Любимый камень пролетариата

Шведов Александр Владимирович Шв
Здесь было всё. Золотые флорентийские кольца с пламенными агатами, голубыми бриллиантами и колумбийскими изумрудами «зелёный лёд». Кровавые чешские гранаты, азиатские топазы. Готовясь к коварному броску кобры, в витрине затаился браслет из авантюрина с вкраплениями чешуек слюды. Заколки с переливчатыми лабрадорами будто намеревались вонзиться в голову.

Яркие бусы нашептывали мелодию волн. Такие кораллы Поль Гоген привозил с Таити в своих грубых штанах, чтобы потом вставлять в глазницы и пупки своих деревянных идолов.

Русскоязычная продавщица раскладывала перед Мартой бархатные коробочки. Внутри них покоились жемчужины — одна к одной, величиной с тот самый горох, что маманя бросала в суп с копчёностями, и Марта вдруг остро почувствовала тот запах — въевшийся, родной, никуда не ушедший, — будто она не в будапештском ювелирном, а у себя на кухне.

Ведь вроде ещё только вчера маманя принесла её из роддома. Марта была такой мелкой, что могла уместиться в коробке из-под зимних ботинок фабрики «Скороход». Только где у мамани была голова, когда она подбирала имя для малышки? Марту Тышкину добрые дети тут же переименовали в Мартышкину. Впрочем, в обиду она себя никогда не давала. Поддразнивания и вовсе прекратились после того, как она резко вытянулась и налилась, как яблочко, в надобных местах. Пацаны с района тут же выстроились в очередь таскать за ней кожаный портфель до занюханного подъезда хрущёвки, в которой Марта ютилась вместе с маманей и рыжей собачкой Лушей. Нет, Луша появилась гораздо позже, зато была ещё жива впавшая в младенчество прабабка, размазывавшая по выцветшим обоям кабачковую икру, которой её кормили с ложки. Маленькой Марте прабабкины шалости нравились.

Отца у неё не было. Нет, конечно, не от святого духа — маманя была женщиной практичной и в чудеса не верила. Просто тот, кого следовало бы назвать этим словом, оставил после себя один только тяжёлый выхлоп (маманя говорила — «как от грузовика») и растворился на картах необъятной Родины, на которых его никто никогда не искал.

Когда у Марты допытывались, зачем она так рано выскочила замуж, да ещё за такого шалопута, она отшучивалась — из-за фамилии. Мол, Скавронская — это вам не Тышкина, звучит почти как историческая. В нагрузку к звучной фамилии она получила, помимо Васи, ещё и добродушного добермана Ластика. Оба кобелька обосновались у них, хотя старшие Скавронские, взиравшие на новых родственников с высоты сталинской прописки на Кутузовском, решили, что в их просторной трёхкомнатной квартире на Марту места не хватает.

Возник, естественно, вопрос — как уживаться разнополым питомцам в одной квартире. Вася неуверенно предложил стерилизовать Лушу. Женщины переглянулись тем особенным взглядом, который мужчинам лучше не перехватывать, и поглядывали на мальчиков с той зловещей задумчивостью, после которой обычно что-то случается. И случилось: маманя, не сказав ни слова, тихонько отвела невинного Ластика в ветлечебницу, откуда тот вернулся уже без своего главного достоинства. Вася, узнав, притих. Ответственная квартиросъёмщица (а по совместительству маманя) была крайне недовольна зятем, и не столько за собаку, сколько за него самого: институт он, оказывается, только изображал, стипендию не получал, а вместо учёбы тренькал на гитаре — надо признать, довольно неплохо, но это обстоятельство никого не смягчило. Из института его попёрли с позором, а в военкомате беременная жена оказалась аргументом недостаточным.

Марта, действительно, залетела. Было страшновато — она не чувствовала готовности стать матерью. Но от аборта, который маманя настойчиво предлагала, предчувствуя непонятки с ушедшим служить зятем, отказалась. Тогда маманя вздохнула и предложила назвать будущую внучку почему-то Степанидой. Марта в ответ лишь покрутила пальцем у виска, и этим всё было сказано. Когда родилась Лизка, маманя, не долго думая, оставила ламповый завод (где, между прочим, проработала двадцать лет) и переквалифицировалась в няньки. Марта же осталась единственной, кто теперь приносил в дом деньги, — так, незаметно, заботы перераспределились, как это обычно бывает.

После восьмого, по настоянию мамани (которая, как известно, знала, что для дочери лучше), Марта пошла в техникум и выучилась на бухгалтера. Так что теперь сидела в Главторге, печатала платёжки и — как это водится у людей с доступом к распределению — потихоньку снабжала дефицитом всех, кто был вхож в их круг: родственников, знакомых, соседей. Главторг, между прочим, курировал сеть магазинов «Ветеран», и оттуда Марте перепадали такие продуктовые наборы, о которых в обычной очереди можно было только мечтать: абхазские мандарины (и это к ноябрьским!), суфле «Стратосфера», болгарские маринованные овощи, тушёнка Улан-Удэнского завода — наваристая, почти домашняя, и, конечно, рижские шпроты, которые тогда считались почти импортом. Однажды среди всего этого изобилия завалялась даже бутылка текилы, что вызвало у мамани лёгкое замешательство: она долго вертела её в руках, пытаясь понять, к какому застолью это приурочено.

Текилу из голубой агавы заначили — куда же ещё, если не за сколотую вазочку для варенья, в недрах румынского серванта, который был выстрадан, как и многое в той жизни, в угрюмой очереди в мебельный на Ленинском проспекте, где люди стояли не за красотой, а за самой возможностью иметь. Со съестным, в общем-то, обходились. Сложнее было с одеждой, особенно для дочурки, — она подрастала быстро, уже приноровилась сидеть на горшке, а вместе с Лушей дружно грызла погремушки, и никто не мог понять, кому это занятие доставляет больше удовольствия. А ровно в год Лизка, никого не спросясь, совершила самостоятельный марш-бросок по узкому коридору до кухни. Маманя, увидев это, только и сказала: «Кажись, проголодалась», — как будто другого объяснения этому событию и не требовалось.

