Спрячь меня, мама

Анатолий Гриднев
Ушедшие от нас родители живут лишь в наших снах. Пока мы здесь, памятью, незримой тенью, лёгкой дымкой шествуют они рядом. Уйдём мы, и что останется от них. Уйдут наши дети, и наше земное существование, всё, что нас когда-то волновало, радовало или огорчало, всё, что нам казалось важным, значительным, непременно должным быть воплощенным, погаснет, как взметнувшееся в ночное небо искры летнего костра. И нет у нас другого пути, как только в ночное небо.
Мама. Рана на сердце от её ухода не заживает с годами.


Ранним утром пехотный полувзвод редкой цепью отрезал деревню от леса. Солнце только отошло чуть-чуть от края земли. Солнце только начало дневное путешествие по синему небу, обещая широкой реке, дремучему лесу и зелёным полям согреть теплом. Над рекой поднялся туман. Его седые, сносимые ветром космы лизали землю, оставляя на придорожной траве, на стеблях юной неокрепшей пшеницы обильную росу. Гомон птиц, невидимых в утреннем тумане, звучал глухо и тревожно.
Ровно в назначенный час на ухабистой дороге подле комендатуры остановились легковой открытый автомобиль, армейский грузовик, затянутый серым тентом и мотоцикл с коляской. Комендатура, прежде – сельсовет, а ещё прежде пятистенок мироеда Никифорова, раскулаченного в первый год колхозной эры, обветшал за прошедшее десятилетие. Где тот мироед Никифоров? Может живёт припеваючи в студеных краях, а может сгинул и ветер воет давно над его могилой, а дом стоит. Не такой прочный, как прежде, но стоит ведь, осененный нынче стягом со зловещим ломаным крестом.
Во дворе комендатуры приехавших на акцию немцев уже ждал староста, кудлатый мужик, как-то естественно перешедший с должности председателя колхоза в статус старосты, и деревенский полицай, пьяница и дебошир, сумевший в лесах пересидеть советскую мобилизацию. Староста и полицай синхронно согнулись в низком поклоне, сметая сальными картузами грязь с сапог.
Обер-лейтенант Олаф Шмидт презрительно скривился. Его раздражала рабская покорность дикарей. Впрочем, непокорность прячущихся по лесам бандитов его тоже раздражала. Всё в этом диком краю раздражало обер-лейтенанта. И лютый холод, и пыльный зной, и кислое межсезонье, когда дороги становились непролазными. Но прежде всего его раздражала вонь, исходящая от дикарей и из тех мест, которые аборигены кличут отхожими. Однако следовало исполнить приказ.


Фатерланд требовал рабов. Восточный фронт, как мощный пропеллер высасывал из рейха молодых здоровых мужчин и перемалывал их. Кому повезло, возвращались домой без рук, без ног, битые пулями, резанные осколками. Кому не повезло, покоились в чужой земле. Найти замену рабочим, ушедшим воевать с большевизмом, было не сложно. Проблема решалась перемещением рабсилы из дружеских окраин рейха к местам производства пушек и танков. В крайнем случае задача имела решение за счёт военнопленных и собственных граждан, провинившихся перед нацией и находившихся на перевоспитании в концентрационных лагерях. При инсталляции последней опции, правда, происходило постоянное сталкивание интересов имперского министерства экономики с главным управлением имперской безопасности. Но разногласия не носили принципиального характера. Проистекали они из желания выслужиться перед фюрером как Шпеера, так и Гиммлера, и конфликт в любую минуту мог быть разрешен вмешательством вождя.
С пушками в рейхсканцелярии имелась полная ясность. Сложнее обстояло дело с маслом. В лоб проблема рабочих рук в немецкой деревне не решалась, ибо наталкивалась на идеологию и нордическую нравственность. Пока мужчины воюют, женщины должны хранить очаг и прежде всего – честь. А как её хранить, коль крутится на конюшне, или пашет поле молодой славянский раб, который только и мечтает, как бы сексуально надругаться над хозяйкой. Прибудет славный воин на побывку, а фрау его беременна или с ребёнком. Пристрелит он раба, но семья – основа основ тысячелетнего рейха – пошатнётся, а то и рассыплется, как карточный домик. Дабы такой сценарий не допустить, в холодных кабинетах имперской канцелярии возникла идея поставить на славянских девочек, отполированных колхозным строем до идеального блеска – рабынь неприхотливых, покорливых, работящих.


