пыль на ветхих страницах рассказы

Илья Розенфельд
               
                пыль на ветхих страницах
            
                рассказы

       Это рассказы о том, чего уже почти никто не знает, что ушло в небытие, сгинуло вместе с исчезнувшим  бытом 1930-1940-х годов,  о чем не снимают кино и не пишут  романов.
       Это просто мелкие детали жизни тех дней, её фон. 

               

                РАДИО               
   
   Если у современного человека  спросить, что такое радио, он очень удивится.  Для него это  равнозначно  вопросу – что такое воздух, которым он дышит? Или вода? Что такое земля? Трава и деревья? День и ночь?  Ведь это то, чего не замечаешь. Как не замечаешь своего дыхания и неба над головой, как не удивляешься чуду, ставшему обыденностью, - электрическому освещению, телефону, телевидению, интернету, 3D- принтерам, холодильникам,  пассажирским самолетам и даже космическим аппаратам, посылающим на Землю из невообразимых галактических пространств цветные фотоснимки -  всей этой  данности, кажущейся теперь изначальной и вечной.
   Но если человеку XXI века сказать, что передачу телеграфных сигналов без проводов осуществили лишь в конце ХIХ века последовательно Генрих Герц, Никола Тесла, Попов и Маркони, а передачу звука  (в частности - свою любительскую игру на скрипке) впервые  осуществил  лишь в 1909 году канадец Реджинальд Фессенден,  и что  лишь в 1922 году в США (в Калифорнии, г.Сан Хосе) была построена первая в мире радиовещательная станции  ВВС (Би-Би-Си), а в Москве – подобная только в 1923 году, -   он очень удивится, недоуменно  пожмет  плечами и, возможно, даже усомнится. 
   Он не поверит, что в конце 1920-х - начале 1930-х годов в СССР о звуковом радиовещании знали лишь очень немногие, а возможность передачи  без  проводов человеческой речи и музыки (а не телеграфных сигналов азбуки Морзе) казалась несбыточной и полуфантастической мечтой. 
   И тем не менее всё это было не так уж давно. Еще не прошло даже ста лет со дня пуска первой  в мире радиотнасляционной станции в Сан-Хосе. А  я, пишущий эти строки, являюсь свидетелем времени, когда у нас, в центре Украины, в областном  городе Полтаве в домах радио еще не было. И о нем еще никто не знал.
   Это был 1930 год,  но слово «радио» я уже слышал. Я знал, что что-то такое уже есть, но что - вообразить  никак не мог. Генка, у которого папа был летчиком Осовиахима,  по секрету во дворе нам объяснял, что радио - это большу-у- щий  граммофон с топкой, как у паровоза, и с трубой-раструбом  высотой в трехэтажный дом, на котором проигрывают особые гигантские грампластинки диаметром три или четыре метра, и поэтому его звуки  слышны во всем городе.  Но Генка был известный трепач, просто брехло, и ему никто не верил.   
    Но о том, что  в Полтаве в 1930 году уже работал и вел трансляцию по проводам в небольшое число соседних домов  крохотный  полулюбительский  радиоузел, я не знал.  Сигналы  из эфира он принимал  от первой в СССР длинноволновой радиостанции  РВ-1 имени Коминтерна  (в Москве), а позже - от  РВ-87 имени Косиора (в Киеве). Это было чудо, в которое многие не верили, считая шарлатанством или обманом, утверждая, что хитрыми мошенниками хорошо спрятаны провода, по которым передаются электросигналы. В общем, звуковое радио казалось чем-то фантастическим и очень сомнительным.
   Но у нас дома  разговоры о радио уже велись. И  не раз. Вечерами папа просматривал  газеты  (это были  местная газета  «Більшовик  Полтавщини» и центральная «Известия»), и  разговор о радио  возникал снова и снова. У каких-то знакомых, которые жили вблизи радиоузла, радио уже было. «Можно будет обходиться без газет, -  мечтательно говорил папа, разворачивая огромные, пахнущие керосином и типографской краской  газетные листы. - По радио  новости передают дважды, утром и вечером, а иногда даже  и музыку. А в газетах печатают много шелухи». 