Марта исправно писала письма проходившему службу на финской границе рядовому Скавронскому — бумажные, в конвертах, с марками, с той особенной тщательностью, которая появляется, когда пишешь человеку, от которого ничего не ждёшь, кроме ответа, а его всё нет:

«Здравствуй, Вася!

Вчера Лизка в первый раз пошла в ясли. Рановато, конечно, но куда деваться. Купила ей тёплые варежки и шапку — красную, вязаную, с петушком на макушке. Соседка отдала нам донашивать Юркину пехорку из кролика — тёплая, почти новая.

Я себе сделала химзавивку — фоту прилагаю, не суди строго. А Люська с третьего этажа вообще выпендрилась: начесала на голове такую башню, что теперь ночью спит не двигаясь, чтобы не помять. Колька, её муж, только матерится, но Люська не сдаётся.

Твой Ластик опять натворил дел — наделал кучу прямо в подъезде. Луша смотрела на это с таким видом, будто она тут главная, а он — недоразумение.

Как тебе там охраняется покой нашей советской Родины? Ой, уже не нашей...

Вчера на работе анекдот рассказали, самый свежий: заметка в батальонной стенной газете — „Пулемёт смолк, кончились патроны“. Комсорг надрывно: „Но ты же комсомолец!“ И пулемёт снова застрочил.

Маманя велела тебе кланяться».

За два года в ответ пришло всего одно отстранённое письмо. Про чувства к Марте — ни слова. Про Лизку — ни единого вопроса.

Зато в письме исполнялись оды портянкам и подворотничкам, описывался внушительный торс сержанта Жжаканаева и сообщалось об интригующих лекциях в красном уголке по соблюдению личной гигиены. Заканчивалось послание историей празднования Первомая: весь взвод, хитрожопо используя клизму, накачался розовым двухрублёвым вермутом, а капитан Наливайко до вечера подозрительно принюхивался — вроде бухие, а не пахнет.

Марта, неизвестно зачем, блюла себя — то ли из гордости, то ли из упрямства, а может, просто потому, что в таких делах легче ждать, чем искать. Вася, вернувшись, неделю не слезал с неё, так что даже скрипучая софа в проходной комнате не выдержала и развалилась под ними, но страсть, как водится, оказалась недолгой — быстро переключился на других молодаек и был вычеркнут из списка столовавшихся решительно и окончательно. Ластика, разумеется, оставили — кобель не виноват, что его хозяин оказался таким. Луша его не обижала, даже иногда облизывала, а маманя, по доброте душевной, баловала мясными обрезками и серыми кусочками ливерной колбасы, так что пёс, кажется, даже выиграл от этой перемены. При разводе фамилию бывшего мужа Марта оставила себе — Скавронская звучало солиднее, чем Тышкина, да и менять документы, когда и так всё ясно, не хотелось. Алиментов, впрочем, не предвиделось, и это, пожалуй, было самым честным, что случилось в их отношениях.

Главторг прикрыли — как и многое тогда, в мутной надежде на частную инициативу, которая, как известно, должна была всё исправить. Торговля на Черкизовском рынке, возникшем на месте пустыря, не пошла: ей дали понять, что без распутства здесь успеха не видать, а Марта, при всей своей практичности, была не готова платить такую цену.

Ей повезло — она попала в небольшую контору, где директор, оценив её способности, сострил: «Если бухгалтер платит все налоги — пусть получает зарплату в налоговой инспекции. Назначаю тебя магистром чёрной бухгалтерии». Под юбку без спросу не лез, платил исправно — таких денег в их семье не водилось никогда. Марта сменила протекавшую сантехнику, купила новую софу, мамане — шубу из цигейки, а Лизке — кучу игрушек, раньше недоступных. И даже приобрела скромную дачу возле прославленных ещё Веней Ерофеевым Петушков — далековато, правда, и нужник на улице, но если ночью неохота тащиться во двор, то для этого всегда есть многофункциональное эмалированное ведро. Маманя не нашла ничего умнее, как наварить в этом самом ведре сливового варенья, которое Марта брезгливо выплеснула в выгребную яму.

В общем, жизнь в части финансов понемногу устаканивалась. Но однажды в офис заявились менты, отжали у директора большую часть наворованного, и контору он прикрыл. Один из оперов предложил Марте подсобить с трудоустройством — обещал снять квартиру для свиданий и сделать права. «Зачем мне права? У меня и машины-то нет», — отбивалась она, пока он пытался облапать её в своём широком джипе. Работу снова пришлось искать самой.

В пяти, а может, и в шести конторах не срослось — то предлагали слишком маленький заработок, то нужно было ездить к чёрту на куличики. Наконец, ей повезло: она попала в небольшую компанию, занимавшуюся, скорее, не чёрным, а серым бизнесом. Милиционеры-дальтоники всё равно наведывались, но как-то утрясалось.

И ухажёры не переводились. Следующим оказался бывший одноклассник Мышкин, тут же оставшийся ночевать на новой софе.

Маманя за стенкой чутко прислушивалась к скрипам, мечтая о новых брачных узах для своей разведёнки.

Мышкин работал менеджером в какой-то строительной фирме. Пил умеренно. Ездил на заслуженной баклажановой «семёрке» с хромированной решёткой радиатора и мечтал об иномарке. Внёс первый взнос за однушку в строящемся доме. И окончательно околдовал будущую тёщу, когда переложил на даче протекавшую крышу.

Дело, казалось, шло к свадьбе. Мышкин настаивал, чтобы Марта взяла его фамилию — он, видимо, считал, что Мышкина звучит солиднее, чем Скавронская, или просто хотел оставить свой след в её паспорте. Марта решила спросить у дочери:

— Лиза, ты хочешь стать Мышкиной?

— «Ты что!» — замахала руками Лизка, и в этом жесте было столько ужаса, будто ей предлагали не фамилию, а пожизненное прозвище. — «Будут мышкой-мормышкой обзывать!»

— Ну, Мышкину мормышка точно понравится, — улыбнулась Марта, хотя улыбка вышла кривоватой.

