Из жизни Мани

Яков Каплан
       

 1.
   По средам Маня подъезды не моет, на вилле Ицхака и Дины она освобождается в час или в два, в зависимости от того, когда начинает - в шесть или семь утра. Поэтому этот день она сделала днем визитов. Не то, чтобы обязательных, но очень желательных: нельзя ведь, рассуждает она, терять связь с людьми,  замыкаться в самой себе.
   Тогда жизнь вообще превратится во что-то беспросветное и серое. А Маня хочет жить интересно, хотя женщина она  немолодая, правда, и не старуха совсем. Ей прилично за сорок, она худощавая, высокая, можно сказать, костистая. Глядя на нее, не скажешь, что у нее  совсем взрослая, успевшая побывать замужем  дочь и похожая на ангелочка белокурая внучка. Ходит Маня пешком, на автобусе, по привычке,  экономит, и сейчас, в самое пекло, она идет по безлюдной в это время улице, идет, изрядно нагруженная пакетами, за спиной у нее болтается рюкзак, но она вроде бы и не ощущает усталости. Может быть  потому, что вообще мало что замечает, увлеченная какими-то своими мыслями, судя по всему, не самыми мрачными.
 На лице ее то и дело появляется улыбка, как бы случайная, недолгая. Но и то хорошо. Маню трудно назвать красивой. По отдельности  всё в ней как-то странно и несоразмерно. Лицо у нее маленькое и круглое, а нос прямо-таки орлиный и явно великоватый для такого лица. А глаза вообще - светят, как два фонарика, особенно, когда Маня в приподнятом настроении. Глаза Маню преображают, делают ее моментами очень привлекательной и живой. И если даже фонарики как бы притушены, из них все равно исходит какое-то едва уловимое сияние, от чего Маня никогда не выглядит постаревшей и уродливой, даже когда очень уставшая.
 Работает Маня много. Иные ее знакомые в этом провинциальном южном городке  даже завидуют, что у нее столько работы - четыре виллы, три подъезда и еще одинокая старушка,  у которой Маня ночует. Дома, таким образом, она почти не живет, времени хватает чуть-чуть на уборку и готовку, самую легкую, чем тоже в последнее время, не очень любит заниматься. Дочь  ее особо не обременяет заботами, она здесь, по мнению Мани,  стала какой-то эгоисткой,  совершенно самостоятельной и независимой, у нее уже своя, не совсем понятная со стороны жизнь, в которую Маня не очень и лезет. В некотором смысле ее одолевает чувство апатии  к раньше привычным  вещам и заботам, в том числе и семейным, и рядом со своей девочкой, ее малюткой и их новым мужчиной, совсем мальчишкой, она ощущает себя иногда не  матерью и бабушкой, а  сестрой или подругой. И вообще, по отношению к близким, как это ни странно, она испытывает какой-то холодок, нечто похожее на отстраненность. Это ощущение начало расползаться в ней сразу после того, как она овдовела, но она не сразу заметила его в себе, а когда заметила, то восприняла  как должное: мол, в этой стране все так живут, глазами в себя."Вот я и без Сережи справляюсь,- иногда думала она, - и в Израиле жить можно..."
 И на сердце у нее в такие минуты делалось легче, хотя чувство какой-то рассеянной тревоги или угрозы больше не покидало ее.
 Сережа казался уже бесконечно далеким, вроде бы  никогда не существовавшим, хотя и хорошо знакомым человеком. Он теперь был словно одним из героев много раз читаной книги, о котором со временем  становится трудно понять, выдуманный это был человек или реальный.

  2.
 С Сережей, впрочем, в последние годы было очень непросто ладить. Сдавать, меняться он стал еще в Украине, хотя и был внешне мужчина сильный и веселый. Слом Союза, в отличие от Мани, он воспринял скорее хорошо, чем с огорчением, и быстро, не ожидая, когда его попросят, сорвался из своего когда-то славного и денежного завода,  где, естественно, был не на последних ролях. И подался в предприниматели. От слова "предпринимать" - так очень быстро определила для себя суть этого понятия Маня. Потому что вся их жизнь с некоторых пор сделалась необходимостью постоянно что-то предпринимать. Сначала Мане это нравилось, но потом она пригляделась, наслушалась и стала уставать от вечного напряжения. "Господи, - с содроганием восклицала она иногда про себя,- сколько людей свернуло себе шею на этом предпринимательстве".
  Но их до поры до времени  Бог миловал, да и ничего она толком не понимала в Сережиных делах, а сам он храбрился и уверял, что все будет в порядке. Случалось, он исчезал на несколько дней, потом появлялся, довольный и с деньгами, или раздраженный и какой-то потухший. Одно время он ездил за товаром в Польшу и Турцию, в Москву и Одессу. И у них даже появилось место на вещевом рынке.  Там Маня чувствовала себя поначалу  в общем-то среди своих. В рыночных торговцах подвизались бывшие учителя, врачи, инженеры, архитекторы, проектировщики, конструкторы и даже военные. Но былой интеллигентский лоск с них очень скоро стал стираться, особенно, когда тех, кто продает, на рынке стало больше, чем тех, кто покупает. Маню Сережа от прилавка быстро отвадил, и она на время восстановилась в своей увядающей конторе, где  почти не было заказов и помногу  месяцев не выдавали зарплату, но все еще на что-то надеялись. Сережа вертелся и работал уже не в одиночку, а вместе с людьми, которые были ему не друзьями, не товарищами и даже не коллегами, а партнерами. И исчезал он из дома уже не на дни, а на недели. Но вроде неплохо зарабатывал, их жизнь налаживалась, особой нужды Маня  не ощущала. А однажды Сережа вообще преподнес ей сюрприз. "Ну вот, - сказал он Мане, - период первоначального накопления капитала  завершается, теперь займемся чем-нибудь более серьезным". Впрочем, ни в какие подробности он ее особо не посвящал, лишь,  почти небрежно,  сообщил, что теперь у него есть офис в центральной части города, а также два цеха, где делают мебель. Он держит контору по недвижимости  и еще  хочет взяться за строительство и проектирование, т и, возможно,  для нее тоже найдется работа.
В общем, Сережа был полон планов, а Маня буквально млела от страхов.  В их быт вошли слова рэкет, конкуренты, пожарники, налоговики, реклама, быстрые деньги, черный нал, крыша... И было непонятно, кого и чего Сережа боится больше.  Он брал кредиты, он отдавал долги, он всегда спешил. А потом один из его цехов сгорел, и Маня поняла, что их предпринимательская жизнь агонизирует. Однажды его привезли домой избитого чуть ли не до полусмерти и не совсем трезвого, о чем Маня не сразу догадалась. Она принялась расспрашивать, но Сережа лишь ухмыльнулся через силу и сказал: «В следующий раз будет еще хуже. Эти ребята не шутят". Они продали машину, гараж, дачу,  трехкомнатную квартиру и переехали в совсем дешевую маленькую хрущевку. Он кое-как отбился, но что-то начинать надо было снова с нуля, а для этого сил у Сережи уже не осталось. И они решили ехать. Маня заговорила о Германии, но туда оформляться было очень долго. Оставался Израиль.  Сережино еврейство шло только по отцовской линии, но раньше у него по поводу пятой графы никаких сомнений не возникало. Сейчас же, когда выяснилось, что он еврей не настоящий, как бы неполноценный, Сережу это очень обидело и даже возмутило, хотя в данном случае не имело значения. Локомотивом стала Маня, чистокровная аидка по маме и папе.
 Они записались в ульпан и стали оформлять документы. И все это тоже делалось не в один день, и Сережа, не сдержавший первого удара, снова стал сникать. Он не верил ни в себя, ни в людей, выглядел очень нервным и преувеличенно обидчивым. Но вскоре как бы снова преобразился. Теперь он храбрился и говорил, что в Израиле все будет иначе, начнется новая жизнь. Маня тоже надеялась, что начнется новая жизнь, но старалась не думать про нее в подробностях ни хорошее, ни плохое, чтобы не сглазить и не спугнуть удачу, если она еще их поджидает.  Она с увлечением изучала иврит, и однажды он перестал ей казаться китайской грамотой. Сереже язык давался потуже, он оказался в этом отношении более туповатым, но огорчаться не стал: мол, главное, общение, приедем, все наверстаю. Лизочка  же заранее стала прощаться с подружками и иногда ходила зареванная.
   Документы обкатывались чуть ли ни год, Маня с Сережей уже нервничали и переживали, как бы что-то не сорвалось. Виделись они, конечно, и с теми, кто побывал в Израиле или жил там и вот приехал в гости. Никто ничего особенного не рассказывал, на некоторые вопросы отвечали даже уклончиво. Но зато в Сохнуте крутили фильмы об уникальной стране и ее истории, и все выглядело красиво, красочно и празднично. Правда, находились люди, которые ругали Израиль, но верить им Маня и Сережа уже не хотели и не могли, иначе рассыпались бы все их предощущения и ожидания. Кто-то подсказал, что лучше ехать на теплоходе из Одессы. Они так и сделали, и эти три дня морского пути были восприняты  ими как начало или продолжение той благополучной, респектабельной и красивой жизни, которая теперь им обеспечена на все оставшиеся годы. И все у них будет хорошо, ведь они еще совсем нестарые люди, в полной силе, с высшим образованием, да и не хуже, не глупее многих знакомых, которые уже уехали и живут сейчас вполне сносно.

