Там, где начинается радуга

Дмитрий Шореев
Там, где начинается радуга.

Мерно и мощно тянули справные волы вострое рало. Сытой, лоснящейся змеёю выворачивался вал жирной земли. Хороша деляна! Быть по осени доброму житу!
Дядька Пров, Вакулов сын, ладонью отёр со лба обильно выступивший пот и глянул окрест. Работа крестьянская хоть и не легка дюже, но за долгие годы пообвыкся мужичина, теперь может и по сторонам глядеть и борозды не кривить. Вот в отроческие годы!.. Сколь лоз измочалил батька Вакула, обучая сынка своего делу мудрёному, делу пахотному. На пользу те лозы пошли! Пров отца своего не единожды добрым словом помянул. Было за что… За умение охотничье. За рачение хозяйское, с младых ногтей привитое. За мастерство ратное, без коего в лихую годину ни самому головы не сберечь, ни близких оборонить. Да ещё за привычку красу мира примечать. С утречка дождичек посеял, а к полудню перестал. Для подъёма пашни – не помеха, зато радуга-дуга, пава небесная, очи радует. Пров вдохнул вольно, всею грудью. Хорошо ему дышится. Хорошо и радостно живётся на свете белом. Знатьё бы ещё, где семицветное коромысло начало своё берёт? Пров даже головой потряс: нашёл, о чём мыслить? Всё едино, как дитятя малый, не разумный!
Ты, мужик лучше вот о чём помозгуй: добре ли тебе жить на свете этом самому себе полноправным владыкой? Вон соседняя-то весь, уж и не весью прозывается – селом. Всю её с мужиками, бабами, детишками, даже, сказывают, с озёрами и лесом и уж само собою с полями и покосами под себя посадник княжий Берсень прибрал, подмял. Теперь тамошний люд не токмо на себя, но и на боярина горб ломит. На боярина, бают, даже поболе нежели на свой живот. Пров хмыкнул, не умея взять в толк, как это в страдную пору можно на чужом дворе спину гнуть? День ясный за концы не возьмёшь, чтобы его растянуть подлиннее да пошире… Солнце красное ладонью мозолистой под уздцы не ухватишь, чтоб остановить его на небосклоне. Солнышко – оно ведь не кобыла.
С другого боку ежели глянуть, так в селе может и не шибко плохо обретаться. Тамошних жителей, в случае набега хазарского на град княжеский, под копьецо никто не ставит, мечом, супротив воли, никто не опоясывает. Пока вольные хлебопашцы с погаными ратуют, ты знай себе в землице ковыряйся, да ночками тёмными с жёнкой, богом даденной, «строгай» новых работников для барина свово.
Не поглянулась такая мысль Прову-пахарю. Он даже башкой потряс, словно конь, что мух надоедливых отгоняет, и сильнее навалился на свою сошку.
- Вольному жить всё же лучше, чем в кабале, - сказал он в голос самому себе и радуге. – Правда ведь, семицветье небесное? Молчишь? Правильно делаешь. Чего зазря языком молоть.
О-хо-хо, доля мужицкая! Весна – пора трудов и всяческого беспокойства. Не приведи бог, степняк явится, пожжёт всё, пограбит. Ещё ладно, коли сразу смерти предаст. А что если в полон угонит? Участи такой Пров и врагу бы не пожелал. Правду молвить, последние шесть годков сабельки басурманские здесь не сверкали да землю-матушку кровушкой христианской не поили и своей вражьей падалью не поганили. Хоть бы и сей год таким же тихим выдался. Уберёг бы бог от басурманина, а от местных лихих людишек Пров и сам отобьётся.
Ох, кажись накаркал?!
По дороге, что пыльной лентой пролегла рядом с его деляной, мчался ездовой, лошади не жалеючи. Прова очи ещё не подводили – издаля разглядел, кого там нечистая сила несёт, никак не уронит: пострелёнок из веси соседской с известием важным прибыть изволил. Наверняка ведь гадость какую сообщит. С добрыми новостями так не поспешают.
- Дядька Пров! Дядька Пров! – голосил парнишка, сворачивая свою гнедую кобылу на поле.
- Чего орёшь, дурминушкой? – осадил его мужик, заодно ловя лошадь за узду. – Конягу спервоначалу останови. Да быков мне не пужай, пострел.
Парнишка, кулём гороховым, свалился с конской спины. Прову даже померещилось – расшибся. Ан нет… Вон уж и на ногах!
- Без седла задницу не натёр? – полюбопытствовал пахарь.
- Да, что ей сделается?! – отмахнулся малец. – Она у меня привычная. Батя мой конюхом у боярина Володаря Доброщинича состоит. А я тятьке – первый помощник! В ночное там… Или, скажем, с поручением каким, я тут как тут… И всё в нахляб.
Пров огладил тёмную, волнистую бороду и пристальней вгляделся в мальчишеское лицо.
- Так ты, стало быть, Киприана сынок?
- Он самый? – с почти взрослым достоинством ответствовал малец.
- А я смотрю на твою хитрющую рожу и всё гадаю: где я раньше её видеть мог? Теперь вспомнил. Отца-то твово я знаю. Хоть и не близкие знакомцы, но всё же… Как тебя батька-то окрестил?
- Тато Вакейкой нарёк.
- Ну, что ж большущий и важный муж Вакей Киприаныч – поздоровались, можно и о деле…
- Ой, прости глупого… - зачастил парнишка, - тороплюсь шибко, от того и без поклону. Меня Охрим – пятидесятник прислал…
Сердце Прова ухнуло в бездну:
- Неужто?.. – прошептал тихо
Вакей по-детски пальцем утёр нос и мрачно кивнул:
- Беда, дядька Пров. Всех вольных мужиков велено скликать. Степь идёт!
- Выходит – не уберёг господь. Э-эх, а как хорошо работалось! – с досадой произнёс трудник.
Худые вести принёс конопатый мальчишка. Князинька Брячислав, во граде сидючи, большую надёжу возлагал на братьев своих двоюродных, что володели столами горазд южнее, да ещё насторожу кордонную, коя по рубежам земли его расставлена была. Но у степняков головы тоже не пустые. Решили ханы поганые в сём году не трогать земли часто разоряемые. Бакшиш не тот стал. Вместо того татями ночными, тихой сапою прокрались отряды их куда как севернее. Туда, где народишко православный обжиться успел, добром оброс, детишками обзавёлся.
Быть богатой добыче! И быть полону многочисленному!
А кордоны?.. Что кордоны? Одурели богатыри от безделья. Опухли от пьянства и блуда, жеребцы стоялые. И… не доглядели.
- Степняки их даже тревожить не стали; так и прикололи копьями к девкам блудным.
- Откель ведаешь? – изумился Пров.
- Так, - отмахнулся Вакейка, - бабы брехали, те, что в дому воеводы кашеварят.
- Ну-у ежели бабы, тогда конечно…
Мальчишка от обиды стал цветом, что твой варёный рак. Да как смеет смерд сей не верить ему, сыну конюха?!
- Пестемея баяла, что Агашка гулящая, купно с другими такими же, на той стороже с ратниками забавлялась. Когда дошло… до того самого, у ей в пузе тяжесть сделалась. Она – в кусты. Там её хмель совсем поборол и сон сморил. А когда её, толстомясую, комары поедом заживо жрать начали она в избу возвернулась. А там!.. Она дёру. Тропами лесными, окольными до града добралась и ну голосить! Князь наш всполошился. Воевода дурной кровью налился. Сотник Берендей в скирде прошлогодней половы схоронился. Его там дружинники с превеликим трудом разыскали. Так, он на них шибко рассердился. Орал, что в засаду залёг, приготовился-де на ворога неожиданно напасть и тем одолеть супостата. Ему не поверили. Теперь Берендей на колу сидит, печалится. Когда меня, да ещё полудюжину бирючей за людом посылали, он ещё жив был, только разговаривать не мог. Трудно болтать без языка-то…
Волы, вдруг остановленные посреди поля, роздыху были рады по-своему, по-скотьи. Пичуги, опьянённые тёплым дурманом весны, без устали разливали по белу свету свои звонкие трели. А в душу простого трудника Прова ядовитым, едучим отваром просачивались беспокойство и мрак. И трёп мальчишеский печали лишь добавлял. Даже радуга в небе, казалось, померкла, поблёкла, видно усовестилась наряда своего яркого в дни пасмурные, дни жестокие.
- Когда в городе-то быть велено?
- К вечерней молитве. Так князь Брячислав приказать изволили.
-  О, как! К вечерней молитве… Тогда поспешать надоть. До города-то ого-го сколь вёрст?! Ты вот что, Вакейка, скачи в нашу весь, разыщи там бортника Щелкала – он у нас вроде старосты, - и всё, что мне сказывал ему передай. На лошадь сам влезешь, али помочь?
- Что я маленький, что ли? – отмахнулся Вакейка. Он вцепился в конскую гриву и прямо-таки взмыл на спину терпеливой животины.
- Добре! – похвалил Пров хлопнув натруженной ладонью по лошадиному крупу. – Осторожней будь, пострел. Последних слов Вакейка уже не услышал. Оглушительно свистнув, погнал он свою лошадь лихим намётом, страха не ведая.
«Мне бы так, - горько подумалось Прову, - но для того нужно снова мальчишкой голопузым сделаться, в детство возвернуться и забыть всё, чему жизнь научила. Невозможно это, никак невозможно». Что-то беспокоило его. Предчувствие  неясное тревожило сердце, а обозначиться никак не желало.
- Ладно опосля покумекаю, -  решил мужик, - сейчас не досуг. А ну, лодыри, давайте рассупониваться. Довольны, поди, что сей день более пахать не придётся? Но телегу всё едино вам тащить хе-хе… И меня в той телеге… до самого… Знать бы до чего?..
До родимой веси дядька Пров добрался не скоро. Вол – животина сильная, но уж больно не спешная. Так что честное воинство его заждалось. Бортник Щелкал даже рискнул пахарю выволочку учинить. Только Прову Щелкаловы вопли, что об стенку горох. Он только рукою махнул, дескать, бес с тобой – ори! Прежде чем идтить княжий живот оборонять, не худо было бы у себя в дому распорядиться. Вышате, сыну своему, Пров велел волов на луга отогнать. Коли уж допахать не пришлось, так пусть хоть скотина сыта будет. На пороге приобнял, вышедшую ему на встречу, жену, Параскеву свою ненаглядную. Утешил, как мог. По спине погладил ласково. Буркнул: « Ну-ну будя сырость, не впервой провожаешь… И не в остатний разок. Дадим отпор басурману – возвернусь. Лучше вот на стол собери, а то, как же я буду ворога одолевать на пустое брюхо. Разве что урчанием чрева испужаю». Шутка не удалась. Параскева даже не попыталась улыбнуться. Какие тут улыбки могут быть, коли муж-кормилец на смертный бой уходит. И хоть умом не глупая баба понимала, что у них, у мужиков жребий таков, а женская доля их с поля ратного дожидаться, да детишек рожать, но щемит сердце и выдавливает предательскую влагу из очей. Тут бы, по-хорошему, в голос зареветь, душу слезами облегчая, но Пров того не любит. Зачем мужа ещё более огорчать? Ведь и так не радостен. Оно и понятно, не на пир идёт – на жатву кровавую. Один бог ведает: возвернётся ли? А ежели возвернётся, не останется ли увечным? Ой, думы-думушки горькие лучше б вас не было. Не сушили б вы нутро, не знобили бы сердечко. Тем паче, что переживания такие и всегда не кстати, а сейчас и подавно. Тяжела Параскева свет Никандровна, по всему видать – по осени девка народится.
Пров поснедал сытно и начал сбираться. Порты и рубаху чистые приодел. На ноги онучи новые намотал. Лапотки обул – только вечёр сплёл, будто чуял, - в скором времени сгодятся. Старые ещё не истоптал, но словно толкнул кто, делай мол, лишними не будут. Вот и сгодились, яти степняка в душу, ежели она у него имеется! Затем облачился он в кольчужку. Она, кольчужка, хоть и не шибко казиста, однако лучше, чем ничего. За пояс дядька Пров заткнул секиру верную с рукоятью крепкой да ухватистой, и ножичек в ножах кожаных  прицепить не запамятовал. За всем за этим Параскева наблюдала хоть и пристально, но молча, а вот когда муж за копьё взялся, тут уж она носом захлюпала. Пров на неё даже прикрикнул строгости для. Баба кивнула, соглашаясь, в уголках глаз своих карих с поволокою слезинки отёрла… и не сдержалась-таки – заревела в полную мощь. Вот теперь всё правильно, всё по-людски.
«Муж на смертный бой иде!.. А вдруг не возвернётся?! Вдруг его на бранном поле нехристи саблями кривыми посекут! Стрелами вострыми утычут! Ножами, до людской крови жадными, живота лишат! Кто тогда семью оборонит? Жито взрастит? Сына в люди выведет? А кто её, Параскеву полюбит, приголубит?..» Вопросы кончаться никак не желали, и под их напором Прову сделалось, как-то особенно кисло.
- А ну хорош! – сказал, как отрубил. Но напускная грубость не помогла. Пасмурно было на душе, слякотно и гадко. Никуда не хотелось уходить из своей прокопченной избёнки. «А тесноваты хоромы, - подумалось вдруг. – Богу зарок даю, коли возвернусь новую избу срублю, попросторней. И печь сложу… с трубой!» Крепко обнял жену на прощание, даже в щёчку чмокнул неловко, будто самого себя стесняясь. Снял со стены круглый деревянный щит обтянутый тремя слоями толстой бычьей кожи (в таком любая стрела увязнет), и вышел, аккуратно без стука затворив за собою дверь.
Параскева, присев на край скамьи, тихо плакала. Свет ей стал не мил, а мысли окаянные в голове чехарду устроили. В краткое время успела Параскева и мужа пожалеть, и сына Вышату, и себя, разумеется. Представилось ей вдруг, как она одна без мужика в доме обходиться станет, и так сделалось ей страшно…
- Охти мне, – закрестилась истово, - что ж я творю?! Грех ведь такое думать! Жив ведь он. Прости господи меня, грешную.
Вот и слёзы высохли, будто жаркий ветер слизнул их со щёк румяных, после того как Душа-Параскева про себя самоё слово злое молвила, слово чёрное, тяжёлое.
- А ну поднимайся баба! - подола она команду сама себе. – У мужа твово страда ратная приспела, а у тебя вон плошки не мыты, не скоблены. Всяк на своём месте накрепко стоять должен: Пров супротив ворогов лютых, а ты, Параскева, супротив грязи в дому своём. Так от бога положено и от веку водится!
Но не суждено было мискам, стоявшим на столе, приобщиться очищающей купели. Причина на то сыскалась куда как веская.
В избе трудника Прова светло не было. С чего бы горнице быть ярким светом залитой, если в стене единственное оконце, да и то узенькое. В холодное время его бычьим пузырём затягивали. Сейчас, по весне, Параскева пузырь сняла – всё светлее, но не намного. Углы и потолок густым слоем чёрной, жирной копоти покрыты. Копоть сия, будто поедает всё ясное. Вот только с одним «зайчиком солнечным» не может сумрак совладать, с милым сердцу Вышатой, сынком единственным, родной кровинушкой. Ворвался мальчуган в тёплый морок избы, и словно осветил его улыбкой соей, искрами озорства в голубых глазёнках, цветом волос в рыжину отдающим и весельем детским не поддельным.
- Мамо! – закричал мальчишка молодым петушком. – Не серчай, не угнал я волов, - и зачастил, затараторил без роздыху. – Микитка-пастух мне встренулся, бает – корова наша, Зорька, от стада отбилась и на Чёртову луговину подалась. Микитка сего места дюже опасается, да и идтить ему туда тяжко, хроменькому. Самим скотину возворачивать придётся.
Восьмой годок мальчонке пошёл. Отцу помощник, матери – опора. Крестьянские дети взрослеют рано.
Вот и подошло к концу время горевать. Мутная волна бытовой суеты накатила: плошки, коровы, постирушки, куры, свиньи… Всех дел до самых вечерних сумерек не переделать. Зорьку вот черти куда-то уволокли?! Идтить надо искати… Параскева, со вздохом поднялась со скамьи.
- Пойдём, чадушко, поищем блудную скотину. Вдвоём-то оно сподручнее. Вот только чистый плат повяжу…
Чёртова луговина, на которую подалась блудливая корова, пользовалась славою дурною не за просто так. В годы минувшие, не освещённые светом веры христовой, находилось там капище языческое, ныне позаброшенное, но не позабытое. Приносились у подножия идолов страхолюдных жертвы, когда рожью, али молоком, а иной раз и кровушкой петушиной, или даже человеческой, коли в том нужда была особая. Скажем, наваливались на пращуров Прова и Параскевы беды лихие – глад, мор, ворог бесчисленный и жестокий: у кого тогда заступы искать? Понятно – у богов древних: Ярилы да Перуна. А они дядьки суровые, их постным маслицем не задобришь, особливо последнего. Ух, не ласков был бог! Но пришли чернецы со святым евангелием и одолели прислужников старых божеств. Предали волхвов и волхвиц смерти мучительной. Сварога и прочих заступников былого времени нарекли демонами и семенем Валовым. Капище разорили. Идолов деревянных и каменных на сыру землю повергли, и разрушить попытались. Изваяния каменные молотами тяжкими разбили; деревянные – секирами в щепу и в костёр. Жарко пылало то кострище. Старики потом сказывали, что облака небесные животы поджимали, дабы не опалило. После пепелище святой водой окропили. Вроде одолели. А через годок, глядь, а идолы-то, окаянные, по своим местам стоят, целёхоньки. Не иначе, как происки Нечистого. Он, истинно он, скаженный, народ честной пужать удумал. И напужал ведь… Начал люд ту луговину десятой дорогой обходить, опасаясь происков Князя Тишины. А скотина, яти её жидкой лозой, та наоборот, будто кто её солью-лизунцом приманивал. Вот так и повелось из лета в лето: животины в бега, хозяева – на поиски.