Новый жених, как выяснилось, был заядлым рыболовом. В доме появились длинные бамбуковые удилища, свинцовые грузила, поплавки с названиями «пингвин» и «чебурашка», а также жестянки с червяками, которых Мышкин с какой-то странной нежностью называл добровольцами.

В начале лета маманя с Лизкой были торжественно вывезены на дачу — с чувством исполненного долга, с корзинами и пакетами, с той особенной торжественностью, с которой провожают в ссылку, только добровольную. Почти молодожёны выбирались к ним на выходные — чтобы проверить, как там крыша, и заодно убедиться, что маманя не наварила варенья в чём-нибудь ещё более неподходящем.

Однажды, сославшись на дела, Мышкин отвёз Марту на вокзал. «А меня завтра к обеду ждите», — сказал он, и в голосе его послышалась та особая уверенность, которая обычно предшествует катастрофе.

Вагоны замерли сразу после Москвы. Что-то случилось на путях — то ли авария, то ли просто судьба решила вмешаться. Долго ничего не сообщали, и Марта сидела в душном вагоне, глядя на застывший за окном лес, пока наконец не объявили, что движение восстановят только к вечеру. Чертыхнувшись, она подхватила тяжеленные сумки с продуктами и на трёх перекладных вернулась домой.

На софе возлежало голенькое женское тело — с видом полной хозяйки, будто она здесь и прописана. Поднялся визг, от которого, казалось, зашатались стены. Мышкин, не дожидаясь разбирательств, заперся в ванной, и это было единственное правильное решение, принятое им за последнее время. Свадьба расстроилась.

— «Как была дурой, так ею и осталась», — сказал Мышкин на прощание, держа в руках поломанный телескопический спиннинг. — «Из-за какой-то ерунды всё испортила».

Когда Лизка вернулась с дачи, она спросила, как ни в чём не бывало:

— «Мама, а куда задевался Мышкин?»

— «Этот похотливый гринго затерялся в городских джунглях, — ответила Марта. — Танец «соблазнение розового дельфина» отменён навсегда. На сорока двух квадратных метрах нашей долевой собственности объявляется королевство амазонок. В плен мужиков не брать, уничтожать на месте!»

— «А кто такие амазонки?»

— «Это мы, самые красивые и беспощадные».

— «И бабушка?»

— «Бабушка в первую очередь. Можешь спросить у Ластика!»

— «А зачем ты отдала соседке нашу новую софу?»

— «Она помечена не нашими запахами. Я бы и крышу на даче посдирала!»

Маманя вздрогнула.

Марта опять оказалась беременной — судьба, видимо, решила, что одной дочки ей мало. Катька, к счастью, родилась девочкой, и это было, пожалуй, единственное, что не вызывало вопросов. По ночам она капризничала редко — даже когда резались зубки, будто понимала, что маме и так нелегко. Памперсы, появившиеся в их жизни, сильно облегчали существование, и маманя, глядя на это чудо гигиены, не удержалась:

— «Представляешь, Лиза, когда ссалась ты, нам с Мартой приходилось выстирывать тонны пелёнок», — скромно отметила она, и в голосе её звучала не гордость, а скорее констатация факта: мы выжили, и это уже достижение.

Жили небогато, но и не бедствовали. Подруга Бэлка, женщина практичная и не лишённая авантюризма, поддаивала работавшего в Москве немецкого инженера — пыталась пристроить свои формы на его содержание, и, надо сказать, небезуспешно. Его коллегу Клауса, тоже фрицика, она решила пристроить к Марте.

— «А он западный или бывший гдр-овский?» — уточнила Марта, потому что в те времена это имело значение.

— «А тебе-то что?»

— «Гдр-овский должен знать русский».

— «Я со своим больше жестами общаюсь. Потом, ты же немецкий в школе учила».

— «Да чего я учила-то. Eins, zwei, drei», — отмахнулась Марта.

— «Вот оженишь его, и укатите вместе в Мюнхен».

— «Он что, из Мюнхена?»

— «Не, из как его… Пфорцхайма».

— «Тьфу, не выговорить».

— «Зато холостой».

— «Все они холостые в командировках», — резюмировала Марта, и в этом было столько жизненного опыта, что Бэлка предпочла сменить тему.

От самодовольного усатого Клауса пахло шнапсом и хорошим табаком — запах, который мог бы показаться привлекательным, если бы не его обладатель. Но он оказался жмотливым, а в постели мелкотравчатым, и, что окончательно добило Марту, трусы на нём были несвежие. Марте Клаус не понравился. В гробу она видала этот Пфорцхайм, и всю эту немецкую командировочную романтику вместе с ним. Встретилась с иностранцем не корысти ради — чистого бабского любопытства ради. Поглазеть, какие такие они, импортные мужики, вблизи. Оказалось, всё то же самое между ног болтается. Мерседес недоделанный.

Свиданкалась с ухажерами она теперь исключительно на чужой территории. И к серьёзным отношениям была не готова. Впрочем, к своим тридцати пяти она подошла в хорошей кондиции — как благородное вино из позднего сбора винограда. Как пишут на этикетках дорогих бутылок — Late harvest.



Рома в этом случае предпочёл бы французский термин — Vendanges Tardives.

Он был из профессорской семьи. Его с детства окружали казавшиеся скучными разговоры взрослых о языкознании на фоне набитых пыльными фолиантами ореховых стеллажей. А его любимым предметом была физ-ра. Впрочем, маман с малолетства привила ему любовь к французскому. И он поступил на филфак, декан которого еженедельно играл в преферанс в отгороженной от суетного мира плотными болотными гардинами родительской гостиной, заедая коньячок деликатесами из ресторана «Прага». Все рассчитывали, что Ромин старший брат когда-нибудь женится на дочери декана Зойке, но она странным образом досталась младшему, устройство которого на филфак ещё не оперившиеся птенцы отметили на даче бутылкой белого крымского портвейна. Полное отсутствие опыта юные экспериментаторы компенсировали темпераментом.