3.
 И вот теплоход как бы неторопливо и нехотя приближается к причалу Хайфского порта, они стоят на палубе, смотрят вниз и не могут даже поднять голову, потому что прямо над головой хлесткое, слепящее солнце. Потом снова небольшая суматоха, нетерпение, и наконец-то они вступают на древнюю израильскую землю, немного ошеломленные самим этим фактом.
  Маня вспоминает всё это и невольно улыбается. Вроде не так уж много времени прошло с тех пор, а каким невероятно далеким  кажется. И какой наивной она тогда была, Господи...
 Приезд в эту страну казался ей  началом сказки, ей грезилась новая, насыщенная интересными событиями жизнь. И даже  первоначальные неудобства - долгое ожидание машины, дорогая гостиница, назойливые маклеры, не скрывавшие своего намерения заработать на них, не смущали ее. Маня воспринимала все это снисходительно-терпимо, ведь главное было впереди. А вот Сережа, тот сразу стал обижаться и раздражаться, особенно, когда оказалось, что все двери для них закрыты, нужные им инстанции не работают по причине забастовки, и неизвестно, что делать именно сейчас, в данный момент. Это, конечно, было не смертельно,  но неприятно. Короткий период душевного подъема быстро прошел,  еще скорее у них закончились выданные в порту деньги. Оказалось, что и за съем квартиры заплатить нечем, да и “на покушать”  нормально уже не хватает.
   Очередное поступление задерживалось, а «швите», это было одно из первых ивритских  словечек, которое вошло в их быт в Израиле, конца не было видно. Сережа был человек шумный, компанейский, а временами и агрессивный. Иногда в нем просыпался этакий хищник-добытчик. Однажды он принес домой полный пакет пельменей, хотя уходил почти без денег. "Откуда?", - ахнула Маня. "Оттуда", - махнул рукой в сторону улицы Сережа. И рассказал, как зашел в супер и прямо-таки закричал, что голодный и ребенка кормить нечем. Ну,  хозяин ему и накидал. Это было здорово и смешно, но могло кончиться и полицией. В доме запахло обжоркой, почти как на пароходе, где их, снова вспомнила Маня, кормили как на убой. Несколько дней Сережа проработал в каком-то гараже, куда полтора часа надо было идти пешком, потому что денег на автобус у него не было. Он достал старенький велосипед и на ночь непредусмотрительно оставил его около дома, лишь прикрепив к заборчику куском ржавой проволоки: ведь говорили, что в Израиле воровства нет. Утром, однако, он увидел только раму. Сняли колеса, сидение, руль... В гараже у него тоже что-то не склеилось. Там элементарная кидаловка, коротко объяснил он Мане. Еще Сережа пробовал себя в овощных магазинах, мыл посуду в ночном ресторане, ходил в каньон на никайон.  Но нигде больше двух смен не задерживался.  Деньги ему нужны были сейчас, сегодня, а там вообще о зарплате говорили в будущем времени и как-то туманно. "Но ничего,- бодрился Сережа,- я все равно научу их родину любить".
 В ульпан он поначалу ходил с удовольствием, хотя и скучал на первых уроках. У него уже был какой-то запас слов, и он по-ребячески старался показать это. Перебивал мору, задавал вопросы и всем, кажется, надоел. Но зато ему самому было весело. Потом он стал остывать и отставать, и всё уже не нравилось ему. Дома тоже. Хотя и швита кончилась, и с деньгами немного наладилось, и уже не надо было метаться, как говорится, в поисках кусочка хлеба. Пропустив где-то по дороге рюмочку, он приходил мрачный и недовольный и вспыхивал по малейшему поводу. Маня вся сжалась от ожидания скандалов, не знала, что сказать, что сделать. Лиза тоже притихла. 
  У нее уже стала налаживаться какая-то своя, отличная от родителей  жизнь. Она редко бывала дома, она... "Но это уже пришло позже, потом",- поправила себя Маня. А вначале она, разумеется, была, как говорится, в семье, слегка растерянная, готовая заплакать,  иногда без видимой причины,   и немного боящаяся а, возможно, даже стыдящаяся папу.
 А папа набрел на дешевую, но вполне сносную израильскую водку, стал редко бриться и часто улыбался как-то агрессивно и грустно. Особенно, когда ему говорили, как жить дальше. А разговоров таких было в избытке. У них появилось много  знакомых, и все что-то подсказывали. Среди главных советчиков был Ицик, дальний Сережин родственник по отцовской линии, человек, как считала Маня, с незаурядным общественным темпераментом. В страну он приехал лет пятнадцать назад, и уже тогда был намного старше, чем сейчас Сережа. Но Ицик, который в бывшем Союзе служил немаленьким начальником, о чем  он не один  раз очень охотно напоминал Сереже и Мане, быстро перестроился,  приспособился, устоял, переквалифицировался, стал мастером на все руки, и все эти годы неплохо зарабатывал, хотя и не рассказывал, где и как.