И слухи, слухи, слухи… Один другого страшней, один другого хуже. Есть, что старикам рассказывать внукам своим вечерами зимними, тёмными и вьюжными. Беззубые и старались… Малышня пугалась… А Параскеве теперь в такую даль идти. А на душе не спокойно: вдруг и взаправду, в том месте нечисть бродит? Повстречаешь, дурным часом, лихо одноглазое, али чугайстыря клыкастого: что делать-то тогда? Как спасаться?
У Прова, что твёрдой походкой подходил к толпе оборужных мужиков, свои мысли в кудлатой башке роились беспокойно. Времени бы чуток, сесть на скамью в тишине да спокойствии, обдумать всё, взвесить. Но где там: Щелкал, вон, аж посинел от крику.
- Тебя только за смертью посылать! Тебя, тудыт-твою… - и далее в том же духе.
Пров мрачно глянул на горлопана.
- Не надоело базлать-то? – спросил тихо.
Щелкал прекратил орать и в сердцах махнул махнул рукой, мол, что с тобой толковать.
- Вот и хорошо, - подвёл итог дед Твердила. – Седайте на телеги, добры молодцы, и поедем нашего светлого князиньку оборонять. – Дед стар и опытен, но, не смотря на преклонные лета не шибко растратил силушку и разумение. Вот каков дедуля: высок, пуза не распустил, спину не горбит, глядит орлом, к тому же единственный из всей доблестной ватаги имеет настоящий красный воинский щит и шелом с забралом. Шелом не славянской работы. Прибыл он сюда на голове бродяги свея. Голова та была зело буйной и шибко расположенной к питью медов хмельных. Вот по пьяной лавочке, свей и продул свой шлем, играя в кости с Твердилой. Обозлился он на счастливчика легко заполучившего такую полезную в хозяйстве вещь и полез в драку. Буза вышла зубодробительной, но короткой. Свей, со сломанной челюстью, угомонился под лавкой, а Твердила разжился острым мечом и тугим кошелём. Деньги тут же были честно пропиты, а меч, этой же ночью он подарил… Вот только по утру никак не мог вспомнить кому… Может тому же свею.
- Ну, с богом, бедовые! – сказал дед своё веское слово, когда телеги выкатили на просёлок. – А чегой-то Пров у нас ныне не весел? – спросил он, вроде бы ни к кому не обращаясь. – Кака така кручина гнетёт соседа нашего, а други сердешные? – Вопрос-то был задан с умыслом. Сейчас вот начнут соседушки мыслишки свои куцые в нескладные словеса обряжать, шутить возьмутся в меру своего недалёкого разумения, предположения строить, одно другого глупее да нелепее, и примутся «ржать» над шутками своими дурацкими, вот путь и покажется куда как короче. Дорожка-то далека – вёрст тридцать с гаком. А кто его мерил, тот гак? Да и саму дорожку…
Необоримое воинство общим числом шестнадцать, Твердилову наживку заглотило с готовностью похвальной. И пошли гулять шуточки с прибауточками по всем четырём подводам. Хмурому Прову поблазнилось дурным часом, что даже лошади и те над ним потешаются. Вон как ушами стригут и хвостами машут, не иначе их смех разбирает.
- Князь-то у нас озорник, - неслось окрест. – Своевольно, великого боярина Прова, из-за стола в строй поставил. Поснедать не дал.
- А там, поди, белорыбица да хлебушко пшеничнай…
- Вот почему Пров обозлился! А я-то, дурень стоеросовый, голову ломаю, причину отыскиваю, - не дал угаснуть ухарству вредный Твердила.
- То-то, что дурень, - попытался огрызнуться Пров.
- Из-за стола, речёшь?.. Что-то мне не верится. Не-ет, браты. Не такой уж наш Пров обжора. А вот по другой части… по женской…
- Так тебя от женина подола оторвали гы-гы-гы…
- С треском ха-ха-ха…
- С мясом хы-хы-хы…
- Тьфу на вас, - с чувством сказал Пров. – Я думал тут только Твердила дурак, а оказалось – все.
- И ты, выходит, тоже? – вопросил Будый, самый ленивый мужик во всей веси. Он даже на бой сбираясь не помыслил лапти обуть, так и попёрся в драной рубахе, старых залатанных портах и босой. А оборужился и того проще: у рогатины, с которой на медведя хаживают, рожон обломил – вот тебе и копьё, почти богатырское. Ну и ножик, не шибко острый прихватить не запамятовал. Вот и  народился в лесах славянских ужас хазарский.
- И я тоже, - согласно кивнул Пров, - раз с вами, охальниками, связался.
Разномастное воинство буром пёрло на подмогу пресветлому князю. Тряслись на дорожных ухабах убогие телеги. Пофыркивали выносливые крестьянские лошадёнки, привычно влача своё тягло. Балагурили мужички, облачённые как бог на душу положил. Кое-кто в сапогах и чистой одёже, но таких четверо-пятеро не более. У самых богатых, вон даже шишаки на головах или плоские хазарские мисюрки с кольчужными назатыльниками. Сабелек в дружине сей, тоже было не густо, всё больше секирки, к ним мужицкие руки привычны. Меч – тот и вовсе только у Щелкала. Хорош меч! В дорогих узорчатых ножнах покоится. А к ножнам тем ещё и сулица приторочена – копьецо малое, метательное. В воинстве святом и луки были общим числом – семь; не воинские – охотничьи, но слажены добротно, и тулы были полны стрелами. Имелся даже один самострел, только боезапасу к нему не было, так что орудие сие пока можно было использовать только как дубину.
- Зачем ты его поволок, паря? – вопрошали мужички ясноглазого парубка, на чьих круглых щеках только начал пробиваться нежный пушок – предвестник настоящей мужской бороды. Тот только отмалчивался и смущённо улыбался. – Не иначе решил на испуг взять ворога. Увидят, мол, меня добра молодца с самострелом, оторопь их проберёт. Они – струю в штаны, лапки кверху и ну о пощаде молить.
- Чего прицепились к парню? – вступился за него Пров. – Тащит оружие – не бросает и добре. А, что стрел к нему нету, так неужто княжеские дружинники пожадничают и малую толику богатырю нашему не уделят из запасов своих? – Сравнение с богатырём вогнало парня в краску. – А ты не журись, Гридя, - продолжал бывалый мужик. – Им, охальникам, только повод дай – заклюют. Никто из них ведь вспоминать не желает, каким «витязем» был в твои лета, и как сам по первому разу под копьё становился. Ты у нас теперь взрослый, раз на бой идёшь. Так, али нет?..
- Так, - буркнул Гридя, головы не поднимая.
- А коли так, - наставлял его Пров, - то и ответствуй им по-взрослому, по-мужицки. И ежели кто в зубоскальстве чуру не ведает, ты укорот давай – не бойся. Где словом, а где и кулаком. Пусть все знают: Гридя, хошь и молод, да не пужлив. Кулаки-то чай не отсохли?
- Не-а… не отсохли. Во какими батя наградил! – и парубок крепко сжал кулачище.
- Знатна кувалда! – похвалил Щелкал. – Таким приложишь – всё едино, что дубиною «приласкаешь».
- А у меня, что – хуже?! – выкрикнул кто-то. – Вона каки – любуйся!.. – и понеслась душа в рай на хромых, да стреноженных. Мужики тут же позабыли и про Гридю и про мрачного Прова. Как же о статях да об удали молодецкой языки не почесать?
Пров облегчённо вздохнул: отстали, наконец, аспиды, теперь можно и помозговать маленько, что да к чему.
- А ты и впрямь сегодня, как в воду опущенный, - тихо заговорил Твердила, лениво пошевеливая вожжами.
Пров искоса глянул на старика: нет, не насмехается дед. Серьёзен. В глазах, много повидавших, нет и тени озорства, а вот обеспокоенность есть. Не привык Твердила к тому, чтоб сосед его на ратное дело шёл, будто пыльным мешком пришибленный. – Неужто робеешь? Не в жизнь не поверю! Не водился ранее за тобой такой грех. Стряслось, что?..
Обоз шумно вкатился в сырую ложбинку. С обеих сторон просёлка густо рос молодой ивняк. Ему здесь вольготно, он сырые места ох, как жалует. Чуть подале, где землица посуше, начинался настоящий лес, там зверьё дикое от любопытных глаз хоронится и птицы гомонят. Дорожку ручеёк пересекает, через него мостки переброшены. Солнце греет. От ручья приятная прохлада исходит. Благодать! Вот только из ложбинки ничего окрест не видать. И потому беспокойно. А чего собственно беспокоиться?.. Вот тут-то на Прова озарение нашло, накатило…
- Не пойдут поганые на горд! - сказал он громко и твёрдо. – Слышите, славяне, вертайте коней, покуда не поздно.
Щелкал, изумлённо уставился на блажного соседа:
- Ты что, Пров, очумел? Да князь Брячислав с нас за такое дело живьём шкуру снимет, тоненькими ленточками, и того ещё мало…
- Не снимет, - убеждённо ответил мужик.
- Тпр-ру, родимый! – остановил Твердила своего саврасого. За ним встали и остальные подводы. Ополченцы удивлённо переглядывались. Никак не могли в толк взять: что стряслось, и какая муха укусила, всегда такого рассудительного Прова? Бортник  Щелкал даже руку к сулице потянул и глазами засверкал недобро.
- Нешто решил ты народишко к смуте подбить? – молвил он грозно. – Не бывать тому! Не жили в нашей веси изменники и не будут.
- Остынь, Щелкал! – крикнул кто-то с задней телеги.
- Вот-вот, - подал голос разумный Твердила, - убери ручонки от оружия, мил человек, больно они у тебя шустрые. Не доглядим – быть беде. А ты, Пров, не тяни кота за те штуки кои у него под хвостом растут, коли надумал что – излагай, да покороче. А мы уж всем миром порешим, что делать: то ли вертать до своей хаты, то ли тебя пеленать и пред светлые княжьи очи представлять, как охальника власти и смуты зачинателя. Ты только будь добёр, уясни – здесь одним правежом не отделаешься. Щелкал тут совершенно прав. И мы все за просто так на дыбе рядом с тобой висеть не хотим. Смекаешь?
Оглядел хмурый Пров построжавшие мужичьи лица, почесал маковку, и, вздохнув тяжко, повёл такую речь:
- С той поры, как получил я весть горькую о набеге басурманском, что-то покоя мне не давало, только никак я не мог понять, что именно. А тут вот осознал…
- Не томи, - поторопил его Будый, древко рогатины своей поглаживая.
- Девка гулящая меня тревожила.
- Кто о чём, а вшивый о гребешке! – воскликнул Щелкал. – Нашёл время про гулён рассусоливать!
- Цыц! – прикрикнул Твердила. – Продолжай Пров.
- Вакейка мне сказывал, что девка в город прибегла и про ворога рассказала. С того весь шум и начался
- Ну и что с того? – не унимался Щелкал. – Малец и мне тоже самое говорил.
Пров ладонями растёр лицо и выпалил:
- Да где ж вы, крещёные видывали бабу, что умела бы бегать быстрее лошадей хазарских?!
Тяжкое молчание было ответом Прову. И повисла тишина над лощиною. Тишина недобрая, гнетущая. Казалось, даже птахи умолкли, и ветерок весенний дуть перестал. Всё замерло. Всё дыхание затаило.
- Что ж получается, мужики? – робко спросил Гридя. – Никак в толк не возьму…
- А то и получается, - мрачно заговорил Щелкал, - что голова у нашего Прова – не котёл дырявый. Верно он скумекал, а, крещёные? – И ответил самому себе. – Верно!
И Твердила, огладив бородищу свою седую, сказал веское слово:
- Уж, коли девка, та, до города добраться умудрилась, так хазарские-то псы до стен его много раньше дошли бы… ежели б хотели. Вертай назад, мужички. Чую, будем мы кровавыми соплями у родимых порогов утираться.
Легко вымолвить «вертай», а попробуй сие спроворить на узком просёлке, в сыром и грязном кандырепе, где шаг в сторону ступил и увяз прочно, надолго.
Одну, затем другую телеги, с грехом пополам, развернули, а дальше всё пошло наперекосяк. Ездовой сгоряча вожжою дёрнул, лошадь послушно шагнула да и провалилась в вязкий ил, оставшийся здесь после весеннего половодья. Мужички, принялись было всем скопом бедную скотинку из западни вынимать, да не вышло… И не потому, что у них силёнок не достало, а потому, что время, им судьбою отмерянное, на исход пошло…
На вершину холма выметнулся маленький всадник на разгорячённой лошади и заголосил. Слов мужики не разобрали. Да разве в словах дело? Старался мальчишка внимание их привлечь, об опасности упредить, и получилось у него. Значит, не зря он прожил на земле свой короткий век. Устремив взоры свои на зеленеющий взгорок, увидели мужики, как взмахнул он руками в остатний разок и, опрокинувшись навзничь, повалился с конской спины, подобно тряпичной кукле. Не падают так живые. Падают так только мёртвые.
- Прощай, Вакейка, - прошептал Пров, узнавший пострелёнка, принесшего утром дурную весть. – И спасибо тебе – упредил. А ну руби оглобли, режь вожжи, православные, - заорал он в полную силу. – Коней отгоняй, а телеги на бок заваливай. Хоть на краткий миг, но задержим ворога. Стой! Куда, оглашенный? – последние слова были обращены к молодому Гриде, которого дядька Пров успел ухватить за ворот рубахи.
- Так… малец упал… Может зашибся? Пособить надо, - залопотал парубок не осознавший ещё всего случившегося.
- Не поможешь ты ему ничем, - мрачно изрёк Будый, - стрелой его зашибли.
- Кто? – округлил глаза Гридя.
- А вот они, - кивнул дед Твердила в сторону пригорка, на который неспешно выезжали раскосые всадники в полном вооружении. Не торопили они своих низкорослых, мохнатых лошадок, шли мелкой рысью, а на самой вершине, так и совсем останавливались, в ряд выстроившись. А затем во второй… И в третий…
- Сколько же их? – одними губами спросил побледневший Гридя.
- Да не шибко густо, - ухмыльнулся бывалый дед. – По всему видать не большая орда к нам в гости заявилась, а малые разбойные отряды.
- На нашу долю хватит! – ни с того ни с сего взъярился Будый. – Чтоб их леший берёзовой оглоблей!.. Их же тут поболе полусотни будет. Тикать надоть, мужики, не то порубают нас, нехристи.
Никто не поддержал струсившего лодыря. Молча стояло русское воинство, уразумевшее, что бежать ему никак не можно. Позади старики седые, отцы с матерями, жёны любимые и не очень да ребятишки сопливые, которых раньше бывало крапивою стегали за детские проказы и шалости, а теперь… А что теперь?..
Стоять здесь в сыром логу покуда силы есть!
А когда они кончатся всё едино стоять, даже мёртвому. Потому что пока они здесь держатся, там, во вдруг ставшей недосягаемой, веси – живы. Все живы…
На вершине холма хазары, вдоволь наглумившись над столь малочисленным супротивником, неспешно начали перестраиваться в боевой порядок. По обочинам дороги топко – полумесяцем в охват не пойдёшь. Придётся длинной килой в проклятущий лог втягиваться и добывать победу в жаркой рукопашной сече, потому как мерзкие русичи телеги на бок опрокинули и за ними схоронились, а сверху, для пущей надёжности, щитами укрылись. В единый раз их стрелами не выбить, а время терять нельзя, оно сейчас на хазар шибко обозлилось и торопит не милостиво. Князь-то во граде своём не век отсиживаться будет. Сегодня-завтра сил подкопит и пойдёт по своей земле, как опытный охотник за лютым зверем. И выследит. И догнать может. Для хазарина подобный исход плох. Ни полона тебе, ни славы. Только меч харалужный промеж рёбер. Ай-ай-ай, как нехорошо! Белы девки – хорошо, сладко. Рабы тоже не плохо: должен же кто-то ленивого степняка обрабатывать? К тому же их продать можно своим ли соплеменникам, в далёкой ли Кафе – разбойнику всё прибыль. А вот русская рать… бр-р-р… шибко больно дерётся!
И потому выстроил своих бойцов Ямгурчей-бек, и сказал своему доверенному Кончаку: - «Вырежи поскорее русских свиней, чтобы мы начали ласкать их жён, не дожидаясь вечера». Коротко кивнул доблестный Кончак – в знак повиновения. Приложил правый кулак к своей груди – в знак почтения. Свистнул пронзительно. Вскрикнул гортанно, и повёл удалых Алегама, Баймура, Гемябека, Едигера и ещё два десятка багатуров в атаку на лапотников, рискнувших по глупости своей великой, встать на пути непобедимого Ямгурчея.
Заприметив в рядах вражеских движение да перемещения, предвещавших скорую битву, запрокинул дядька Пров свою умную голову и устремил взор свой на небушко.
- Чего уставился? – поинтересовался грубиян Твердила, который ни разу в жизни перед боем труса не праздновал, а коли и боялся, так виду не подавал. – Али ужо в рай засобирался? Ежели так, то ты всё ж погоди чуток. У нас тут, вишь, работа приспела.
Пров башкой мотнул отрицательно: нет мол, к господу покуда рановато; глаз сощурил, и сказал, ни к кому не обращаясь:
- Тучки вон по небу ползут, видать к вечерку опять дождичек натянет. И радуги нет…
- Ты к чему про радугу-то?.. – спросил кто-то из соратников.
- А ни к чему, - отмахнулся Пров. – Хотел узнать, где она начало своё берёт, да видать не судил господь…
И тут хазары двинулись в атаку, а «наихрабрейший» Будый, бросив свою чудо-рогатину, пустился на утёк.
               