Староста и полицай разогнулись, надели фуражки, от чего стали неотличимы от тех бандитов, которых Олаф второй год вылавливает в бескрайних лесах.
– Фруштук? – робко произнёс староста, заискивающе глядя на офицера.
Питал староста несмелую надежду жареным поросёнком, рассыпчатой картохой,  хлебным квасом, а коль пожелают – крепкой брагой смягчить господский нрав.
– Otto, – молвил обер-лейтенант.
Вперед ступил Отто, рыжий эстонский немец, исполнявший в батальоне обязанности переводчика.
– Господин офицер, – говорил Отто не очень чисто, но вполне внятно, – желает немедленно начать операцию.
– Слушаюсь, господин хороший, – вставил староста.
– Так точно, – сказал полицай.
– Ты, – Отто указал пальцем на старосту, совершенно не обратив внимания на возгласы деревенского начальства, – пойдёшь с господином обер-лейтенантом. Ты – переводчик перевёл палец на полицая, – пойдёшь со мной.
На этом произошло некоторое замешательство в поведении Отто. Он раскрыл папку коричневой кожи с оттиском распростёртокрылого  орла.
– Где третий? – строго он спросил у старосты. – В предписании стоит, что ты должен три группы проводниками обеспечить.
– Приболел третий, – староста втянул голову в плечи, будто его собрались бить, – животом мается.
– Свинья, – сказал Отто.
– Как есть свинья, ваше превосходительство, – согласился староста.
Короткими энергичными фразами переводчик стал толмачить офицеру. Эта речь, насыщенная рычащими и шипящими звуками, всегда казалась старосте Сидоркину больше похожей на собачье гавканье, чем на язык людей.
– Schweine, – выслушав Отто, Шмидт подтвердил приговор. И добавил: – Russische Schweine. Mach so.
– Wir machen… – опомнившись, Отто перешел на родной аборигенам язык, – мы сделаем так. Староста идёт с господином обер-лейтенантом, полицейский идёт с капралом Мюллером.
Капрал Мюллер, услышав свою фамилию, встрепенулся и обвёл стволом автомата двор комендатуры.
«Будет бить», – первая ясная мысль мелькнула в похмельной башке полицая Федота.
– Я иду сам, – продолжал Отто, – ты мне покажешь, – он сурово глянул на старосту, – дорогу zu Einsatzort.
– Слушаюсь, господин, – староста, радующийся, что на этот раз пронесло, низко поклонился.
Отто достал из папки лист бумаги, сунул его под нос старосты.
– M;dchen ist da?
Сидоркин тупо взирал на заграничные печатные буквы, то ступающие короткими словами, то следующие длинными шеренгами, и не понимал, что от него хотят.
– В списке стоят шесть персон, – пояснил Отто. – Все они на месте.
– Девки! – с большим облегчением воскликнул староста. – Девки на месте.
– А куды ж они денутся!
Полицай оскалил щербатый рот. При этом он пыхнул на немцев запахом перебродившей сивухи, смешанным со сладковатой гнилостной вонью. Отто скривился, Шмидт резко выдохнул носом отравленный Федотом воздух.
– Na los, – сказал Отто, – давай, давай.
Примерно через час под лай собак и завыванье баб во двор комендатуры доставили четырёх испуганных девочек. Плотной группкой, прячась друг дружке за спины, они стояли у крыльца. Каждая держала в руках маленький узелок с бедным девичьим скарбом да с краюхой хлеба в дальнюю дорогу. Поодаль, за пределами охраняемой зоны собрались родственники девочек. Бабы и детишки плакали в голос. Хмурые старики хранили молчание.
Поднявшееся солнце ярко освещало пыльный двор, бревенчатые серые стены и обвисшее в безветрии знамя. Стяг бросал на землю густую тень.