4.
  С этим самым Ициком у них раньше почти никаких отношений не было, но номер его телефона Сережа по настоянию Мани все-таки раздобыл, и здесь это пригодилось. Ицик оказался неплохим родственником, забросал их бывшими в употреблении, но не совсем бесполезными вещами: привез даже телевизор и стиральную машину и вообще взял их под свою опеку,  проявлял заботу, возможно, даже немного демонстративно. При этом он не уставал повторять, что в Израиле работы полно и не может здесь найти какой-то заработок только ленивый.
 Маня была ему очень признательна и постоянно чувствовала себя перед ним обязанной. Сережа же сердился на Ицика за его менторство, хотя и отдавал должное его альтруизму. "Это у него хобби,- говорил он про Ицика,  -а я не хочу быть объектом его благотворительности, меня что здесь в нищие идиоты записали?"
   И он громко ругал Израиль, выискивая все, за что можно было ругать эту страну, а такого было немало. Мане тоже не все нравилось на  новой родине, как-то по-другому ей представлялось  все  раньше. Но она не соглашалась с Сережей, ей казалось, что говорит он о мелочах и аргументы приводит несерьезные. Ицик же в их спорах выглядел более весомым,  и от этого Сережа еще больше сердился и выходил из себя. "О чем ты говоришь? - подслушала однажды Маня разнос, который устроил Ицик Сереже. - Не могу я этого понять. Ну,  кто тебя обманывал, ты что наивный мальчик? Тебя что, сюда силком затянули? Ты приехал, ты живешь пока за их счет, и еще недоволен. При этом ты по-настоящему ничего не умеешь делать, не знаешь языка и сам признался, что давно дисквалифицировался и никакой уже не инженер. Но ведь там ты тоже  много лет не работал по специальности. Так на что ты претендуешь здесь, чем недоволен? Что тебе задают вопросы, посылают на биржу? - Ицик остановился, помолчал. Ему нравилась его речь, его собственный пафос и чувство благородного негодования, которым он был переполнен. - И чего бы ты хотел? - продолжил он, - я знаю, чего бы ты хотел. Ничего не делать и получать вдвое больше. И вообще не думать о работе. Ни о грязненькой, ни о чистенькой. Но такого не бывает, во всяком случае,  здесь. Ты неконкурентоспособный.  При этом тебе уже недалеко до пятидесяти, а это значит, что твои мозги  начали подсыхать, ум негибок и  плохо переваривает информацию. В конце концов, ты уже не способен меняться к лучшему. К тому же у тебя могут проявиться разные болезни, а это тоже никому не надо. Что ты еще можешь делать, так это что-то мыть и скрести, носить и подносить, ну еще месить раствор или что-то в этом роде. А у тебя амбиции, претензии, ты не хочешь этого делать и изворачиваешься, и презираешь государство, которое не дает тебе умереть с голоду. Как будто ты явился сюда из общества всеобщего благоденствия, у тебя по нему даже ностальгия. Но там на тебя вообще всем было наплевать, там тебя едва ни прибили, а здесь все твои недовольства сводятся к одному - к маленькой подачке. Если бы тебе давали кусок пожирнее, ты бы позабыл про все претензии. А я вот без претензий, - не мог остановиться Ицик.- Я приехал и уже на четвертый день пошел работать...". 
   - Какой ты все-таки мудак, дядя, - только и сказал ему на все это Сережа. - Ты ничего не понимаешь.
  - С чем себя и поздравляю, - ответил ничуть не рассердившийся Ицик. - В Израиле это звучит гордо".
   Когда он ушел, Сережа выпил стакан дешевой водки и,  хотя не опьянел, раскидал по комнате вещи, попавшие сюда, как он думал, с подачи  Ицика. Вещей было много, полезных и не очень. Маня и сама уже знала некоторые места, где можно было что-то присмотреть из одежды, белья, посуды, и никогда ни от чего не отказывалась. У нее даже стал появляться азарт к поиску. Она наведывалась в разного рода "шатры милосердия",  в синагоги, где тоже накапливалась   старые, но, порой, очень приличные, по представлению Мани, шмотки. Лиза, правда, не разделяла ее восторгов. И стеснялась одевать б\у, каким бы модным и неизношенным оно ни казалось. Она, очевидно, видела то, что не могла уже увидеть Маня, но что, наверное,  невозможно было скрыть: что это одежонка  с чужого плеча, для бедных, и одеть такое может только оле хадаш.  И все-таки Маня, да и ее знакомые, прежде всего по ульпану,  не могли отказаться от этой дармовщинки, очень даже иногда неплохой, как бы молодежь ни вредничала. Они интересовались складами, выставками, и вскоре стали хорошо разбираться, где можно найти что-то стоящее, а где так, ветошь. Так что Ицик был не единственным поставщиком поношенных вещей в их дом, и Сережа зря вымещал на этих вещах свое раздражение. Да и вообще Ицик вряд ли сыграл решающую роль во все углубляющейся депрессии Сережи, хотя свой гвоздик, конечно, вбил.

  5.

   Но, словно ничего не случилось, он продолжал опекать их семейство. И все с подношениями и советами. И делал он это, судя по всему, с чистым сердцем, без задней мысли. Он искренне был уверен, что делает доброе дело, и даже благодарности никакой не ожидал. Тем более, что не чужие все-таки люди, а родственники. При случае он продолжать воспитывать Сережу, а Сережа вяло, уже вяло, возражал ему, говоря как-то совсем неубедительно, что он не узнает в окружающих людях евреев, что евреи здесь перестали быть похожими  на самих себя.
   Но Ицик опять разбивал все его построения, очень искусно и убедительно. Мол, одно дело, когда мы жили в диаспоре, а другое дело сейчас, когда в родной стране - как-то так, точнее Маня не помнит, убеждал Ицик Сережу. И Мане опять казалось, что Ицик более прав, чем Сережа, что какой он молодец, на все вопросы имеет ответы. У Сережи же никаких ответов, да и вопросов по-настоящему, не было, он только психовал и кричал, что жить в родной стране, это не обязательно демонстрировать все дерьмо,  которое в тебе. Это он кричал, потому что на днях чуть не подрался с человеком, говорившим, как привык это воспринимать Сережа, на ломаном русском языке с кавказским акцентом и ведшим себя так, словно никаких соседей рядом не было, то есть, по мнению Сережи, нагло и бесцеремонно. Сережа удивился и разозлился. Но это ведь был частный случай, и он, наверное, преувеличивал и был не совсем прав или совсем неправ, - решила Маня.   - И Ицик правильно ему говорил, чтобы он не обобщал, успокоился и не думал, что кому-то сделал одолжение, самим своим появлением здесь. "Как же так,- не сдавался Сережа,  уже будучи чуть-чуть подшофе, - Я же им привез  солдатку, которая наплодит им еще пол-отделения, у них же тут демография кривая, минусовая, -кричал он и уходил курить на улицу. Бедная Лиза, тихо содрогалась  Маня. Как хорошо, что она не слышит этих слов.
   Мане были не по душе эти споры. И она не привыкла к появившемуся у нее чувству недовольства Сережей. Она стала побаиваться его выходок и как-то неосознанно тяготиться его присутствием. Иногда он даже не ночевал дома. Приходил  измятый, грязный, с отекшим лицом и запахом перегара.
  - Там евреи себе такого не позволяли, - ехидно и не совсем справедливо думала про себя Маня, но вслух ничего не говорила. Ей было неприятно, а случалось и страшно приближаться к нему.