                *       *       *

Вообще-то побродить по лесу в ту пору, когда весна-красна ещё не насмелилась переродиться в лето, Параскева любила. Чего ж не любить, когда кругом такая благодать? Цветочки яркие первым мёдом пахнут. Травы ещё не высоки – ходить не мешают. Опять же гнуса нет, и солнце ласково греет, а не печёт, на людей за их грехи осердясь. Вольно жить. Вольно и радостно. Даже тревога за мужа, хоть и не ушла совсем, но отступила на шаг, и уже не так больно язвила женскую, чувствительную душу. Прислушалась к себе Параскева-краса, да и вознесла молитву небесам за успокоение, и даже не забыла сказать «спасибо»  блудливой Зорьке. Не её б похождения, сидела б сей момент баба в прокопченной избе, скребла бы опостылевшие «черепки» и поедом бы себя ела, от беспокойства изводясь. А сейчас идёт Параскева под зелёной берёзовой сенью и мнится ей, будто и нет никаких бед да забот, окромя сбежавшей коровы да расшалившегося сына. Вон как бегает и скачет, не подвернул бы ненароком ногу…
- Ты бы не носился так, запалошный! – попыталась она унять, не в меру развеселившегося сына, но сделала это больше для прилику, чем по острой нужде. Мальчишка сие почуял и к требованию матери остался глух. Его ведь тоже можно понять, ежели попался на пути зазевавшийся бурундук: как тут устоишь? Ноги-то сами несут, через ямки да валежины перепрыгивая. Тут бы не отстать от них, а то убегут в лесную глушь, ищи их потом, на пузе между муравейниками ползая.
Зловреднющий бурундук, полосатый насмешник, улизнул-таки от неуклюжего человеческого детёныша. Стрелою взметнулся зверёк на вершину берёзы. Уцепился за тоненькую веточку, и оттуда, с высоты недосягаемой, застрекотал, заверещал издевательски, на весь лес осмеивая незадачливого «охотника».
- Убёг! – в сердцах замахал ручонками Вышата. – Как есть убёг. Твоё счастье, что недосуг мне сей день, а то бы я и на дерево влезть не поленился.
Параскева усмехнулась:
- А за какой такой срочной надобностью?
- Да просто… - пожал плечами Вышата.
- Ты лучше корову выглядывай, может, увидишь её, где… Чёртова-то луговина вот она, рукой подать.
Мальчишка завертел стриженой головой, не столько, чтоб Зорьку высмотрить, сколько для того, чтобы самому удостовериться в близости нехорошего, таинственного места. Права оказалась мать – от луга с идолами, их отделяла лишь узкая полоска жиденького кустарника. В просветах вон лики страшные виднеются, а самого большого…
- Вон она, мамо! – завопил Вышата. – Скотина наша, худая. Нажралась и дрыхнет себе.
- Где, где?.. – зачастила мать. – Что-то не угляжу её никак.
- Да вон, в ногах у Ярилы разлеглась.
- Ага, кажись, она. Ну, беги, поднимай, лежебоку. Да хворостину-то прихвати, сгодится.
Вышату дважды просить не нужно. Мгновение – и нет его рядом. Вон уже мчится по поляне, только пятки сверкают. Параскева плат на голове поправила, да и сама на капище ступила, не столько по надобности какой (с коровой Вышата и сам совладает), сколь из любопытства. Давненько она здесь не бывала, почитай с детства. Сколь зим с той поры минуло? Поболе дюжины. А детский страх перед ликами деревянными да каменными не ушёл – задремал лишь, а вот теперь проснулся и напомнил о себе. Вот идёт она по молодой траве, первые цветочки топчет, а на душе свербит, и очень хочется зажмуриться и пуститься наутёк, как во времена невозвратного детства. Не-ет не побежит сейчас Параскева. Нельзя ей – больно чрево тяжело. Да и с какой стати сигать ей подобно зайчихе от истуканов древних? Они ей ни разу ничего плохого не сотворили. А что деды баят, так это их дело, к тому ж старость глубокая, она ведь ума не прибавляет, сколь годами не кичись. «Может и боги древние тако же, как и старики наши из ума повыживали, - неожиданно для самой себя помыслила Параскева, - вот их молодой бог и низринул. А они теперь в обиде на него и на весь люд христианский».
- Что-то понесло тебя, баба, - сказала она в голос, - в края несусветные. Дело надо делать, а ты о божьем промысле вдруг задумалась. Не твово ума сие. Богу богово, а тебе  Параскева свет Никандровна надо корову в стадо вертать.
Вышата при помощи окриков и незаменимой в таких случаях хворостины уже гнал Зорьку по направлению к лесу. Полдела сделано. Осталось околок пересечь, через речушку узенькую по мосткам перейти, а там и до пастбища не далече. Однако не привелось матери с сыном вернуться домой, в сей злополучный день. Только подошли они к краю капища -  вреднющая Зорька встала, как вкопанная. Упёрлась всеми четырьмя копытами в землю и ни шагу вперёд. Уж её и уговаривали, и ладонью били, и хворостину о её хребет измочалили – стоит, подлая, только рогатой башкой мотает. Параскева в конец обозлилась. Да, что сегодня за день такой проклятый?! За какое дело ни примись – всё колом.
- Вот возьму сейчас дрын побольше да потяжелее, - пригрозила рассерженная баба, - и выхожу тебя хорошенько. Сведаешь тогда почём нынче на торгу кусок лиха!
Обычно незлобивая Параскева и впрямь готова была осуществить угрозу свою. Даже нагнулась и сушину с земли подобрала. А вот в дело пустить её не сумела…
- Мамка, затеребил её за подол, вдруг притихший Вышата, - глянь туда.
Параскева хотела отмахнуться, и даже прикрикнуть на сынка - уж шибко много раздражения в ней накопилось, а раздражению, как известно выход требуется, но, что-то в голосе Вышаты заставило её сдержаться на единый миг и посмотреть в ту сторону, в которую сынишка пальчиком своим указывал. Посмотрела Параскева и ахнула почти беззвучно. Забыла она сразу и про корову свою и даже про мужа любимого, что на битву отправился. Помнила мать только про Вышату, которого быстро упрятала за спину свою. Малец тут же выглянул у неё из-под локтя:
- Мамка, а кто… - попытался спросить он в полный голос, но твёрдая материнская рука накрепко зажала ему рот.
- Тише, дитятко, тише, - горячо зашептала побледневшая Параскева. – Господи! – взмолилась она со слезами, - Что ж это свалилось-то на нас? Мало беды было, так ещё и чугайстырь…
 
                *       *       *

Снова поднялись на вершину холма хазарские всадники, только не было на их скуластых лицах былого веселья. Зато явственно просматривался не малый убыток в их числе. Внизу, на расквашенной лошадиными копытами дороге, а проще сказать – в грязной жиже, остались лежать недвижимы удалой Алегам и бесстрашный Баймур, а рядышком с ними ещё дюжина храбрых батыров. Ох, и огорчился бек Ямгурчей. Он в своей орде и так-то не в великом почёте был. Не рыба, не мясо – разбойный человек, к тому же не шибко удачливый. А что про него сородичи теперь скажут? «Совсем плохой Ямгурчей сделался. Лапотников побить не сумел. Хвастун Ямгурчей-бек! Хвастун и враль!» Вот какие слова про него скажут и будут правы! Разве можно допустить подобное? Никак нельзя! И потому соизволил бек с седла сойти, и лично, своею сабелькой, плашмя, лупить негодного Кончака осмелившегося явиться пред раскосые очи своего бека, по бритой и бестолковой голове. Плохой Кончак. Совсем плохой! Коня потерял. Шапку потерял. Глаз потерял. Не багатур – баба! Не слушал разбушевавшийся Ямгурчей оправданий своего, теперь уже бывшего, доверенного десятника. Разбил в кровь его никчёмную голову, и снова послал в бой, как есть – без коня.
Поплёлся Кончак пешим ходом честь свою воинскую возвращать, а перед единственным уцелевшим глазом всё стояли, как на яву картины недавней сечи…
Вот он, гордый воитель, щитом отражает стрелы глупых урусов. Вот его конь первым достигает проклятых телег. Вот поцелил Кончак одного из врагов. Тот смерть свою не зрит, занят шибко – выбивает дух из невезучего Алегама. И ведь до чего проворен – успевает ещё и копьецо короткое метнуть, прямо под подбородок ротозея Баймура. Но здесь настигает его кара. Рука Кончака тверда. Глаз – верен. Теперь валяется нечестивый урус в жиже премерзостной, а из шеи его торчит копьё хазарское.
Так будет со всеми!
Но, что это?.. Валится под Кончаком его верный конь. Оплошал всадник – не углядел, совсем ещё молодого уруса. А как его углядишь, когда какой-то старый (ой некогда для него слова подходящие подбирать)… Кончака норовит, оглоблей из седла вышибить. Щитом прикрылся стрелянный степной воин. Сдержал крепкий удар, а сабелькой снести голову юнцу не успел. Младень резв оказался. Самострелом, аки дубьём коню по ногам ловко ударил. Нету больше у Кончака коня. Обезножен он. Сломал ему поганец урус обе передние бабки. Но ловок Кончак, падать с детства обучен. Миг – и он на ногах.
Порубить обидчика!!!
Но и здесь промашка вышла. Оказался молодой урус не робкого десятка. Будь он чуток поопытней, тут бы Кончаку и смерть пришла. А так… Ох, лучше всё же смерть! Бугай урус так в хазарский щит вцепился, что чуть руку не оторвал бывалому, много раз битому хазарину. И вот орёт дурминушкой бесстрашный степняк, да не от удали или злости, а отболи и ужаса. Так ведь заорёшь, когда тебе глаз кулачищем вышибают. Больше ничего не помнит Кончак. Оторвал от него ураган боя шального уруса. И спешно бежал несчастный вояка, кое-где даже и на четвереньках, вслед за своими соплеменниками, кои оказались более удачливыми и умудрились сберечь своих лошадей. Освистали его урусы, и даже добивать не стали, то ли стрелы пожалели, то ли побрезговали.
Кипят чёрные страсти в тёмной душе батыра. Мысли жестокие теснят из нутри череп. Плохо без шапки, голова того и гляди, лопнет, а лисья, как никак лысину по кругу сдавливала. Хорошо помогала. Надо вернуть. А щенка урусского, саблею своею так мелко порубить, чтоб даже воронам кусочка заглотить не осталось!

                *       *       *

Совладав с первым бешеным натиском хазарских татей, оставшиеся в живых русичи отдыхать не стали. Не до отдыха тут было. Поганые одну телегу в щепу разнесли, вторую умудрились на обочину оттащить. Путь-то для них почти открыт был. Будь вожак их чуть посмекалистее, послал бы он своим воякам ещё десяток бойцов в помощь, тут бы славянам и конец пришёл.. Да по всему видно не великий военачальник сей отряд возглавляет. Так – вор и убивец. От того обороняющимся чуток легче, а кое у кого даже смутная надежда появилась. Не на собственное спасение. О нём никто и не мыслили. Вдругорядь пойдут хазары и всё – сложат русичи свои не шибко буйные головы. Но кое-кто кое о чём подумывал. О том, что может не совсем опаскудился удравший Будый. Может, успеет он до веси домчаться (страх-то, он говорят, бегу шибко способствует) и упредить тех, кто там остался. Чтоб не достались в полон хазарину бабы да детишки малые, чтоб померли старики каждый в свой час, а не по произволу вражескому. Вот и тащат Пров и старый Твердила телегу обратно на дорогу. А Гридя вкупе с другими мужиками Якуном да Зуболомом, Доброщином да Евстратом всеми теми, кто остался от честного воинства, относят павших подалее, чтоб тела под ногами не мешали. Просят живые прощения у мёртвых за то, что не могут схоронить их по-христиански, а оставляют без погребения.
Молчат ушедшие.
Молчит Щелкал – не по доброму «уговоривший» двух хазар в ад отправиться и вражьим копьём упокоенный. Молчат Лугота и Огнив. Молчат Зеремей и Хоть Григорович. На век угомонились два буйных брата Булгак и Патрикей. Непривычно тих развесёлый Щур.
Оставили мужики земную юдоль. Кто отмаялся. Кто отлюбил. Кто отрадовался. Но все и каждый взяли с поганых кровавую виру за свою загубленную до срока жизнь и за свою смерть, примчавшуюся в край русский незваной, непрошеной.
- Ну вот, - сказал Твердила, тяжело отдуваясь, - поправили, стало быть, наш детинец.
Пров, навалившись на утыканную стрелами телегу, только хмыкнул.
- Слышь, Пров, - вдруг зашептал дед, - младеня-то жалко. Посекут ведь заодно с нами, а он почитай и не жил. Может, спровадим его куы ни будь подалее.
Дядька Пров внимательно посмотрел на Гридю и ответил:
- Добром не пойдёт, вон, сколько лютости во взоре, прям зверь.
- Правдой не пойдёт, - насел дед, - мы кривдой попробуем.
Пров плечом отпихнулся от подводы:
- Давай сначала правдой, старче.
Дед согласно кивнул:
- Гридя, подь сюды!
Парубок обернулся на зов, но идти не поспешил, кивнул только, мол, сейчас… Задержался он, почти мальчишка за краткий миг ставший зрелым мужем, у скорбного ряда погибших. Слезы не ронял. Губами не трясся. Прошептал, что-то слышное только павшим да богу, перекрестился и только после того направился к Прову и Твердиле, по пути зачем-то подобрав в дребезги разбитый самострел.
- Чего звали, мужики? – обратился он к старшим на равных, но не сдержался чуток и совсем по-детски пожаловался. – Вот, о басурманскую клячу поломал. Так и не довелось пострелять.
- Брось ты его! – скомандовал дед. – Тут дело сурьёзное, а ты безделицу жалеть удумал.
- Чего стряслось-то опять? – непонимающе уставился на Твердилу Гридя.
Пров решил, что приспела пора ему в разговор вступить, а то прямой, как славянский меч, Твердила, запросто всё испортить может.
- Ты мне ответь, - начал он, - Будому доверяешь?
- Что за глупости?! – воскликнул Младень. – Как можно трусу и изменщику доверять?
- Тогда придётся тебе наше поручение справить.
- Какое такое поручение? – насторожился Гридя.
- Беги в весь! – выехал, как из лесу на лыжах, неугомонный дед.
Вот где юность своё взяла: и губёнки затряслись, и нос захлюпал, и даже не прошеные слезинки в уголках глаз появились.
- Вы, чего?.. – Гридя даже отступил на шаг. – Вы, чего, мужики? Вы меня прогнать хотите? Вы меня… Вы… - младень не находил слов от возмущения. – Вы меня домой спровадить решили, под мамкин подол. Не пойду!!! Я вам не Будый. Я ворогу спину не покажу. Я…
- Всё, паря… - остановил разошедшегося не на шутку Гридю, разумный Пров, - пошумел и будя.
К спорящим подтянулись остальные ополченцы. Они-то уже смекнули к чему весь сыр-бор. Как тут не понять: поганые на холме суетятся, вот-вот на приступ ринутся. Что тогда с парубком будет? То же, что и со всеми – убьют, да и вся недолга. Спасать надо Гридю от хазар, а больше от себя самого.
- Якун, - обратился к одному из подошедших Гридя, - хоть ты им скажи. Ну, что я хуже всех дрался, али труса праздновал?
Якун бородищу свою кучерявую огладил и молвил веско:
- Ты, сынок, не кипятись лишнего, успокойся. – Гридя тут же набычился. Не по нраву ему пришлось такое вступление. А Якун продолжил: - Пров правду говорит: Будый – сволочь, нет ему веры. Он может, где ни будь в лесочке затаился шкуру свою оберегая, а мы здесь не вечно простоим. Сметут нас супостаты. Не велики мы числом. Раненые есть. Стрелы на исходе. Да и устали мы, чего греха таить. Никому из нас до веси не добраться. Никому, оставшихся там не упредить… окромя тебя, Гридя.
Младень голову опустил. Видно было по всему, что не убедили его слова старшего и опытного. Не убедили, но лишили возможности спорить. Всё, что ему сейчас наговорили, он и сам понимал. Вот только умом понимать – одно, а сердцем принять – совсем иное. Но времени на раздумья ему не дали.
- Поспешай, Гридя, - молвил Пров. – Поспешай, родной. Ежели не успеешь ты, что тогда выйдет?
Гридя утёр рукавом слёзы:
- Выйдет, что зазря мы… вы тут…
Пров ободряюще приобнял парня за плечи:
- Ты безоружным-то не ходи. Бери, что тебе сподручнее – лук, либо меч, и с богом.
Парубок шмыгнул носом:
- Мне бы секирку да ножик, свой-то где-то в свалке обронил.
- Секиру возьми мою, а нож тебе Твердила даст. Но бери не просто так, а с уговором…
- С каким?
- Ежели бог судит встренуться – всё вернёшь в целости.
Гридя даже заулыбался:
- Верну, дядька Пров, как бог свят, верну!
- Вот и славно, а теперь беги паря. Да шибче беги, не оглядывайся!
Парубок приладил к поясу ножны, крепко сжал рукоять секиры и припустил во весь дух. Однако на холме остановился. Не надолго. Только для того, чтобы обернуться, бросить взгляд последний на остающихся мужиков, запомнить лица их. Потому как яснее ясного было – увидеться им более не суждено.
- Авось да уцелеет кто? – прошептал Гридя. – Авось… - больше он решил не останавливаться. Но вышло всё по иному…
…Сеча с хазарскими стервятниками была короткой. Скопом они навалились на русичей. Числом и одолели. Не сносить бы Прову головы, кабы не Твердила. Никогда ещё в жизни своей не видывал дядька Пров, чтоб так дрались. Померещилось ему даже, что и не дед дерётся, а кто-то другой молодой, дерзкий, яростный и умелый. Сабелька булатная в стариковских руках своею жизнью жила. Твердила успевал одному степняку живот отворить, от второго увернуться, да ещё и своих поддержать словцом острым. Басурманам тоже доставалось. Брань из деда так и пёрла. А когда полегли русичи, и остались лишь Пров да старичина, подобрал Твердила с землицы чьё-то копьецо, обернул лицо своё к соратнику, сжимавшему в руке меч погибшего Щелкала, и шепнул тихо, одними губами: «Беги». А завидя, что медлит сосед его, заорал в голос:
- Беги!!! В лесок беги. Оне конные, в заболоченном лесу не догонят!
И Пров побежал. Походя, подобрал чужой лук, забросил его за спину. Полупустую тулу подхватил на бегу, повесил на плечо – сгодится. А потом по кочкарнику в ивовые заросли. Надо было бы и дальше нестись подобно туру во время гона, но Пров остановился. Не достать его теперь конным, а вот он их может…
Твердила уже упокоился, грудью приняв две стрелы и копейное жало. Степняки споро потянулись вон из лощины, а дядька Пров воткнул в землю меч, чтобы руки освободить, и медленно достав из-за спины лук, наложил на него стрелу.
- Не ратник я, - проговорил он вслух, - но охотник не последний. – Первой своей целью он избрал того хазарина, которого Гридя покалечил. Легко его было узнать – вон шуйца, как плеть болтается. Но, подумав чуток, решил Пров выбить, кого ни будь поздоровее да поопаснее. Две стрелы – два убитых степняка. – Первый за Вакейку малого. Второй – за Твердилу старого, - сказал Пров. – А за остальных, я с вами, шакалами, позже посчитаюсь, коли бог даст. А он даст, никуда не денется! – с такими словами мужик растворился в знакомом с детства лесу, поскольку засвистели вокруг хищные стрелы, отыскивая невидимую жертву, а превращаться в ежа иглами утыканного, до поры до времени, Пров не желал. Не для того Твердила сам костьми лёг, а ему жизнь продлил, чтобы он подобно дурню, её сам же и порешил. Не бывать тому, покуда все долги не оплачены.
Спорым охотничьим шагом двинулся Пров к родимой веси.