Через два месяца к Грибоедовскому ЗАГСу причалила упакованная легкомысленными ленточками «Волга» с плюшевым зайкой на капоте. Родители умилились. Брат сочувственно курил импортный Camel. Рома глуповато улыбался. Невеста в пышном платье и кружевной фате выглядела аляповато, но беспорочно. Новая родственница Циля Мордехаевна многословно растолковывала, что для приготовления пасхального хремзлаха мацу нужно обязательно пропускать через мясорубку с мелкой решёткой.

Гости со стороны жениха основательно налегали на сорокоградусную, но под финиш почему-то самыми пьяными оказались приглашённые со стороны невесты.

Подростковая страсть, как и положено, быстро угасла — слишком быстро, чтобы успеть оставить след. Подобие семейного равновесия поддерживалось осознанием необходимости соблюдать ритуалы. Ритуалы были предназначены для родителей, и это, пожалуй, было единственное, что их объединяло.

Жили в доставшейся Зойке по наследству от бабки квартире на Каретном ряду — в кооперативном доме работников Большого театра, где соседи знали друг друга по голосам за стенкой. За сносное сожительство молодые неплохо поощрялись: родители подбрасывали деньжат, а старый, пузатый холодильник ЗИЛ — с замком на ручке, который вечно заедал, — как по волшебству заполнялся перчёным айерцвибеле, форшмаком и судками с тем, что Роман называл кислыми тщами (от слова «тёща», и в этом была его маленькая месть), а Зойка в ответку острословила — «свекрольником».

К новорождённой Марье Романовне молодой отец отнёсся с искренней симпатией — потому что она была единственной представительницей слабого пола в его жизни, которая пока ещё не пыталась его перевоспитать. Тем более что большую часть времени девочка проводила у «стариков», взявших над ней русско-еврейскую опеку, и это устраивало всех.

Роман, к общему удивлению, достойно окончил институт — настолько достойно, что все ждали от него аспирантуры и научной карьеры. Но он вдруг отказался, и ему засветило прозябание в каком-нибудь издательстве на девяносто рублей в месяц — сумма, которая даже в те времена звучала как приговор. Зойка, женщина практичная, быстро сообразила, что ей нужен не Рома, а кто-то более основательный, и вскоре обнаружилась в кровати Вадика — однофамильца самой Клары Цеткин, что придавало ему в её глазах почти революционную значимость. Вадик обладал несомненными преимуществами перед Ромой: он был чистопородным директором обувного ателье на Сивцевом Вражке.

Вновь обретённый статус холостяка сулил Роману много приятностей.

«Ну, ты и бабаёб», — ёмко охарактеризовал этот безмятежный период бывший однокурсник Клумбабянц, и в этом определении слышалась скорее зависть, чем осуждение.

Со Светкой Рома познакомился в коридорах Внешнеторгового объединения «Международная книга», куда его, надо отдать должное маман, чудом пристроили — по блату, но с чувством исполненного долга. Новая пассия, Светка, ежедневно выстукивала в машбюро тексты на электронной печатной машинке «Ромашка» — той самой, со сменной лепестковой вставкой, что тогда казалась чудом техники. А по совместительству она оказалась племянницей заместителя директора конторы, хотя Рома, справедливости ради, узнал об этом не сразу.

На столе, под портретом Горбачёва, клубились два стакана с чаем в латунных подстаканниках с эмблемой СССР — символе незыблемости, которая вот-вот должна была дать трещину. В хрустальной вазочке терпеливо дожидались шоколадные мишки с фабрики «Красный Октябрь» — зелёные обёртки на них ещё не содрали, и они лежали, как маленькие подарки, которые вот-вот будут вскрыты.

— «Роман, ты хочешь поработать в нашем парижском представительстве?» — спросил замдиректора, и в голосе его слышалась та особая интонация, которая не предполагает отказа.

— «На сентябрьской выставке?» — переспросил Рома, ещё не понимая, куда идёт дело.

— «Нет. Я решил послать тебя туда годика на три. Поменяешь обессилившего в злобном империалистическом окружении Каминского».

— «Конечно, хочу!» — выпалил Рома, и в этом «хочу» было всё: и желание вырваться, и любопытство, и надежда на лучшую жизнь.

— «Только есть небольшая загвоздка, — прищурился замдиректора. — Холостого тебя не пропустят наши компетентные органы. Вот и женись поскорее. На Светланке!»

— «Как-то внезапно… а может, она не согласится?» — замялся Рома, хотя в душе уже всё понял.

— «Уже согласилась. И во Францию ей охота. Может, там советских парижанят настрогаете».

Между прочим, очень гуманный способ сватовства — без цветов, без романтики, с прямым указанием на загранкомандировку.

«Пьянство — это форма классовой борьбы», — сострил будущий родственник и предложил вкеросинить за предстоящую свадьбу. И выудил из насыпного сейфа бутылку зелёного шартреза.



В Париже строгалось легко и безмятежно — настолько легко, что Рома начал забывать, как пахнет московский воздух. В первые же выходные Светка, беременная будущей парижанкой Дашюткой, стократно отобразилась в умопомрачительных витринах Galeries Lafayette — и в каждой из них она была новая, счастливая и чуть растерянная от собственного отражения. Империалистическое окружение казалось дружелюбным, работа спорилась, а на перестроечной волне у французов вдруг проснулся интерес к советским печатным изданиям — будто они ждали именно этого момента, чтобы наконец понять, о чём мы там пишем.

Жили сытно и уютно на правом берегу Сены, в шестнадцатом арондисмане. Каждое утро Рома приносил из ближайшей булочной хрустящие круассаны — и это было так естественно, будто он всю жизнь только этим и занимался.

Казалось, этой лафе не будет конца. Так и будет Рома до пенсии ездить со Светкой по миру, получая зарплату в свободноконвертируемой валюте, а в промежутках между командировками отоваривать «бесполосые» сертификаты Внешпосылторга в обольстительных магазинах «Берёзка» — там, где продавалось то, чего не было в обычных магазинах, и это казалось почти справедливым.

На свой очередной день рождения Дарья Романовна получила в подарок голенастую куклу Барби и катание на аттракционах в Jardin d’Acclimatation — день был солнечный, беззаботный, и никто не знал, что это последний такой день. В этот же день случился августовский путч. Светкиного дядю ушли на пенсию, Рому вернули в Москву, но в «Межкнигу» обратно не взяли — как будто его парижский опыт стал не преимуществом, а пятном в биографии.