6.

 В тот день Сережа тоже выпил, потом кричал на Лизу за оставленный включенным мазган.  Попсиховал  и выскочил из дома. Уже темнело, когда Маня вынесла мусор и у тыльной стороны бака увидела лежащего Сережу. Он, очевидно, спал - улегся, не дойдя до дома каких-то сорок-пятьдесят шагов. У Мани закололо сердце от жалости и бессилия, но она тут же представила, что сейчас надо будет подойти к этому вывалявшемуся в пыли человеку, попытаться поднять его, выслушать его пьяное бормотание, а может быть и ругательства. Или вдруг он сделает ей больно, подумала она. Мане вдруг показалось, что все это происходит не с ней и не с ним, что это страшный сон, и все скоро пройдет. Так она стояла несколько минут, словно окаменев, но потом все-таки пересилила себя и как бы на деревянных ногах пошла домой.  Делать она уже ничего не могла, она просто  какое-то время сидела на диване и смотрела в окно, откуда был виден краешек мусорного бака, похожего на корабль или машину. Там, с невидимой отсюда стороны, и  расположился Сережа. Он был очень близко, но казалось, что находится совсем далеко, во всяком случае,  так представлялось Мане. Особенно, когда совсем стемнело. Да ничего, ничего, успокаивала она себя. Выспится и придет, такое уже бывало. Она завозилась по хозяйству, потом воткнулась в телевизор и вообще как бы забыла обо всем. И даже какой-то шум за окном и пронзительно-протяжную сирену не связала ни с ним, ни с собой.
  Только потом, гораздо позже, Маня с ужасом начала думать об  абсолютно  полном своем отключении. Но, так или иначе, ЭТО вдруг приблизилось, превратилось  в неотвратимость.  Гадко-скрипуче зазвенел звонок, который Сережа хотел заменить, когда появятся лишние деньги. Сначала она не решалась открывать, может, кто-то случайный,  но потом поняла, что там что-то происходит и медлить уже нельзя. И побежала, и слепо потыкалась ключом в замочную скважину, разволновавшись, пока не зная, почему. Наконец, дверь распахнулась, она увидела полицейских, мужчину и девчонку, совсем молоденькую, почти как ее Лиза. Потом показались соседка и два парня в белых фартуках. Все что-то говорили. Она ничего не понимала на иврите, когда говорили быстро, и ей хотелось сказать с улыбкой "леат-леат", как она это иногда делала, но вдруг она поняла, что ей надо пойти с ними, и она пошла, так ничего и не сказав, и вскоре увидела его, уже на носилках. Он был в грязи и почти не похож на себя. Но это был он, только лицо его было очень старым, гораздо старше, чем был он сам. Это был совсем пожилой человек, лет семидесяти, наверно, а ведь Сереже и пятьдесят еще не исполнилось. А в жизни он выглядел даже моложе своих лет.
 Это он за несколько часов так постарел, подумала Маня. Надо же так... Ей пытались что-то объяснить, и что-то у нее спрашивали, но так как все эти люди, объясняющие и спрашивающие, не выглядели взволнованными, Маня тоже не волновалась, у нее даже появилась смутная надежда, что этот  перепачканный, бездыханный  человек вовсе не Сережа, а кто-то другой, чуть-чуть похожий на него. Ей, между тем, все еще что-то пытались втолковать, она кивала головой и тупо смотрела в сторону носилок, а потом на пакет в руках девочки-полицейского, из которого та вытащила складной ножик, который любил Сережа,  где были и ножнички, и пилочка, и собственно маленькое лезвие. Наконец-то появилась еще одна соседка, всех выслушала и уже по-русски объяснила Мане, что этот человек, которого зовут Сережа, уже не живой, а мертвый, и дышать перестал буквально только что, на руках у полицейских и при подъезде амбуланса,  и пока непонятно, отчего умер. Скорее всего, от сердечного приступа. Маня теперь все поняла, и хотя ей по-прежнему казалось, что она видит  нелепый  сон, ей сделалось страшно. Еще и потому, что она не знала, что именно сейчас она должна делать. Даже о том, что Лизе надо позвонить, она вспомнила не сразу.  И, конечно,  ее сразу обволокла эта нелепая и постыдная тайна. Ведь никто кроме нее не знал, что всего несколько часов назад она прошла мимо тогда еще вполне живого Сережи. "Да, я виновата, -  говорила она себе. - Но и он сам шел к этому, что-то подобное все равно  бы случилось".