                *       *       *

Ежели и надеялся кое-кто из мужичков, принимавших смерть жестокую в сыром кандырепе на то, что семьи их упредит сбежавший Будый, то только по той простой причине, что живому человеку, на что-то надеяться надо. Но большой веры деревенскому лодырю не было – и правильно. Будый, так споро смазавший салом пятки, далече не побежал. Через пригорок перевалил, на второй взобрался и, там, в кустах притаился, ожидаючи, чем всё дело закончится. Впрочем, он ведь заведомо знал – соседям его против силы басурмаской не устоять. Прорвутся поганые скоро. Нахлынут на весь, пограбят, понасилуют. Может статься – на пастбище нагрянут, поскольку оно не далече, и из веси, пасущийся скот очень даже хорошо виден. Ну, угонят они стадо. Заарканят людишек в полон. Кто из русичей здоровьем слаб или годами стар, тех саблями кривыми посекут. А затем и уберутся восвояси.
«Поди и не заночуют даже, - рассудил про себя Будый, устраиваясь поудобнее под берёзою, чтоб значит корни рёбра не давили и дорога видна была. – И то, чего им тут собственно задерживаться – русской рати дожидаться? А вот, когда уйдут, лихоимцы, я и объявлюсь. Для тех, кто каким либо случаем, али чудом уцелеет, сложу байку покрасивше да поскладнее. Можно даже себе немножко крови пустить. Порезать там руку, а не то и скулу, мол, в бою побывал, не абы где. И далее себе жить поживать, да добра наживать. Ведь не под метёлочку хазары всё выметут, чай и мне, сирому, из соседского барахлишка чего ни будь перепадёт, где одежонка, где жито с горохом… Вот оно и ладно будет». Непутёвый, непотребный человечишко даже возмечтал, что после набега он жить будет даже лучше прежнего. «Неужто у соседушек моих на чёрный день ничегошеньки не припрятано? Черти-то узкоглазые, они ведь нахрапом, на скорую руку, что очи их жадные углядят, то и заграбастают. А мне-то куда поспешать? Я не торопко, не ходко похожу, поищу…» Размечтался Будый, как славно он заживёт, ежели сыщет, чью либо кубышку с медяками, али с рублями, а не то и с полновесными гривнами, а ведь может ещё и такой случай выйти, что обнаружатся чистые куны. Вот, где богатство-то! Будый заулыбался, бородёнку реденькую затеребил, орлом гордым окрест обозрел. Вон, как вознёсся человече под берёзой сидючи, от врагов и от своих хоронясь. Только вот, возьми да обозначься в его не самой мудрой головушке одна неприятная мыслишка: «Откуда бы в их забытой богом веси взяться гривнам да кунам? Чай не купцы в ней проживают, а пахари и плотники». Тут уж Будый, грёзы свои отстаивая, даже с самим собою в спор вступить не устрашился:
- Не купцы, говоришь?! – выдал он в голос. – А Щелкал, как же?.. Он ведь кто?.. Он - бортник! Сколько мёду в запрошлом и в прошлом годе в град свозил, и продал с хорошим прибытком! А Пров?... О нём тоже забывать не след. У него, окаянца, и рожь родится, и ячмень. Он ведь тоже всё это добро не по ларям гноит. Он ведь со всего своего большого подворья прибыток не малый иметь должон. Обязательно должон! Неужто они, поганцы, всё поистратили, и ничегошеньки не припрятали? – обеспокоился мужичишка. Но тут же, унимая волнение душевное и колотьё сердечное, убеждённо произнёс: - Не могёт того быть! Есть кубышки! А коли они есть… Обожди, обожди… - вдруг зачастил он. – А это кто там ещё, так шибко поспешает?
Языком Будый молол, конечно, много, в мечтах своих забредал вообще бог весть куда, но за дорогой следить не забывал. И углядел, душа дерюжная, молодого Гридю, что бежал со всех ног, дабы успеть упредить, спасти, уберечь… Ох и не по нутру пришлось увиденное трусу и предателю. «Чего удумали, - тяжко заворочалось в его голове, - бирюча послать. Оно может и ничего, душеньки христианские спасти – дело благое, но ведь таким побытом весь народишко и про меня, грешного прознает. Не видать мне тогда своей… - он именно так и подумал, «своей», - кубышки. А быть мне поругану, всем миром битому. Быть мне изгнану и влачиться по свету белому с сумой залатанной, а то и вовсе без оной. Христа ради подаяние вымаливать! Не бывать тому!!! – твёрдо решил отщеп рода людского. – Через стыд переступил, и через кровь переступлю. Одним грехом больше – беда не велика, а позору вовсе не будет. Потому как некому будет о позоре моём правду честному люду поведать».
Христианство на Руси ещё молодо совсем. Только-только корешок пустило. Ещё не покрылись пылью и паутиной времена, когда славяне истово верили в старых грозных богов, и не верили в судьбу и предопределённость. «Какая, к лешему судьба! – воскликнул бы прадед того же Будого. – Сам человек в ответе за себя и за дела свои!» Но Будый уже не таков. Наслушался он попов и потому…
- Бес искуситель к чему приводит? – ворчал он, выбираясь из придорожных кустов. – Грех тяжёлый приходиться на душу свою принимать. Всё зло от Сатаны и приспешников его. Не терплю бесов, а куды от них, мерзопакостников денешься. Сильны они, враги рода людского. Никакой возможности нету бодаться с ними. В пыль сотрут и только рады будут. Долго придётся отмаливать содеянное, но, видать, такова судьбина моя. Что на роду написано, того не обойдёшь и на кривой кобыле не объедешь. Куды так поспешаешь, паря? – остановил он подбежавшего Гридю. – Вон аж запыхался весь. Погодь маленько, охолонь, а то, дурным часом и запалиться можно.
Остановился младень. Глянул на не весть откуда взявшегося беглеца с подозрением, с недоверием явным. Рукою поудобнее топорище перехватил, потому как дюже не понравился ему мечущийся взгляд Будого. К тому же мнётся чего-то, испарина на лбу выступила. Да и с голосом, что-то не то: шибко сладкий голосок у предателя, что твой елей. И пальцы… Пальцы, так и тянутся к рукояти ножа. Всё Гридя взглядом охватил, а умом своим понял: с места сего, проклятого, уйдёт только один из них.
- Не заступай тропу, иудино семя, - угрожающе проговорил парубок.
Будый слегка опешил. Не так всё пошло, как ему думалось-мнилось. Ведь зелен Гридя: чего, казалось бы, проще к такому лопушку со словесами цветистыми поближе подойти и ножичек аккуратненько под самое сердце сунуть. И всё. Ни крику тебе, ни писку, и даже крови лишней не будет. А поди ж ты, как оно всё обернуться надумало! Насторожился, сопляк, набычился, того и гляди секирою махать начнёт, дубина стоеросовая. «Дубина» про те помыслы Будого, недавнего соседа своего, а ныне врага непримиримого, ничего не знал, однако настроен был решительно. Не выветрился из головы его угар боя с иноплеменниками, не покинула душу его безумная ярость. И не было в сердце его страха перед человеком преградившим путь… И тем паче не было жалости.
- Уйди, - повторил Гридя, приподнимая секиру
Странно повёл себя его супротивник. В драку не кинулся, но и с дороги не ушёл, только начал поглядывать куда-то вдаль через плечо парня, даже на носочки привстал, поскольку парубок был росту не малого, куда как выше коренастого Будого. Гридю так и подмывало обернуться и посмотреть: что же такое увидал за его спиной подлый человечишко? И обернулся бы обязательно, кабы не опасение, что плутует вражина, внимание хочет отвлечь, чтобы, значит, без помех спровадить его в райские кущи мёд и пряники трескать.
- Знаешь, что? – вдруг бросил парубок Будому, - Решился я-таки…
- На что? – удивлённо уставился на него, лихоимец.
- А вот, на что!.. – выпалил Гридя, ловко прокручивая секиру в деснице своей, дабы пришёлся удар её не остриём, а обушком. Тем обушком и «поцеловал» сообразительный младень морщинистый лоб непутёвого соседа. – Так-то оно лучше будет,- сказал он, глядя, как безвольно осел на сырую землю его супротивник. – И путь себе расчистил, и душонку, хоть и подлую, но одной со мной веры, собственноручно не загубил. Теперь можно и посмотреть, на что ты там зенки свои таращил.
Обернулся Гридя и обмер на краткий миг: из той злополучной лощинки, в коей сеча была, выбирались на взгорок десятки всадников в пёстрых одеждах и меховых шапках. Да, что там – выбирались; почитай, все уже выехали. Сейчас ударят в галоп, и поминай, как звали всех скопом, кто в веси по домам остался.
Как бежал в тот день парубок! Как кричал, горло надрывая! Ведь недалече избы-то. Ведь может, кто ни будь услышать. Есть ещё время сполох пробить. Хоть не добро, но самих себя спасти, сохранить. Вон на порог дома баба вышла, плат поправляет. Гридя ещё наддал, в бег и вопль, последние силы вкладывая. Руками замахал, что твоя мельница. Баба, вроде бы, что-то заметила, руку ко лбу приложила, как бы от солнца закрываясь. Гридя даже обозлился на неё: какое солнце? Дождик мелкий накрапывает. Ослепла, что ли, баба? Он стал руками показывать себе за спину. Орать уже не мог – сорвал голос.  «Наконец-то уразумела, - подумалось ему, когда бабёнка руку ото лба отняла. – Углядела басурман. Сейчас завопит. Всех, кого можно на ноги подымет. – Гриде даже полегчало – не зря несся, как лось, пути не разбирая. Малым делом даже запаляться начал. Сердце уже не горле – куда там! – под языком стучит. В лёгких пожар – никакого воздуха не хватает. А ноги резвые, вдруг такой тяжестью налились, что стало мерещиться, будто на дороге после них не следы, а целые ямины остаются. Но останавливаться нельзя. Дело-то до конца не спроворено. К  тому ж бабёнка оказалась ума не великого и вместо того, чтобы завизжать, как это женское племя умеет, она рот свой ладошкой прикрыла и юркнула в хату, захлопнув за собою дверь.
«Чтоб тебе остатний век с чертополохом любиться! – с большим чувством пожелал ей парубок. – Спасёт тебя дверь от хазарина, как же…»
Не успел он.
С особой, замораживающей ясностью осознал Гридя бессилие своё, когда достиг его слуха дикий и протяжный свист степняков. И остановившись, судорожно вытолкнул он из себя полувсхлип, полушёпот:
- Простите меня, крещёные! Не добёг… Что ж делать-то мне теперь?..

*       *       *

Сколько ж лютости выплеснулось из рассвирепевшего Ямгурчей-бека, когда из зарослей вылетели две стрелы с оперением белым, и точно поразили двух самых лихих батыров в его становище – Гемябека и Едигера? Неудачно складывается поход для бека. Другие-то отряды, и поселения русские грабят, и своих бойцов почти не теряют. А на Ямгурчея, видать, боги осерчали. В одну деревню въехал – только время потерял. Там и брать-то нечего было, всё уже местный знатный человек себе прибрал, и в город к своему князю убежал, за крепкими стенами укрылся, только холопов своих и оставил. Порубили их хазары, не тащить же с собой. Добро бы обратно шли, а так и в полон не заберёшь – ход конницы замедлять будут, - и бросить жалко. В итоге окропили траву красненьким, а радости – никакой. Ко второму поселению и подойти-то не успел, а уж скольких воинов не досчитывается. Узкие Ямгурчеевы глазки кровью налились. Шарят по лицам оставшихся в живых степняков – виноватого ищут. Ведь не сам бек в неудаче повинен. Как вообще такое помыслить можно? Взгляд Ямгурчея ещё буравил рядом стоящих батыров, а разнесчастный Кончак уже догадался на кого будет направлен «справедливый» гнев повелителя. Он-то надеялся, что после боя Ямгурчей может и не вернёт ему свою милость, так хоть замечать не будет – уже хорошо. А то и так левая рука омертвела, даже пальцы не шевелятся, глаза нету, голова от «ласки» бека вся в красную полоску и гудит, как большой колокол на церкви урусов. Но не видать Кончаку покоя до самого конца набега. Впервые за всю его разгульную жизнь восхотелось хазарину перенестись из седла в свою душную войлочную кибитку, заражённую злющими земляными блохами и тремя жёнами злобой блохам ничуть не уступающим. Тем более что седло чужое, и конь чужой. И взят он хоть и в битве, но не у врага, а своего же соплеменника. Потому как соплеменнику старый урус очень ловко отрубил по колено ногу и расколол череп. Хотел Кончак, того старика собственноручно убить, но и здесь не было ему удачи. Опередили его молодые батыры - искололи деда копьями. Нет Кончаку счастья! Значит, будет он повинен  во всём, в чём  соизволит его обвинить справедливейший и мудрейший Ямгурчей-бек. И напрасно Крнчак пытается укрыться за спинами соратников. Напрасно желает стать меньше ростом. Взгляд Ямгурчей бека – луч солнца, а, как известно, в солнечном луче каждая пылинка заметна.
- Кончак! – завопил Ямгурчей. – Нечестивый помёт шакала и ослицы! Да сожрут тебя заживо личинки оводов! Ты во всём виноват!!!
Знамо дело – виноват. Кто первым повёл батыров на мерзких урусов и не сумел одолеть последних? Кто, когда милостивый бек в неизбывной своей доброте позволил Кончаку смыть позор поражения кровью врагов, не сумел совершить даже такой пустяковины?
- И не говори мне, что молодой твой враг трусливо бежал! – ярился бек, лицо которого из грязно-смуглого (мыться – удачу смывать) стало просто пепельным. – Что ты за воин, коли за себя отомстить не можешь? – От негодования «справедливого»  Ямгурчей даже волчком в седле закрутился. Сделано это было, разумеется, с умыслом: показать всем батырам, как ловок их бек, и какой увалень никчёмный Кончак. – Вот велю переломить тебе хребет и бросить здесь, на съедение зверью, чтоб не позорил ты больше род свой.
Услышал Кончак угрозу бека… и успокоился. Ямгурчей никогда никого не предупреждал. Если бы и вправду хотел покарать провинившегося, уже бы покарал. Теперь же, по всему видно, прощён будет незадачливый Кончак.
- Нет, - продолжил бек, - слишком легко. Я сначала подумаю, как тебя убить, а ты, пока я думаю, приведёшь мне сорок русских полонянок, и не баб, а девок, и коров много, и ещё овец… тоже много. Если скажу, «хватит», значит, я тебя простил.
Кончак с лошади слез, в ноги коню Ямгурчееву упал, оболыбзал его копыта, и решился на дерзость великую испросить разрешение у владыки своего, слизнуть пот с шеи его скакуна. Ямгурчей пуговку носа своего до самых облаков задрал. На морде состроил гримасу достоинства оскорблённого. Но, чуток, помедлив, разрешение всё же дать соизволил. Осчастливленный Кончак благоговейно приложился к мокрой, вонючей горько-солёной лошадиной шерсти и снова собрался бухнуться наземь, но бек повелел идти на русский улус. Птицею взлетел радостный Кончак в седло, даже искалеченная рука не помешала. Вот и сабля обнажена, а встречный ветер приятно обдувает его разгорячённую рожу. Почти счастлив Кончак, как никак позорной гибели избежал. Ещё поколобродит он по родной степи, поразбойничает в русских  селениях, попьёт любимого кумыса. Вот каково оно – счастье хазарское! Но всё же проклятое «почти» мешает. Есть одна неприятная мыслишка, портящая Кончаку всю его радость: «Где же в такой глухомани, наберёт он для своего бека целых сорок девок?!»

                *       *       *

Сеял мелкий, холодный дождь. Кабы не распускающийся ярко-зелёный лист, вообще можно было бы подумать – осень ни в свой час наступила. Ещё и ветерок задул, не тёплый, весенний, а стылый и промозглый. От тех дождя и ветра, стал приходить в себя оглушённый Будый. Со стонами и сдавленными ругательствами, воздел он непослушное тело своё на четвереньки и мутным взором обозрел окрест. Мало, что сумел различить изменник из-за моросящей завесы. А попробовал вглядеться пристальней и едва не заскулил от боли в висках.
- Что ж так в голове грохает? – прошипел он. – И тошно, хоть ложись - помирай.
Так и не понял Будый причину того грохота. А причина была проста: налетали на него удалые хазарские всадники. Вот уж близко совсем… ежели б стоял, были бы за спиною.
Взмах, короткий, умелый и даже просверка нет… Рассекла мокрую муть сталь навостренная и легко снесла больную голову, так и не вставшего на ноги человека.
Всё видел Гридя, в оцепенении стоявший по среди дороги, и от увиденного, вроде как очнулся.
- Не хочу так, - прошептал парень побелевшими губами. – Не хочу.
Медленным, очень медленным был первый его шаг к спасению. Второй оказался куда быстрее, да и дался он куда как легче. Казнил себя Гридя, распоследними словами костерил, но шёл к спасительному лесу. А немного погодя и бежал…
- Не взять меня поганым, - натужно хрипел он. - Не взять. Выживу! Назло самому себе выживу! Стыд пересилю и отомщу. Как бог свят, отомщу! Покуда не моё время. Но я своего часа дождусь.
Много чего ещё шептал младень, скрываясь в берёзовом лесу и надеясь на то, что не погонятся враги за одним единственным человеком, когда прямо перед ними, рукой подать, лежит беззащитная русская весь. Несли его ноги, дороги не разбирая, пока не упёрся человече лбом своим разгорячённым в гладкий ствол молодой берёзки. И застыл Гридя, может на миг, может на век, не зная, куда теперь направить стопы свои. Суетно метались рваные мысли, а из глаз неудержимо лились горькие слёзы бессилия. И хотелось ему завыть, или заорать во всю силу лёгких. Хотелось в кровь разбить свои кулаки об эту берёзу. Хотелось зубами вцепиться, кому ни будь в глотку и убить, или быть убиту.
«Убиту быть? – подумалось внезапно, - так не поздно ещё. Выйди вон на дорожку, добрый молодец и всё, тут и придёт конец мучениям».
Вот тут-то и начал младень в себя приходить. Не сказать, что вернулась к нему ясность мысли, но морок серый, давящий редеть стал. Душа, где-то в самой своей глубине запас сил отыскала, и не горстью, а мелкою щёпотью извлекла их наружу и приложила к язвам кровоточащим, что стыд выел. Кабы был, кто рядом, сказал бы парню: - «Чего так терзаешься и мучаешься? Нет греха в том, что отступил ты перед силою басурманскою. Нет и вины твоей, что не успел ты донести весть горькую до родичей своих. Не всесилен человек – помнить надо. А что мог, ты свершил, и ещё свершишь, коли в живых останешься. Смертный же час свой торопить не след. А встречать его нужно, как мужчине подобает, а не как Будому».
Никто подобных слов Гриде не сказал, а сам он не мог и не умел. И потому, полной мерой, воспринял муки совести своей, и полною ложкой, откушал полынную горечь поражения и бегства. Душа же его, той порою, решила дел в долгий ящик не откладывать и занялась самоисцелением, а заодно вытиранием соплей и осушением слёз, своего обладателя. Мало-помалу возвернулась к парню ясность разумения. А чуть погодя, сквозь кровавую взвесь, подобно неяркому свету огонька свечного, забрезжила мысль: «Ежели всех уберечь не удалось, так хоть одного спасти».
Отвалился Гридя со вздохом от спасительной берёзы (не век же её подпирать?) и направил стопы свои через лесок с детства знакомый в обход веси уже разоряемой, к паскотине. Может ещё не добрались до неё поганые? Может, удастся Микитку-пастушка предупредить и коровушек подалее в лес загнать? Степняки конечно без добычи не останутся, но долго по оврагам да буеракам шарить не станут. Глядишь, какая скотинка и сохранится. Будет пропитание для уцелевших. Ведь не всех же порешат!  Не всех же… Хоть кто-то должен в живых остаться!
И вот поспешает Гридя: откуда только силы взялись? Только он теперь иначе идёт. Совсем не так, как недавно входил в этот лес. Отныне не слепец он безвольный, что хлюпал носом под молодым деревцом и всем видом своим походил на раскисший под дождями старый гриб обабок. Не-ет, не сломала беда человека. Сумел он удар страшный выдержать. Сумел с колен подняться и заново свою стать обрести. В темноте кромешной, в одиночестве беспросветном, на ощупь отыскал Гридя стержень несгибаемый, тот, что прозывается волей человеческой.
Споро он продвигается, но на пути своём всё примечает. Не застанет его ворог врасплох. И не позволит Гридя накинуть себе на шею аркан басурманский. Ежели случится ему смерть принять – так в бою, а не как Будый…
- Не как Будый, - твердил себе парубок, выходя на луг, что отведён был под пастбище. – Не как Будый, - повторил он ещё раз, отыскав глазами фигурку пастушка. – Мы, дядька Пров, ещё побарахтаемся. Мы с Микиткой ещё повоюем. Я – не Будый. Я своих не бросаю. – И в полную силу: - Микитка, заворачивай стадо к лесу. Да гони шибче. Лучше пусть зверьё говядиной полакомится, чем отдавать добро супостатам!

