседал на Василия Кирилова свечной мастер Петр Трофимов из Машкина, – два года мастерская стоит, не работает. Весь запас жира на свечи ушел, а свечи крысы пожрали, – кто за это ответит? Три года управляющего в деревне не видели. Война давно кончилась, а порядка никакого нет.
     – Ты погоди со своими свечками. Твои крысы, тебе и отвечать, – юровский кузнец Рваный Карман решительно отодвинул свечного мастера в сторону. – Ты мне, Василий, скажи – чего теперь с оброком будет? Скостят, али за все годы военного лихолетья в недоимки запишут?
     Василий смотрел то на одного, то на другого односельчанина и понять не мог – почему за свечи, оброк (и чего там ещё?) он отвечать должен? Поинтересовался:
     – А староста какой-никакой в Юрове есть?
     Рваный Карман засмеялся:
     – Дак он и есть никакой староста, – кузнец ткнул черным пальцем в Антона Ларионова, – он без управляющего не староста, а дырка от калача.
     Антон зубоскалу отвечать не стал. У него поважнее есть интерес. Протиснулся ближе к ополченцу, спросил:
     – Василий, умные люди говорят, – кто на войне был, тому вольная полагается. Мы-то здесь тоже француза били. Нам, как считаешь, вольная будет?
     Василий зло, с прищуром посмотрел на старосту. 
     – У вас тут три года вольница была – даже оброк не платили. Куда уж больше? Ни управляющего, ни приказчиков. Живи, не тужи! Чего вам не жилось-то? Обнищали – срам один!
     Ларионов обескураженно развел руками:
     – Так свободы нет. Приказчиков прежних скинули, это верно, но мы-то от этого свободными не стали. Без господской бумажки, сам знаешь, на отхожий промысел не уйдешь.
     Василий насмешливо-презрительно взглянул на старосту. 
     – Свобода! Несвобода! Что ты понимаешь в этом? Вот в полон попадешь и тобой командует иноземный фельдфебель – вот это и есть несвобода! А ежели атакуешь неприятеля, а впереди тебя со шпагой бежит русский генерал, тогда, братец, и начинаешь понимать, об чем речь идет. За такую свободу и умереть не страшно.
     Мужики, стоявшие вокруг, притихли. Они не всё поняли из того, что им втолковывал ополченец, но картина бегущего впереди русского генерала с поднятой вверх саблей проняла всех. Василию поднесли кружку самогона.
     – Пей, солдат! Про свободу ты хорошо сказал. А нам-то теперича как дальше жить?
     Василий, разгоряченный всеобщим вниманием и самогоном, напористо продолжал:
     – Представь себе армию без капралов, без взводных и ротных командиров… Вроде бы солдату свобода, а воевать-то не получится. А ежели генералов убрать? Вся армия развалится!
     Василий обреченно махнул рукой: «Разве можно всё словами объяснить?» Мужики вокруг него сумрачно молчали. Ополченец поднял голову, взглянул на толпу и устало закончил:
     – У помещика хотите свободу требовать? Он вам её даст. Но без земли. И что вы со своей свободой делать будете? Кто нам приходскую школу откроет? Кто детей грамоте и ремеслам учить будет? Кто в неурожай выжить поможет? Ты что ли, староста хренов? Опять же помещик! А коли управляющий плох, так он тоже под барином ходит. На него и пожаловаться не грех! 
     Толпа во дворе Василия Кирилова быстро росла. Антон Ларионов, уязвленный словами Василия, сделал ответный выпад:
     – Ты с войны что-то больно умный вернулся, вот возьми и стань старостой! – В глубине души Ларионов надеялся, что Васька Кирилов пойдет на попятную, мол, мне ещё осмотреться надо. Вот тут-то его и следует осадить: «Болтать да поучать все горазды…»
     Но Василий отнекиваться не стал и, глядя в лицо собравшимся вокруг мужикам, твердо заявил:
     – А что? Коли сход выберет – я не против.
     Мужики зашумели. В деревне давно хотели перемен…