Съёжившаяся Родина страшила. С одной стороны, объявлялся курс на пармезан с ветчиной — как обещание лучшей жизни, — а с другой, путь к изобилию не казался таким очевидным. Нагулянный за период загранкомандировки «жирок» быстро растрясли — как и надежды на лёгкую жизнь. Статус отца-профессора унизился, и семья перешла в режим выживания, где каждый день был борьбой за то, чтобы не скатиться туда, откуда они когда-то уехали.

Рома подрабатывал переводами — художественными, техническими, любыми, за которые платили, — и писанием литературоведческих статей, которые, наверное, никто особо и не читал. Когда денег совсем не хватало, он бомбил на своём льготно растаможенном «пыжике» — маленькой машине, которая, казалось, держалась только на честном слове и его водительском опыте. Пассажирки, женщины неопределённого возраста, садились на заднее сиденье, стреляли подведёнными чёрной тушью глазами и дразнили оголёнными коленками — будто проверяли, насколько он способен отвлекаться от дороги.

Яна подсела в районе Таганки — подтянутая, в чёрном приталенном плаще, с той особенной статью, которая бывает у женщин, знающих себе цену. Она была похожа на Ирину Печерникову.

— «До Плющихи подбросите?»

— «Avec grand plaisir», — ответил Рома, и в этом французском было что-то от старой жизни, от той, что осталась за границей.

— «Что входит в плезир?» — улыбнулась она, и улыбка была чуть ироничной, чуть испытующей.

— «Сейчас кассету с французской эстрадой поставлю».

— «Магнитола на салазках?» — спросила она, кивнув на магнитолу, которая болталась на панели, как вторая рука.

— «Через набережную я вас не повезу, — сказал Рома, сворачивая, — там вчера танки по Белому дому пуляли».

— «Ну и колдобины», — вздохнула Яна, глядя на дорогу, которая напоминала поле боя.

— «Лучше после обеда здесь не ездить, — согласился Рома. — Растрясёт».

Оказалось, Яна несколько лет преподавала русскую литературу французским студентам в Лионском университете — и это объясняло всё: и её французский, и её манеру держаться, и то, как она смотрела на мир. Она знала по-французски не только то, как будет «колдобина», но и могла фантастически передать нюансы производного «колдоёбина» — слова, которое, казалось, невозможно перевести ни на один язык.

— «Mon chapeau!» — поразился Рома, и в этом возгласе было всё: и уважение, и удивление, и лёгкая зависть к тому, как легко она владеет языком.

Всю неделю изменник ходил сам не свой — не то чтобы совестно, но как-то неуютно. Он был убеждён, что по-прежнему любит Светку, но в следующий четверг, сам того не ожидая, напросился к Яне в гости — и это был первый шаг по дороге, с которой уже не свернуть.

Яне было уже сорок пять, но выглядела она волшебно — так выглядят женщины, которые знают, что время работает на них, а не против. Она не могла иметь детей, и это, как ни странно, упрощало ситуацию: никаких обязательств, никаких обещаний, только она и он. Яна пристроила Рому на французскую фирму, и Светка была счастлива — материальное благополучие семьи постепенно восстановилось. Муж регулярно ездил с Яной в командировки во Францию, и та, надо отдать ей должное, не жадничала и не ревновала — её это даже забавляло, как будто она была режиссёром, а не участницей.

Рома приспособился слегка страдать от раздвоения личности — настолько слегка, что почти не замечал этого страдания. Чтобы откупиться от самого себя, он принялся чаще дарить цветы обеим женщинам, будто надеялся, что букеты смогут заменить ему честность. Светке обычно доставались нежные тюльпаны или оранжевые герберы — что-то светлое и беззащитное, как она сама. Яне — длинноногие персиковые розы, с их холодноватой красотой и лёгкой отстранённостью. Даже в своей низости хотелось выглядеть эстетом — и это, пожалуй, было самым точным определением всей его жизни в тот период.

Треугольная жизнь оборвалась внезапно — после того, как у Светки обнаружили рак. Рома позвонил Яне и сказал только одно: «Яна, прости, я нужен Светлане теперь без остатка». И в этом «без остатка» было всё — и вина, и облегчение, и странная ясность, которая приходит только перед концом.

Светка тянула пять лет. Химия сожрала волосы, кожа стала цвета старой бумаги — той самой, на которой пишут черновики, которые никто не увидит. Парики она презирала — ходила в косынках, с той особенной гордостью, которая бывает у людей, решивших не сдаваться до последнего. И молчала, даже когда было невмоготу — ни жалоб, ни слёз, только тишина, в которой угадывалась жизнь. Когда дошло до точки, она отказалась от больницы — просто сказала: «Не хочу». И это было её последнее решение.

Рома решил: раз так, последний раз — в Париж. Погода там всегда умеет грустить, но он дождался просвета и выволок её на улицу. На перекрёстке, как в старом фильме, закутанный в клетчатый тюрбан негр жарил на широкой дырчатой сковороде каштаны — запах стоял осенний, уютный, такой парижский, что казалось, время остановилось.

Светка скользила взглядом по витринам — без жадности, скорее из вежливости к городу, который был когда-то её вторым домом.

— Зайдём?

— А смысл?

Он всё же затащил её в магазин и купил шерстяной свитер в цвет тростникового сахара — тот самый, который она когда-то хотела, но не решилась купить. Как она любила. В номере они долго сидели перед окном, и он держал её за мизинец — и в этом жесте было больше близости, чем за все последние годы.

Наутро — всё.

Знакомый из консульства, спасибо ему, разрулил формальности: справки, цинковый контейнер, таможня.

Он вернулся в Москву и решил, что лучший способ пережить утро — это не просыпаться трезвым. Бутылка стала его спутником, а дни слились в один длинный вечер. Но Дарья Романовна, его дочь, заметила это раньше, чем он сам.

«Папа, если ты будешь продолжать квасить, я сбегу из дома», — сказала она буднично, так, будто речь шла о погоде или о том, что пора вынести мусор.