   В общем, как  я  сказал, это было лето 1930 года, июнь, и  с апреля на соседней улице Пушкинской монтеры на телеграфных столбах уже тянули провода. Но до нашей  Комсомольской еще не дотянули. И  нужно было ждать.
   И вот этот день приблизился. Это был теплый летний день. С раннего утра в доме царило напряженное  ожидание.  Все были взволнованы. Никто никуда не уходил. Папа то и дело нетерпеливо выходил на балкон, нервно курил и смотрел, не идут ли мастера.
  Помнится, это был выходной день пятидневной недели. Тогда выходные дни были по числам месяца, кратным п’яти -  то есть 5-, 10-, 15-, 20-, 25- и  30-го. Это был первый, еще романтический  период Советской  власти, упоенной успешно свершившейся революцией 1917 года. (Замечу попутно, что шестидневную  неделю  с выходными днями 6 -,12-,18-, 24- и 30-го ввели позже,в 1934 году, а  нынешнюю семидневную с выходным днем в воскресенье - лишь в 1940 году). Но это попутно.
  Так что в 1930 году названий дней, как и самого слова «неделя», никто из нас, детей, не знал. Да и у взрослых дни именовались упрощенно -  день первый, день второй  и т.д. Лишь у старых людей  был свой счет дней – семидневный, как сейчас.
  В общем, дело шло к обеду, когда в дверь позвонили  мастера. Их было двое. Один из них, постарше, был усатый, со строгим лицом. Видно было, что он вполне сознает  важность минуты. Второй был молодой и веселый. В руках мастера держали небольшие коричневые чемоданчики, а через плечо  молодого свисал огромный  моток переплетеного двойного  электрошнура в матерчатой изоляции.  Они вошли в комнату, огляделись, и старший спросил: «Розетку, товариш, где будем ставить?» - «Над диваном - сказал папа. - Чтобы сидеть и слушать». Мастер одобрительно кивнул. Младший тут же принялся разматывать шнур, а старший вышел в коридор и ручной дрелью стал сверлить дырку во входной двери. Потом такую же дырку он просверлил в двери из нашей комнаты в коридор.
  Всё происходило очень быстро, деловито и почти без слов. Старший уже привинчивал розетку к стене над диваном, шнур от неё тянулся по полу. Второй конец шнура младший пропустил через просвереленную дырку в коридор и оттуда на лестницу. Обрезки  шнура, на которые я смотрел с вожделением,  валялись на полу среди древесных опилков и мела. Старший мастер  в обход дивана прибивал к стене круглые белые ролики-изоляторы  на которые, раздвигая витки шнура, надевал его и затем туго натягивал. Повсюду на паркете белели  древесные опилки и отпечатки подошв мастеров. Отойти от работающих я не мог.Это был восторг. «Отойди, - сказала мама. - Ты мешаешь». - «Ничего, - сказал мастер,  добродушно глянув на меня. - Что, пацан, интересно?». Потом он посмотрел на маму. «У меня дома такой же. Пусть смотрит, учится».
  Прошло еще двадцать минут, шнур был натянут. «Подключил?- сказал старший младшему. - Тогда давай». Младший открыл второй чемоданчик. И тут я затаил дыхание. В руках младшего черным лаком блестели наушники. Это были две круглые черные тарелочки с никелированным ободком, соединенные  сверкающей  черной  дужкой. От них тянулся шнур с вилкой на конце. Старший воткнул вилку в розетку. Наушники молчали. «Почему?» - с тревогой спросил папа. «До четырех перерыв,- сказал старший. – В четыре заговорит».
   До четырех было еще около часа, мы даже успели пообедать и с нетерпением ждали начала радиотрансляции. Папа сидел на диване и что-то читал, но я видел, что он волнуется. Оставалась еще две-три минуты, все молчали и напряженно ждали. Было тихо. Но ровно в четыре в наушниках что-то щелкнуло и трескучий  голос хрипло и внятно сказал:  «Увага, увага, говорить Полтава. Шістнадцять годин ноль хвилин. Слухайте останні новини з Москви». Все радостно переглянулись и заулыбались. Только бабушка  нахмурилась, перекрестилась  и торопливо ушла в кухню.
               