                *       *       *

Сыро. Пакостно. Скользко. Противно. Про то, что в душе творится, лучше вообще ничего не говорить. И дождь ещё разошёлся не ко времени: тетива-то одна, в запасе нету, намокнет – и лук можно будет выбрасывать. А он ещё нужен. Ох, как нужен! Ведь если черти степные повяжут Параскеву с Вышатой, неужто Пров не попытается… И смех нервный, почти беззвучный. От него плечи сотрясаются, в груди, что-то колотится, и лицо кривится, будто в судорогах. Страшным становится лицо, жестоким. Такие лица бывают лишь у душегубов. Ничего, и с такой рожей жить можно, тем паче, что красавцем от рождения не был. Пров на краткий миг остановился, прислушался и снова наддал. Поспешать надо как никогда в жизни, но и бдительности терять не след. Дядька Пров и не терял. В который уже раз, добрым словом поминая покойного батю: кто ж как не он научил ходить по лесу спорым охотничьим шагом – и быстро, и бесшумно, и силы понапрасну не тратятся. Таким шагом можно не один десяток вёрст отмахать… Как волк.
Как волк. Как волк. Как волк… Заколотилась в голове мысль отбивая такт шагов. Странно, но от этой повторяющейся мысли Прову, вроде как полегчало. Показалось даже, что плечи расправились, а меч, что в руке нёс, стал легче… Нет, не так. Не легче, а… В общем рукоять, будто вросла в ладонь. Отточенный клинок стал частью человека, продолжением руки его. К чёрту лук с отсыревшей и ослабевшей тетивой, Пров обойдётся и так! Как волк… Как волк… Даже останься он сейчас совершенно безоружным, кое-кому из хазарского нечестивого племени всё едино предстоит сегодня распрощаться со своей жизнью.
- Зубами рвать буду! – глухо хрипел мужик. А в голове упорно стучало: - «Как волк. Как волк. Как волк!»
Вот она весь – дошёл! Но ещё раньше, чем он увидел деревянные избы, он учуял и услышал. Учуял запах гари. И услышал человеческие крики. Пров до боли сжал зубы: лютуют, нехристи, уверены – некому отпор дать. А коли так, то наверняка караулы не выставили, да и по домам не всей ордой шарят – разделиться должны. Вот на чём их ловить надо. Дядька Пров чуть расслабился. Сначала огородами до своей избы добраться – посмотреть, что там и как. Своих поискать нужно. А дальше, что бог даст!
Закоулками, таясь и скрываясь, подобрался мужик к своему дому. Изба ещё не горела, да и на дворе басурман видно не было. Пров похвалил себя за предусмотрительность. Ведь это он, на своём настояв, построил избу на отшибе. А сколь попрёков от жены выслушал? Ей всё к людям ближе хотелось, чтоб значит соседки рядом: языки чесать можно, и полаяться, ежели, что? Жить-то среди народа куда как веселее. Бирюком мужа ругала, и другими словами не очень хорошими. Но Пров, что бык, если упёрся – с места не сдвинешь. Теперь вот половина домов в веси уже полыхает, а сюда отродье поганое ещё добраться не успело.
Опасливо по сторонам глянув, Пров крадучись добрался до двери, приоткрыл её не широко, только, чтоб протиснуться, и юркнул внутрь. Дом был пуст. Мужик понял это, даже не оглядевшись. Тишина здесь была особая. Такая тишина бывает лишь в пустых и  покинутых жилищах. Почему-то человеку, далеко не робкого десятка, неодолимо восхотелось плечами передёрнуть, а через левое так и плюнуть трижды, нечисть отгоняя. Хоть приходской поп и толкует, что суеверие, то бишь вера всуе, сиречь пустая, хоть и не грех, но глупость, а вот подишь ты… К тому ж, Пров сам видел, какими смачными плевками отплёвывался поддатенький священнослужитель, когда узрел на пути своём чёрную кошку. Ладно, мы люди не боязливые, крестным знамением обойдёмся. Пров широко махнул крест. Потом помозговал, и сделал таки через плечо тьфу-тьфу-тьфу… «Оно надёжнее, - подумал мужик. – Лучше уж согрешить маленько, но от нечисти обезопаситься, и… хм… отплеваться».
- Параскева, - покликал он тихонько, хоть и  знал, что не ответит ему никто. Звал больше для того, чтоб тишину разогнать. Не по нутру она ему была. Да и на всякий случай – вдруг подводят чувства… И чувства, как ни странно, подвели.
- Нету их тутити, - услышал Пров тихий вкрадчивый голос. Услышал и от неожиданности такой даже подпрыгнул, больно ударившись макушкой о низкий потолок.
- Ой, ё!.. – взвыл мужик, сгоряча хлопнув ладонью по ушибленному месту.
- Хорошо, что ты, хозяин, побожился новую избу поставить, а то старая уж шибко неказиста. Потолок низковат. Стены проседать стали. Ежели дело так дальше пойдёт, годика через три, будет твой домишко таким же, как у Будого.
Пров весь ощетинился. Случись иголки на шкуре, дыбом бы встали все до единой.
- Ты при мне сего срамного имени не поминай! – зло прошипел он, глаз не разжимая. Стыдно сказать – слёзы навернулись. Вот, как удачно башкой приложился!
- Имя, как имя, - равнодушно проговорил невидимый пока собеседник. – Человече никчёмным быть может. А имя-то здесь, каким боком виновато? Имя – просто слово.
- Хватит языком молоть! – рявкнул, разлепивший зенки Пров. – Покажись лучше, гость неведомый. И чего это ты в мой дом без спроса забрался? Ежели от разбойных хазар хоронишься, тогда ещё ладно. А ежели под шумок украсть, что ни будь удумал, то не взыщи – зарублю.
Ответом ему был смешок. Причём мужик нутром почувствовал – смеётся над ним женщина, то бишь баба, а если уж быть совсем точным…
От стены, прокопченной до угольной черноты, отделился сгусток, чего-то тёмного. Точнее цвет было не разобрать. Повисел он посреди горницы, повихлялся, да и собрался в плотное женское тело. Недолгое время гостья оставалась нагою, но чуть погодя, облачилась в серый неброский сарафан. Пров не углядел, как она одеться умудрилась. Ведь только что голышом стояла. Он моргнул – баба в одежде, и уже волосы расчёсывает. Сказать, что дядька Пров удивился, значит, ничего не сказать. Оторопь его крепко взяла и естество перетряхнула.
- Ты кто? – только и сумел вымолвить. Глазоньки его ясные хоть и слезились ещё, но ведь явные несуразности в облике женском не заметить нельзя. А несуразностей было предостаточно, даже если совершить тщетную попытку, выкинуть из гудящей головы то, как она вообще в горнице… ну… видимой стала, что ли… Окромя того – рост. Росту в незнакомке вершков семь, не более. При том была она полненькой, такой розовощёкой пышечкой. А вот нос и уши подвели. Носишко длинён и узок, ещё бы горбинку, был бы как у Бабы Яги. Уши великоваты, и к тому же сплошь покрыты коротким, плотным, серым пушком. Волосы тоже были дюже не обычны – цветом красные, что раскалённые уголья в печи, да ещё и топорщились ёршиком. Но это всё снаружи. А ведь было ещё кое-что… И какое! Тепло от неё шло. Человеческое тепло. Вот стоит она перед перепачканным кровью мужиком, и так хорошо ему на душе делается, ровно и не было ничего ни набега вражьего, ни драки жестокой, будто не уходил Пров из дома своего. И, кажется, вот откроется сейчас дверь, войдёт Параскева, лада его, и молвит, что ни будь доброе, нежное.
- Жена моя, где? – спросил мужик, будто от сна очнувшись.
- А кто я такая уже не интересно?
Пров молча показал незнакомке меч.
- Хорошо ли сие: женщине оружием грозить? Ты бы, богатырь, злость свою и ярость для ворога припас. Тем более, что ожидать их долго не придётся.
- Где?..
- Вот заладил… - но, заметив, что мужик к шутейному разговору не расположен, посерьёзнела, и без всяких ужимок сказала: - На Чёртовой луговине они, и жена твоя, и сынишка. Да не дрожи ты мелкой дрожью, там за ними догляд хороший. Пока ты не появишься, их с той луговины не выпустят… и к ним чужих не пустят.
- За какие же коврижки честь такая? – недоверчиво сощурился Пров
- Ну-у-у… У нас принято своим в беде помогать. Ведь сколь годов под одной кровлей ютились, и радости делили, и невзгоды терпели?!
- Ты говори-говори, рассказывай, - подбодрил дядька Пров, а сам проскользнул мимо не поймёшь кого, и сунулся в кладовочку. – Чего замолчала? Я слушаю.
- Меня Веденеей кличут. Слышишь?
- Ага. Веденеей, значит, - и себе под нос. – Так, туесок нашёл, полбы насыпал, гороху тож…
- Ты хоть в разные кули снедь-то разложил?
- Некогда!... С голодухи всё уплетут и не заметят. Ещё, что?.. Может сальца солёного, шматок? Ага… И хлеб оставшийся. Полбуханки – всё еда. А ты чего примолкла? Та-ак, сальцо у меня в погребочке…
- Кикимора я.
- Кто-о-о?! – в кладовой, что-то загремело, и оттуда вырвалась целая туча пыли. – А-а-а-пчхи… Тебе в болоте… апчхи… сидеть полага-а-а-пчхи…
- Тебе самому в болото пора, балбес!
- Почему это я балбес? – вопросил обиженный Пров, выбираясь из кладовки и держась за левый бок. – Ох, из-за таких новостей, обратно в погребец навернулся. Кажись, ребро сломал.
Веденея прыснула в ладошку.
- Ничего ты не сломал.
- Откуда знаешь? Ещё, что-то прихватить надобно? Ага… огниво, кресало, трут. Всё вроде бы…
- Я кикимора домовая. Смекаешь? Супружница я благонаречённая, домового, сей избы управителя.
- Вот-те раз! – изумлённо крякнул мужик.
Веденея вдруг насторожилась:
- Ты бы не стоял столбом Пров Вакулыч, а то, кабы беды не случилось. Супостаты близко.
Скривился Пров, как от зубной боли, и зло плюнул прямо на пол. Веденея поморщилась недовольно: не по нраву пришлась подобная выходка. Мужик сие приметил:
- Ладно не куксись. Всё едино на разграбление оставляю. Кстати, сам-то домовой, где? За печкой, что ли притаился?
Кикимора ответствовала с достоинством:
- С хозяйкою твоею пыльник мой увязался. Должен же кто-то с обитателями лесными балакать. У вас-то, у людей, сие не больно выходит.
- Вон значит оно как, - Пров даже заулыбался. – Он семью мою спасает.
- Спасает, - подтвердила Веденея.
- Ну, а я тебя спасу, вот и будем квиты. Забирайся в туесок – места хватит.
Кикимора, однако, не поторопилась.
-  Ты точно всё нужное прихватил?
- Да точно-точно. Поспешай, давай!
- А кашу в жмене варить собираешься?
Пров стукнул себя кулаком по лбу:
- Твоя правда. Горшок-то, какой никакой прихватить стоит, - сказал он, и направился к печи.
- То-то и оно, - удовлетворённо произнесла хозяйственная кикимора. – Теперь могу и я своё место занять. – Она тут же превратилась в клок тумана, и неспешно вползла в туесок. – Закрывай, что ли. Удирать пора.
Пров бережно прикрыл крышкой берестяной туесок, и, повесив его на плечо, удовлетворённо хмыкнул: не тяжко. Бежать не помешает. Теперь можно и в путь отправляться, но осторожность лишней не будет. Именно поэтому он дверь лишь чуть-чуть приоткрыл, и в образовавшуюся щелочку, выглянул. Так сказать, высунул нос – разнюхать, что да как.
- Надо же, - прошептал он едва слышно, - совсем немножко не успел. – Дядька Пров осторожно прикрыл дверь, снял с плеча туесок, перехватил шуйцей меч, а десницу тщательно обтёр о штанину. Ладонь должна быть сухой. Не приведи господи, если рукоять во время боя провернётся. Хазары не овцы безобидные. Они подобных оплошностей не простят. – Ну, Егорий Победоносец, пособляй в деле ратном! – зашептал Пров, только что сочинённую молитву. – Потому как без подмоги твоей, мне троих нехристей никак не одолеть.
Трое. Именно столько степняков не торопясь, можно даже сказать, вальяжно, въезжали в этот миг на широкий двор трудника Прова. Теперь-то они не спешили. Всё едино с весью уже покончено. Три, может, четыре избы ещё не пылают. Но и они не вдолге будут сожжены. Можно и расслабиться. Защитников, способных в руках оружие держать, уже всех повыбили. Баб и детишек повязали. К стаду целая дюжина батыров Ямгурчей-беком отряжена. Сгуртуют. Так что к заходу солнца уйдут отсюда хазары. Час, другой в сёдлах ещё потрясутся и заночуют. Ну а завтра тронутся они в условленное место, где должны будут объединиться ещё с десятком таких же мелких, хищных отрядов. Два дня – и уйдут хазары домой в степи, уводя добычу – скот и людей низведённых до скотского состояния.
Кончается набег! Хорошо!
Одно не хорошо, даже можно сказать – совсем плохо, - не принёс он большой радости удалому Кочаку. Эх, ещё утром так звали. А теперь, как величают? Кончак Ишачий Хвост! Вот как величают.
Скрипит зубами в злобе бессильной бывший десятник, по сторонам единственным глазом зыркает. Не потому, что очень уж осторожничает. Просто не хочет любоваться на довольные рожи двух своих спутников. Вон, какие счастливые, да все из себя гордые. В сёдлах сидят подбоченившись. Щерятся, волчья сыть! Своими бы руками придушил… кабы мог. Да и рука-то теперь всего одна. Кончак злобно сплюнул зубовное крошево. Во, как проняло! Во, как зацепило! Нет, по истине, сегодня не счастливый день. Вот и ещё один конфуз, какого даже в детских летах не было: с лошади соскакивал и умудрился зацепиться за стремя загнутым кверху носком зелёного сафьянового сапога. Едва не растянулся в грязи на потеху двум молодым и наглым багатурам. И опять зашипел, заплевался опытный вояка, злость свою не тая, не скрывая. Ногу свою кривую всё ж таки из стремянного плена освободил и шустро закосолапил к крестьянской избе. Не-ет не может допустить бывалый рубака, чтобы и здесь обошли его молодые. Довольно с них и того, что впереди их сёдел, поперёк конских загривков сыромятными ремнями две урусские девочки привязаны. Завидует Кончак чёрной завистью. Одной из полонянок годов десять, второй и того меньше. Хороший товар. Дорогой. Кончаку тоже хочется. Сильно хочется. Потому и семенит так шустро. Двое-то счастливцев всего на шаг приотстали, вот-вот догонят. Но успел храбрый воин – первым схватился за ручку двери. Сейчас самое время крикнуть, что всё найденное в доме принадлежит только ему. Кончак дверь распахнул и даже успел рот раскрыть, а вот сказать ничего не смог по причине сильнейшего изумления. А ведь изумишься, ежели тебя по раскосой роже скамьёю вдарят!
Дядька Пров хоша и молился искренне, однако большой веры в помощь святого воителя не питал. Потому как смутно догадывался, а может, ясно осознавал – не соизволит Егорша коня своего оседлать и на выручку какому-то смерду с небес сигануть. По всему выходит – одному выпутываться придётся.
- Уф-ф, - не весело отдувался мужик, - мечом-то всех троих не урезоню. Одного, может двоих, и  то сомнительно. А надо всех и притом быстро, и по возможности тихо, чтобы басурмане ор не подняли. Чего ж такого придумать? – вопрошал он себя и оглядывался по сторонам. – Прятаться – глупо. Нападать с боевым кличем, и надеяться взять их на испуг ещё глупее. Остаётся, что?.. Остаётся только одно – бить нехристей, но не с наскока, а с умом и… - взгляд дядьки Прова случайно зацепился, а через мгновение прирос к длинной и тяжеленной скамье, что стояла под окошком, рядышком со столом. – Вот и отыскал нужное, - буркнул мужик, приподнимая и взвешивая в крепких своих руках новое сокрушительное орудие. – Теперь милости просим, дорогие гости. Теперь-то оно всяко повернутся может.
Пристроил дядька Пров меч смертоносный у косяка дверного, чтобы под рукою был, сам тут же встал у стеночки, лавку поудобнее перехватив да занеся её для удара. Не опасался он, что руки ослабеют и затекут, голоса-то рядом совсем, стало быть, ожидание не затянется. И верно – не затянулось.
- Ы-ы-и-ах! – с хрипом вырвалось из груди богатырское. Не даром вырвалось. Скамья-то самым концом своим, аккурат по круглой роже пришлась, и к роже той с громким чмоканьем прилипла.
Отделились от земной тверди сапожки хазарские, те самые, зелёные, узорчатые с загнутыми носами. И лететь бы тем сапожкам вместе с их обладателем не одну и не две сажени (добёр удар, ничего не скажешь), да случились на пути «окрылённого» Кончака двое его соратников по грабежу и разбою. И «покликал» «перелётный» тать братию свою с собою вместе. Братия и рада была бы отказаться, да не успела, уж шибко борзо и нежданно обратился Кончак из поганенького человечишки в несуразную птаху. Но не хватило сил у старшего хазарина поднять в поднебесье две облачённые в кожаные панцири туши. Грянулся он на них, подобно валуну со скальной вершины, и загремели оружием вояки степные, а один даже ругнуться успел. Кончак тоже, наверное, за словом в карман не полез бы, ежели б ещё в самом начале воздушного путешествия от волнения душевного сознания не утратил. Что же касаемо до третьего душегубца, то он заорать-то хотел, а вот дядька Пров сего не желал и потому зело поторопился вопль неприятельский булатом отточенным на самом корню пресечь. Поторопился – и пресёк. И тут же, времени драгоценного не теряя, и не трошки не мешкая, приступил к усекновению главы негромко сквернословящего, полуоглушённого степняка.
- Так-то оно лучше будет, - приговаривал он, - тише, и гораздо спокойнее. – Когда же дело дошло до третьего поверженного вояки, Пров слегка замешкался. Не-ет, не пожалел он отродье вражье, и рука у мужика не задрожала предательски. Просто от вида, валявшегося у его ног хазарина, сделалось ему, как-то особенно противно. И то сказать – лежит какое-то подобие раздавленной жабы руки-ноги разбросав, единственным глазом, кстати, широко раскрытым,  в небушко пялится, пускает изо рта большие клейкие пузыри и воняет гадостно. – Глядеть-то на такое срамотно, - забубнил дядька, испытывая острый приступ тошноты. – Не стану я об тебя меч пачкать. Сам околеешь. А у меня и другие дела имеются, – и, повернувшись спиной к бесчувственному телу, направился к лошадям. – Ишь, чего удумали, поганые, - не переставал он ворчать, - детишек малых красть! Я вот вам покраду, лихоимцы… Тише, дитятко, тише, - успокоил он забившуюся было в ужасе девочку. – Нету злодеев более. Ты не шуми только, лежи тихо. Я ремни-то разрежу, и освобожу вас обеих.
Девочка, та, что годами была постарше, понятливо закивала, а вторая, кажется и не слышала ничего. Сомлела она от ужаса пережитого, и теперь висела поперёк конской спины безвольная, беззащитная.
- Ишь, нехристи! Ишь, ироды! Веденея, вылазь из котомки, пособить надо. А ты детонька не пужайся того, что сейчас увидишь. Веденея, она хоть и не шибко на нас похожа, но баба добрая… Тебя, как кличут-то?
- Маланьей, - тихо прошептала девчушка.
- Малаша, значит. Ты, никак Щелкалова дочурка
- Ага… А тятя мой, где?
- Тятя?.. Тятя... – Пров не знал, что ответить и перевёл разговор. – Вот ведь не признал я тебя, уж больно ты зачумазилась. А вторая… Вторая-то, кто будет?
- Анфиска это… Деда Твердилы внучка.
- Анфиса, стало быть. Вот мы и Анфису ослобоним, а то ручки затекли уж совсем.
Веденея уже приняла облик, более менее с человеческим схожий. Причём постаралась, так сделать, чтоб Малаша ничего не заметила.
-Чего хотел от меня, Пров Вакулыч?
- Ой, кто ж ты такая? – воскликнула удивлённая Малаша.
- Вот, знакомься, - молвил дядька Пров, - Веденея. Ты её не пугайся – она, у нас хорошая.
- А я и не пугаюсь, - очень серьёзно сказала девочка.
- Ну и добре, добре… - забормотал мужик, бережно укладывая обеспамятившую Анфису на землю. – Слышь, Веденея, ты присмотри пока за ними… Малаша, давай помогу с коняжки слезть. Вот так… А то, как бы хазары не углядели… Ну, так что, присмотришь?
- Как ни присмотреть – присмотрю. А ты сам далече ли, а то времечко нас поджимает?
- Одно дело спроворю, и быстренько вернусь. Слышь, Веденея, - неожиданно спросил он, - а ты на лошади ездить могёшь?
Кикимора плечиком пожала:
- Смогу, ежели надо.
- Ой, надо, Веденеюшка. Ещё как надо. Мы ж детишек бросить не можем? Не можем. А разве Анфису одну в седло посадишь? Она вон только-только в себя приходить стала, да и мала ещё совсем.
- Ладно, не трезвонь, - оборвала мужика кикимора. – Верши, чего задумал, и в путь, а я уж не подведу.
- Вот и ладушки, - сказал Пров, извлекая из туеска огниво, кресало и трут. – Солома-то на крыше сырая, - подмигнул он Веденее, - много дыму будет.
- Не жалко? – у кикиморы даже голос задрожал.
- Жалко. Но крох осиротелых и обездоленных, куда как жальче.
Солома под стрехой загораться ни в какую не желала. У дядьки Прова даже руки затряслись. Не приведи бог, заглянут сюда дружки тех татей, что под дождичком остывают, - не сносить ему головы, и не видать девчушкам жизни вольной.
- Уйми дрожь, Пров, - успокаивал он себя. – Запали избу. Увидят поганые дым и пламень, решат, что здесь всё разграблено, может и не сунутся сразу.
Жадоба трут соизволил таки поделиться искоркой с соломеным пучком. Вот и добре. Дымок потянулся. Язычок пламени народился. Теперь цыплёнка красного под стреху, и пусть в кочета превращается. Ого, как занялось, успеть бы ноги унести. От чердака до пола всего ни чего…
- Нашёл время высоту мерить, - ругнулся Пров. – Ох, прыгать придётся, а годы-то уж не те…
Когда в избе, что-то загрохотало, девчушки испуганно прижались друг к другу. Меньшая даже плакать начала, ещё бы чуть и простой плач перешёл бы в громкие рыдания. Но не для того при детях Веденея осталась… Что-то пошептала, по головке сироту погладила, в глаза посмотрела и всё – угомонилось чадо. Малаша даже в ладошки хлопнула от восторга.
- Тётка Веденея, научи, а… Свои ляльки появятся, тако же успокаивать стану, чтоб по ночам не орали.
Кикимора, глядя на девочку, слегка улыбнулась. Вот ведь кроха совсем, а настоящее, женское уже пробивается. Не загубить бы тот росток… Ну, где черти носят нерасторопного Прова (чтоб ему на ежа сесть!) Вакулыча?
Вакулыч из густущего дыма выбрался вельми не доволен. Мало того, что собственный дом поджигать – дело само по себе не радостное, так ведь ещё и гари вдохнул, теперь глаза слезятся и кашель одолевает. Потому и сподобился о хазарина споткнуться, отчего рухнул прямёхонько в лужу. Не даром же чистую рубаху надевал: как не испачкать? Степняк ещё этот!.. Живучий оказался, скотина! Губищами заплямкал, гундеть начал, вот-вот заорёт. Пров, не глядя, пхнул ногой. В дыму противно чавкнуло. Мужику звук не понравился, он даже губы скривил, но в целом остался доволен – заткнул вражину. Теперь можно и ноги уносить. Если пробираться задами огородов, да скрываясь за дымовой завесой, можно и незаметными остаться. Нету сейчас ни чего главнее. Потому как если заметят их стервятники не умытые, погибель придёт дядьке Прову. С двумя детишками на руках особенно не побегаешь.
- Ну, что, Малаша, - обратился он к девочке, - придётся тебе ещё разок на лошадку взобраться. Я подсоблю, двай-ка… оп-па… вот умничка. Теперь я тебя к седлу привяжу, чтоб ты не упала. Хорошо?
Маланья серьёзно, очень по-взрослому, кивнула.
- А с Анфисой, как быть, дяденька? Она ж маленькая совсем, испужается.
Пров, как мог, успокоил заботливую девочку.
- Анфиса со мной поедет. Правда, Анфиса?
- Плавда, - закивала та, и тут же добавила. – Дяденька, а ты хазалов всех побил?
Что тут ответишь? Пров промычал что-то не внятное, мол, хоть и не всех, но сколько-то побил.
- Веденея, - вспомнил он про кикимору, - тебе с Малашей ехать. Лошадью править смогёшь?
- Знамо дело, - ответствовала та.
- Ну, тогда, с богом, перекрестился дядька. Подсадил невеликую ростом кикимору, повод ей прямо в руки вложил, ободряюще улыбнулся девчушкам и не забыл привязать к седлу заводного коня. Вот теперь точно – всё. Сидя в непривычном хазарском седле и крепко прижимая к себе подрагивающего ребёнка, тронулся мужик-работник, мужик-воин к месту безопасному, к Чёртовой луговине.
На пожираемую пламенем пожара весь он даже не оглянулся.

