Голос и логос

Шаман Яхром
ГОЛОС И ЛОГОС

                О древние смыслы! О тайные знаки!
                Зачем это яблоко светит во мраке?
                Разрежь пополам – и откроешь в нём знак,
                Идущий по свету из мрака во мрак.
                Юрий Кузнецов
               
                …Улестил меня словами, улестил,
                Сам уехал от меня, от меня,
                Ох, как жаль –
                Сам уехал от меня.
                Старинная русская песня

Почему из одних и тех же букв и звуков состоят такие, казалось бы, далёкие друг от друга слова и понятия как голос и логос? В мире языка, как и во всей вселенной, случайного нет. Голос – явление одушевлённой природы. Но логос – в начале начал видимого мира, он прежде природы. Логос образует и пронизывает духовными энергиями интонационное, телесное поле голоса. Корни, истоки его – в вечности. Но в жизни человечества речь – голос – по всей видимости, первенствует. Хотя – кто знает, когда и как, на какой станции антропогенеза появилось, вскочив на подножку поезда природы, само человечество! Все звуки Вселенной – мольба, шёпот или вдохновенный крик пробудившегося Логоса, – всё уже создано, зёрна готовы к произрастанию, всё стремится стать человеческим голосом и вернуться обратно в золотой век вечности.
Без обострённого чувства народного песенного голоса-слова не подняться нам до чуда печатного логоса русской поэзии, развернувшейся во всей её тысячелетней древней стволовой мощи, до золотого её цветения – от пушкинской поры к есенинской весенней звени, и далее, в те столетия, что ещё не округлили своих плодов, чьи райские яблочки ещё не обнажили зёрна, зарок будущих садов.
Как ни прекрасна поэзия русской устной словесности, а всё же уступает классическому стиху признанных поэтов.  Язык устной словесности разнообразен, как ручьи и речки, пёстро текущие по Русской равнине. Изредка они вливаются в малые и большие реки, теряясь в них, но чаще струятся вблизи их породивших родников. Книжная поэзия – великая соборная река, наша духовная Волга. Весь XIX  век замешан на русском традиционном фольклоре, «преданьях старины глубокой», тогда ещё живом, звучащем в дворянских усадьбах-гнёздах, городах и весях. Можно сказать, что поэзия золотого века вышла из колыбельного слова, лирической и эпической песни. Вышла и приобрела иной вид.  Василий Жуковский в стихотворении «Песня матери над колыбелью сына» ещё в 1813 году осуществил опыт перевода слова-голоса в лирический логос поэтического книжного произведения. На основе реальной колыбельной песни, записанной в поместье его отца, селе Мишеньском Тульской губернии, он создаёт стихотворение о несчастной любви, вошедшее в золотой фонд русской поэзии. В одном четверостишии дана им квинтэссенция народной песни и осуществлен выход на новый, классический уровень отечественной поэзии:

Засни, дитя, спи ангел мой!
Мне душу рвёт твоё стенанье!
Ужель страдать и над тобой?
Ах, тяжко и одно страданье!

И далее – повествование о вечной боли женщины, покинутой своим возлюбленным:

Вверялось сердце без защиты.
Но он неверен: мы забыты.

Такова трансформация вековой традиции, мгновенно осуществлённая поэтом. Однако так было не всегда. За сотню лет  до золотого века русской культуры, когда в России слагалось первое литературное направление – барокко, – ученики Симеона Полоцкого создавали свои книжные вирши, значительно уступающие поэтическими достоинствами устной народной песне. Кто сейчас читает творения Евфимия Чудовского, Сильвестра Медведева, Кариона Истомина, Фёдора Поликарпова и других стихотворцев? А их было немало, но даже имена эти знакомы, пожалуй, лишь специалистам по истории русской литературы. Логос поэзии ещё не вызрел, он не в силах был конкурировать с распевшимся голосом народа.
И дело не в том, что первые наши профессиональные поэты не знали народной лирики. Прекрасно знали, но они осознавали разницу между устным и книжным словом, понимали, что новую, схожею с мировой, русскую поэзию не вывести только из фольклорного наследия Руси. Они были людьми европейской образованности, демократической, светской ориентации. Сочинять в древнерусской книжной традиции на церковно-славянском языке они не желали, время требовало иного. Сама жизнь россиян и бытовая речь менялись, например, исчезли из живой речи полусогласные звуки, появились новые слова и грамматические конструкции. Произошло естественное рассогласование знака и звука, рождался новый, упрощённый гражданский алфавит. Книжный язык требовал срочного реформирования. И они его осуществили, с изрядной потерей достижений предшествующего времени. Говоря современным языком, с Симеона Полоцкого и его учеников начинается «приватизация» книжного слова, из общего достояния оно переходит в частные руки Поэта, что знаменует конец безымянной поэзии.
Как справедливо сказал  Н. М. Карамзин: «Связь между умами древних и новейших россиян прервалась навеки. Мы не хотим подражать иноземцам, но пишем, как они пишут: ибо живём, как они живут». К чему же поначалу привело это творческое подражание? Справщик (редактор) Печатного двора, придворный поэт Карион Истомин в четырёх строках выразил философию новой поэтической речи:

Напрягаю аз орган мой словесный
     Иже сотвори владыка небесный.
Глаголанием во он ударяю,
     Послушателей того умоляю…

Слово поэту даровано Богом, оно заключено в его сердце («сердце смиренно в слове явленно») и извлекается, как музыка игрою, «глаголанием», озвучиванием для благодарных, подготовленных к восприятию поэзии слушателей, то есть логос слова раскрывается в сердечном голосе поэта. В поэме «Книга любви знак в честен брак», посвящённой бракосочетанию Петра Великого и Евдокии Лопухиной и исполненной по торжественному случаю, он называет сам себя певцом «мудрости и наук», одним словом – просветителем, более чем поэтом! Действительно, книга эта похожа на богато иллюстрированную энциклопедию, в ней осуществлён синтез стихов-сентенций и изобразительного искусства, она содержит фигурные стихи, акростихи, разнообразную ритмику (изосиллабизмы, одиннадцатисложники, леонтийский стих с рифмованными полустишиями, внутренние ритмы и созвучия, цезуры, графически обозначенные раздвинутыми словоразделами и т.д.). Вот образчик его лирики:

Малый аз певчик плету с слов венчик себе и людям.
Пою тоненько, сладко, миленько и радостенько да в небе будем.

В стихах «Надглаголание желательно от сердца» он даёт полную волю своей образованности, выводя своё поэтическое искусство не из устной народной словесности, а прямо из эллинской поэзии:

В сем радуйтеся     вы, светлость желанна,
   Российску царству     в благо дарована,
В сию бы радость     нужда бысть Орфею,
   да веселит мир     игрою своею.
И Амфисону     игрецу прекрасну,
   лепо бряцати     днесь в струну согласну.
От них бо горы     камени скакаша,
   егда изрядне     те струны играша.
Не камень скачет,          ни высоки горы,
   Но российский род     дев и жён соборы.

В поэме «Вкушение» звучат характерные нотки нравоучительности:

Книжное чтение     во вкусе есть сладко,
   разум дающее     в смотреливство гладко,
Вкусив разума     дела созерцати,
   книги в тех конец     имут показати.

Проходит столетие, логос русской книжной поэзии обретает зрелость. Совершенно иной поэтический строй, иная ритмика. Но кто сегодня, к примеру, читает В.К. Тредиаковского:

Виват Россия! Виват драгая!
Виват Надежда! Виват благая!

С появлением Михайлы Ломоносова и Гаврилы Державина логос русской поэзии оперяется, что дало повод  А.С. Пушкину сказать: « Словесность наша явилась вдруг в XVIII столетии», а Н.И. Новиков добавил: «…и обнаружила просвещённого читателя». Но разве вдруг? Поэты пушкинской поры прекрасно знали весь семисотлетний путь русского книжного логоса от древнего его корня («Слово о полку Игореве») и впитали с молоком матери песенную традицию чистого голоса устной народной словесности, приведя знак и звук в новую гармонию.
Сравним известные поэтам XIX века колыбельные песни, например, с «Казачьей колыбельной песней» М.Ю. Лермонтова. Он не подражает, даже не перерабатывает обкатанный столетиями песенный материал, он создаёт новое, и в традиции, и поверх её, при этом не теряя, но лишь усиливая с высот и глубин логоса неповторимость своего авторского голоса. Стихотворение освещено изнутри, оно лишь слегка касается старинной языковой стихии, сознательно подчёркивая свою народность известным словосочетанием – «баюшки-баю», которым и завершает каждую строфу. У стихотворения совершенно иная цель – воздействовать на духовно зрелого человека, сохранившего в душе сердечную память о младенчестве (или пробудить её). Чувствуя сокровенную суть народной колыбельной песни, автор создаёт образ конкретного времени с его буднями и боями, горестями и радостями. Этому стихотворению не нужны ни пение, ни театрализованные действия, ни изобразительный ряд, даже ни сама колыбель. Музыка и образность, ритмика и логика заключены в чудом сотворённых гением словах. Начинается стихотворение, как и в традиционных колыбельных песнях, с обращения к младенцу:

Спи, младенец мой прекрасный,
     Баюшки-баю,
Тихо смотрит месяц ясный
     В колыбель твою.