                КАРТИНА ГРИГОРИЯ МЯСОЕДОВА

   Помню, что у нас в столовой, в простенке между окнами висела довольно большая картина - картон размерами примерно 40 х 60 см. На  ней  был изображен  густой  лиственный лес ( или сад)  в полуденной тени, на переднем плане - пронизанный теплым утренним светом ручей, медленно текущий в густых травянистых берегах с отражающимися в нем теплыми солнечными бликами, а в глубине лесной опушки, залитой ярким солнцем, едва намеченная несколькими бледными мазками была видна крохотная избушка лесника с окошком.
  Я знал, что автором этой картины был известный русский художник Григорий Мясоедов, некогда живший  в  Полтаве. Из разговоров в доме я слышал, что это была то ли авторская копия, то ли эскиз (или вариант) картины, которая  находится в каком-то музее. Позже я узнал, что картина попала к нам от друга папы, врача, арестованного за троцкизм. На следующее утро его жена торопливо принесла нам эту картину, завернутую в платок и без рамы. От нее стало известно, что при обыске на висящую на стене картину чекисты внимания не обратили. И в опись подлежащего реквизиции имущества не включили. Позже мои родители взяли ее в  раму, простую, не в позолоченный багет, как она того, безусловно, заслуживала. Но и в этой раме картина всегда привлекала внимание гостей излучающимся от нее мягким солнечным светом и удивительной яркостью колорита. На ее тыльной стороне, мне помнится, был какой-то росчерк (возможно, автограф Мясоедова?) и какая-то дата, которой, увы, я не помню.   
 Я любил её, эту картину, иногда её снимал и внимательно рассматривал. Меня  интриговали и казались необъяснимым  чудом  грубые и толстые неровные мазки цветной краской,  которые на расстоянии всего двух шагов сливались и создавали удивительное  впечатление  сверкающей глади лесного ручья, свежести травы и физически  ощутимой  прохладной  древесной  тени. Это было чудо.   
   В то время я тоже увлекался рисованием, но только цветными карандашами. Тогда в писчебумажных магазинах продавались замечательные наборы цветных карандашей  Гаммера в коричневых выдвижных картонных коробках (их ввозили в СССР по договору с Америкой). А иногда пытался что-то рисовать акварельными красками. 
   Тем летом 1932 года,  о котором я рассказываю, в Полтаве проходила выставка картин украинского  художника  Пимоненко, и мы всей семьей её посетили. И я под печатлением увиденного  принялся ему подражать. Среди картин Пимоненко были  совсем  маленькие, на деревянных дощечках. И  я решил, что это вовсе не трудно.
   Для этого я обзавелся  обструганными сосновыми дощечками размерами примерно 10 х 15 сантиметров, наметил карандашом контуры веселых хаток под соломенными стріхами, нарисовал колодец с журавлем, ручеек с мостиком и вдали лес, пухленькие тучки в небе. В общем сделал  всё, как мне казалось, у Пимоненко. И в хороший теплый день, когда никого не было дома, приступил, устроившись на балконе, к рисованию.
   Но не тут то было! Яркие и живые мокрые акварельные краски, ложась на древесину, одну-две минуты сохраняли яркость, а потом…Подсыхая, они тускнели и становились серыми,  неживыми.  И хотя  я  помногу раз покрывал рисунки теми же красками, ничего не выходило. Вода впитывалась в древесину и краски теряли цвет. И тогда я сообразил, что рисовать нужно не акварельными, а масляными красками.
  Выпросив  у родителей денег, я купил небольшую коробку масляных красок в тюбиках и кисти. Пользоваться ими я не умел. А спросить было не у кого. Но меня это ничуть не смутило. Я решил, что, глядя на картину Мясоедова, буду повторять его мазки и так постепенно стану художником.