                *       *       *

Пока, где-то там, в «большом мире» одни творили всяческие злодеяния и непотребства, а другие костьми ложились за други своя, на Чёртовой луговине своё беспокойство учинилось. Начать с того надо, что чугайстырь, весь из себя жуткий и неприятный, оказался, при рассмотрении ближайшем, чугайстырихой, да не одной, а с приплодом. Понятно совершенно, что открытие подобное, Параскеве не шибко по сердцу пришлось. Ведь и слабоумному ведомо, что мать за дитя, пусть даже за такое волосатое, длиннорукое, кривоногое, когтистое и клыкастое, кого хочешь, загрызёт. А ведь его ещё и кормить требуется. И чем, спрашивается, кормятся хищники? Очевиден ответ – мясцом, тем, что по лесу туда-сюда шастает. Или вот глупой бабой с дитёнком, которых нелёгкая затащила чёрте куда.
Параскева ни жива, ни мертва была от ужаса. Насквозь её пронизывал острый, не мигающий взгляд. А глазищи-то жёлтые, со зрачками кошачьими! Они к земле накрепко «прибивают». На какое-то время, баба утратила способность не то, что мыслить ясно, а и вообще, что-либо соображать. Неизвестно сколько бы она простояла недвижимой, словно каменный идол, если бы не Вышата. Вот ведь сорви-голова растёт! Тихонечко освободил ручонку свою – как умудрился, одному богу известно, мать-то держала крепко, никакой силищей хватку не разжать, - и потопал прямо к чудищу лесному, вернее к малому чугайстырёнку. Подошёл к нему, особой боязни не выказывая, и молвил дюже сурьёзно:
- Исполать тебе, чудо-юдо лохматое. Поздорову ли живёшь? В салки, али в лапту играть умеешь?
Чугайстырёнок от мамаши своей отклеился, подобрался настороженно к детёнышу человеческому, потрогал его лапкой за руку и сказал:
- Г-р-ррр… - не прорычал грозно, или предостерегающе, а вроде бы промурлыкал, ну совсем, как домашний кот, только очень большой.
- Г-р-ррр? – попытался издать такой же звук мальчишка. Вышло, похоже. – Тебя так зовут?
- Г-р-ррр…
- А меня – Вышата. Дружить будем?
Параскева, словно от сна очнулась. Первым делом закричать хотела, что есть силушки, да побоялась – вдруг зверюгу воплем растревожит, а она возьмёт и бросится. Никому ведь не известно, что у неё там, в голове происходит. Хотя, по всему выходит, что чугайстыриха ни на людей, ни на корову нападать не хочет. Она лишь на пути встала и с луговины не выпускает. Зачем – не ясно, но вреда покуда никакого не чинит, и даже позволила Вышате к детёнышу своему подойти. И не только подойти… Они вон уже резвятся – в догонялки играют. Параскева, будто прозрела.
- Стало быть, - проговорила она неуверенно, - убивать ты нас не хочешь.
Зверюга склонила лобастую голову на бок, и чуть повела большими, острыми ушами. Тут уж яснее ясного – прислушивается она к голосу человеческому. Вот только понимает ли?
- Почто тогда пути не даёшь?
 Чугайстырихе надоело стоять. Она сначала уселась, подобрав под себя куцый хвостишко, а потом и вовсе улеглась светло-серым брюхом своим с тонкою полоской белой шерсти, на мокрую траву. Улеглась, и сладко с хрустом потянулась, растопырив суставчатые пальцы, и глубоко вонзив когти кривые в плотный дёрн. Было в ней, что-то от домашней кошки, но и волчье проглядывало, как не скрывай. Впрочем, хищница ничего скрывать и не думала, кроме ответа на вопрос человеческой самки. Баба от беспокойства изводится, не чает уж, что и подумать, а все вокруг своими делами заняты, будто и не происходит ничего необычного. Зорька окаянная жрёт (чтоб ей лопнуть!), ни дождь ей не помеха, ни чугайстырь – зверь кровожадный. Сначала-то вон как перепугалась, тряслась, словно лист осиновый, а теперь в сторону вражины зубастой и глазом не ведёт. Про Вышату и говорить не приходится – ему недосуг, они со зверёнышем, какую-то палку делят, рычат друг на дружку и зубы показывают, неслухи.
- А мне, что же прикажете посреди капища под дождём столбеть? – спросила Параскева у своей лохматой стражницы.
Стражница женщину ответа не удостоила: может потому, что языка человечьего не разумела, а может выкусить блоху у себя подмышкой, для зверюги, было куда важнее, чем душевные треволнения Параскевы Никандровны? Однако ответ пришёл, откуда его никто не ждал.
- Уф-ф, запыхался, - раздалось у самых ног женщины.
Слова были столь неожиданны, что перепуганная баба сиганула вверх, на высоту, на какую и в детстве не подпрыгивала, да в полёте ещё и ноги поджать умудрилась, а уж про визг и говорить не приходится. От того визгу чугайстыриху, как пружиной подбросило, а Вышату с чугайстырёнком наоборот к земле-матушке прижало. Век бы так висеть, чтоб никто не дотянулся! Ан, нет, поневоле приходится на грешную твердь возвращаться. А что ожидает на тверди-то? Ранее хорошо всё было, привычно. А ныне, как оно ещё обернётся? Не птица Параскева, чего уж тут молвить. И не пушинка вовсе.
- Р-р-раздавишь, хозяйка!!!
Ну, хоть опять взлетай!
-Хватит скакать, оглашенная, - это уже походило на приказ.
Параскева Никандровна, с трудом превеликим сделала вид, что обдумывает сие повеление, и приняла решение угомониться. Поскольку сердечко вот-вот из груди выскочит, ровно у зайчишки перепуганного, да и о дитяте, ещё не родившемся, тоже помыслить не грех.
- Эй, ты где, говорилка невидимый? – настороженно спросила она, после того как, оглядевшись, никого не приметила.
- Тута я, - донеслось от Перунова идола.
- Нешто сам грозный бог своё слово молвит? – вопросила женщина, но тут же засомневалась. – Не-ет. Разве такой голосишко у владыки Перуна быть должон?
- Ой, ну что за глупая ты баба Параскева?! То скачешь, как коза, то визжишь, аки свин недорезанный, то Перуном обзываешь! – от идолова подножия отделился ком тёмно-серой шерсти. Во всяком случае, женщине именно так и показалось. Это уж потом у кома ручки-ножки обозначились. Затем и рожица обрисовалась. Смешная рожица, не злая. Глазёнки большие, круглые, умненькие и без ресниц, точь в точь, как у совёнка. Носик пуговкой. Ротик маленький. Зато усы и борода – на зависть иному боярину, густые длинные, почитай до самых стоп. А вот ростом, человечка, господь обделил – в локоть вымахал мужичонка, не более.
- Ты кто ж такой будешь, пушистик нечесаный? – полюбопытствовала Параскева.
Лохматуша отряхнул с себя несуществующий сор – женщина про себя отметила, - дождь сыплет, а мех-то сухой и ни былинки к нему не пристало, - и с достоинством превеликим, ответствовал:
- Запечники мы. Твово дома рачители. А по прозвищу Кукуня.
- Живой домовой! – округлились глаза у Параскевы и подбежавшего Вышаты.
- Жив покуда, - насупился Кукуня, - но ежели ты ещё скакать намерена… Едва живота не лишила. Вот ведь смеху было бы: запечник, - он упорно именовал себя так, - опочил, раздавленный хозяйкой собственного обиталища. Ещё бы с гадостью зелёной смешала, - домовой брезгливо указал на траву. – Не жалую я сырость и всякие там стебельки.
- Ты ж вроде бессмертен?
- В дому… В дому своём я бессмертен. Там меня никакая сила не одолеет. Покуда изба стоит – запечник в ней неодолим и неуязвим. А вот без избы худо, - грустно добавил он. – Жалко Кукуню. Кукуня хороший.
Недобрым холодом выстудило сердце у Параскевы-красы. Уже догадываясь о непоправимом, но страшась поверить предчувствию своему, оперлась она рукою о каменное изваяние неизвестного ей божества. Кукуня пристроился рядом, усевшись на камешек, и забубнил себе под нос:
- Ты, хозяюшка отсюда с Чёртовой луговины уходить не спеши и опасения лишнего не имей. Сторожа вокруг надёжные и лихим людишкам сюда не пробиться. Хотя с дури могут и попытаться.
Параскева тихонько охнула:
- А Пров, муж мой? С ним, что будет?
- Не ведаю, - развёл лапками запечник. – Коли сумеет до своей избы добраться, так может и здесь объявится. Кикимора моя там осталась. Она и подскажет, куда ему путь держать следует, ежели что…
Женщина медленно опустилась на землю и закрыла лицо руками.
- Господи, вседержитель! – взмолилась она. – Что ж будет-то теперь со всеми нами?
Домовой отечески погладил её по локотку.
- Жить будем Параскева Никандровна. Детишек растить. Пров, он ведь не растяпа какой, глядишь и уцелеет. Пена-то кровавая, хазарская надолго не задержится, схлынет. Вот только весь жалко, на хорошем месте стояла.
Баба напряглась, словно струна на гуслях.
- Ты, чего, Кукуня?.. Чего загодя всех хоронишь?
- Ничего, - ответил домовой довольно резко. – Птицы щебетали, а я слушал. Иноплеменники-то на разорение городов не решились. Они, окаянцы, по беззащитной земле рассыпались. И никого я загодя не хороню. Просто нет уже веси. Нешто не чуешь, как гарью по ветру несёт? А вот ещё… Чу!..
- Что-что?.. – забеспокоилась женщина. – Вышата, подь сюда.
- Малец – к мамке! – тихонько, но очень строго повелел Кукуня. – От неё ни на шаг. Конская сбруя лязгает. Дух тяжёлый, не наш. Ворог близко.
Чугайстыриха медленно приподнялась, повела ушами, ноздрями чуткими дрогнула и бесшумно скрылась в лесной чаще.
- Совладает ли, одна-то? – тревожно спросила Параскева, крепко прижимая к себе сына. Чугайстырёнок, видимо почуявший что-то неладное, тоже подобрался к женщине и доверчиво прижался к её ногам.
Домовой прислушался и вдруг усмехнулся:
- Не журись, хозяйка. Она ведь в своём лесу. Она здесь владычица и звериных жизней вершительница. К тому ж не одна чугайстыриха – есть у неё «добрые» помощники.
Громкий вой пополам с рыком, был лучшим подтверждением слов домового. А чуть погодя к нему добавился треск, да такой, что у людей кожа пупырышками пошла. Домовой плечиками передёрнул, тоже, видать, пробрало. Даже клыкастое дитя леса жалобно заскулило и попыталось спрятать морду свою под бабьими лаптями.
- Лесовики «гулять» пошли, - разъяснил Кукуня, опережая вопрос Параскевы. – Будет теперь татям остатняя потеха. Не один из сего березника живым не выберется.
Женщина с подозрением покосилась на пушистого Кукуню, и с большим опозданием, но задала таки волнующий её вопрос:
- Слышь, заступник мохнатый, а каким таким счастливым случаем ты здесь объявился?
Домовой забавно сморщил свою добрую мордашку, и замялся в нерешительности:
- Ну, вот до всего тебе дело есть.
- Есть. Всё рассказывай, как на духу.
- Ой, мне эти ваши церковные словеса…
- Кукуня, - сурово произнесла Параскева, - не гневи бога и меня!
Запечник весь как-то сжался, и даже, кажется, усох.
- Бога – ладно, - залепетал он, - с богами, мы, как ни будь сами… А вот хозяйский гнев… Без хозяйского покровительства нам, домовым, не жить. Планида наша такова.
- Чего?.. – не поняла баба. – Что ещё за планида такая?
Кукуня чуть язык себе не откусил. Вот ведь дурень, блеснул учёностью. Теперь выкручиваться придётся.
- Я говорю – без людёв, запечники не живут. Истончаются они, и в бестелесные тени обращаются. Судьба у нас такая. Поняла?
- Поняла. Чего ж не понять. Ты от главного-то не отвлекайся.
- Я и не отвлекаюсь. Послушал я давеча, что сорока на хвосте принесла про набег басурманский, и давай голову ломать, как вам в беде пособить, и себе, понятное дело, тоже. Цельну ночь без сна проворочался.
- Так вот, кто за печкою шебуршал! – догадалась Параскева, - а я, грешным делом, подумала, что крыса завелась.
Домовой аж вскинулся.
- Ты, хозяйка, на меня поклёп не взводи. Не бывало того, чтобы я пасюкам потатчиком был. Покуда я в твоём дому законный запечник, не жировать сим нечистым зверям на твоих хлебах. Ты сие твёрдо усвой.
- Ладно уж, раскипятился, - женщина погладила Кукуню ладошкой, - прости, коли, что не так сказала.
Запечник от ласки сощурился и едва не замурлыкал.
- Ладно уж, - сказал примирительно, - по первому разу прощаю. Но вдругорядь гляди, обижусь, и допущу твоего кота до кринки с молоком, так и знай.
Параскева пригорюнилась:
- Будет ли теперь та кринка, да и кот… Где сами обитаться будем – один бог ведает.
- Не кручинься, не кручинься, хлзяюшка, - заговорил Кукуня приятным баском. – Ведь для того я за тобою и последовал, чтобы всё наладилось. Я, когда по утру про блудливую Зорьку прознал, сразу понял, как пособить вам смогу. В лесу-то у меня, чай знакомцы имеются. Вот я с ними и потолковал. Они вам помогли. Ну и мне заодно. Я ведь, хозяйка, тоже не безгрешен: вас оберегая, свою корысть не забываю.
- Какую такую корысть?
Кукуня виновато вздохнул.
- Избу хочу, Параскева Патрикеевна. Неможно Кукуне без избы. Не желается ему в тень обращаться, и по гнилым болотам целую вечность шастать. А кто избу для миляги запечника возвести способен, окромя доброго человека?
- Поганец, - притворно укорила домового баба. – Я-то, глупая, думала, что уж мой-то запечник всё по доброте душевной проворит, а он-то на деле каким пройдохой оказался? Ай-я-яй, жадина ты, своекорыстная!
Кукуня, притворства в голосе Параскевы не приметил, и потому тут же надул щёки, распустил губёнки, и даже носопыркой своей хлюпнул. Вот-вот расплачется милейший запечник.
- Я ж, как лучше хотел, - запричитал он. – Думал – вас уберегу; кикимора моя Вакулыча упредит; он избу срубит новую, прсторную. Ну, неможно нам без избы. Ну, никак неможно!
Усмехнулась Параскева Никандровна: поняла она, что наступил её черёд утирать сопли совестливому Кукуне. Ну, да это не забота. Запечник-то какой-никакой – мужик. А где на свете белом видана такая баба, которая бы с мелкими мужицкими горестями управиться не умела. Всего и дел, что по головке погладить, животик пальчиком пощекотать, на ушко, что ни будь забавное шепнуть. И вот уже заулыбался, горемыка,  во весь рот и на мир стал веселее смотреть.
Вот ведь племя женское, видать, каждая от рождения своего колдунья!
Меж тем, над Чёртовой луговиной тишина повисла, тревожная тишина. Смолкли жуткие звуки побоища, дождь шуршать перестал, даже ветерок угомонился – ни листочек, ни травинка более не колышатся. Ощущение такое, словно весь мир уснул, а не то и совсем умер. Тревога в душе Параскевы усилилась. Хотя, казалось, куда уж больше, и так вся извелась от неизвестности и страха. Ещё большая боязнь напала на измученную бабу, когда заприметила она неясное движение среди берёз. Все очи проглядела она, стараясь понять, что или кто там движется, к Чёртовой луговине не спешно приближаясь. Нет, ничегошеньки не сумела увидеть. А почему – стало понятно тогда, когда вышли эти таинственные создания из-под лесного полога.
- Ох-ти ж мне!.. – почти беззвучно выдохнула Параскева, прижимая ладонь к губам своим.
- Вот полюбуйся, хозяйка, - бодренько заявил Кукуня, - защита твоя и оборона. Голову свою со всем мехом, что на ней нарос, смело могу на отрез давать – таких могучих воев ни у одного владетельного князя нету.
Чистую правду молвил запечник, потому как не было ещё на Руси такого случая, чтоб владыкам земным лесовики, чугайстыри да лешие служили.
Споро поднялась Параскева Никандровна и отвесила поклон земной сначала запечнику, а после и воинству невиданному.
- Благодарствуйте, - молвила она, - за спасение наше.
«Воители» замялись в сильном смущении, а женщине удалось или, вернее, довелось рассмотреть их во всей «красе». Чего скрывать – было на что «полюбоваться»! Шипы, зубы, шерсть в зелень отдающая, глаза недобрым огнём горящие, слюни… Лешие и лесовики – существа куда как разные. Первые чем-то с людьми схожи, только большие, лохматые и шей не имеют. А вторые… Представьте себе трёхаршинную еловую шишку. Добавьте к ней короткие толстые ноги, очень крепкие руки и широкие плечи. Да ещё щелеобразные безгубые пасти, маленькие узкие глазки и шипы на локтях. А шкура такова, что ни один топор с первого удара не прорубит, и не один клевец дыру в таком «доспехе» не пробьёт. Хотя у одного из лесовиков на груди несколько чешуек сбито. На их месте кожа виднеется, почему-то ярко-жёлтого цвета. По всему выходит, и среди хазар вояки храбрые встречаются. Пытались стервятники, в окружении оказавшись, жизнь свою подороже продать, но вряд ли удалось им сие.
Параскева ещё раз поклонилась.
- Простите, заступники лесные, не знаю, чем и воздать вам, прямо ума не приложу. А без воздаяния, как же обойтись? Не по христиански как-то…
- Чего мелешь, дура?! – встрял запечник, забыв всяческое уважение. – Кому ты про христианство толкуешь? Мы ж все тут, окромя тебя и Вышаты твово, нечисть, мерзость и душ ваших погубители.
Лесной народ дружно зашумел.
- Ой, - только и смогла прошептать женщина.
- Да не пугайся ты, - успокоил её Кукуня, - ничего худого они людям не творят. Ну пошалят иной раз – заставят по лесу поплутать или громким звуком в чаще попугают. Так ведь без злобы, забавы для. А что до благодарности касаемо, так ты им слово доброе молвила, земно поклонилась, с них и довольно. Тем паче, что виру свою они уже взяли.
Параскева удивлённо вскинула чёрные брови.
- Скота-то бесхозного ныне много осталось. Смекаешь? – подмигнул домовой.