*     *     *

     В середине лета 1815 года с большим опозданием дошло наконец до прихожан церкви Владимирской иконы Божией Матери известие о том, что помещик, старый князь Меншиков преставился и похоронен в Большом соборе Донского монастыря в Москве. Наследником поместья на Сходне стал его сын – Александр Сергеевич Меншиков, полковник Его Величества императорской когорты, герой заграничных походов 1813-1814 годов.
     Вспомнит ли когда-нибудь блистательный служака, любимец петербургских дам из высшего света про свои невзрачные деревеньки, расположенные вдоль Сходни недалеко от петербургского тракта? 
     На исходе того же 1815 года из столичной конторы Меншикова в поместье по свежему снежку в легких санках прикатил молодой чиновник Тормосов Алексей Николаевич, – значит молодой князь всё-таки не забыл о своих подмосковных владениях. По прибытии в село Куркино деятельный чиновник расспросил у настоятеля местного храма как ему найти Петра Терентьевича Терентьева.    
     Интерес светлейшего князя Меншикова к опальному волостному старшине, который недавно вернулся в родное село после нескольких месяцев отсидки в Сыскном приказе, не остался незамеченным и породил в округе массу всевозможных домыслов.
     С приснопамятного избрания волостным старшиной в 1812 году, Петр Терентьев не был крепостным, оброк с тягла казне не платил, но земельный надел в сельской общине за ним оставили. Жил он в селе особняком, ни с кем близко не сходясь и не общаясь.
     О чем вели разговор посланец Главной конторы Меншикова и Петр Терентьев, для сельчан осталось неведомым, но вскоре на живописном холме между Куркиным и деревней Юрово началось строительство господских хором. Распоряжался всеми делами на стройке Петр Терентьевич.
     Строительство шло споро. Оказалось, что дом вообще-то предназначен не для помещика, а для управляющего, а также для отдыха членов меншиковской фамилии, ежели им с какой оказией придется проезжать по Петербургскому тракту. По завершению строительства усадьбы перестало быть тайной, что Петр Терентьев назначен управляющим меншиковского поместья на Сходне.
     Господский дом (так его по привычке всегда называли) летом оштукатурили «под камень» – строение смотрелось внушительно и богато. Вокруг, как и положено, появились хозяйственные постройки: конюшня, птичник, амбар, баня… Внизу, на самом берегу Сходни, проложили дорожки для прогулок, а также беседки, павильоны – господа без этого никак не могут…
     С нового 1816 года оброк в деревнях увеличился почти вдвое. Помещики восстанавливали порушенные усадьбы, отстраивались заново – это требовало больших капиталов. Крестьяне роптали, но о бунте даже не помышляли – слишком свежи были воспоминания о недавней войне.
     Антон Ларионов, которому деревенский сход дал отставку, в разговорах с мужиками не упускал ни одного случая мстительно подковырнуть нового старосту:
     – Ну что, получили благоденствие? Наш умник деревню с военной казармой сравнил, а вы и уши развесили. Теперича ни свободы, ни прибытка в хозяйстве нет – всё только хуже стало.
     Мужики вяло защищали своего умника-ополченца: 
     – Васька-то тут в чем виноват?   
     – А кто помещика нам расхваливал? На управляющего науськивал жалобы подавать? Ну, жалуйтесь на Налима (не забыли, оказывается, прозвище Петра Терентьева). А только более справедливого и честного управляющего ещё у нас не было. Но и он ничего поделать не может. Кровушку-то нашу помещики сосут, а не управляющие.
     Мужики чесали затылки, отмалчивались. Они своего помещика отродясь в глаза не видели, самодурства его им испытать не доводилось, а управляющих разных насмотрелись, это точно. И тех, что пили кровушку мужицкую, было предостаточно. Жаловаться на них помещику бесполезно: ворон ворону глаз не выклюнет. Петр Терентьев не такой, он всегда защищал мужиков перед чиновниками Главной конторы, потому что жизнь крестьянскую не понаслышке знает. 
     Но Антон Ларионов не отступался:
     – В соседнем Соколове, слыхали, барин своего ополченца Гаврилу Васильева от семьи забрал и продал другому помещику как излишнюю скотину? Женка с детьми три дня выла как полоумная. Вот вам и вольная!
     Тягостно и страшно мужикам такие речи слушать. В Соколове крестьяне то ли похрабрее были, то ли ненависть к помещику через край плеснула, но после повышения оброка схватились они за колья. Самого барина в тот буйный день не достали, а дворовых, что под горячую руку попали, крепко побили. Два дня потом мужиков на конюшне секли, а зачинщика, Козьму Антонова, ополченца, что на Бородине кровь проливал, отдали в рекруты на полный срок…
     Всё чаще в деревенских шинках пили мужики горькую, кляли свою судьбину и, мутнея разумом, сумрачно внимали унылой песне очередного горемыки:

Эх, ты воля-волюшка, злая моя долюшка,   
Да не знаешь ты мово неизбывна горюшка! 

Уходи кручинушка, волчье лихо лыково,
Век бы мне его не знать, горя развеликого.

Не дождался милости от землицы матушки, 
Словно сироты растут малые ребятушки.

Ведь была и у меня во дворе скотинушка, 
Отчего же отчий край стал мне как чужбинушка? 

Утонули в омуте помыслы вчерашние,
Сказки, что осталися, словно нежить – страшные.

Ищут долю лучшую, кто ещё не померли,
Суждено и мне с сумой отправляться по миру. 
Час пробьёт и упадет бедная головушка, 
На помин души моей ухнет где-то совушка. 

Эх, неволюшка моя, ночка беспросветная.
Есть в моей душе одна думушка заветная.

Что когда-то на лугу под зеленой кручею,
Дуб воспрянет до небес кроною могучею.

И отломит от него толстый сук мой сынушка,
И пойдет тогда гулять по Руси дубинушка… 

г. Москва, 2011 – 2014 г.г.





















СОДЕРЖАНИЕ
Пролог …………………………………………………………….5
Глава 1   Староста …………………………………………….13
Глава 2   Управляющий ………………………………………53
Глава 3   Деревенские были и небыли …………………….94
Глава 4   Ополчение …………………………………………143
Глава 5   Шевардинский редут …………………………….195
Глава 6   Семеновские флеши …………………………….246
Глава 7   Курганная высота ………………………………...293
Глава 8   Пожар ………………………………………………343
Глава 9   Противостояние ………………………………….391
Глава 10  За веру, царя и Отечество …………………….444
Глава 11  Победители ………………………………………500
Эпилог …………………………………………………………550