Первая волна работниц нах вест состояла исключительно из добровольцев. Девочки, вчерашние колхозницы, уезжали эшелонами в Европу в тревожном ожидании лучшей доли, потому как надрывный труд за трудодни-палочки, полуголодное существование, бесправие, своеволие вечно пьяного сельского начальства, словом жизнь хуже, чем в колхозе представить они не могли. По-разному сложились их судьбы. Иные сгинули на чужбине. Многие воротились в разорённую войной страну. Лишь некоторые изловчились избежать частого невода, которым хмурая советская родина вылавливала своих рабов по всем закоулкам континента. Они осели в Европе, или отправились дальше – в Америку и Канаду. Им повезло.
Осенью, ближе к зиме, первого самого страшного года войны в толще народа стало крепнуть убеждение, что немцы никакие не освободители, что немецкий хрен горше советской редьки. Советские агенты, оставленные в тылу врага, совершали диверсии на дорогах, убивали немецких солдат и офицеров. Немцы в ответ выжигали сопротивление со свойственной им основательностью. Ловить подпольщиков в чужой стране задача трудная, а примерно наказать дикарей, которые есть питательная во всех смыслах среда террористов проще пареной репы для сверхчеловеков, имеющих привычку уничтожать недолюдей.
Поток добровольцев, желающих потрудиться на благо рейха, к концу первого года иссяк. Одновременно советские люди, в массе своей разочаровавшись в освободительной миссии немцев, стали воевать всерьёз. Красная армия зимой под Москвой «сломила хребет фашисткой военщине», как писалось в учебниках по истории для советских школьников. Ничего она, конечно, не сломала, иначе как объяснить летнее наступление до Волги и Кавказа, едва не погубившее советский рейх. Но, несомненно, Красная армия нанесла Вермахту ряд болезненных поражений. Немецкие потери живой силы были невероятно огромны  даже для этой богатой на потери русской компании. Битва под Москвой вызвала в рейхе мобилизацию, которая, в свою очередь, создала острую нехватку рабочих рук. Дефицит на селе следовало срочно заполнить славянскими рабынями, дабы население рейха не ощутило пустыми животами  тяготы войны. А рабыни не желали уже добровольно ехать в рейх. И тогда регирунг разработал межведомственную программу принудительного привлечения славянских девушек в немецкое село, одновременно снизив призывной возраст девушек до двенадцати лет.