А далее Михаил Юрьевич проговаривается, что читателя ожидает не вполне колыбельная, а некое поэтическое повествование («Стану сказывать я сказки, песенку спою…») о судьбе лирического героя. И хотя в стихотворении упоминаются чуть ли не обязательные в подобных случаях «дрёма» и «закрытые глазки», но читатель исподволь подготавливается к тому, чтобы увидеть действие с апогея лермонтовского духа, не связанного ни условностями и канонами народной лиро-эпической поэзии, ни вычурными конструкциями поэзии русского барокко.
Лермонтов обращается не к младенческой душе, он адресуется к взрослым людям, которые нуждаются в духовной опоре и стремятся обрести смысл своего существования. И это выводит стихотворение на простор одухотворённой гражданской лирики, наделяя его пророческим содержанием (« Сам увидишь, будет время, бранное житьё…»). И уже не колыбельные, но былинные образы захватывают воображение Поэта («Богатырь ты будешь с виду и казак душой…»). В последующих строфах его пронзает поэтическое видение будущего своего Отечества, тогда как в традиционной колыбельной речь идёт лишь о предсказании дальнейшей судьбы конкретного ребёнка. Такого масштаба устная словесность не знала! Не было бы его и в стихах Поэта, если бы он покорно следовал лишь традиции колыбельного слова. Цель здесь иная – поднять Слово до горней, небесной высоты, где уже не родительница своего дитяти, а сама Божья Мать охраняет землю русскую:

Дам тебе я на дорогу
    Образок святой:
Ты его, моляся Богу,
    Ставь перед собой;
Да, готовясь в бой опасный,
    Помни мать свою…
Спи, младенец мой прекрасный,
    Баюшки-баю.

Так преобразилась в творчестве Поэта вековая традиция, так голос совершенно перешёл в логос. Вот именно,  –  совершенно!
Трансформация традиционных народных форм устного словесного творчества, созвучий, чувствований, смыслов происходит в логике отрицания отрицания: звук – знак – звучащий знак. Речь переходит в письмо, которое не просто технически записанное устное слово, не суррогат живой речи, но качественно новое явление, Книга. И когда печатное слово начинает звучать, мы входим в область Поэзии. По сути дела так и фольклорные произведения обретают силу и красоту, если до своего исполнения они уже проявлены в душе певуньи. Исполнить –  значит наполнить собою! Речь освобождается из оков логоса, из стеснения её формою письма, она разрастается в живое явление. Чтение творений поэтов вслух и, желательно, по памяти – обязательно для оживления знака-логоса, если, конечно, стихи не превратились в мумию, которую уже не оживить даже самым проникновенным голосом.
В трактате «О грамматологии» Жак Деррида утверждает, что письменность, графическое оформление языка выше устной речи, что она – «изображение звучащего знака», «знак знака».  Да, голос текуч (phone) как вода, он струится в конкретном времени и неотделим от него, но логос можно сравнить со льдом, остановившим эту текучесть (gramme), он позволяет удерживать на века то, что непременно бы утекло. Устная речь телесна и душевна, слита с ситуацией (колыбельная песня), а письмена самостоятельны, они вынуты из реальности, они живут своей жизнью, стремятся к чему-то высокому, духовному, нетленному (стихотворение). Поэзия занимает золотую середину, она и в голосе и в логосе, но сердцевина её – на уровне поющего сердца. Поэтому-то читатель и слышит написанное слово, внутренне оказываясь в сотворённом гением Поэта пространстве звуков и знаков. Книга (печатная или электронная), а значит и поэзия, в ней заключённая, со времени изобретения людьми письменности провозгласила верховенство буквы над звуком. Но и до этого исторического события в образованном первобытном обществе в человеке ощущалась тяга к знаку, к символу. Эта тяга сопровождала весь путь говорящего и поющего человечества: рисунки древних охотников на камне, на кости, на бивнях мамонта и стенах пещер, на глиняных изделиях первых земледельцев. Устная речь, словно страшась своей текучести, пыталась остановить звучание своего прекрасного мгновения хотя бы на время. И вот она стала видимой. Но можно ли вернуть звучание наскальной живописи, орнаментам доисторической керамики, рунам, чертам и резам славянской древности, этрусским надписям? Устная народная поэзия, пока жив создавший её народ, хранит осмысленную звучащую речь, питая все сферы жизнедеятельности, в том числе и собственно поэтическое творчество.
Поэзия – слово женского рода. Муза, Лада – женские имена. Похоже, что именно женщине принадлежит первенство в открытии поэзии как константы человечества и первых в истории поэтических произведений. Одним из доказательств этого предположения является фольклор: колыбельная песня, пестушка, потешка, загадка, пословица, поговорка... У книжной поэзии – мужское начало, да и основной корпус стихов у всех просвещённых народов сотворён мужчинами. На Руси  боянов-поэтов называли «соловьями своего времени», производя название этой певчей птицы от корня «лов», означающего то, что схвачено, поймано, сделано своим, запасено для пропитания семьи-рода. Добывать еду издревле было мужским занятием. Мужчины возвращались к жёнам и детям «с- ловом» и «у-ловом». И если добыча была обильна, то таких охотников прославляли как героев. В этом смысле «слово» и слава»  –  родственны. Корень «лов» уходит в пласты единого индоевропейского языка, означая нечто первичное, наиважнейшее для жизни, её начало. Возможно, латинское «ove» и устойчивое выражение –   Ab ove (от яйца, от начала) доисторически близки славянскому «слово». В этот смысловой ряд ложится и первая евангельская мысль: «В начале было Слово…»
Творения мужчин на Руси называли «Словом». Творения женщин – песней. С младенчества мы туго запеленаты в  материнскую речь. Чувство поэзии – наше материнское наследие. Материнское звучащее слово-голос исподволь подготавливало ребёнка к обучению грамоте, традиционно вело его от слова-звука к слову-знаку посредством постепенного воспитания внешних чувств и пробуждающегося сознания. Для этого был создан целый арсенал малых жанров, о которых я уже сказал. Цель их не только в воспитании души и сердца, но и в развитии тела и ума. А с семилетнего возраста наступала пора мужского обучения, как об этом и повествуется в былинах:

Отдавала его матушка грамоте учиться,
Грамота ему в наук пошла…

Это устойчивое  выражение мы находим уже в архаических эпических песнях о Волхе Всеславовиче, наделённом народными сказителями  языческими чертами, способностью к волхованию. В былинном сюжете отчётливо дана линия воспитания и обучения подростка, обладающего от рождения особыми природными дарами. На смену материнскому душевному голосу шёл отцовский духовный знак, перерастающий в дальнейшем в логос, книжное учение. Сами женщины в обрядовой и устной лирической песне продолжали повествовать о своей доле, голосить над умершими, озвучивать чувство любви к суженому или к природе. Но дети их, развив своё поэтическое воображение, самостоятельно пробуя свои силы в стихотворстве, например, в детских дразнилках, уже готовы были осуществить переход от голоса к логосу.
Предлагаю небольшую симфоническую выборку из необъятных запасов творений русской женщины. Утро. Ребёнок просыпается:

Потягушеньки, порастушеньки!
Роток – говорунюшки,
Руки – хватунюшки,
Ноги – ходунюшки…
Вдоль – растушки,
Поперёк – толстушки,
Ручки – бабушки,
Ножки – бегушки,
Глазки – смотрушки…

И ритм, и рифма естественно находят своё единственное место, приучая детей с первых месяцев жизни к волшебству гибкой, подвижной разговорной речи. Далее мать вступает с младенцем в диалог:

Ах, поёт, поёт
      Соловушко!
Ах, поёт, поёт
      Молоденькой;
   Молоденькой,
        Хорошенькой,
Пригошенькой!

И начинается игра – с любимым в народной поэзии повтором, звукоподражанием и приёмом неожиданности, – закрепляющая успехи в овладении родной речью:

Гуси летели,
Лебеди летели,
Лебеди летели…
Уты, уты полетели,
 На головку сели!
Сели, сели, посидели
Да опять полетели…

Купание ребёнка тоже сопровождается поэтическим словом, на всю последующую жизнь создающим особое чувство воды, чистоты, нежности:

Вода текучая,
Дитя растущее.
С гуся вода,
С Вити худоба!
Вода – книзу,
А Витя – кверху.
С гоголя – вода,
С гоголихи – вода,
Сон да легота –
Доброе здоровье!

После колыбели дитя влекут качели. И я любил взлетать в небо и стремительно мчаться к земле, жёлтому песочку, чтобы, не останавливаясь, вновь подниматься в воздух! Мама была рядом, она пела странную песню, примерно с такими таинственными словами:

А тари тари, тари!
Купи Маше янтари,
Останутся деньги,
Купи Маше серьги…

 И ещё запомнилось: «ладушки, ладушки!», «три-та-та, три-та-та! Вышла кошка за кота», «идёт коза рогатая, идёт коза бодатая», «сорока, сорока-белобока кашу варила…» (кто не трудился – каши не получил!), «конь бежит, земля дрожит» (гром), «с ногами – без рук, с боками – без рёбер, с сиденьем – без живота, со спиною – без головы» (стул), «кругленький, маленький – до неба докинешь» (глаз).  Подобных примеров простейшей и такой яркой, запоминающейся образной поэзии, порой, с сюрреалистическим метафоризмом, – целые тома текстов, собранных и прокомментированных исследователями фольклора. Они, несомненно, дают фору современной детской литературе.
Материнская поэзия исподволь вела ребёнка к осознанию ценности знака, буквы, чтения. Например, в прибаутках о лисе непременно подчёркивается  отличительная черта этого персонажа – грамотность, что и позволяет ей быть успешной в жизни:

Уж как шла лиса по тропке,
Нашла грамотку в охлопке.
Она по лесу ходила,
Громким голосом вопила…
Вот и села на пенёк
И читала весь денёк:
Будто небо провалится
И земля загорится…

Поэтизация грамоты в русской материнской устной словесности – характерное явление. В этом ключе приведём одну прибаутку, определённо соединяющую в единое целое звуки и буквы, уважительно названные по имени:

Аз, буки – башки,
Веды – таракашки.
Глаголь – кочерыжки,
Побег по дорожке,
Ер, еры –
Упали с горы.
Ер, ять –
Некому поднять.
Ерь, юсъ –
Сам поднимусь.
Буки, бабаки
Съели собаки.
Буква ижица –
К концу близится.

Это один из множества примеров логического соединения голоса и логоса в материнской народной поэзии. Устная словесность издревле предваряла изобразительную символику условного в конкретном людском сообществе знака, а в последнее тысячелетие прочно связывала обучение богатству простонародной речи с последующим освоением книжных «хитростей-премудростей». Песня песней, а книга – путь к мудрости, она по-своему глубока, глубинна, что ясно обозначено в духовном стихе с говорящим названием «Голубиная (глубинная) книга».
Несомненно, такая грамотность, господствовавшая в древней и Московской Руси, отличалась от нынешней образованности. Современный грамотный человек умело пробегает по тексту, как учили в школе, на приличной скорости, выхватывая необходимую, заранее заданную внутренней установкой информацию, преобразуя её, нацеливаясь на собственное изложение (а не насыщение памяти), как правило, лишь косвенно связанное с только что прочитанным. Голос и логос при этом оказываются разорванными!
Первые семь-восемь веков отечественной книжной словесности знали совсем иного читателя. Это был вдумчивый и неторопливый собеседник, чувствующий каждую букву текста, певуче переводивший его в звучащий, задушевный диалог. И буква благодарно переходила в звук, а затем по слогам соединялась в слова и строки. В этом сказывалось особое чувство языка, открывающееся в раннем приобщении человека к поэзии. Мастера грамоты, а их на Руси было предостаточно от северных земель Великого Новгорода до южной крымской Корсуни, твердили азбуку как молитву. Они учили писать и читать бытовые тексты. После них знатоки «ученья книжного» прежде всего требовали крепко-накрепко запомнить алфавит в его буквенной последовательности. Каждая буква имела своё собственное имя. Так и учили: «Аз-Буки-Веди-Глаголь-Добро-Есть…». Затем запоминали логическую последовательность двухбуквенных слогов, например, Буки-Аз, Веди-Аз, Глаголь-Аз… И так до последней буквы алфавита. Потом переводили эти буквосочетания в звуковой ряд – Буки-Аз = ба, Веди-Аз = ва, Глаголь-Аз = га…., и так до конца, сочетая все согласные звуки с гласными. Затем изучали трёхбуквенные слога по этому же алгоритму. А далее переходили к чтению книги, божественному писанию. Вот так, с уважением к словесному знаку,  учились читать, переводя букву вновь в состояние звука. Церковнославянский язык и ныне учат по этой мудрой старинной методике. Стоит зайти в православный храм во время службы, чтобы убедиться, что голос и логос в нём и ныне составляют единое, неразрывное целое. Молитвослов и читается и поётся одновременно, звук льнёт к букве, музыка устремляется за словом и летит прямо в сердце верующего. В церковном соборе не только глаза и ум, но и душа и слух открываются на литургическое звучание слова, усиленного поэтическими звукосочетаниями и образами. Слово воспринимается как храм и должно быть «чюдно велми величеством, и высотою, и светлостью, и звонкостию, и пространством» (Московский летописец, XV в.). Известен знаменный распев (знамя=знак), где книжный текст сопровождался записью мелодии особыми крючками над строкой. Народные песни, конечно, можно сравнивать с церковным распевом, но не с большим для этого основанием, чем избу с храмом, а расписную люльку с алтарными фресками. В XVI- XVIII веках издавались даже особые певческие книги: Ирмологий, Стихирарь, Минеи (календарное песнопение), Октоих (праздничное песнопение), Обиход  (литургическое песнопение и Всенощное бдение). При храмах и монастырях издавались «Певческие азбуки». Но записать церковную музыку слова, передать знаками «распев» оказалось невозможным делом. Приходилось обращаться к живой традиции и передавать мелодику словесных фраз изустно, от распевальщика к распевальщику. И народ пел в церквах, но прекрасно понимал отличие божественных песен от фольклора. Например, покаянные стихи он пел на близкий ему традиционный мотив.
Можно сказать, что устная народная словесность – предтеча богослужебного пения, православной гимнографии. Однако фольклорные произведения, будь то колыбельная или лирическая песня, былина или исторический стих, адресованы близким людям, слушателям, а священные песнопения, например, псалмы – Богу, духовным существам горнего мира. Поэт смотрит на Бога, но поёт людям, даже одному человеку, другу или возлюбленной. Священник смотрит на прихожан, паству и причт, но адресует звучащее слово Богу. В этом основное отличие поэзии от литургии:

И даждь нам единеми усты
И единем сердцем
Славить и воспевати
Пречистое и Великолепное
Имя Твое
Отца и Сына, и Святого Духа,
Ныне и присно и во веки веков.

И ум, и голос, и душа церковного песнопевца настроены на волну общего, соборного обращения к Богу. Соединяясь в Боге, прихожане испытывают чувство очищения, просветления. Совсем иные чувства рождает поэзия устной народной словесности, и это прекрасно понимали священники, от митрополита Иллариона и протопопа Аввакума до современных религиозных писателей, сочинителей кондаков, тропарей и канонов. С народным искусством либо мирились, либо боролись, называя его «мусикией», «бесовским наваждением», противопоставляя ему «доброгласное», «сладкогласное» церковное пение, но в то же время черпая из его словесных сокровищниц поэзию. Аввакум, как он сам пишет в своём «Житие», не единожды ломал гусли и гудки бродячих певцов и скоморохов, однако сам был не чужд поэзии, сочинял стихи в духе народных песен. Лишь во времена русского барокко и эпохи просвещения творения поэтов были вознесены на вершину культуры.  В дальнейшем это привело к преувеличению роли поэта в обществе, который стал восприниматься «больше чем поэт».
Душа народа раскрывается в творениях её поэтов. Как бы ни ярка была индивидуальность, как бы ни были оригинальны стихи, истинный поэт остаётся понятен каждому, умеющему внимать его сердечной музыке. Ему не нужно сопровождать свои стихи нотами, как это безуспешно пытался внедрить на заре истории русского классического стиха А.П. Сумароков.  Поэзия в стихотворениях истинного поэта не нуждается в дополнительных подпорках. Поэт, который сознательно становится выразителем лишь одной группы, членов одного клуба, теряет поэтическую силу, становится частным, а не общенародным явлением. В древней Элладе таких стихотворцев называли эпигонами. Вовсе не о собственной неповторимости (любая былинка, любой древесный лист – неповторимы), не об идеологической окраске стихов, а о душе народа печётся истинный поэт. Поэзия – дитя языка и духа, говорящая, горящая любовью душа. Сердце её – в устной народной словесности, ум – в письменной, книжной. Звук и буква (наука), голос и логос находятся в сложной диалектической связи. Курсивом выделенное звукосочетание «ук», как нам представляется, говорит о близком родстве этих слов.
Искусство слушать и слышать сказанное – основа для полноценного чтения. Работа над эссе «Колодец поэзии» и «Колыбельное слово» привели меня к этому пониманию. Я стал перечитывать творения русской народной словесности и произведения искусства отечественных поэтов именно с этим пониманием – и они мне показались совершенно свежими, будто только что созданными и изданными, и уж точно – не читаемыми мною ранее.
Устная народная поэзия и литература – два разных мира, связанных друг с другом таинственной пуповиной. Обратимся к классическому источнику – Собранию народных песен П.В.  Киреевского. Если сборник Кирши Данилова конца «осьмнадцатого» века отражает репертуар талантливого казака-сказителя, певца и скомороха, то данное «Собрание» лишено авторства, это истинно безымянная народная поэзия. Одни из песен прошли многовековую обработку тысячами народных певцов, другие, судя по обилию воздуха и случайных слов, были созданы незадолго до их письменной фиксации, одни талантливы и даже гениальны, другие слабы и беспомощны. В устной народной словесности, как правило, слабые песни либо переделывались, усиливались, либо исключались из репертуара исполнителей, исчезали.
Надо заметить, что многие сегодня скоропалительно придают своим устным творениям, созданным по канонам современных стихов, печатную форму и без какой-либо обработки и редактуры издают или размещают в интернете. И эти литеры, впечатанные в бесконечность времени, никому уже ни исправить, ни удалить. Эти последние не спасает ни включённость в традиционную народную песенную культуру, ни сочный областнический словарь, ни яркое воспроизведение исполнителями.
Фольклор – выраженная в устном слове душа народа и всего того жизненного, исторического, что в ней отражено. Литература даёт осмысленные и прочувственные картины авторского взгляда на внутренний и окружающий писателя мир. В первобытные эпохи фольклор господствовал в информационном поле общества. Затем стал соседствовать с рукописным и печатным словом, оставаясь для большинства населения единственным словесным источником художественной информации.  В «Собрании» П.В. Киреевского – образцы лирических и эпических творений русского устного народного творчества, сохраняющие свою причастность не логосу, но голосу десятков поколений. Большинство песен не представляют  самостоятельной художественной ценности, являя собою импровизации на традиционно заданную тему с использованием устойчивых выражений, словосочетаний, звукорядов. В них полно, как бы мы сейчас сказали, шаблонов. Но народного безымянного певца в плагиате упрекать нельзя. Не только устная словесность, но и древнерусская книжная литература этого понятия не знали в силу второстепенности, а то и ненужности авторского права. Даже во времена Пушкина отдельные заимствования из творений других авторов были ещё в порядке вещей. Тексты песен буквально перенасыщены устойчивыми словосочетаниями: «бел горюч камень», «тёмные лесы», «част ракитов куст», «крутые горы», «сизой орёл», «черна ворона», «быстрые реки», «серой утицей», «белой рыбицей», «сизым голубем».
В этих шаблонах своя вековая красота. Пушкин считал их явным признаком народной поэзии. В переданных им Киреевскому собственноручных записях, например, есть такой отрывок песни из села Ильинского Звенигородского уезда Московской губернии:

Затопися, банька,
Раскалися, каменка!
Расплачься, княгиня душа,
По своей сторонушке,
По родимой матушке,
По родному батюшке.

В крохотном отрывке обнаруживается пристрастие наших певцов к внешним поэтическим признакам и эффектам – внутренней и краесогласной рифме-ассонансу, параллелизму мира природы-обихода и людей, уменьшительно-ласкательным суффиксам, устойчивым словосочетаниям, многократным повторам и пр. Внимание к гармонии звучания, звукописи прослеживается в сотнях песен: «плыла тута утушка», « не избыть избы», «точена позолочена», «востро вросло», «роса-тоска пала», «солнышко соловышко», «играют и грают», «ворона в хоромах», «очи ясные в запас». Подобных примеров внимания к звуку как песенной ценности множество. Попадаются и такие созвучия, что недопустимы в письменном тексте: «Ольху я… сверху я…», что пелось с пятикратным повтором! Порой  тоническое стихосложение переходит в привычную нашему уху силлаботонику, естественно рождающуюся в русском песенном фольклоре:

Ох ты, воля, моя воля,
Воля дорогая,
Воля дорогая!
Девка молодая…

Среди устных лирических песен редко, но встречаются истинные шедевры. Одну из таких песен  в Верейском уезде Московской губернии записал Пётр Киреевский в 1831 году:

Ты, злодейка изменьщица,
Злакоманка, преметница,
Ты, душа, красна девица,
Изменила своё слово,
Обманула всех подруженек:
Ты сказала, что замуж не пойду
И вовек не подумаю
Ни за князя, ни за барина,
Ни за того сына гостиного.
Ты на что, душа, прельстилася?
Иль на орешки, иль на прянички?
На садовы-ль сладки яблочки?
На Ивана-ль русы кудри,
На Иваныча расчёсаны?

Песня настолько обкатана веками русских свадеб, и так гениально подана, что в прямой записи с голоса звучит не менее мощно, чем стихи первого древнегреческого лирика Архилоха. Какая щедрая передача игрового гнева, какая богатая и неповторимая интонация, как точно смешано ласковое и бранное, а слова-то как подобраны да поставлены! Это редкостный образчик высокой русской устной поэзии, совершенно не похожий на книжную лирику того времени.
Пели не только в деревнях и сёлах, пели и в городах, да и в первопрестольной Москве звучала чистая народная поэзия со всех концов империи. Если стихи Пушкина, Языкова, Боратынского знали тогда лишь сотни дворян да тысячи продвинутых разночинцев, то народные песни звучали в миллионах сердцах: эпические, исторические, злободневные, свадебные, родильные, весёлые и печальные:

А я по лесу хожу,
Тень мне алеется,
А я по полю хожу,
Тень моя всё белеется,
А по лугам-то я хожу,
Тень всё чернеется.
Уж знать же, мне, девушке,
Постриженой быть,
Посхимницей слыть.

А сколько энергии, изобразительности, магии и словесной раскованности вот в этой припевке:

Окна скачут.
Причелинья пляшут.
Столы раздымаются.
Печи подвигаются.
Печь, печь!
Перебор берёт.