«Обещаю!» — выдохнул он, и, к собственному удивлению, слово сдержал.

Его вдруг прорвало на «писательство». Строчки набрасывались на читателей с неистовым лаем, не сильно доверяя их добрым намерениям.

Его напечатали в нескольких толстых журналах. Рома плодился в интернете, получая разношёрстные читательские отзывы. За одобрительные сдержанно благодарил. К умным прислушивался. На бесцеремонные огрызался.

«Что за ходульные образы. Ваш главный герой так же плох, как Шварценеггер в своём дебютном фильме «Геркулес в Нью-Йорке».

«Самое сложное в йоге – это расстелить коврик. А в текстах – это первая фраза, которая задаёт ритм и характер будущему повествованию».

«Особенно понравилась кульминация Вашего сюжета: «Пенсионер в байковой пижаме курил возле форточки и внимательно наблюдал за меняющейся мимикой соседки, когда нахальный порыв ветра сорвал с её балкона разноцветное одеяло, теперь планирующее прямо в вонючий мусорный бак».

«Ваш рассказ какой-то пьяный получился. После прочтения самому захотелось кирнуть. Опять надрался в хлам. Жене предложил переадресовать все претензии к Вам».

«Вы про весёлое, вроде, пишете и читателя своего смешите до колик, а сами при этом как будто даже не улыбаетесь». Марта Скавронская.

Рома было решил, что это псевдоним с претензией. А вдруг действительно полячка, да ещё и благородных кровей.

Отклики «полячка» оставляла на хорошем русском языке, да ещё и без ошибок. Рома, как филолог, это заценил. Марта действительно редко ошибалась, обладая врождённой грамотностью. Вдобавок, с раннего детства она читала запоем всё подряд и постепенно интуитивно научилась различать добротные книги.

Он пригласил её в театр на «Дядю Ваню». Всамделишная Марта внешне оказалась сильно похожей на голливудскую актрису Мег Райн. Она и гримаски такие же умилительные строила. Только жопка потощей.

В буфете Рома угостил её шампанским и горьким пористым шоколадом, а потом проводил до дома. И даже чмокнул в щёчку, хотя было очевидно, как ему хотелось впиться в её черешневые губы.

«Ну что, писака тебе глянулся?» — поинтересовалась маманя.

— Как там у Раневской… после свидания, вернувшись домой, разденься и подбрось трусы к потолку. Прилипли? Значит, нравится.

— «Ну, прилепились?»

— «Ща проверим», — хмыкнула Марта и резко подбросила кружевной лифчик, смешно повиснувший на итальянской люстре.

— «Значит, показался», — приговорила маманя.

Следующее рандеву завершилось в кровати нового ухажёра. Повзрослевшая Дарья Романовна недавно съехала с квартиры к своему парню.

Через пару недель Рома предложил Марте слетать на выходные в Будапешт.



Из тупичка, трижды чихнув, выполз грузный грузовичок с ободранными боками — такой старый и потрёпанный, что казалось, он помнит ещё социализм. Сидевший за рулём венгр был под стать машине: упитанный, чихающий, провонявший бензином, с помятым рыльцем, будто сама жизнь его поколотила, но не добила. Он равнодушно скользнул взглядом по Роману и запнулся на Марте — ничего себе фемина! — после чего резко вдавил газ.

— «Бог мой, какая красота!» — воскликнул Рома, когда они вынырнули из переулка прямо на местные «Елисейские поля» — широкий, парадный, причудливо застроенный виллами проспект Андраши. — «Знаешь ли ты, что после войны проспект носил имя товарища Сталина?»

Марта не знала, но вежливо кивнула, и они неспешно направились в сторону Дуная. Венгерский ветерок навевал романтические грёзы, а Рома поймал себя на мысли, что даже краткосрочное обладание такой красивой женщиной бодрит и крепит самооценку. От энергичных встреч с Мартой он уже похудел на пару килограммов — и это было приятное дополнение к приятному.

Здание местной Оперы, как водится, косило под Венскую, но не дотягивало по размаху — так бывает, когда хочешь казаться больше, чем ты есть. Говорили, акустика там почти как в Ла Скала. На площади Героев архангел Гавриил, судя по всему, устал держать корону и апостольский крест — он стоял неподвижно, но в его позе чувствовалось что-то от человека, который ждёт, когда его сменят. Парламент в неоготике внушал почтение, Королевский дворец хранил классицизм — и всё это вместе создавало ощущение, что город знает о себе больше, чем говорит.

На набережной они сфотографировались возле люксовой гостиницы Sofitel.

На улице Ваци от магазинных соблазнов у Марты потекли потребительские слюни — хотелось дорогих вещей, комфорта, блеска, всего того, чего так не хватало в её московской жизни.

— «Ой, какие часики!» — выдохнула она, заметив витрину.

— «Tissot. Made in Switzerland. Эх, гуляй, рванина», — сказал Рома, и покупка пробила серьёзную брешь в его бюджете, но он решил не считать, потому что в такие моменты считать — значит испортить всё удовольствие.

Обновку отмечали в ресторане — заказали по кружке местного пива, овощной салат и перчёный паприкаш, от которого у обоих выступили слёзы на глазах, но они делали вид, что это от смеха.

Вернувшись из сортира, Рома застал за столиком перемену: рядом с Мартой сидел крупный породистый мужчина в дорогом светлом костюме. Его сопровождала медовая спутница. Формами она напоминала недавно замелькавшую на экранах телеведущую Анфису Чехову.

— «Алекс», — представился обладатель светлого костюма, и его голос звучал так, будто он привык, что его представлять не надо.

— «Алекс — это Алексей или Александр?» — уточнил Рома.

— «Алекс — это просто Алекс», — ответил тот с лёгкой улыбкой, которая означала: не пытайся, не выйдет.

— «Тогда я Юстас, — сказал Рома. — Шучу. Меня Романом родители назвали».

— «Мы с Алексом бывшие коллеги», — слегка смутившись, пояснила Марта, и это «слегка» было красноречивее любых слов. — «А это его подруга Жанна».