Откуда-то из-за спин двух огромных леших прямо на середину луговины выметнулась чугайстыриха. Присела, поджав задние лапы, и блаженно облизнула свои выступающие вперёд челюсти. Язык у неё оказался длинным, розовым… и расстроенным. Так что зверюга могла одновременно вылизывать нос и морду с обеих сторон до самых глаз. Что именно слизывает хищница, Параскева знать не пожелала и потому строго-настрого запретила себе догадываться. Зверюга окончила умываться и коротко рыкнула. Её детёныш, до того не отходивший от Параскевы, вскинулся и внимательно уставился на родительницу. Та добавила в голос мощи. Чугайстырёнок перевернулся через голову и со счастливым щенячьим визгом, помчался в лес.
- Жрать побёг, оглоед! – догадался Кукуня. – Оно бы и нам не плохо было бы червячка заморить. Да где съестного взять?
Женщина хотела ответить запечнику резко да не ласково, но увидев, что на луговине объявился ещё один лесовик, всплеснула руками и припустила почти бегом ему на встречу. Причиной тому было, конечно же, не само чудо-юдо, а то, вернее тот, кого оно несло в своих чешуйчатых лапищах. Мокрой тряпкой обвисал на руках обитателя леса маленький человечек. Тонкие руки безвольно болтались. Голова запрокинулась и раскачивалась в такт неспешным шагам лесовика. Залатанная рубашонка намокла от крови.
- Что?.. Что с мальцом? – тихо спросила Параскева, не отрывая взгляда от мертвенно-бледного лица пастушка Микитки.
Лесовик только сопел и молчал. Зато домовой сразу всё понял и принялся распоряжаться.
- Приволок – молодец! – похвалил он громадного спасителя. – Теперь неси к капищу, да смотри, осторожней, верзила. Хозяйка, ты носом-то хлюпать кончай. Пора за дело приниматься – раненого выхаживать.
- На сухое бы место его, - сказала Параскева, - да где здесь отыскать – сухое? Тут поблизости даже лапника наломать негде; ни сосёнки, ни пихточки. – Она разорвала рубашку на недвижимом Микитке и горько вздохнула. – Даже не ведаю чем помочь.
Ранен пастушок был не шутейно. Поразила его стрела хазарская в спину рядом с  правой лопаткой и, пробив худое тельце насквозь, явила своё иззубренное жало под тонкой ключичной костью.
- У меня ведь даже воды нет – рану промыть, - посетовала баба. – Но… не сидеть же, сложа руки. Надобно хоть стрелу вынуть. Кстати, кто догадался древко обломить? – глянула она вопросительно на лесовика. – Уж не ты ли?..
- На него не смотри, хозяйка, - подал голос Кукуня. – Он, как и все тут, в лечении человеков не шибко сведущ. Точнее пояснить?
- Не надо. И так уразумела, что не его лап это дело. Но если не он, тогда кто? Кто-то из людей уцелел?
Лесовик ткнул корявым пальцем в сторону кустов.
- Что?.. Там кто-то есть, - встревожилась Параскева.
Великан медленно кивнул. Странно выглядело движение это. У лесовиков-то шеи нет и в помине. Вот и «кивают» они всем своим не малым туловищем от самого пояса, который тоже не особенно гибкий. Треску от такого «кивка», как от колоды, которую топтыгин когтями на щепу раздирает.
Из кустов, шатаясь, появился Гридя.
- Не пугайся, тётка Параскева, - поспешил он успокоить женщину. – Это всего лишь я. – Добравшись с трудом превеликим до изваяния незнаемого божества, которое тут видимо задолго до Ярилы и Хорса, он без сил повалился на траву. – Изнемог я совсем, вот и приотстал от… - он умолк, не зная, как назвать лесного великана. – А Микитка жив ли ещё?
- Покуда дышит, - скорбно проговорила Параскева, - а там, что бог даст. Ты, случаем, про мужа моего ничего… ничего не ведаешь?
- Что знаю, - медленно и с видимым усилием произнёс парень, - всё обскажу. Сейчас, только дух переведу.
Пока измученный Гридя приходил в себя, Тётка Параскева взяла у него нож, извлекла из раны пастушка обломок стрелы и, оторвав кусок материи от подола собственной одежды, как могла перевязала.
- Вот и вся помощь, - вымолвила она. – Ох, лишенько-лихо.
- Стрелу-то я обломил, - подал голос Гридя. – Всё ему облегчение. А про дядьку Прова, я тебе Параскева Патрикеевна так скажу; кабы не он. Не жить бы мне на свете белом. Слушай, как оно было…
Неумелым и путанным вышел рассказ у парубка, но придираться ко вчерашнему мальчишке, за один день превратившегося в настоящего мужчину, Параскева и не подумала. Сплелись словесные узелки и образовали некое подобие грубого полотна – «полотна событий». С прорехами вышла «холстинка», но какая есть, такая есть. Многое узнала баба и про бой яростный, и про предательство подлое, и про то, как сговорились мужички и отправили Гридю в весь с известием страшным.
- Ежели б не Будый, может, и успел бы я, печалился Гридя. – А после вот Микитку не уберёг.
Оказалось, что виновниками ранения несчастного пастушка были волы дядьки Прова. Те самые волы, которых Вышата до пастбища не догнал. Микитка за ними присмотреть взялся, поскольку волам в общем стаде ходить никак не привычно. Они ведь больше в ярмо впряжены и с другим скотом не пасутся, не кормятся. Вот и норовили в сторонку отойти. Вроде и рядышком, а всё одно – на отшибе. Когда степняки объявились, Гридя с Микиткою большую часть стада уже в лес загнали. Могли бы и сами ноги уносить. Вот тут пастух волов-то и углядел…
- Хазары близко уж были. Лошадей своих во весь опор гнали. А он решил животин уберечь. Говорит, дядька Пров мне зла не делал. Всё добром да добром… А я, по скудости своей, ему ничем отплатить не мог. Так хоть сейчас долг вернуть постараюсь.
- Глупенький! – уронила слезу Параскева и погладила обескровленного Микитку по льняным волосам. – Какой ещё долг выдумал? Нешто мы резоимщики, какие?
- Волов-то мы угнали. Да и сами наверняка бы ушли, кабы не его хромота. До леса всего ничего оставалось, когда его хазарин поцелил. Я ещё удивился: как не на смерть? Расстояние между нами не велико уж было, а поганые стрелки отменные. И почему по мне не стреляют? Потом только увидал… Лесовиков, да?
- Да, Гридюшка, да. Они нам жизнь спасли, сохранили.
- Вот и выходит, что басурмане их на миг раньше узрели; у стрелявшего рука-то и дрогнула. А потом им и вовсе не до нас сделалось. Я стрелу ножиком срезал. Микитку на закорки взвалил. И на утёк пустился. Только не далече я его пронёс. В очах у меня потемнело, я в траву и рухнул. Сколько так провалялся – не ведаю. Очнулся оттого, что меня по морде вроде как ветками хлещут – не больно, но чувствительно. Глаза открываю, а надо мною такое!.. В другой день от страху бы умер. Вот те крест – умер бы! Но не сегодня. Сегодня слишком многого уже навидался. Так, что только удивился слегка, когда увидел, до чего бережно лесовик Микитку поднимает. Он и меня на руки взять хотел. У него силищи бы хватило. Но я ведь не малец, какой? Я взрослый муж. А взрослому не по чину из себя немощного корчить. Вот кое-как доплёлся сюда. Слушай, тётка Параскева, а куда они все подевались? – вдруг удивлённо спросил Гридя. – Ведь только что здесь были, и уже нету.
Баба оглядела всю луговину; чугайстыриха – на месте, под хвостом у себя вылизывает, детёнуш её тоже объявился – нажрался (ни приведи господи узнать – чего) теперь дрыхнет, лапы раскинув, идолы стоят (чего им сделается?) смотрят с укоризною, Вышата рядышком притих, умаялся совсем. А где же воинство зелёное, чешуйчатое? Никого из них на луговине не осталось, ни лесовиков, ни леших. Будто сквозь землю провалились.
- Чудно, - подивилась Параскева, - ни единого звука слышно не было. Нешто такие громадины могут ходить, и не один сучок под их тушами не хрустнет?
- Видать, могут, - произнёс Кукуня, ни на шаг, не отходящий от женщины. – Признаться совестно, но даже я ничегошеньки не уловил, не услышал.
- Ушли, - печально сказала Параскева. – Ну и бог с ними. Не век же им здесь стоять возле нас, горемычных.
- А всё же жалко, - промолвил запечник. – С ними, как-то спокойнее было.
- Спокойнее, - согласилась баба и тяжело вздохнула. – Ладно, они своё дело свершили. Дальше нам самим жить.
Тихонько застонал Микитка. По всему выходило – очнётся скоро. Вот когда накричится от боли и безысходности. Рана-то воспаляться начала. Параскева отвернулась от пастуха, закрыв руками заплаканное лицо. Не могла она смотреть на несчастного человека, которому ещё можно помочь, но нечем… Нечем! И значит, покинет Микитка сей не ласковы мир. Покинет не тихо и безболезненно, а в горячке и бреду. Долгими будут мучения Микитки, который в жизни своей короткой никому зла не учинил. Не способен он был на дела не добрые и на всякие пакости.
- Господи! – воззвала рыдающая баба. – За что так жестоко караешь безвинного? Уж если нет возможности исцелить его, сироту, так даруй ему уход из юдоли сей без мучений и без ложной надежды.
- Хозяйка, - затеребил её за рукав неуёмный Кукуня, - глянь-ка…
- Чего ещё?
- Глянь, говорю, прямо перед собой. И не реви больше. Кажись, шишка переросток к нам поспешает. В руках тащит чего-то… Корешки какие-то, что ли?
Параскева отёрла слёзы - взор затуманивают, и непонимающе уставилась на подошедшего лесовика. Тот нависал над нею зелёной горою и шумел. По иному и не скажешь – слов-то не разобрать. Зато было совершенно ясно, что звук так сильно похожий на шум леса в ветреную погоду – это и есть голос доброго лесного существа. Лесовик разжал огромную ладонь, показывая женщине корни каких-то растений. Потыкал в них когтистым, корявым пальцем и протяжно загудел.
- Не понимаю я тебя, - произнесла Параскева. – Никак в толк не возьму, что ты мне сказать хочешь.
- Да, что тут понимать? – пришёл на выручку Кукуня. – Про лечебные корешки он толкует, мол, для болезного принёс, пол-леса облазил пока отыскал, и сейчас обскажет, какие из них, как применять.
- Ты, что речь его разумеешь? – изумился Гридя.
Домовой, возгордясь, вздёрнул свой носишко на высоту не бывалую. Вот стоит такое волосатое чудо, ладошкой пришлёпнуть можно, а рука не поднимается, потому как сразу видно, что перед тобою – боярин, не меньше, а то и вовсе – князь.
- Я хоть и за печкой уродился, однако в дурнях не хаживал, - с достоинством превеликим  ответствовал Кукуня.
- А ты вообще кто такой? - задал Гридя не своевременный во всех смыслах вопрос.
- Проснулся? – съязвил домовой. – Раньше-то, где твои очи были?
Лесовик загудел недовольно и даже ногой притопнул. Параскева его поддержала:
- Довольно пустое молоть, опосля спознаетесь. Ты, Гридя, сейчас помолчи, не мешай покуда. А ты, Кукуня, тоже не отвлекайся, перетолмачь мне всё, что лесовик глаголет, да смотри, не ошибись.
- Глаголет… - попытался соскоморошничать запечник, но поймал суровый взгляд Параскевы и осёкся. Такая, может крепкого леща отвесить и не поглядеть на вид боярский или даже княжеский, сколь щёки не раздувай. В общем, приспела пора носопырку пониже опустить, и стать тем, кем в действительности являешься, то есть не глупым, пронырливым, добрым запечником. «А, что, - пронеслось в нечёсаной голове домового, - это ведь совсем не плохо».
- Ладно, зелёный, - обратился он к лесовику, балабонь дальше, да гляди, по делу, а не то я у-ух, как рассержусь. Пойдут клочки по закоулочкам!
Лесовик только фыркнул, мол, видали мы таких, и принялся гудеть, шелестеть и потрескивать. Кукуня довольно бойко перетолмачивал:
- Корешок, на человечьи усы похожий, видишь, Параскева Патрикеевна? Вот его промыть хорошенько… Впрочем, их все промывать надо. Вода, к слову сказать, отсюда совсем недалече: по северному склону спустишься, ложок с осокой перейдёшь, а там, аккурат из-под «подошвы» второго взгорка бьёт чистейший ключ. – Кукуня наморщил свой узкий лобишко. – А, чего сам не сполоснул, зелень подберёзовая? Нешто не видишь, что до того родника идтить тут некому? У меня ноги короткие – я в траве путаюсь. Хозяйке от болезного никак не отойти. Вышата мал ещё: как его пошлёшь, коли басурмане вокруг шастают? А богатырь наш, - он кивнул в сторону Гриди, - едва ноги волочит от усталости. Чего мычишь? Докладай толком!.. А-а, так бы сразу и сказал… - запечник почесал затылок. – Понимаешь, Параскева свет Патрикеевна, какая заковыка выходит; не могёт он ничего толком отмыть, потому как руки у него не оттуда растут. Ладно, не обижайся, дядька еловый, я неправильно выразился. Они у него корявые шибко, руки-то.
- Ты о деле говори, - одёрнула домового баба, - а то болтаешь много, а  толку – чуть.
- Всё-всё, - выставил свои пухлые ручки неуёмный Кукуня. И тут только Параскева заметила, что даже с внутренней стороны ладошки запечника покрыты коротким, но очень густым мехом. – Так вот «усы» надо меленько покрошить, и прямо в рану засунуть поглубже, и с обеих сторон. После взять вот ентот, раздутый, порезать его кругляшами и положить сверху. Тогда лихоманку отведёшь. Только кругляши долго на теле держать никак нельзя – сожжёт мясо, беды не оберёшься. Четверти часа довольно будет. Затем рану водою тёплою промыть, положить вот эту штуку… даже не знаю, на что похожую… Где ты только отыскал невидаль подобную?! Ладно – не начинай… В общем, её надо последней прикладывать. И уж после того можно смело перевязывать. Утром всё повторить. – Запечник шумно перевёл дух. – Все всё поняли? – оглядел он людей, включая Вышату. – А то я, признаться, пока говорил, успел всё позабыть.
- Не удивительно, - вставил Гридя острое словцо, - по тебе здорово заметно, что говорить и думать одновременно, ты с малолетства не обучен.
- Ой, ну кто бы…
- Ку-ку-ня! – предостерегающе произнесла Параскева.
- Молчу, молчу… - обиженно отфыркнулся запечник.
- Кстати, тебе не грех прощения попросить, - молвила баба.
- За что?! – завопил домовой.
- Лучше спроси – у кого.
- Ну?..
- Неужто так и не догадался?
Запечник отрицательно мотнул головой.
- Перед ним, - Параскева указала на лесовика.
- За что-о-о?! – искренне изумился домовой.
- Как, за что?.. А кто на него огульно напраслину возводил? Де, в лечении ни бельмеса не разумеет.
Кукуня, припёртый к стенке, всё таки попробовал отпереться. Дескать, я – не я, и лошадь не моя. И вообще, кто мог подумать, что лесовики волхование ведают? Они же окромя своих кустов ни чего знать не желают, и из них носа не кажут, ежели их сильно не попросить.
- Ты извиняться, думаешь?
- Угу.
- Так давай, да повежливее. Он доброе слово ей-ей заслужил.
Лесовик скромно топтался рядышком – ждал. Кукуня вздохнул, с огромным трудом оторвал взгляд свой от травы-муравы, и коротко зыркнул на лесного великана. Со стороны выглядело забавно: кроха-домовой, от стыда сгорая, не может насмелиться произнести слова извинения.
- Может тебя повыше поднять? – с ехидцей спросил Гридя.
- Зачем? – буркнул Кукуня.
- Чтоб тебе, плюгавцу, было сподручнее честному лесовику в очи глядеть.
Домовой зашипел, зафыркал и стал точь в точь походить на рассерженного ежа. Далее напускать на себя строгий вид у людей сил не хватило. Уж больно уморительно выглядел «покусанный» беспощадной совестью запечник. Первой не сдержалась и прыснула в ладошку Параскева. Затем хохотнул Гридя. Впервые за весь жуткий день в голос засмеялся Вышата. И даже суровый лесовик затрясся всем своим тяжёлым, одеревеневшим телом, а в уголках его глаз обильно выступили капельки душистой смолы, по всему видать от хохота. С чего бы ещё?
Кукуня исподлобья краем глаза исхитрился оглядеть всех смеющихся.
- Чего ржёте? – спросил обиженно. Ответом ему был новый взрыв хохота. – Никак в толк не возьму, - скривил рожу домовой, судорожно сдерживая рвущийся наружу смех, - что вы тут потешного нашли?
- А мы и не искали… - начал Гридя.
- Ты сам отыскался, - поддержал его Вышата.
- Выдохни, - посоветовала сердобольная Параскева, - а то лопнешь.
- Ага… и всех забрызгаешь… - катался по траве парень.
Лесовик громко затрещал. Тоже, видать, шутил. Кукуня не выдержал и хрюкнул. Потом ещё раз… и ещё. А чуток погодя к хрюканью добавилось бульканье…
Вот так людям и обитателям леса впервые довелось услышать «заливистый» смех настоящего домового.
А перед лесовиком Кукуня всё-таки извинился.
Веселье было прервано внезапно. Гридя заметил, что лежавшая поодаль чугайстыриха вдруг насторожилась и немигающе уставилась в сторону леса. Парубок умолк. Замолчали невольно и все остальные. Чуткие ноздри хищницы нервно подрагивали. Уши встали топориком. Параскева в тревоге притянула к себе сына. Лесовик спиною загородил людей, и даже ручищи свои пошире развёл, готовясь, если потребуется защищать, оберегать, спасать. Все недоумённо поглядывали на чугайстыриху. Та вела себя дюже чудно, то напрягалась, готовясь к стремительному прыжку, то, принюхавшись, расслаблялась и ложилась на землю, чтобы через миг вскочить и снова начать жадно втягивать в себя воздух.
- Чужака чует, -  тихо сказал Кукуня. – И ещё что-то.
- Или кого-то, - уточнил Гридя, извлекая из-за пояса заветную секиру. – Пойду, гляну…
- Стой! – повелела Параскева. – Тут и без тебя «глядельщики» отыщутся.
В лесу тихо ржанула лошадь. Затем явственно послышался лязг металла.
- Конская сбруя, - безошибочно определил парубок
- Неужто хазары? – с ужасом предположила баба.
- Не-ет, - протянул Кукуня, - кабы они, чугайстыриха бы уже…
На луговину ступили хазарские кони.