Русские песни, записанные прямо с голоса, составляют ныне сотни томов. Уже в полном собрании Киреевского десятки тысяч песен. Но ведь это песнетворчество продолжалось и в ХХ веке, не прекращается оно и по сей день, хотя, конечно, уже под сильным влиянием книжной поэзии. Одно не вырастает из другого, они остаются в параллельных поэтических мирах. Ещё на заре пушкинского времени Александром Христофоровичем Востоковым в трактате «Опыты о русском стихосложении» (1812) была сделана попытка вывести русскую классическую поэзию из устного песенного источника, минуя обращение к западной культуре, где фольклор в разы беднее, чем в России.  Ещё ранее Херасков в своей фундаментальной «Бахариане» (1804) призывал литераторов:

Древним пой стихосложеньем,
Коим пели в веки прежние…

Но голос оставался голосом, а логос логосом, пока русские поэты пушкинской поры не осуществили их диалектическое соединение, заставив логос звучать и петь. Новому стиху уже не нужно было ни изобразительное, ни музыкальное сопровождение. Не было необходимости и во включённости в традиционно обрядово-бытовую стихию, как в устном народном творчестве. Он обрёл свою совершенную свободу, вольность, независимость от всего внешнего. Проходит ещё одно столетие, и вот мы попадаем в наше время. Что же происходит с поэзией и поэтами? Очень похоже на откат в петровские времена русского барокко и даже в новую, но всё же стихию устной словесности, когда голос более ценен в обществе, чем логос, исполнение с театрализацией и прочими внешними эффектами предпочтительнее самого поэтического произведения, книги. Однако в истории нет абсолютных повторений. Вспомним Карла Маркса: «Гегель замечает где-то, что все великие всемирно-исторические события и личности повторяются дважды: первый раз как трагедия, а второй – как фарс». То, что раз явившись, представляет собою нечто серьёзное, появляется во второй раз в пародийном виде. Повторюсь, похоже, что моё поколение осуществило обратное движение от классического логоса русской поэзии к специфическому голосу не организованной по законам красоты  устной речи, не достигающей глубин традиционного песенного искусства. Поэтическое произведение стало рассматриваться как пригодный для исполнения текст, требующий огромного капиталовложения для музыки, цветового сопровождения, костюмированной подтанцовки, световых и 3D эффектов и прочих технических ухищрений. Значение собственно поэтического слова-логоса в мировом обществе упало. Ценность интимного общения книги и читателя, который не расстаётся с ней, «хранит в рюкзаке», который может часами читать наизусть творения своего поэта, стремительно падает, сохраняясь лишь в исключительных случаях. Эта тенденция – замена логоса голосом – началась давно, может быть, с послевоенной песенной стихии, стадионно-эстрадной декламации времён Оттепели, бардовской и авторской песни в туристических походах и на кухоньках времени Застоя. Постепенно книга теряла читателя, предпочитавшего сборники песен с нотами, песенники. Вроде и там слово, да не то. Как говорится, то бы слово да не так бы молвить. Затем непосредственное исполнение стихов заменилось на потребление массовой шоупродукции, дисков, интернетресурсов. Появилась даже идея создания в библиотеках антибиблиотек с прибитыми гвоздями к столам живыми книгами. Распятие культуры! Голос пошел напрямую, без особой обработки и редактуры, по принципу: чем проще тем лучшее, тем действеннее на массовую аудиторию, оплачивающую из своего кармана собственное оглупление. Но обряженный в одежды логоса неряшливый голос остается тем же голосом, современным фольклором (юморины, реклама, пародия, анекдот и пр.), рифмованным словоблудием. Его отличие от устного народного творчества – в отсутствии глубокой вековой традиции. Поэты, сохранившие связь с пушкинско-лермонтовско-блоковским логосом, с классическим отношением к слову, выработанным за триста лет развития отечественной литературы, оказались не востребованными, отодвинутыми на периферию современной массовой культуры. На их место в обществе пришли «текстовики», мастера слоганов, датских вирш. Сейчас на концертах, объявляя очередную песню, в лучшем случае назовут имя композитора, но не поэта, автора слов!
Я бы не стал сетовать, что истинная поэзия оттеснена на обочину, или даже за обочину, оставив магистральную трассу культуры шоу-бизнесу. Всё лучшее творится в одиночестве и не любит шума. У поэтов нашего времени возникла уникальная возможность свободно и безымянно создавать свои шедевры. У логоса поэзии наконец-то появилось своё законное камерное место! Ядерный реактор поэтического слова не может работать в  местах общенародных гуляний, поэт втайне вырабатывают духовную энергию стиха. И всё же, пока слово-логос широко не зазвучало, оно похоже на скрытый огонь. Удар кресалом о кремень (голоса и логоса) – вот что требуется, чтобы вспыхнуло живое пламя, чтобы можно было растопить печь русской речи.

Погореловка-Лобня, 2014.