  …Грустно  рассказывать, как закончился этот день. К приходу  родителей  с  работы  я  весь был в краске – буквально.  Притом, с ног до головы. В краске, не говоря об одежде, были мои руки по локоть, щеки, лоб, наш балкон (моя мастерская), дверные ручки, пол в комнатах, посуда. В общем всё, к чему я прикасался. Ко всему краски одуряюще  пахли. Хорошо помню ошеломленный  вид  моих родителей,  увидевших меня. Еще помню, как папа, окинув взглядом мою «мастерскую» на балконе, кисти, выжатые тюбики краски и начатые мои творения кратко сказал:
   - Всё в печку!
   Меня кое-как отмыли, квартиру убрали и строго-настрого запретили в будущем даже прикасаться к масляным краскам.  Впрочем, я и сам был не рад. Но позже всё же  научился рисовать масляными красками. И после поездки с мамой  в  Днепропетровск в 1935 году, а оттуда в Запорожье на плотину Днепрогэсса, я уже дома старательно изобразил увиденное на листе ватмана с падающими каскадами воды и черными порогами во вспененной воде. Не говоря о «слегка» искаженной  перспективе, ватман сразу пропитывался маслом, краски  высыхать не желали,  при прикосновении размазывались и пачкали руки. Да и «падающая вода» была похожа на клочья серой  ваты. В общем, как, иронически хмыкнув, сказал папа, Рембрандт из меня не получился. Но я и сам это уже понял. Хотя рисовать масляными красками мне еще хотелось.
   И тогда для начала я решил слегка подправить картину Мясоедова. Когда никого дома не было, я снял её со стены, внимательно рассмотрел, увидел явные недоработки автора и, прежде всего, жалкую неказистость избушки лесника. Как-то слишком уж бледно она смотрелась в глубине солнечной опушки. Этот недостаток я легко и быстро устранил: затемнил её стены и окошко и выкрасил крышу в ядовито-канареечный цвет. И избушка сразу похорошела и стала очень заметна. Меня это вдохновило. Я поверил в свои силы. И  тут же принялся исправлять лес и ручей. Свисающую с дерева сухую ветку я решил оживить, пририсовав к ней свежие зеленые листья, а у ручья основательно сгустил заросли травы, скопировав и многократно повторив авторские папоротники, превратив берег ручья  в непроходимые пампасы. И после этого успокоился. 
   Впрочем, родители ничего так и не заметили - к картине привыкли, в повседневной суете жизни на неё обычно никто не смотрел. Но моим школьным товарищам свою живописную деятельность я с гордостью продемонстрировал. Им всё понравилось, что для меня было самым главным. И позже, время от времени я иногда пририсовывал на картине еще что-нибудь, уже просто так, от творческого зуда. Была у меня еще идея нарисовать там пару человечков, но, к счастью, до этого дело не дошло. То ли я забыл это сделать, то ли что-то мне помешало и отвлекло.
   Конечно, позже, когда я повзрослел, то подобными глупостями  уже не занимался. Но убрать следы прежних своих художеств уже не мог. Так и осталась картина висеть с моими «исправлениями» до сентября 1941 года.  И исчезла в дни немецкой оккупации.  И сегодня этой картины, и даже её следов, увы, нет.
  А в году 1980-м, путешествуя с женой по Волге на теплоходе «Ворошилов» до Астрахани и обратно,до Москвы, мы увидели в картинной галерее одного из городов Поволжья  замечательное полотно Григория Мясоедова «Ручей в лесу» в красивой раме. Это был холст того же размера, что и наш полтавский картон. Та же неприметная избушка лесника с окошком ютилась в глубине светлой поляны, так  же отражал солнце тихий ручей в густых травянистых берегах и так же над ним свисали темные ветви деревьев.  Сердце мое забилось - я мгновенно его узнал.  Эта была та прекрасная картина, копия или вариант которой до войны висел на стене у нас дома в Полтаве. Где она сейчас? Цела ли?
               