7.
  С момента смерти Сережа вообще перестал принадлежать ей. Им завладели медики, полицейские, а еще позже парни из недалекого кибуца, где было кладбище и где Сережу положили в ржавую на вид землю. Ну и, конечно, Ицик, дай Бог ему здоровья, который был главным распорядителем и на похоронах, и на поминках. Маня смутно запомнила все эти подробности. Самой себе она казалась спокойной, рассудительной, даже холодноватой. Но со стороны, очевидно, выглядела иначе. Ее опекали и старались не оставлять одну. Выяснилось, что Сережа  умер , как и предполагали вначале, от разрыва сердца, хотя до этого сердце у него никогда не болело. Разговоры о том, что у него была  депрессия, и со дня приезда в Израиль он жил в состоянии стресса, много пил, так и не сумев вписаться в новую жизнь или глубоко разочарованный ею, некоторое время разнообразили быт того круга людей, которых можно было считать знакомыми Мани. Среди них, разумеется, был опять-таки Ицик, в последние дни он вообще много времени находился при Мане и Лизе, но в разговорах почти не участвовал, больше молчал, хотя и  глаза, и  вся его физиономия выражали осуждение и правоту. Очевидно, он чувствовал себя победителем в споре с Сережей, правда, радоваться по этому поводу уже было и неудобно, и просто неприлично.
 Маня же стала вдовой,  сначала  просто матерью-одиночкой, а со временем еще и мамой матери-одиночки, что восприняла совершенно спокойно, словно ее это мало касалось. Над Сережиной головой, который теперь казался Мане одиноким пловцом, неосторожно заплывшим  далеко-далеко, как бы сомкнулись волны...  И все  случившееся вспоминалось Маней  не так часто и остро. И даже без особой боли. Она сама удивлялась, почему так, но издали Сережа ей начинал видеться почти чужим человеком, имевшим какое-то время некоторое отношение к ее жизни.
 Она, конечно, отметила годовщину смерти, собрала самых близких друзей и знакомых, а Ицик пришел, само собой, без всякого приглашения. Сережу помянули, но почти не говорили о нем. И за столом была не то чтобы веселая,  но вполне нормальная, оживленная атмосфера. Была Вера с мужем - пожилая властная дама, сделавшая для Мани немало хорошего. По любому поводу она имела особое мнение и смотрела на всех чуточку свысока. Ее муж был тоже здесь своим человеком, но как бы рангом пониже. Он всегда казался недовольным, осуждал существующие порядки и даже сейчас сетовал, что на столе только вино и у него нет партнеров, чтобы нормально выпить. Были еще старые знакомые по ульпану, была добрая ватичка  Валерия, вместе с Ициком опекавшая Маню, был еще некто Аркадий, с которым кто-то познакомил Маню несколько месяцев назад.
  Аркадий был низенький,  почти что некрасивый человек, но широкоплечий и сильный, наделенный самыми разнообразными талантами. В старой жизни  он служил  артистом разговорного жанра, а в свободное время, как сам рассказывал, серьезно занимался живописью. Зато  сейчас был он дворником, хотя здесь это называется как-то иначе. Он много говорил о себе, о своем прошлом и не всегда внятно выговаривал слова, что на первых порах очень удивляло и раздражало Маню: мол, как это с такой дикцией он выступал перед людьми?  Иногда он звонил Мане и жаловался на жизнь. На бывшую жену, которая забрала у него квартиру и детей, на отсутствие творческой среды и на то, как туго идет работа над картиной. Маня однажды видела его картины и решила для себя, что Аркадий все-таки талантливый человек. Она, правда, совершенно не поняла, что он там изображал, но почувствовала какую-то тоску, которая исходила от полотен, где преобладал серо-лиловый цвет и мир казался прозрачным и размытым. И вот сейчас, когда Маня думает об Аркадии, которому тоже хочет нанести сегодня визит, она ловит себя на мысли, что для нее это не просто визит вежливости, а что-то немножко большее.
  Она мысленно ведет с Аркашей беседу, но не оформляет ее в форме слов, хотя понимает, о чем идет речь, и поэтому краснеет. Ее всегда немного влажные глаза и сейчас блестят как мокрые морские камушки. Временами она не чувствует себя стареющей женщиной, у которой  совсем взрослая дочь, внучка, и все уже позади. Сейчас, думает она, надо все-таки забежать домой. И ополоснуться, и посмотреть, как там и что. А потом уже по гостям...

8.
   Из сумочки ее достает приглушенная мелодия  мобильника.  Аппарат у нее старенький, купленный еще Сережей, и разговаривать у дороги, над которой клубятся резкие электронные  вскрики  мчащихся мимо автомобилей, ей трудно. "Через десять минут буду дома, - кричит Маня,  - созвонимся. Бай...»
  Но домой через десять минут она не попадает, потому что заходит в магазин. Она берет несколько упаковок конфет и сладостей, палочку салями, пачку сигарет, кефир и пакет с булочками и начинает представлять, что пойдет  к друзьям не с пустыми руками, а с маленькими гостинцами. Она всегда так делает, и все, к кому она приходит, обычно громко восклицают -  что ты, Маня, ну зачем ты тратишься!  Но чувствуется, что это им приятно, да и Мане приятно тоже. Во-первых, она не жадная, а во-вторых, с деньгами сейчас действительно полегче, можно немного расслабиться. Да и как иначе, если хочешь вести светский образ жизни и не отрываться от людей.
  Регулярно ездит Маня и в однодневные  экскурсии. Она искренне восторгается достопримечательностями Израиля, всегда задает больше всех вопросов экскурсоводу, и ей все больше нравится эта страна. Да и ее сегодняшняя жизнь, начавшая приобретать определенный порядок и ритм, - тоже. Она думает, конечно, о том, что неплохо было бы  иметь какую-нибудь постоянную и  престижную работу, взять ссуду на квартирку, но, как правило, оставляет эти мысли на потом и решает, что лучше ничего  не менять, пока что-то само не переменится...
  Ну, а прошлое... Нет, все, что связано с прошлым, в представлении Мани  осталось словно за высокой стеной.
  Она идет домой, но, конечно,  теперь, когда почти на месте, ей хочется и к Рине  заглянуть. Живут они в одном доме, только на  разных этажах.  Маня на четвертом, а Рина на восьмом, самом последнем. Рине уже лет под семьдесят, но выглядит она просто пожилой женщиной, а не старухой. Она высокого роста, немного  такая угловатая и лицо чуть-чуть мужское, хотя в молодости была Рина, судя по фотографиям, которые стоят на серванте, очень и очень недурной. Маня жалеет  Рину,  потому что у нее очень нескладная сейчас жизнь. Представить только! У нее еще жива мама. Лет маме девяносто с хвостиком, она уже не ходит и ничего не говорит, иногда мычит только. Большую часть дня она просто сидит на диване, обложенная подушками, и очень редко открывает глаза. Рина ее кормит, подмывает и даже выгуливает по комнате вместе с помощницей. Иногда мама больно щиплет Рину за руку, так что у той остаются синяки. Рина чуть ли не плачет, и от боли, и от обиды. Ведь если мама делает это, значит, ей что-то не нравится, значит, она недовольна ею, Риной. "Ну, что ты, мамочка, - протяжно вздыхает Рина, - зачем ты меня обижаешь...".
  Маня, которая не раз была свидетелем такого рода сцен, думает о Рине, и ей представляется, какой Рина мученический и героический человек. Мало, наверное, найдется людей, которые были бы такими самоотверженными и терпеливыми. Даже про себя Маня не может сказать, смогла бы она так. Да, конечно же, размышляет она, я бы ухаживала за мамой, но все равно у меня бы была и какая-то своя жизнь, я бы читала книги, ездила в тиюли,  встречалась с друзьями. А Рина живет букой, и единственное ее развлечение, это сериалы. Причем,  к кино она относится очень серьезно, обсуждает все, что там происходит, как  будто это было на самом деле. Маня едва ли не единственный человек, кто к ней ходит. На улице она бывает только по необходимости, с соседями раскланивается сухо, на скамеечку перед домом никогда не присядет. Странная у нее, конечно,  судьба, все еще не может отключиться от Рины Маня. Была она инженером и членом партии, работала в каком-то серьезном институте. И муж у нее был хороший, и дети образованные.  Когда Союз поломался, жили они трудно, работы не стало, и все равно Рина не хотела ехать в Израиль. Но семья уговорила, и вначале у них было все как у людей. А потом муж ушел к другой женщине, не в последнюю очередь из-за мамы, которая стала уж совсем невыносимой, дети перебрались со своими уже семьями в Америку. Только Рина осталась с мамочкой, прикованная к ней словно цепью. ..
  К Рине, однако, Маня решает зайти потом, в другой раз. Сейчас просто некогда. И себя надо привести в порядок, и успеть еще кое-где побывать. У Лили, например, немного странной, доброй и отзывчивой женщины. Лиля гораздо моложе Рины и чуть-чуть старше Мани. Она в стране  лет тридцать, у нее уже взрослые сыновья. А вот мужа тоже нет, ушел много лет назад, и с той поры красивое Лилино лицо стало как-то съеживаться, блекнуть. К этому выводу пришла сама Маня, когда разглядывала старые и новые ее фотографии. Такая она была раньше маленькая, черненькая, нежная  евреечка.  А потом, когда это произошло, стало казаться, что ее светлое личико словно простирали в одной воде с разными грубыми темными предметами. И голос у нее сейчас немного хрипловатый, осипший, глаза чуть-чуть навыкате. И на лице постоянно какая-то кривоватая гримаса. Да и с головой у нее, кажется, не все в порядке, однажды показалось Мане, и, надо сказать, она не ошиблась. Лиличка  как-то сама намекнула, что  нервы у нее ни к черту, и она даже в дурдоме месяц полежала,  и инвалидность именно тогда получила. А до этого в библиотеке работала.
  Нет, продолжает думать про нее Маня, она и сейчас не уродина, но если честно, то крыса крысой. Зато очень добрый и отзывчивый человек, все знает, имеет кучу знакомых, и позвонить ей можно в любое время дня и ночи, без всяких церемоний. Да и в дом заявиться, если она, конечно, дома и свободна. Есть у Лили два мужчины, с которыми она поочередно встречается в специально отведенные дни и часы. Она этого не скрывает, кажется,  даже этим гордится. "Нет, сегодня я не могу, - бывает, говорит она Мане, когда та договаривается с ней о встрече, сегодня я трахаюсь с Эли". "Ну,  давай в среду,- предлагает новый вариант Маня". "Ой, и в ем ревии может не получиться"-, вздыхает Лиля. -  Мы с Федей трахаемся,  а он долго любит.  Давай уж в ем хамиши".