*       *       *

Клонился тяжкий день к вечеру, суля хоть какой-то отдых, но, не обещая душевного успокоения. И даже выглянувшее из-за туч солнышко не обрадовало.
Дядька Пров суковатой палкой поворошил горячие угли и посетовал на себя самого:
- Горшков-то надо было больше прихватить.
- Ты ж не знал, - успокаивала его Параскева, которая к мужу словно прилипла с того времени, как въехал он на Чёртову луговину.
- Не знал, - кивнул мужик. – Но если по чести молвить, я бы и эту посудину не прихватил, кабы не Веденея.
- Да чего уж там, Пров Вакулыч, - мягко сказала кикимора, - ведь не мог же ты единовременно обо всём мыслить, и о семье, и о том, как ворогов обхитрить. А после-то, что стряслось? До плошек ли тебе было?
- Не до них – точно.
Веденея заглянула в кринку.
- Кажется готово варево, Параскева Никандровна? Коли не обманул лесовик – будет жить младень.
- Будет, будет, - согласилась баба. – Надо бы ещё девчоночек с уголька сбрызнуть, а то, как бы беды не стряслось. Слишком много на них сей день свалилось, такого, чего и врагу не пожелаешь. Вон Анфиса-то по сю пору сама не своя: глазёнки мутные, говор медленный. Придётся тебе Провушка, ещё разок за водицею сходить.
- Разок? – усмехнулся Пров. – Тут «разком» не отделаешься. Сколь надо, столь ходить и буду. – Мужик хлопнул себя по коленям крепкими ладонями. От громкого звука встрепенулась чугайстыриха.
- Ишь, - вступил в разговор Кукуня, - всё никак угомониться не может.
Хищница и вправду была обеспокоена. С тех пор, как объявился Пров. Она кружила вокруг лошадей, рычала, скалилась. Коняги сбились в кучу, дрожа мелкой неуёмной дрожью, и кося огромными глазами на природного врага своего. Чугайстыриха их не трогала, но уняться не могла. Время от времени она подходила к дядьке Прову и тыкалась в него мордой.
- В толк взять не может, - разъяснял запечник малому Вышате, - почто такой разный дух идёт. От лошадок-то хазарином веет, степью, пылью, полынью, да телом смердящим, не мытым. А от тятьки твоего, чем пахнет, как мыслишь?
Вышата, подражая хищнице, стал принюхиваться.
- Ничего не чую, дядька Кукуня, окромя пота, да дыма от костра. Разве что варевом душистым ещё попахивает. И всё…
- Это от того, дитятко, что нос у тебя человечий. Не шибко он способен запахи различать, только самые сильные, да едкие. А вот зверь другое чует.
- Что? Что зверь может чуять? – затормошил домового любопытный мальчишка.
Кукуня пожал плечиком:
- Тепло очага домашнего. Запах поля, которое батя твой вспахивал. Такой дух с вонью становища не спутаешь.
- Разве ж можно его учуять? – не поверил Вышата. – это ж когда было? По утру ещё. С тех пор сколь времени минуло? А тато ещё и одежду поменял.
- Можно, - уверил мальца домовой, - ещё как можно.
Пров поглядел на Кукуню и едва заметно усмехнулся. Надо же у Вышаты ещё один наставник объявился! Ну и добре! Может статься, что обучит он мальчишку, тому, чего и сам мужик знать не знает. Как ни крути, а домовой на белом свете не один век обретается. Вон при знакомстве заявил, что с прапрадедом Прова Неупокоем, бражку попивал. Хотя может и привирает, рожа-то хитрая.
- Ладно, народ честной, - молвил он веско, - у костерка ночью посидим, посудачим, а теперь у каждого забот полон рот. Кому за водицей… Кстати помозговать нужно, куда отвар девать. Кому, - он кивнул Гриде, - шалаши строить. Не под открытым же небом детишкам и Микитке ночевать.
- Спроворю, - пообещал парубок, – дело не хитрое. К тому ж секиру я сберёг, теперь сгодится.
- На ночлег худо-бедно устроимся, - сказала Параскева, - а вот с отваром как быть ума не приложу. Некуда его переливать.
- Нашла чем голову забивать, - беззаботно заявила кикимора. – Он ведь весь не нужен. Мы вот пряжу им пропитаем, да к ранам удальца нашего её и приложим. А поутру свежий заварим, корни ведь ещё остались.
- А пряжу?.. – начала было Параскева.
- Я ж кикимора! – воскликнула Веденея. А какая кикимора из дому без рукоделия выйдет? Вот, полюбуйтесь, - она извлекла из складок своего одеяния клубок, смотанный из серебристой нити, с воткнутыми в него спицами. – Ой, не то… Вот самое оно. – За клубком объявилась и шерсть. То есть все так подумали. – Чистейшая паутина, - похвалилась Веденея. – Сама от клея очищала.
- Научишь?! – загорелись глаза у Параскевы.
- Дело хлопотное, но обучить можно. Опорожняй кринку. Чего ждёшь? Во-от… Остаточки выплесни. А на счёт пряжи… Тут ведь главный секрет какой…
Пров взял опустевшую посудину, и тихонько пошёл уже проторённой дорожкой к весёлому родничку.
- Эй, - окликнул его запечник, - меня погодь, хозяин милостивый.
Дядька Пров приостановился, сгрёб ладонью пушистого домового и посадил к себе на плечо.
- Не упадёшь?
- Не-а.
- А скажи-ка мне друг запечник, почто ты меня хозяином навеличиваешь?
Кукуня повозился, устраиваясь поудобнее на широком мужицком плече. Повелел Прову поторапливаться. И уж потом, крепко ухватившись мягкими, тёплыми пальцами за его ухо, соизволил дать ответ.
- Потому, Пров Вакулыч, что без тебя, без мужика то бишь, дом – не дом. А без меня, запечника, он и вовсе – сарай. Но, к слову молвить, без твоей благонаречённой, и без моей кикиморы… э-эх…
- Да-а, - задумчиво протянул Пров, - мужик без бабы, можно сказать и не человек, а так, долька от человека. И дому без женской руки не стоять.
- Верно сказано, - поддержал запечник дядьку Прова. – А ты чего остановился?
Мужик и вправду замер у самого края безлесого склона.
- Что, на голом месте самого себя потерял? – Пров не отвечал, смотрел куда-то вдаль и даже моргать перестал. – Хозяи-ин, - протянул обеспокоенный Кукуня, - ты чего остолбенел, ноги в землю вросли?
- Посмотри, - тихо проговорил дядька, - радуга.
- Тьфу ты, леший! Я уж испугался – не случилось ли какой новой напасти. А он радугу узрел.
- Двойная, - Пров не обратил внимания на сварливые слова запечника.
- Ты бы лучше помыслил, как новую избу ставить будешь.
- Я всё узнать хотел: где она начало своё берёт? – рассуждал мужик о своём, заветном. – Вот, сподобился… Глянь туда…
- Куда?
- Да на тот склон, где родничок выбивается.
- Склон вижу, - ворчливо сказал домовой, - родник – вижу. А более ничего.
- Не туда смотришь. Ты чуть подалее, подалее гляди. Ну… неужто и сейчас ничего не зришь?
- Ох, ты!.. восторженно выдохнул Кукуня. – И впрямь – начало радуги.
От самой земли, от «подошвы» холма поднималась она – радуга. Вернее две радуги. Одна чуть поменьше, да побледнее. За то другая!.. В лучах солнца, ещё не свалившегося за горизонт, делилась семицветная дуга красотою своею с вечереющим небом, попутно обряжая в разноцветный искристый наряд одиноко растущую на склоне берёзу. Ввысь рвалось буйство красок, мир обновляя, поднималось до самых облаков и убегало вдаль, за холм, за лес, за поля и луга.
- Там-то, поди, тоже в землицу упирается. Всему, всему опора нужна, даже радуге.
- И всё же, лучше на неё из окошка любоваться, - сел на своего любимого конька чрезмерно приземлённый запечник.
- Да срублю я новую избу, срублю. Большая будет, светлая. Семья-то у мене теперь не малая. – Дай только чудом небесным без досадных помех полюбоваться.
- Когда?.. – не умок Кукуня.
- Что, когда?
- Когда срубишь? Я хозяйке твоей глаголил – нельзя нам, запечникам, без избы долго обретаться. Хиреем мы, чахнем. Так, когда?..
- Скоро.
- Завтра? – с надеждой воззрился на мужика домовой.
Пров почему-то долго молчал, потом запустил пятерню в свои густые волосы и ответил с болью, с надрывом:
- Не завтра, Кукуня. И не послезавтра. Хотя и рад бы… Но наперёд ждёт нас с Гридей работа скорбная – соседей своих земле предавать, всех тех, кого вороги безвинно погубили. Потом по пепелищу бродить придётся: может какое рало отыщется, ярмо нужно, топор плотницкий, ох, как не помешал бы… Опять же ямы с житом и ячменём могут уцелеть. Беда – если не найдём. Не видать тогда тебе не то, что избы, а и простой землянки. По миру пойдём.
Кукуня заскоблился, заёрзал. Не по душе ему пришлись слова трудника. И то сказать: кому глянется нищебродом  под чужими заборами мыкаться?
- Прав ты, Пров Вакулыч, - очень серьёзно сказал запечник. – Людей убиенных похоронить надо, как покон велит. Не то обратятся души их неприкаянные в самую, что ни  на есть нежить. Бед они тогда натворят бессчётно.
- Не бывать тому!  - твёрдо заявил мужик. – Мы с Гридей живы-здоровы, даже царапин нету. Так неужто долг последний землякам не отдадим и бросим их, вот так зверью дикому на съедение, воронью на пир?!
- Не бросите. Ясно, как день! И в деле сём я вам не помощник. А вот в другом…
Пров покосился на домового.
- Волов разыщем! – обрадовал мужика запечник. – Я чугайстырихе на ушко пошепчу – она их пригонит. Может ещё пару коров, да бычка сторгую. Остальных отдать придётся. Сам понимаешь…
- Понимаю. Чего ж тут не понять? Ладно, потопали, а то заболтались совсем, ровно две кумушки.
- Постой, - вдруг попросил Кукуня. – Можно остатний вопрос задать?
- Ну, чего ещё?
Запечник помялся:
- Я всё про избу… Где ставить собираешься?
- Хорошую заботу ты мне подкинул, ушастик. Я ведь об этом, как-то не думал, - мужик замолчал, но не надолго. – В весь мы не воротимся – не гоже на таком месте оставаться. На капище?.. Кто ж на капище обоснуется, пусть даже и на заброшенном? От земли той добра ждать не приходится. Далече уходить тоже не резон, - деляны здесь хороши, хлебушко родится исправно. Да и где нас ждут? Так что остаётся только одно – оседать в родной стороне, где ни будь не далече.
Домовой внимательно осмотрелся.
- Может быть там, - указал он коротеньким пальчиком.
- Где? – не понял дядька Пров.
- Чуть поодаль от родника, - пояснил Кукуня. – Возле плакучей берёзы. Там, где начинается радуга!

                02. 11. 05г.