Трещина и поток

Эдуард Тубакин
     Леонид Крепенький попал в глухой пансионат недалеко от монгольской границы лечиться водами. Случайно. Нехотя. Не желая. После удачного прыжка через трещину при восхождении на одну из вершин Приказбечья. То есть, после неудачного. Точнее, предполагаемого полета в четыре метра так и не произошло. Ху из ит Приказбечье, спросите вы. Нет такого названия местности и будете правы. Названия нет, есть присказка одного шерпа, возомнившего себя инструктором и понукавшего тем же Крепеньким и еще полсотней мудаков, ибо кто еще ходит в горы, кроме них? Заплатили за простой маршрут, поперлись в голубую даль за глотком разреженной эйфории.

     Этот шерп, угробивший по дури настоящего горнорлаза-мастера, был выбран на общем голосовании за вожака, потому что поворачивать назад никому не хотелось, когда ситуация — «жо» в конце витиеватой фразы вставлял вместо привычных «пи», недоуменное «приказбечье», или сокращенное «бечь». А так, как отличался немногословностью, вернее однословностью, то исходило из его грязных в табачных  крошках уст только: бечь, бечь, бечь... приказ-еее-бечье...
    
     Бечь отдаленно напоминало бежь, бег, бежать. Вот все и ползли, потели, перепрыгивали, а Леонид Крепенький не смог. Ему показалось, будто на стенах ледникового разрыва бурела кровь. Напрасно ему врали о своеобразном цветении льда, о необычном виде лишайника, плесени, мха, укоренившегося в суровой среде. Цвести может младенец, вода, синяк. Лед не желатин и не взбитые сливки, чтобы на нем при отрицательном градусе произрастали полугрибы-полуводоросли.

     Не переступил, хотя раньше в пору неорганизованного шатания по тайге и  перевалам мог перешагнуть через своего брата туриста и перешагивал через вмерзших в камень альпинистов образца семидесятого года, а тут, то ли миниск левой ноги подвел, то ли поясницу заклинило, то ли надломился душевно. Кто-то даже стебанул: прошлогодняя группа бурханила, котелок крепкого чая опрокинула... Но чифир от запеканки отличить теоретически можно. Разве раньше не видел? Не, давай краба, не видел, признавался самому себе. Очень хотелось верить в то, что уже верилось, а то пришлось бы разуверяться и выбирать веру.

    Ну, его тогда и пнули вниз, сначала в базовый лагерь, позже еще дальше, а так, как дальше больше не куда, Крепенький оказался здесь. Поправлять здоровье.
    Снял комнату у бурята в хибаре из лиственничного сруба, жмущегося к скальному выступу. Собственно, весь курорт, если образно выражаться, застрял деревянным гребнем на курчавом лобке у спекулянтки, справляющей по маленькому нужду. В узком ущелье скандальным зодчим хозяйничала горная река, тысячелетиями обтесывала каменные глыбы, придавая им замысловатый и фантастический вид.
   
      На берег ежедневно выставляли прилавки - в сучках и задоринах, напоминающих по форме женские гениталии - торговать монгольской кожей, шерстью и сувенирами. На ночь грубо сколоченные прилавки спихивали в кипучие воды и сплавляли вниз по течению в соседнее селение, где их баграми вынимали родственники и дети торговцев, чтобы затем поднять на грузовик и к утру привести обратно. Столь трудный путь объяснялся просто: торговые лотки были освящены знаменитым шаманом, по старости попавшим в Шамбалу и, наравне с талисманами и оберегами, приносящими счастье, считались священными конструкциями, приносящими деньги. В реке им производили магическое омовение, избавляли от «грязных рук», порчи и сглаза.
    
     Здесь все считалось святым, священным, неприкосновенным, уникальным и похоже, походило на правду: и валуны, свешившись опасной гирляндой над лентой гравийной дороги, грозили, и спутанные лошади с колокольчиками на шеях, бродившие в тесных распадках, сиротливо вызванивали хозяев, и даже пестрый тархань, выныривающий неизменно с добычей в лопатообразном клюве, вызывал завистливые выдохи рыбаков.
      Крепенький, рискуя стать социопатом, наслаждался нерукотворными строениями и дарами природы в полную грудь. Облазил окрестные сопки, хотя тревожили больные суставы, нашел старые, разбитые охотничьи тропы, ягодники и грибные поляны, а надышаться, до того чистым воздухом, который хоть ломтями режь да напиться скрытыми родниками не мог. Дикое  великолепие, окружавшее его, казалось бездонным и неисчерпаемым. Не  ради же очередей за лечебными процедурами, пьянки и жомканью приезжих курортниц, в самом деле, стоило жить!
      Не сложилось у него, однако, с местным бомондом. Прослыл Леонид у здешнего общества нелюдимым чудаком, бойким старичком, прыгающим, что козел по скалам, хотя был средних лет, но немного всхуднул, побелел на висках, добавил себе бороды и морщин после той истории с трещиной.

     Со ступеней душевного подъема иногда Леониду приходилось скатываться, хотя бы для принятия пищи и прочих физиологических надобностей, впрочем, он испытывал скорее безразличие и грусть, сходя вниз к людям, нежели восторг. Грусть та, являлась не светлой и возвышающей музой, а отупляющей и безысходной. Так страдают, например, по отрубленному мизинцу или удаленному зубу в детстве, бережно храня утрату в заднем кармашке. Ему же теперь необходима встряска побольнее, чем ампутация.
    