— «Да, мир тесен, — сказал Алекс, и в его голосе послышалась та особенная интонация, которая означает, что он уже всё решил, а остальным остаётся только согласиться. — И чем неожиданней встреча, тем она приятней. А не поланчевать ли нам вместе?»

Марта посмотрела на Рому — он кивнул, не вполне понимая, что только что согласился. Для закрепления знакомства заказали бутылку абрикосовой палинки — напитка, который, как выяснилось, умел быть и сладким, и коварным одновременно.

Алекс бегло сообщил, что приехал в Будапешт по делам недвижимости.

— «И как цены на недвижимость?» — спросил Рома, чувствуя, как теряет почву под ногами не столько от разговора, сколько от палинки.

— «Растут, как пенис подростка при виде статуи Афродиты», — ответил Алекс, и эта метафора, при всей своей пошлости, была точна.

Обменялись впечатлениями от города — коротко, без подробностей, как будто все уже всё знали. Бутылка обнулилась в один присест, впрочем Алекс сам много не пил, а больше подливал Роме — с той неуловимой заботливостью, которая обычно предшествует чему-то нехорошему.

В завершении Рома потребовал подать ему рюмку изумрудного абсента.

— «Знаете ли вы, — начал он, стараясь говорить чётко, — что этот удивительный напиток, настоянный на экстракте горькой полыни и аниса, был когда-то повсеместно запрещён, поскольку дружественный нам европейский пролетариат от него окончательно спивался?»

— «Ты только сам не спейся», — попыталась попридержать его Марта, которая уже начинала тревожиться: таким пьяным она Рому ещё не видела.

Но Рому уже понесло. С готовностью разоблачённого шпиона на допросе он вываливал на слушателей всё, что знал о стране бывшей народной демократии: восхитился музыкой Ференца Листа, пересказал трагическую судьбу шведского графа Валленберга, поведал о 15-летнем добровольном заточении в здании американского посольства архиепископа Миндсенти. Похвалил жёлтые Икарусы и консервы марки «Глобус».

Когда Рома дошёл до боёв молниеносного боксёра Ласло Паппа, Алекс оживился и поделился впечатлениями о встрече Леннокса Льюиса с Холифилдом в Лас-Вегасе.

«Билет стоил полторы штуки баксов», — небрежно бросил он, и эта сумма, произнесённая с такой лёгкостью, прозвучала как приговор всему Роминому существованию.

Рома, в отличие от Марты, цену пропустил мимо ушей — он уже был в том состоянии, когда деньги перестают иметь значение, а остаются только принципы. Заспорили о болевых приёмах. И тут Рома, вспомнив свои занятия в клубе «Самбо — 70», решил продемонстрировать свои навыки — так неожиданно и резко заломав Алексу правую кисть, что тот с грохотом рухнул со стула на пол.

Посетители за соседними столиками, до этого оживлённо обсуждавшие свои венгерские дела, испуганно притихли — так тихо бывает только перед тем, как что-то должно случиться. Марта напряглась, Жанна, напротив, обидно захихикала, а официант, застывший с подносом в руках, раздумывал, не пора ли вызывать полицию — судя по его лицу, он уже мысленно составлял рапорт. Рома, поняв, что перегнул, начал извиняться — сбивчиво, невнятно, но искренне.

«Всё путём», — сказал Алекс, возвращаясь в нормальное положение и поправляя светлый пиджак. — «Ну, ты и шутник».

Марта, чувствуя, что атмосфера накалилась до предела, разрядила обстановку анекдотом про боксёров. Посмеялись — не слишком громко, но достаточно, чтобы официант убрал руку от телефона.

И тут Алекс, как ни в чём не бывало, предложил:

— А поедем кататься по Дунаю?! Посидим в баре, полюбуемся на розовощёкий закат.

— «А что, отличная идея», — поддержал его Рома, которому хотелось реабилитироваться.

— «Ну, я даже не знаю», — засомневалась Марта.

— «Всё решено», — воскликнул Рома. — «Официант, счёт!»

Алекс, опередив его, сунул официанту свою кредитку, а на возражения Романа только отмахнулся: — «Да ладно, на корабле за всё платишь ты».

Когда компания выходила из ресторана, Рома в довершение всего больно отдавил Алексу ногу — случайно или нет, осталось неясным. Тот в ответ только странно ухмыльнулся — так ухмыляются люди, у которых уже есть план, и вы в нём не участник.

Роман, конечно, не слышал, как Алекс, чуть наклонившись к уху Жанны, напористо прошептал:

«Мы с Мартой никуда не поплывём. Делай, что хочешь с этим сусликом. Напои его до чёртиков, изнасилуй в туалете, но он должен забыть обо всём на свете на ближайшие пять часов».

— «Ещё одна измена мужу?» — спросила Жанна с такой интонацией, будто речь шла о смене причёски.

— «Считай, что ты продолжаешь изменять ему со мной, — ответил Алекс, и голос его стал тише и жёстче. — С меня, конечно, причитается. То кольцо, которое ты у меня вчера выпрашивала, уже почти твоё».

— «Ладно, — вздохнула Жанна. — Не впервой».

Рому по дороге к причалу пошатывало, как во время сильного шторма — даже не от выпитого, а от собственной неуклюжести и странного чувства, что он здесь лишний.

— «Идите на палубу», — махнул Алекс Жанне. — «А мы с Мартой купим в соседней лавке марципаны. В марципанах главное, знаете, — правильное сочетание сладкого и горького миндаля».

В магазине, как назло, была очередь — та самая, которая всегда появляется, когда ты куда-то опаздываешь. Марта нервничала, поглядывая на часы. Алекс успокаивал с той особенной уверенностью, которая бывает у людей, привыкших, что время работает на них: «Успеем, ещё двадцать минут до старта».

Когда они вернулись на набережную, корабль уже успел допыхтеть до Цепного моста — и его белый силуэт медленно таял в вечернем воздухе, как обещание, которое не сдержали.

— «Михаил Светлов!.. у-у-у!!! — воскликнул Алекс, и в этом возгласе было столько театрального отчаяния, что оно казалось почти настоящим. — Неужели мой Rolex меня подвёл? А твой-то ухажёр такой тёпленький, что, подозреваю, даже не заметит пропажи».

