Ёлки, водка, мандарины

Ольга Алексова
— Значит так: я тебе  в последний раз говорю, — участковый побагровел и, уткнувшись животом в забор, покрутил перед носом  Пашки кулаком, будто хотел весь свой кулак ввинтить в его, Пашкину, бестолковую голову.

Пашка отпрянул, выпятил нижнюю губу, не забыв её предварительно облизать, и набычился:
— А чё ты, а? ну чё ты?  Все ж эта… ну  то-сё… ну и я тоже. А чё?
— Слушай ты, —  свирепел старлей, — я тебя урою, пока никто не видит! Ты, гад, костей же не соберёшь! Ты чё мне перед праздниками устраиваешь? Тебе что, сука, не дотерпеть?
Мужики застыли, как перед боем. Пашка знал, что Лёха ему врежет. Вот ещё немного и... Восемь лет за одной партой, всю жизнь забор к забору...
— Слово даю, — Пашка округлил глаза,— вот слово даю, Лёш. Ну ты ж знаешь меня.
— Знаю! Уйди с глаз, говнюк!— Лёха развернулся и тяжело зашагал прочь.
Пашка с минуту смотрел ему в спину, потом сплюнул сквозь зубы и прошипел:
— Сам ты!  Весь кайф сломал.

Деревня укуталась  ранними зимними сумерками, принарядилась  инеем и дымом из труб; притихла она, готовясь к долгой ночи.

Пашка брёл, не разбирая дороги, то и дело ступая в сугробы у заборов, чертыхаясь и злясь на весь мир.
Опять Лёха наехал. И всю жизнь. Вот как тогда ему простил это «урою», так и тянется.
А что делать? Друг же! считай один он ему друг и есть. Главно дело, училка эта молоденькая — студентка  зелёная — тогда  всё и завела. Пашка улыбнулся, вспомнив, как Лёха бежал по школьному коридору к нему и орал: у нас новая институтка! Паш, институтка приехала! Ну а та только порог класса перешагнула и за своё: давайте, мол, знакомиться! Умора! Все рады вскочить и отметиться, а он же знал, что голос подведёт. Чёрт его знает, что тогда было! Не простыл же он, а то взвизгнет, то захрипит.
— Пичугин!
— Я! — встал Пашка.
Пашка встал, училка села. Понятно: четырнадцать летом стукнуло, метр семьдесят, хрипит... худой только сильно. Так и все у них такие... Пичугины, блин! Мать говорит, мол, в деда. А может, в отца? Кто его знал-то? Все ржали. Пашка злился. А когда он злится, то берегись: и камнем припечатает, и палкой. Короче, что под рукой будет, тем и врежет. Пашка замер тогда, застыл даже. Нехорошо так застыл: один в общем хохоте. Здесь Лёха и прошипел: урою! Кому Лёха сказал — неясно, но затихли все.
А потом, уже на уроке, училка подлила масла в огонь: «Толстый и тонкий» Антон Павлович...
Ну все опять заржали. Училка из класса  бегом к Серафиме. Серафима —  директор, а так-то с матерью Пашкиной дружит ещё со школы. Ну она что-то там сказала училке, та в библиотеку к Пашкиной матери  сходила, притихла короче.
Ну, стало быть, тонкий Пичугин и толстый Лёха с той поры и  повязаны.


— Паааш! Пааааш! — звонкий Нинкин голос заставил вздрогнуть.
Нинка — пришлая баба — жила на краю деревни, радовала подгулявших мужиков сговорчивостью и весёлым нравом. Нинка — это Нинка. Её надо знать. Вот как Лёху, к примеру. Но Лёха — участковый,  начальник стало быть, а Нинка... Нинка наоборот. Нинка — красава , птаха маленькая, как девчонка, а ни фига никакой не начальник. Наши-то бабы считай с пятого класса мамкины юбки носят, а эта кукла куклой. Мда... Лёха, конечно,  нужен, но и Нинка нужна. Суки они, конечно...
Пашка опять сплюнул. Но не зло, а с надеждой.


— Ну чё? — Нинка, пританцовывая и посмеиваясь (вмазала уже?) приближалась к Пашке. — Отдохнем?
— Да пошла ты!
— А и пойду! С тобой! А? — зелёные Нинкины глаза  (вот же ведьма!) звали и обещали.
— Не, Нин, я Лехе  сказал «ни-ни»... до праздников
— Ой, не могу! Ни-ни! — хохотнула Нинка. — А мы спрячемся!
— Где? От Лёхи-то?
— А в лесу! Под ёлочкой... А?

Сговорились.
Ну что там собрать-то? Хлеб, колбаса, значит, конфет горстку не позабыть бабе... картоху варёную с солёным огурцом... Да хватит. Ага... спички. Или у Нинки есть? (сам-то он не курит). Да ладно... Всё. Газет побольше сунуть  в пакет и куртку старую взять, что ли? Ага... пусть...не лето.