Фёкла мела двор. Наблюдая, как пылинки, словно изумруды, искрятся в косом солнечном луче, проникающем сквозь юную ещё редкую листву берёзы, лениво думала она:
«Чего это собаки брешут с утра. Умер кто, аль германцы снова по дворам кур таскают».
Её неторопливое созерцание прервал возглас:
– Тётя Фёкла!
Фёкла оглянулась. У хлипкой калитки стояла дочкина подруга.
– Где Таня?
– И тебе здравствуй, Клава.
– Ой! Здрасте, тетя Фёкла. Где Таня?
– В хлеву, – Фёкла кивнула на низкое строение, одним боком притулившееся к избе. – Что ты такая запыхавшаяся?
Клава не ответила. Она стремглав метнулась в хлев.
Таня доила Бурёнку. Тонкие струйки весело звенели о стенки ведра, а попадая в молоко, булькали и поднимали пену. От пены молока казалось больше. Стара Бурёнка стала. Молока давала – кот наплакал. Отец давно грозится пустить её под нож, да мать противиться, потому как же совсем без коровы. А Тане Бурёнку было жалко. Да хоть бы и совсем без молока, вон она какая: большая, тёплая, добрая. Таня нежно погладила корову по брюху.
– Таня!
Таня улыбнулась. «Это оглашенная Клава».
– Я здесь, Клава.
– Таня, – Клава подбежала и села на корточки рядом с Таней. – Немцы приехали, – прошептала она.
– Ну и что, – Таня заправила за ухо выбившуюся прядку тёмных волос, – как приехали, так и уедут.
– Они девок забирают в Германию.
Таня пожала плечами.
– Свету Сенцову забрали.
– Свету! – воскликнула Таня в волнении, – она же… она…
– Нашего года, – подсказала Клава.
Таня встала со скамейки, отставила ведро в сторону. Мууу – замычала Бурёнка, недовольная прерванным доеньем.
– Мама! – Таня, выйдя из хлева, подошла к матери, – немцы в деревне.
Следом подошла Клава.
– Эка невидаль.
Фёкла приставила метлу к забору, поправила наехавший на лоб платок.
– Мама, они девушек забирают в Германию.
– Вы-то чего всполошились. Маленькие вы ещё для девушек.
– Нет, мама, – Таня топнула, – не маленькие. Свету Сенцову забрали.
– Нюркину дочьку?
Девочки одновременно кивнули. Фёкла побледнела.
– Через огород бегите в лес, – после недолгого напряженного молчания приказала Фёкла.
– Нельзя в лес! – воскликнула готовая расплакаться Клава, – там немцы засаду сделали.
Фёкла медленно обвела взглядом подворье. «Чердак, подполье, хлев, уборная», – лихорадочно перебирала она возможные схроны.
– Так, девки, – Фёкла придумала, – в хлев, в сено.
Фёкла спрятала девочек в стог сена. Занесла ведро в избу, вернулась в хлев. Критически оглядела стог. Поправила в одном месте. Выходя, она осенила крестным знаменем сено и Бурёнку.
Во дворе Фёкла стала звать кур.
«Цып-цып-цып, – ласково приговаривала она, сыпя просо на землю, – цып-цып-цып».
Куры выходили из укромных мест. Много их сестёр забрали серые, воняющие порохом люди. Почти всех. Осталось только три, перепуганных до самого смертного супа. Между клюющими просо подругами важно ходил петух с цветистым красивым хвостом.
Краем глаза Фёкла видела, как идут по пыльной улице четверо немцев, ведомые старостой. Она неосознанно хотела – надеялась – откупиться курами, но нет. На сей раз немцы пришли не за птицами, а за людьми.
Вот они вошли в калитку.
– Здравствуй, Фёкла, – поздоровался староста.
– Здравствуйте, Никифор Емельянович, – ответила Фёкла.
Офицер закурил тонкую папироску. Курицы и петух клевали зерно, ибо серые люди не проявляли намерения их хватать.
– А где Нил? – спросил староста.
– В городе, – Фёкла отряхнула руки от остатков проса, – ты же сам его послал вчерась.
– Ну да, ну да. А дочка где?
«Вот оно. За ней пришли, дьяволы».
– Дык гуляет где-то. Надысь у Никитиных.
Староста погрозил Фёкле пальцем.
– Нет её у Никитиных. Говори – где дочка.
Фёкла упёрла руки в боки.
– Я тебе русским языком говорю. Нет её. Где-то бегает.
– Was? – недовольно спросил обер-лейтенант, видя в поведении дикарей непорядок.
Староста повернулся к офицеру и беспомощно развёл руками.
– Russische Schwein!
Офицер, размахнувшись, сильно ударил старосту в лицо. Тот упал. Обер-лейтенант повернулся к солдатам.
– Such ihr, – приказал он, – du, – указал пальцем на рядового Шильке, – in Stall. Du und du, – он глянул на двух других солдат, – in Haus. Na los!
Хрипло залаял цепной пёс Жулька. Офицер, расстегнув кобуру, достал пистолет. Жулька забился в будку. Куры куда-то спрятались. Солнце зашло за тучу, невесть откуда взявшуюся на небе.
Девочки слышали глухие голоса во дворе, а потом услышали, как кто-то вошел в хлев.