                РЕКА  УРАЛ 
 
       Это Уральск. После необычно суровой зимы 1941 года, метелей и многодневных снегопадов, а затем неожиданно быстрого и бурного таяния снегов,  город  постигло  страшное бедствие – невиданный  паводок: уровень воды в реке Урал к началу апреля превысил ординар почти на двенадцать (12)  метров, из-за чего была затоплена низинная часть города. 
   В  летнее время Урал спокоен и угрюмо катит свои темные воды. Расстояние от верхней кромки берегового откоса до уреза воды  где-то метров четырнадцать или пятнадцать - это высота трех-четырехэтажного дома. Воды Урала вообще неприветливые, кажется, будто они всегда холодные и тяжелые, как ртуть.
Ограждения вдоль берега нет, и стоять у края откоса жутковато. Летом он зарастает кустарником, травами и бурьяном, кое-где почти горизонтально торчат хилые тонкие деревца. 
   Но сейчас черный гневный поток необозримой ширины,  в белых пенных бурунах, с глухим  подземным гулом  бешено мчит  свои черные воды на глубине почти у верхней кромки берега. От  несущихся масс воды дрожит земля, и кажется, еще миг  - и разъяренный черный вал выплеснется на берег, затопит улицу,сметёт дома и людей. В несущемся потоке мелькают вывороченные деревья с воздетыми к небу корнями, проносятся, ныряя и сталкиваясь, бревна и обломки каких-то построек, мчатся перевернутые вверх килем лодки и раздутые туши животных, щепа, разный мусор. Кое-где из потока выглядывают и испуганно мечутся  верхушки затопленных деревьев, за них цепляется мусор, ветки деревьев, щепки, тряпье. 
 Второго берега у потока нет,  на мрачном  горизонте он слит с нависшим черным небом, растворен  в  густом тумане. От него исходит  что-то дикое, первобытное и злобное, ненавидящее людей, которые сотни лет его укрощали, заперев в узких берегах. Сейчас он вырвался на волю. И  яростно крошит и сметает всё на своём пути. Поистине зрелище библейского потопа, гнева Божьего, картина Апокалипсиса. Что-то дикое, вечное, неподвластное человеку, подавляющее волю и рассудок. 
   Убегающая дуга береговой улицы, застроенной низенькими бревенчатыми домиками, по колено залита водой, на телеграфных столбах раскачиваются местами оборванные провода. Нигде ни души. Лишь налетающие шквалы ветра сносят с печных труб и ковром расстилают  по земле сизый дым, гневно вздымают высоко над землей куски гонтовых кровель и тут же злобно швыряют их наземь, гонят сорванные с крыш листы шифера, доски и тряпье. 
  Мы с Люсей стоим у откоса и смотрим на неистовый мчащийся поток. Бешеные швалы ветра обдают нас ледяными брызгами и мелкой водяной пылью, пытаются сорвать наши шапки,  толкают в спины, будто пытаются сбросить вниз, в черную пучину. Одной рукой Люся держится за мой рукав, другой придерживает шапочку. Зрелище взбунтувавшейся стихии её страшит и восхищает. «Шекспировское небо! - возбужденно кричит она, глядя  на мчащиеся низкие черные тучи. - Как в «Короле Лире!»  Становится почти темно. Кажется, что сейчас хлынет ливень или разразится буря.
 Мы продрогли и пора уходить, но зрелище мчащегося разъяренного потока  гипнотизирует, не отпускает. На него хочется смотреть не отводя глаз, как на языки костра в ночи, на накатывающийся и с шуршанием отбегающий вечный морской прибой, на изменчивые, в небе плывущие облака…Исчезает ощущение реальности, времени…Поток мчится, и мы вдруг испытываем странное чувство…Поток будто замер, остановился, а летим уже мы, взявшись за руки, как Паоло и Франческа в вечном вихре адского огня, летим легко и бесшумно, и с нами несутся берег, домики с дымом из печных труб, вся улица с телеграфными столбами…Кружится голова, и  вдруг светлеет - что это?
   В  бегущих черных тучах образуется рваная дыра, светлый просвет - это явный брак,  недосмотр в буйстве стихии. На миг в небесной прорехе появляется клочок синевы и  оттуда на землю бьет солнечный луч.  Но это лишь миг. Черные тучи прореху поспешно закрывают, брак ликвидирован, снова  темнеет. Люся смеется. «Это был нам знак! - кричит она. - Значит, всё будет хорошо!»