9.
  Маню в последнее время волнуют эти маленькие Лилины откровения, находящиеся как бы за пределами ее собственной жизни, хотя они самые обыкновенные, житейские. Как, например, автомобиль, о котором Маня тоже иногда думает, как о чем-то недосягаемом для себя.  Кроме Лили, она, наверное, зайдет сегодня и к Ицику. Сейчас он относится к ней как-то более сухо, чем раньше, но все равно не забывает.
  Вообще же, к Ицику  Маня ходит без удовольствия и даже с чувством какой-то необъяснимой неловкости. С некоторых пор Ицик не смотрит Мане в глаза, а Маня тоже старается не встречаться с ним взглядом. Разговоры у них, обычно, сугубо деловые. "Ну, что-нибудь надо?" - отрывисто спрашивает Ицик. Но это звучит не обидно, у Ицика вообще такая манера разговаривать, и вопросы он задает не риторические.  Если что-то действительно надо, в смысле починить, исправить, достать какую-нибудь полезную в хозяйстве вещь, он или сам займется или  мастера знакомого найдет…
   Было бы неплохо зайти и к Коганам Софе и Алику, вспоминает Маня немолодую семейную пару новых, как и она, олимов, с которыми поддерживает отношения еще с ульпана.  С этими людьми, еще более беспомощными, чем она сама, ей нравилось общаться больше, чем с остальными. Это были как бы совсем свои, узнаваемые по характеру и ментальности люди. Они чувствовали себя неуютно в этой стране, боялись настоящего и еще больше будущего, и не находили в себе сил, чтобы что-то изменить.
 С ними можно было разговаривать на любую тему, обсуждать новости без боязни сказать какую-нибудь глупость, ненавязчиво предаться воспоминаниям о прежней жизни, где все они, возможно, оставили самое лучшее, что бы кто ни говорил. Потому что лучше и даже хорошо никому из них уже никогда не будет.
Маня никогда не приходила к ним с пустыми руками, да и сама не отказывалась перекусить у них. Потом начинался разговор, время летело незаметно, не хотелось спешить и куда-то идти еще.
  Вот почему маршрут ей надо было сейчас составить так,  чтобы нигде не гнать себя в душу, а уже  напоследок зайти к Аркадию. При мысли об Аркадии у Мани  снова возникает странное чувство, о котором она, конечно, никому не посмеет рассказать, даже людям, которые считаются ее самыми близкими друзьями. Аркадий, Маня уже достаточно много знает о нем, когда-то артист разговорного жанра,  певец и композитор, и в ДК  еще работал,  и в театре оперетты, и в филармонии, о чем свидетельствуют фотографии,  которые он однажды показывал Мане, а также различные дипломы и грамоты. Но здесь ему делать нечего, здесь его никуда не берут, людям искусства в Израиле тесно, говорил Аркадий, обращая внимание Мани на снимок, где он во фраке и с бабочкой. В этом одеянии он, конечно, был более привлекательным, чем в оранжевом жилете, который одевал на голое тело, когда шел мести улицы. Но все равно, как всегда, бросалось в глаза, что он коротышка и у него толстые жирные губы. Сейчас Аркадий почти постоянно выглядит потным и уставшим, поэтому Маня жалеет его.