Нинка переминалась с ноги на ногу у забора заброшенного дома и мигала огоньком сигареты.
— Слышь, Паш, а давай вон в баню эту?
— Не, Нин... всё по-взрослому: щас костёр разведём, посидим... Прям, как в кино...

Ночь  расцветилась звёздным небом, взбодрила морозцем.
Нинка  ёжилась от холода и приплясывала возле разгорающегося костра. Пашка лыбился, споро раскладывал закуску и разливал по походным стопочкам водку. Бутылка быстро, ополовинилась, Нинка разомлела, потянулась за сигаретами:
— Хороший ты парень, Пашка, но какой-то дурак.
— Чё это дурак-то?
— Да другой бы в баню меня потащил, а ты вот под звёзды.
Пашка пошевелил палкой угольки в костре:
— Замёрзла? Так... эта... у меня куртка с собой есть... Дать?
— Дать, дать...— засмеялась Нинка. — Налевай-ка давай!

Они смеялись и пили. В ход пошла и другая водка, припасённая Нинкой. Костёр догорал, и Пашка решил добыть дровишек. Поднялся и,  шатаясь, отправился к бане. Нинка накинула на себя Пашкину старую куртку, поправила ушанку и, подтянув, завязала у подбородка. Походила вокруг костра, попрыгала. Холод стал донимать, и Нинка,  подобрав под себя ноги, уселась на бревно, где только что сидел Пашка.
А Пашка, тем временем, пропал, и это стало Нинку злить. Она потянулась к бутылке, запрокинула голову и припала пьяным ртом к горлышку. И звёзды, и искры догорающего костра — всё смешалось в её сознании и рассмешило. Она хохотала во весь голос, уже ничего не видя и не чувствуя. И только пронзительная боль и звериный рык «урою!» вернул ей на мгновение сознание.

***

Пашка сидел посреди избы на табуретке и молчал. У окна причитала мать, рядом,  облокотившись на стол, пристроился Лёха.
Молчание его было таким тяжёлым, что мать не выдержала и, накинув на плечи пальто, толкнула ладошкой дверь.
— Господи! Ну в кого ж ты таким уродился, Пичугин? — бросила она, оглянувшись, сыну. Тот поднял было глаза на неё, но , вздохнув, уронил голову на грудь.

— Я вот думаю, Паш, что стряслось бы, не подоспей я вовремя? Ну, скажем, я увидел костёр, думал пацаны шалят... А здесь ты орёшь. Да мало! Чего ты Нинку-то за ногу над костром держал, как... как... эх!
— Не узнал я её, Лёш... вот веришь? Иду я, значит, вижу — мужичок хилый сидит у костра и к бутылке приложился. Гад же,а? Ну я сдурел!  К бабе, главно дело, моей уселся да ещё и водку мою жрёт сволочь!  Ну ты пойми меня!
— Да ты ж спалить её мог, как курёнка!
— Не... орала она сильно.
— Ну так а то! Пошли в медпункт. И молись, Пашка!

Пашка выпрямился, хлопнул ладонями по коленям и встал:
— Ага! Точно!
— В магазин зайди, этих возьми... мандаринов. К бабе идёшь всё ж...
— Ага! Точно!
— Ещё, может, чего надо? Ты ж ухажёр Нинкин, блин! Чего ей надо? Ну, кроме этого... кроме водки, конечно. Смотри у меня! понял?
— Ага! Точно!
— Да что ты заладил? Пошли!

Они шли нога в ногу, молча и как-то сосредоточенно. Чуть впереди катился  Лёха. Пашка нёс в левой, вытянутой вперёд, руке большую белую снежинку (у матери в библиотеке взял), правой прижимал к себе пакетик с мандаринами.

***

— Ну, здравствуй, Нин. — Лёха попытался улыбнуться. — Спаситель стало быть твой пришёл. Как ты? Нужно чего? Мы эта... Пашка! Где ты там?
Пашка протянул ошалевшей Нинке из-за спины друга бумажную снежинку:
— Ну, с праздничком, Нин, стало быть!

Нинка уставилась на мужиков. Испуганное её лицо — без ресниц и бровей — было так невинно, что мужики замерли.
— Паш, я ж говорю, дурак ты! Ну чё ты? Ну погудели... попили, блин.
Но в бане было б лучше. А ты звёзды, небо... кино какое-то. Принесли?  Пустые, что ли? Ну вы даёте! Не, мужики... так не пойдёт...

Лёха нервно чистил мандарины и смотрел то на Нинку, то на Пашку, ожидая развязки.

За окном тихо падал снег. Ещё один год распахнул двери людям.  Пока девственно чистый, желанный, готовый принять всё. И всех.