Ганс Шильке вступил в коровий домик. Здесь дурно пахло испражнениями больших животных. Пол устилали сухие стебли злаков. Поправив очки, Шильке тщательно оглядел пространство. Одна толстая корова, по-видимому смирная, одна скамейка в метре от норовы. В одном углу собран сельскохозяйственный инструмент: две лопаты, одни крестьянские вилы, ещё какой-то инструмент, вероятно предназначенный для обработки земли. В другом углу – большая куча сухой травы. Больше ничего.
Теоретически в подотчётном пространстве человек мог спрятаться только в траву. Ганс решил экспериментально подтвердить или опровергнуть возникшую у него гипотезу. Эксперимент заключался в тестировании штыком левой стороны, середины и правого бока кучи.
Прижимаясь к бревенчатой, покрытой плесенью стене, Шильке миновал корову. Животных Шильке не любил, в особенности коров. В нежном пятилетнем возрасте у бабушки на ферме корова лизнула его в лицо. Это незначительное происшествие так потрясло маленького Ганса, что он стал заикаться и мочиться в постель. Только к двенадцати годам Ганс кое-как избавился от заикания и энуреза.
Коров Шильке не любил. Он любил теоретическую физику, а от работ Бора и Планка был просто без ума. Шильке был ещё недавно подающим большие надежды студентом берлинского университета. В этом статусе он примыкал к группе знаменитого профессора Ротенберга. Полгода на последнем курсе он вёл кусок темы по получению чистого графита, но… Но профессор Ротенберг оказался замаскировавшимся евреем. Профессор исчез из университета и вообще из жизни, а группа, коллективно заклеймив «выродка», разбрелась кто куда. Шильке же, дабы нивелировать провинность перед нордической нацией, попал на восточный фронт.
Шильке изготовился, сделал зверское лицо, как учил его капрал Рильке (в сущности мускулистый дебил, но беззаветно преданный делу рейха) и тыкнул в левую сторону кучи.
Широкий нож с тихим шуршанием вошел в сушеную траву. Остриё лезвия прошло в миллиметре от щеки Клавы, отбросив и частично срезав прядку волос. Тихо вздохнув, лишаясь чувств, Клава уронила голову на плечо Тани.
«Ты только не закричи, только не кричи, – молила Таня, – молчи, молчи».
Шильке изготовился для второго удара, и вдруг он услышал за спиной глухой стук. Он оглянулся.
Корова ещё раз топнула передней ногой, шумно выдохнула воздух, опустила голову со сточенным временем горами и медленно двинулась на Шильке, молча и страшно, как в детских кошмарах, от которых маленький Ганс мог избавиться, лишь освободив мочевой пузырь. Шильке собрал всю свою нордическую волю в кулак, чтобы не закричать от ужаса. Он наставил на корову штык. В крайнем волнении Шильке совершенно забыл, что карабин не только колет, но и стреляет. Корова остановилась. Штык находился как раз посреди её рогов, едва не касаясь крутого лба.
Шильке стал поворачиваться. Корова следовала его круговому движению. Повернувшись, Шильке стал спиной отступать к выходу. Корова осталась возле кучи травы. По-видимому, она не собиралась его преследовать.
У выхода Шильке отдышался, унял как смог дрожь в руках и ногах, потёр щёки, чтобы ушла бледность, и вышел, вскинув карабин на плечо.
Подходя к обер-лейтенанту, Шильке почти успокоился.
– Gibt es? – спросил его офицер.
Шильке стал перед ним по стойке смирно.
– Niemand, – доложил он результаты поиска.
– Gut.
Вскоре вышли солдаты из избы. Там тоже никого они не нашли. Немцы ушли.
Староста, уходя, погрозил Фёкле кулаком.
– Ты ещё пожалеешь об этом, Кузьминична, – пообещал он.


Фёкла проводила взглядом немцев, пока они не скрылись за поворотом улицы, потом она вошла в хлев.
– Как вы? – спросила Фёкла, гладя Бурёнку за ухом.
– Хорошо, мама, – ответила дочка, – только Клава стала квёлая.
– Мне уже хорошо, – голосок Клавы был слаб, – кажется я уписалась от страха.
Из глубины стога раздался нервный смех, какой бывает у людей, только что переживших смертельный ужас.
– Сидите тихо, – прикрикнула Фёкла, – они могут вернуться.
Через некоторое время в небо взлетела красная ракета, потом послышался шум. Он нарастал. Фёкла пошла поглядеть на соседнюю улицу, и вовремя. Впереди ехала мотоциклетка, за ней открытая машина, а следом – большой грузовик, закрытый тентом. За грузовиком бежали мальчишки и собаки, с отставанием бежали бабы, а с ещё большим отставанием хромали старики. Всё это гудело, выло, рычало на все голоса. Мотоциклетка прибавила скорости, быстрее поехали машины. Мальчишки, уже не могшие поспевать, остановились. Остановились плачущие бабы, остановились старики. Постепенно деревня, как разоренный муравейник, успокаивалась.
Фёкла вернулась. Зашла в хлев.
– Выходите, девки. Они уехали.
Таня и Клава вылезли из сена. Они с двух сторон обняли Фёклу. И такое родство поселилось в их душах, такое единение, какое лишь бывает между матерью и новорождённым. Так стояли они возле тёплого бока Бурёнки, пока петух в преследовании не загнал курицу в хлев и не оседлал её возле плуга.
– Вот охальник, – засмеялась Фёкла, – кому война, а у него только одно на уме. Пойдёмте девочки в избу. Молока попьём.


P.S. Староста исполнил угрозу. Осенью при отступлении он рекрутировал Фёклу в немецкий обоз. Из этого путешествия Фёкла привезла ревматизм, терзавший все отпущенные ей Богом года. Но ни разу за сорок лет она не пожалела.