     Единственный магазин в живописной расщелине хронически пребывал пустым. Думалось, в нем держали свободные места под стеклом для неких, предполагаемых продуктов, точно ячейки для не открытых пока химических элементов в периодической таблице. Приходилось лишь смутно надеяться на скорейшее появление котлет между порыжевшими от времени маргарином и мясным фаршем. Оглядывая почти с ненавистью пофигистичную националку, Леонид Крепенький страстно желал увидеть вместо нее двух-трех, а лучше группировку расторопных азербайджанцев, быстро наполнивших бы веселым говорком и яствами сие унылое торговое помещение. Мысли эти он быстро подверг цензуре, стыдясь расистских наклонностей. Один раз не выдержал и спросил у продавщицы национальность.
- Сойгонка! - гордо ответила она, вся вдруг напряглась, подобралась, подалась вперед стрелой кочевника, готовой сорваться с натянутой тетивы  и поразить трудную мишень. Крепенький не удивился, только мысленно отметил: слово отдавало вестерном и вьетнамской войной. На языке вертелась песенка из рок-юности: ...И Чинганчука патроны ложатся в пыль Аризоны... Пожалел неумению так же горячо гордиться своей русскостью.

     Муза все-таки встретилась ему, пусть давняя и проездом. За углом магазина случайно столкнулись лицом к лицу возле зарослей крапивы и стаи апатично-дремлющих псов. Собиралась куда-то в небозримо дальний и трудный поход, понарассказывала о новых подвигах. Крепенький не поверил, если бы своими глазами не видел, как она ходила на одном из привалов босиком по снегу сушить вещи у костра. Много спрашивала и не давала ответить. Извлекались местоимения, междометия и сочетание букв, вроде: я... я... я..., ишь! Да... ст... ишь! Прежняя любовница укорила Леонида в худобе и отстраненности. И вообще, он изменился не в лучшую сторону. Онемел и онемечился. Она все та же — девочка-мальчик: в берцах, военного кроя штанах, майке-борцовке из которой вываливались мужские плечи и бюст третьего размера. Бритоголовая с клипсами а-ля прощай восьмидесятые в ушах, саженным голосом, густо крашенным ртом и вечно тлеющим «Дымком». Папиросы давно не производили, она где-то брала.
     Постепенно ее голос стихал, удалялся вместе с опустившимся на пансионат туманом. Девочка-мальчик начала пропадать по частям, растворяться и меркнуть, к ней присоединялись туристы, решившие пропадать тоже. Крепенький тянул руки к ним, но ни на йоту не сдвинулся. Ему стало тошно, захотелось даже удавиться малость. Леонид переодел бельишко на чистое и выходное, объятый печалькой спустился к реке, где засвидетельствовал милую беседу, грозящую перерасти в драку двух подпитых товарищей, выходцев из круга людей, никогда нигде не бывавших, но обо всем и всех судящих, копытящих информацию из социальных сетей. Этакие рыцари компьютерного стола при дворе короля Фэйсбука.

     Брали на слабо друг друга перейти в брод. Били в грудь, ставили на спор пойло. Леонид Крепенький слушал-слушал да, как был обутый в ботинки из тончайшей выделки крокодила за тысячу с небольшим баксов, одетым в льняную дуэльную рубаху времен Дантеса с воланами, жабо и широкими рукавами, джинсы «Ливайс» и трусы «Кельвин Клайн», так и двинул вверх по течению.

     И течение споро взяло его в оборот, объяло, обняло, окрутило струями, стремящими уронить или обойти. На берегу Леониду что-то кричали, кто-то бежал краем, кто-то даже попытался зайти наперерез, но быстро выскочил. Вода впивалась колючими, заледеневшими молекулами, проникала в поры, разрывала капилляры и ороговевший слой кожи изнутри. Кидали веревку, спасательный круг, а Крепенький продолжал упрямо идти. Сердце подпрыгнуло и провалилось в сморщенную мошонку, сдавленную великанской рукой. Выдавила сердце из мошонки, оно провалилось дальше, скатилось по левой штанине и скромно погремыхивало в ступне. Он почувствовал, они подружились с неистовым потоком, галькой, песком и всем неодушевленным в округе, кроме кричащих и мечущихся на суше людьми. Воды раздвинулись,  позволили ощутить лбом шершавое дно.
   
     Сомкнулись, и реальность практически перестала существовать. Теплилась узкая полоска просвета с каким-то яйцеголовым существом, держащим над ним закупоренную стеклянную бутылку, угрожающим ее разбить, если толпа зевак не разойдется немного, для прохода и оказания первой помощи. Слышал крики: «Хай, сдохнет, придурок, еще нашу прелесть на него тратить... Лени, сынок в ладошку, дай пригубить за упокой бабушке...» Легкие раздули, будто горном меха, возжгли искру жизни, бережно сохранили, удалив вместе с блевотиной остатки воды и мелкий сор. Леонид заорал от невыносимой пытки судорогой, когда мышцы гранитно сжались, продолжая сжиматься до красных карликов - мертвых звезд, пока их не натерли до блеска, света и жара чистейшим медицинским спиртом.

     Три дня Леонид Крепенький ходил в героях, потом к нему перестали приставать с расспросами и мирно забыли. Зато полегчало, перестала мерещиться злополучная трещина. Он немного раздобрел и остепенился, прибился в компанию, начал выпивать, балагурить и трогать женщин. Зато прицепилась другая напасть: люди представали в его воображении водными стихиями. Одна личность виделась ему глубоким озером, вторая — мелкой, грязной речушкой, третья и вовсе болотцем, покрытым камышом и осокой. Океана не встречал.