                ВОЛЬФ  МЕССИНГ  и  ЛЁВКА 

      Это был октябрь 1940 года, я лишь  недавно стал студентом и в Харькове только осваивался. В один из этих дней я оказался на представлении знаменитого Вольфа Мессинга, которое происходило в зале Дома Красной армии  (уничтоженного в дни боев за город в 1942 году). 
       Тогда в Харькове вокруг выступлений Мессинга был неслыханный ажиотаж. Повсюду об этом  говорили и спорили, многие восхищались и удивлялись, другие считали обманом и шарлатанством.  Какой-то профессор в местной газете невнятно разъяснял способности Мессинга, употребляя кучу непонятных терминов, которые только затемняли смысл его туманных объяснений.
   Душный зал был забит до отказа. Люди сидели  на полу в  проходах, стояли вдоль стен и в дверях, толпились за нашими спинами. Вся наша студенческая компания расположилась на балконе напротив сцены. В числе ребят был Лёвка, мой школьный соученик. Мы смотрели на сцену, а на ней происходило поистине фантастическое действо. Но об этом ниже.
  Лёвку я знал хорошо. С ним, можно сказать, мы были приятелями.  Внешность у Лёвки  была неказистая. Он был невысок, худ, щупл и походил на большого взъерошенного цыпленка. Он был невероятно подвижным  и смешливым, а ко всему фантазером и трепачом. Главным же было не это. Главным было то, что он обладал даром гипноза. Это  было многократно  проверено. Правда, кое-кто считал это искусной игрой, притворством - по обоюдному согласию между якобы загипнотизированным и  гипнотизером.  Иногда так думалось даже мне.
   В теплые летние вечера мы – ребята из нашего класса - гурьбой  бродили по улицам нашей Полтавы, болтали,  смеялись, шутили, заходили в парки. С нами обычно бывал Лёвка. А, значит, был и Федя - тень Лёвки. Это был увалень крупного роста, круглолицый, простодушный и улыбчивый. Лёвку он обожал. Каждое  его слово для Феди было неоспоримо. Он не просто слушал - он Лёвке внимал. Нередко они гуляли вдвоем - это была довольно комичная пара: массивный и медлительный Федя и маленький,  юркий и  прыгающий Лёвка. Ростом Феде до плеча. Но они очень дружили. Но самым главным было не это. Главным было то, что Лёвка мог мгновенно – даже на улице, на наших глазах! - погрузить Федю в  гипнотический сон. Для этого, пристально глядя ему в глаза, он медленно говорил: «Раз, два, три…Спать!», совершал перед лицом Феди круговое движение ладонью с растопыренными пальцами, и Федя погружался в гипнотический сон. Это был сон наяву - с открытыми глазами. Федя был с нами, видел нас и мог с нами разговаривать, отвечать на вопросы,  но в его голове что-то смещалось. Он был полностью во власти Лёвки. «Посмотри в небо, Федя, - говорил Лёвка.- Ты видишь - летят самолеты?» Федя согласно кивал головой.  «Вижу» - «Теперь сосчитай их». И  Федя, глядя в безоблачное небо, принимался считать несуществующие самолеты. Он считал, пока Лёвка его не останавливал. «Всё, Федя, - говорил он. – Хватит, просыпайся». И Федя просыпался. Он ничего не помнил. 
     Вероятно, это было не очень хорошо, а можеь быть  даже небезопасно для Феди, но тогда мы этого не понимали. Для нас это было просто развлечение. А чаще мы просто им не верили - Лёвке и Феде, считали розыгрышем. Но о том, что я сейчас расскажу, -  судите сами.   