— «Не лги мне! — выпалила Марта, и голос её дрогнул. — Это ты всё подстроил. И напоил его умышленно. Что он обо мне теперь подумает?!»

— «Да не переживай ты, — мягко сказал Алекс, и в этом «не переживай» было столько снисходительности, что Марте захотелось ударить его. — Жанна его в обиду не даст. По-моему, они сильно приглянулись друг другу. Пусть поплавают. А мы пока посидим в кондитерской и поговорим».

Чёрный кофе, заказанный в ближайшей кондитерской, отдавал изменой — такой же горький и беспощадный, как ситуация, в которой она оказалась.

— «Ты знаешь, я всё-таки развёлся с женой», — сказал Алекс, и в голосе его послышалась та особая интонация, которая должна была означать, что он сделал это ради неё.

— «Ты же уверял, что не можешь расстаться с ней, потому что она больна. Что там у неё было?»

— «Астма», — ответил он, и это слово прозвучало так легко, будто речь шла о насморке.

— «Прошла?» — спросила Марта с лёгкой иронией.

— «Почти. Но это не имеет сейчас никакого значения, — сказал Алекс, и рука его легла на её руку. — Твой брошенный зелёный шёлковый халат дожидается тебя в моей ванной комнате. Я, наконец, доделал ремонт. Возвращайся!»

— «Что было, то прошло, — сказала Марта, убирая руку. — С тех пор многое переменилось».

— «Не неси чепуху. Всего полгода, ну семь месяцев. Кто он тебе, этот хлопчик? Что он может дать? Телеграфист Карандышев, претендующий на Ларису Дмитриевну! Только на «Ласточке» плывём не мы, а этот драчун проветривается».

— «А я не бесприданница, — ответила Марта холодно. — И ты не строй из себя Никиту Михалкова».

— «Пойдём ко мне в Sofitel, — сказал Алекс, и голос его стал мягче, почти просительным. — Номер с панорамными окнами. Знаешь, какой оттуда вид на Королевский замок!»

«Какое на мне сегодня нижнее бельё?» — мелькнула у Марты предательская мыслишка, и она тут же её прогнала, но было поздно — мысль уже оставила след.

— «Только завернём сперва в одно местечко, — добавил Алекс, заметив её колебания. — Я хочу сделать тебе нескромный подарок».

Он завёл её в грандиозный ювелирный магазин — тот самый, где воздух, казалось, состоял из блеска и обещаний.

...Так вот. Здесь было всё. Флорентийские кольца с пламенными агатами и колумбийскими изумрудами. Кровавые чешские гранаты и азиатские топазы. Аквамарины цвета морской волны. Голубые сапфиры, которые в древней Индии дозволялось носить лишь представителям высшей касты, — и вот они лежали перед ней на бархате, доступные и одновременно недоступные.

Продавщица разложила перед Мартой бархатные коробочки. Внутри них покоились жемчужины — одна к одной, величиной с тот самый горох, что маманя бросала в суп с копчёностями, и Марта вдруг остро почувствовала тот запах — въевшийся, родной, никуда не ушедший, — будто она не в будапештском ювелирном, а у себя на кухне.

Она нерешительно примерила элегантное колечко из белого золота — оно село на палец идеально, как будто ждало её всю жизнь, — и с испугом посмотрела на ценник.

— «Нравится?» — улыбнулся Алекс, и в этой улыбке было столько уверенности, будто он уже знал ответ. — «А хочешь, обручальные посмотрим?»

— «Что-то перлы мелковаты», — попробовала отшутиться Марта, но голос её дрогнул.

Продавщица, человек услужливый и лишённый чувства юмора, приняла её слова за чистую монету и тут же бросилась доставать новые коробки с драгоценностями — ещё более роскошными, ещё более недоступными.

— «Обратите внимание на этот жёлто-зелёный камень, — защебетала она. — Это змеевик, считающийся символом искушения и коварства. Согласно легенде, вкушавший яблоко Адам поперхнулся и выплюнул именно такой. А какой Ваш любимый камень?»

— «Кирпич!» — резко выдохнула Марта, вспомнив про своё пролетарское происхождение, и это слово прозвучало как приговор всему этому великолепию.

Она исчезла так внезапно, что Алекс не успел даже моргнуть.

В номере Марта не стала включать свет. Плюхнулась в полумраке в раздолбанное кресло и стала молча пялиться в окно. Её пробирала дрожь — не от холода, а от осознания того, как близко она была к тому, чтобы согласиться.

Дверь отворилась, и в комнату протиснулся Рома, почему-то весь мокрый — с мокрыми волосами, мокрой рубашкой, с видом человека, который только что совершил побег.

— «Ты здесь?! — воскликнула Марта, и в голосе её смешались удивление и облегчение. — А я было уверена, что твой круиз с красоткой Жанной в самом разгаре».

— «Она скрашивает одиночество в корабельном баре с коктейлем «венецианские брызги», — ответил Рома, стряхивая воду с волос. — Я сбежал от неё на первой же остановке. Так спешил, что свалился в воду. Зато окончательно протрезвел. А ты чего делаешь в этом затемнённом царстве вместо того, чтобы развлекаться в компании знакомого магната? Он не допустил по отношению к тебе «нахалите вопиянт»?

— «Наш Гарун аль-Рашид остался охранять свою пещеру с несметными сокровищами, — сказала Марта, и в голосе её послышалась улыбка. — А я, по-видимому, досталась на ужин весёлому и нищему Ходже Насреддину».

Рома присел рядом с креслом на колени — так, что их глаза оказались на одном уровне, — и взял её за правый мизинец. Этот жест был таким знакомым, будто они делали это сотни раз.

— «Когда вернёмся в Москву, переезжай ко мне насовсем», — сказал он, и в голосе его не было сомнений.

— «А как же Лизка и Кэт?» — спросила Марта, хотя уже знала ответ.

— «Так вместе и перебирайтесь».

— «А зоопарк?» — улыбнулась она.

— «Да чего уж там… — усмехнулся Рома. — Только без тараканов… а что, маманю вы тоже с собой возьмёте?!»