10.
  Да, она не очень помнит, как они познакомились, сначала мимолетно, конечно. Но знакомство на постоянной основе, приятельские отношения у них возникли при подготовке  олимовского вечера, куда Маню привлекли  в качестве участницы женского хора, а Аркадий там играл на органике, декламировал, пел, проявлял  способности художника, короче говоря, был  всеми хвалим и нарасхват. На репетициях и в концерте все крутилось вокруг него, и кое-кто поднимал палец кверху и говорил в том смысле, что и удивляться нечему, профессионала сразу видно. Но когда все это кончалось, он оказывался никому не нужен, и уходил в свою больше похожую на коморку комнатку, правда, с отдельным входом, в доме на земле, в районе гимель. И Маня иногда приходила к нему в гости, мимоходом, на несколько минут, даже не присаживалась, потому что на стульях у него всегда были вещи. Она ему тоже, обычно, приносила что-нибудь вкусненькое, и Аркадий сразу делался смущенным и растроганным, и, как многие, говорил: «Ну, что вы, Маня, ну, зачем, вы что,  такая богатая?»
  Он иногда смотрел на нее по-особому пытливым взглядом и непонятно голодными глазами, но она в этом смысле еще ни о чем не думала и даже не пыталась растолковать себе, что мог бы означать такой взгляд. У самой Мани, ее большие, как блюдца, глаза, на маленьком, да еще с великоватым носом лице, казались не глазами, а фарами. Так они блестели и светились, хотя она  и не подозревала об этом. У нее было много других причин, отводить и прятать глаза, словно она боялась, что кто-то прочтет ее мысли, иногда нескромные и греховные. И еще такие, о которых лучше бы никто не знал.
  Так, она, наконец-то,  выскочила на улицу и буквально полетела по намеченному маршруту. В пакете у нее лежали газеты, конфеты, упаковочки с пирожками и тортиками, в руках были цветы. Нигде она не задерживалась больше десяти минут. Да ее и не задерживали. Вместо Лилички она забежала к Тане, тоже ватичке, поговорила с ней об иврите, о новом ульпане, куда записалась недавно и где обещают научить именно разговаривать. И еще немного о Торе, которую Таня дала Мане почитать. Ицика Маня дома не застает и даже немного порадовалась этому. У Софы и Алика она обедает, отдает им одни газеты, забирает другие, и сама начинает разговор о размежевании: правильно ли это?  " Конечно, правильно,- говорит Алик, но вид у него сонный и видно, что особенно вести разговор он не расположен. - Отдать надо все, что можно, уйти отовсюду, откуда все равно придется уйти", - впрочем, добавляет он. Маня не согласна, но не спорит, потому что,  о чем тут спорить, а у Алика сегодня просто плохое настроение. Софа провожает ее до порога,  и они  еще несколько минут шепчутся при открытых дверях.
 "Теперь к Аркаше!", - вдруг решает Маня несколько сократить свое путешествие. На ходу она заглядывает в газету, и в глаза ей резко бросается реклама тиюлей,  как теперь все Манины знакомые называют различные экскурсии. Не так давно Маня тоже выбралась в однодневную субботнюю поездку, из которой приехала полная впечатлений. Она видела один из первых кибуцев  Израиля, озеро Кинерет и, правда, издали -  Голанские  высоты. Она думала о том, как часто эти места упоминаются во всех газетах мира, и вот именно она, среди немногих людей, находится именно здесь. В прежние  времена примерно такое же чувство Маня испытала  однажды,  когда совсем молоденькой впервые приехала в Москву, побывала на Красной площади и в мавзолее Ленина. Была Маня также в том месте, где, как говорили, крестился Иисус и куда теперь ходят паломники.  Она смотрела на реку Иордан, в которой плескались жирные сомы, и думала о том, как странно устроена жизнь. И что было бы очень хорошо, если бы ей удалось поверить в какого-нибудь бога, если не того, так другого, и как бы тогда легче стало жить. А сейчас она, наверное, плохая еврейка, не молится, не постится, о праздниках знает понаслышке.

  11.
   Маня, правда, не чувствовала себя человеком абсолютно деревянным, равнодушным к вере. Чем дальше она жила, чем больше узнавала себя и людей,  совершала различные поступки, тем острее она чувствовала, что не может быть все это просто так, что Бог, конечно, есть, но, возможно, он совсем не такой, как это представляется большинству людей, и чтобы общаться с ним, вовсе не обязательно ходить в специально созданные для этого места. Главное,  верить, думала Маня, что Он есть, что  Он один, а только пути к нему могут быть разные и веры разные. В связи с этим она снова вспомнила Таню, с которой соглашалась во всем, кроме ее какой-то, на взгляд Мани, заскорузлой религиозности, впрочем, ни к чему не обязывающей...
  Но ее недолго волновала эта мысль, она вдруг почувствовала, что устала ходить по жаре, и, наверное, надо все-таки опять вернуться, забежать домой и на пару минут залезть под душ.  Ведь гуляла она в самый зной, когда порядочные и респектабельные люди обычно отдыхают.  Аркадий сейчас тоже, наверное, спит,  работать он начинает часов в пять утра и до полудня таскает свою тележку,  к которой каким-то образом прикреплены бачок, ведро, щетка, метла. Смотрится Аркадий очень сосредоточенным и серьезным, передвигается неспешным,  даже немного ленивым шагом. Как-то Маня издали немного подсматривала за ним и пришла к выводу, что, несмотря на то, что держится он спокойно и с достоинством,  выглядит  все-таки немного жалким и нелепым. На душе у нее стало грустно, ей захотелось подойти к нему, но она постеснялась. Да и ему, может быть, неловко в таком виде перед знакомыми.
   Хотя Маню уже почти убедили, что в этой стране никакой работы не стесняются, но и рассказывать о своей работе не особенно торопятся. И Маня теперь понимает, почему.  Хвастаться в общем-то нечем,  что, бывает, на карачках ползаешь, чужие плевки подтираешь. У них тут, у новых людей, часто одна дорожка,  хотя, конечно, есть и много устроенных, благополучных.  И квартиры имеют. Но, подметила Маня,  многие  живут как-то не по-настоящему, словно в зале ожидания или в гостинице. Хотя внешне жизнь такая обычная, размеренная, есть в ней какие-то трещинки, что-то  не сложившееся,  не устоявшееся еще.
  Конечно, Маня все это представляет пока очень смутно и поверхностно и ничего никому не собирается  доказывать или говорить что-то такое на людях, при Ицике, например. Да он заклюет ее с ходу и даже не поморщится. Но она чувствует эту жизнь именно так,  и это теперь ее нормальное состояние, любое отклонение от которого ее пугает, хотя и неосознанно, потому что внешне непонятно даже, о чем идет речь и чего надо бояться. Если реально, то в глубине души Маня больше всего боится каких-то перемен, могущих повлиять на ее жизнь. Ей не хочется уже делать никаких резких движений, ей хочется, чтобы все шло, как идет, пусть это даже не очень хорошо. Она смутно ощущает, что жизнь ее обрела какое-то хрупкое равновесие и надо быть очень осторожной, чтобы не нарушить его.
  Маня спешит под душ, на ходу освобождаясь от липкой одежды словно от чешуи. Хорошо, что дома никого нет. Она даже не спрашивает себя, где в такое время могут находиться Лиза с ребеночком. При  Лизочке  она бы себе, конечно, не позволила таких вольностей. Вода поначалу идет холодная, и Маня начинает дрожать, удивляясь, что на улице такая жара, а она мерзнет. Но это длится недолго, пушистый водяной дождь сначала  становится теплым, потом горячим и вскоре уже превращается в кипяток. Маня шарахается в сторону и начинает крутить краник холодной воды. "Ну, тебе не угодишь,- смеется  сама себе, - и то нехорошо, и это плохо". Помимо воли, ее тело заполняет предощущение чего-то нового, вернее,  давно не испытываемого, полузабытого. Но она гонит прочь мысли об этом и быстренько выходит из ванной комнаты, всегда немного прохладной, даже в эти знойные дни. Она подходит к шкафу, вытягивает полотенце необъятных размеров, очень милую штучку, она уже и не помнит кем подаренную, и окутанная теплом мягкой материи, подходит к зеркалу. "Да-аа, не красавица, -придирчиво разглядывает она свою мордашку,- но и ничего страшного, особенно если не при ярком свете".  И снова смеется, и даже не спрашивает себя, с какой это стати у нее сейчас такое игривое настроение. Ей становится жарко и легким движением она скидывает сразу ставшее тяжелым полотенце и снова готова расхохотаться. "Ой, голая баба», - чуть ли  не вслух восклицает Маня и грозит пальчиком своему зеркальному отображению.
   Между тем,  она с любопытством и придирчиво начинает разглядывать свое тело и приходит к выводу, что не такая уж она худоба и вообще неплохо смотрится для женщины, которой  за  сорок, и у которой  дочь хоть и без мужа, но уже сама мамочка. Грудки у Мани, правда, небольшие и немного похожи на шарики, из которых приспущен воздух, но ведь и это кому-то может нравиться. И на ощупь такие мягкие, такие нежные, такие  уютные. Она гладит эти свои шарики, потом приподнимает их, так, что  бледные сосочки делаются похожими на маленькие острые клювы голодных птичек,   выглядывающих из-под пальцев. И ей снова становится смешно. У них, ее грудок, такой  трогательный вид, наивный и немного растерянный. И ей даже хочется, чтобы их увидел еще кто-нибудь. Маня задумывается. Но ее задумчивость никак не связана с воспоминаниями, с изысками памяти, с тем прежним опытом, который хранит ее тело. Потому что  то было очень давно, совсем в другой жизни и никогда уже не возвратится. А в этой жизни все еще было неизведанным и новым, и Маня ощущала сейчас свое тело свежим, чистым и даже каким-то требовательным. Нет, она еще не старуха. И хотя пометы возраста, если разглядывать саму себя с пристрастием, скрыть невозможно, в целом ее тело гораздо моложе лица, шеи и, тем более, рук, которые к тому же буквально изуродованы каждодневной и еще не совсем привычной работой. И никакие резиновые перчатки  не помогают. Руки у Мани вообще крупные, грубоватые, с припухшими венами. Они и раньше казались ей совсем не женственными, и она стыдилась их. А сейчас...  Да что говорить про сейчас и про какой-то стыд, и почему она вообще должна чего-то стыдиться?