   Итак, это был октябрь 1940 года. Мы сидели на балконе, а впереди у перил сидел  Лёвка,  сосредоточенно глядя  на сцену. Там Вольф Мессинг, невысокий мужчина средних лет, с напряженным нахмуренным лицом и  густой  курчавой шевелюрой, держа за запястье человека,  добровольца из зала, неторопливо и как бы читая, произносил фразу, которую тот  повторял в уме. Сидящее в первом ряду, только что избранное в зале жюри, сверяло по бумажке заранее переданный добровольцем текст, который сейчас «прочитывал» Мессинг. Всё шло  гладко, уже третий или четвертый опыт заканчивался бурными аплодисментами зала. И вдруг Мессинг отпустил  руку очередного добровольца. «А  вы  шутник, молодой человек,- сказал он. -  Фразу в уме вы произносите не по-русски. А я этого языка  не знаю». Доброволец рассмеялся. «Верно, - сказал он.- Это по-узбекски.  Перехожу на русский». Прошла минута, и Мессинг громко и отчетливо произнес фразу. Первыми бурно зааплодировали  члены  жюри, за ними весь зал. Это была минута всеобщего изумления и восторга.
    Прошло еще некоторое время. Опыты на сцене, уже другие еще продолжались, как вдруг Мессинг, глядя на наш балкон, сказал: «Мне мешают работать, пытаются  гипнотизировать. Прошу прекратить».  И опыты продолжил. Прошло еще минут пять. Мессинг снова обернулся. «Предупреждаю, - произнес он. - Если вы не прекратите, то я  закончу сеанс». Зал недовольно загудел. Я видел, как Лёвка усмехнулся. «Всё, - пробормотал он.- Больше не буду».И после этого никаких неприятностей не было. Представление окончилось благополучно. Но лишь теперь я убедился не только в фантастических способностях Вольфа Мессинга, но и в бесспорном  гипнотическом даре Лёвки из нашей школы.
Потом была война. И все четыре года Лёвка был на фронте. Он был полевым хирургом, но в нужных случаях использовал свой гипнотический дар. Это ценило медицинское начальство и иногда очень помогало в лечении раненых. Были случаи, когда ему удавалось внушить умирающему волю к выздоровлению. И человек становился на ноги. Об этих случаях в 1942 году была большая  статья в «Красной звезде».
Лёвка был трижды  ранен и лежал в госпиталях. Это был уже 1952 год. ОРанения осложнились. Но на этот раз спасти его не удалось.  Ровно через полгода ему должно было исполниться  тридцать  лет.
                СВИДЕТЕЛЬ

       Дремлет он  на балконе, столетний старик.  О событиях века он знает без книг. Перед ним пробегает времен череда - детство, школа и юность, голоса, города, войны,                фронт и скитанья утративших кров, слезы жен и детей, потерявших отцов,                разоренные  семьи, блужданья во мгле, тени  юных, лежащих  не в нашей  земле. Дремлет он на балконе под веткой в тени, и из тьмы выплывают минувшего дни.                Бесконечной цепочкой, звено за звеном, они вьются над ним, обвивают кольцом,                торопят и волнуют,  как  будто  сейчас  что-то можно исправить, отменить, дать приказ, уступить, подождать, попытаться спасти  тех, попавших в беду, не успевших уйти. Снова сердце стучит и стесненье в груди, будто годы вернулись, и жизнь впереди.
      Дремлет он  на балконе  под веткой, в тени. Вновь ушли  в небытье невозвратные дни.