  12.
  Маня чувствовала, что ей бы ничего не стоило сейчас, вот в таком виде, показаться перед кем угодно, и что ей даже хочется этого. Она еще раз принялась разглядывать в зеркале свое тело. Она потрогала-погладила нежную бархатистую кожу живота, он был неупругий, мягкий, но и не особо обвисший для ее лет. Потом опустила ладошку ниже, задержала ее на шелковистой растительности, и, наконец, положила на пирожок. И даже вздрогнула от вдруг пронзившего ее ощущения. "О, Господи, -подумала Маня, - так и с ума можно сойти". Она стала быстро одеваться. Вскользнула в трусики, после некоторых сомнений все-таки решила одеть и лифчик, чашечки которого как бы подтягивали  грудь, по ее же выражению, до уровня передовых, потом натянула блузку и шорты. Впереди у нее был всего один визит, к Аркадию, и она уже жалела, что вернулась домой, расслабилась, а сейчас надо снова выходить. И еще она почему-то слегка волновалась, словно в первый раз шла в гости. Но ведь она  уже не единожды забегала к Аркадию, и всегда без задних мыслей. Ей даже в голову не приходило, что там у нее может что-то быть кроме недлинного дружеского разговора. Да и что еще могло у нее быть с Аркашей, убеждала она себя, который был на голову ниже ее, всегда выглядел потным и просто был некрасивым по внешности, хотя и образован, интеллигентен, талантлив. С ним приятно было разговаривать. Несмотря на неблагополучные повороты в жизни, он не  был  злым, не сердился, и хотя выглядел немного обиженным,  как-то безропотно даже воспринимал то, что оказался в самом низу израильской жизни.       Маня  снова вспомнила его грустные непонятные картины и фотографии - во фраке, где он конферансье, и еще в какой-то оперетте, и еще, где он чтец, и с бабочкой, и почувствовала, что настроение у нее необычно приподнятое, и она на что-то готова, и Аркадий ей абсолютно не противен. Она вспомнила его голодный взгляд и также подумала о том, что это нормально, естественно, это жизнь, и вообще я все усложняю, а ведь не девочка. Она вытащила из холодильника коробочку  с финиками, о которой, кстати, только сейчас вспомнила, потому что Аркадий  любил это лакомство, и положила ее в пакет.
 Идти  было недалеко, через несколько коротких поперечных улочек, выходивших на небольшой квартал,  заполненный старыми постройками, и где приземистые дома, похожие на сараи и бараки, стояли прямо на земле. Зато жилье здесь стоило сравнительно недорого, и именно здесь можно было найти самый приемлемый вариант аренды для одинокого человека.  Впрочем, сейчас это значения не имело, сейчас уже ничего не имело значения, и она только думала о том, как все сделать правильно, с соблюдением каких-то видимых приличий,  и, конечно, чтобы он все понял и проявил, как говорится, инициативу. Маня, однако, не представляла, как это все получится, если получится вообще, и уверила себя, что не идет специально для этого, просто у нее сегодня день визитов,  а все ее хотенчики, так это ничего страшного,  это естественно, ведь она тоже живой человек.
 Она шла быстро, не замечая жары, и так увлеклась своими мыслями, что не заметила, как оказалась у дома Аркадия, прямо перед дверью в его квартирку, которая почему-то оказалась незапертой и даже полуоткрытой, очевидно,  для создания хоть какого-то сквознячка. Она постучала очень тихо, скорее поскребла дверь и, не ожидая никакой реакции, вошла в комнату. В ней царил полумрак. Поэтому она не сразу разглядела и поняла, что происходит. Но очень скоро все прояснилось, обрело зримые очертания, и она увидела распростертого на диване Аркадия, на котором, словно лягушка на бревне, сидела совершенно голая женщина с большими, падающими вниз грудями, и мерно раскачивалась. Аркадий пыхтел, надувался и как бы пытался  освободиться, но не по-настоящему, от  этой  сыротелой,  как тут же определила Маня, бабы, и был немного похож на обезьяну. "Господи, да они же еб-тся", - ахнула с некоторым заторможенным  изумлением Маня и на мгновение застыла на месте.
  Аркадий увидел ее, очевидно, хотел что-то сказать, но из уст его вырвался лишь какой-то всхлип. "Ой, извините", - наконец-то пришла в себя Маня и положила  финики на табуретку, стоящую рядом с диваном, почти у самого Аркашиного изголовья. Затем она вышла вон и тем же  быстрым шагом направилась домой. На душе у нее было спокойно, но пусто. Глаза блестели, по лицу стекал пот, лифчик и блузка  сделались совсем  влажными. Придя, она еще в салоне стала нетерпеливо сдергивать с себя  одежду. Пробегая мимо зеркала, она все-таки задержалась. На нее смотрела носатая, потная, уставшая тетка с выпуклыми глазами. "Ну что, старая сука, - сказала ей Маня,- ничего тебе не обломилось? И не обломится, не надейся, твой облом на помойке  закончился...”  Она хотела заплакать, но засмеялась, вспомнив, как смешно торчала из-под толстой белой задницы волосатая, короткая Аркашкина нога.
 В этот момент они всё, наверное, уже кончили и, возможно, ели не так давно вытащенные из холодильника и еще не успевшие нагреться финики. Любимое лакомство Аркадия.