Этой весной я приехал в Крым лечиться от одной из тех неприличных болезней, за которые в нашем веке если и берутся какие врачи, то исключительно шарлатаны: психоаналитики, гештальт-терапевты, коучи – современные шаманы, в общем. Браться берутся – и деньги берут, а вот лечат ли, то никому неведомо.
Называть свою болезнь я постесняюсь, пожалуй, но, ясное дело, она психическая. Впрочем, скоро, кажется, все болезни подряд будут считать психическими. И лечить их будут соответствующие доктора. Даже плоскостопие и простуду. И синяки с переломами. А ещё – грехи отпускать будут и чистить карму. Точно говорю – к этому всё идёт. Но, не будучи готовым к столь радикальным решениям своих душевных проблем, я для начала увлёкся духовным туризмом – есть у нас сейчас и такое, да. И в дорогой тур-клинике – что бы вы думали? – посоветовали: в Крым, и именно сейчас, без промедления, потому как летом уже поздно будет. Говорят, терапия потрясающая, от всех семи смертных грехов и от моего недуга в придачу, и даже особенно от него – но исключительно нынешней весной, и можно даже сейчас не успеть.
Что ж, купил я мгновенно путёвку, сел в туристический автобус – безо всякого багажа, лишь с одним портмоне, полным наличных, кредиткой и парой белья – и отправился в путь. В Москве меня ничто не держало, даже и предупреждать об отъезде было некого. С женой я недавно развёлся, и она уже даже нашла кого-то и жила с этим кем-то. Решительный оказался мужик, не то что я – три года её промурыжил до ЗАГСа. Постоянного круга общения у меня нет уже много лет – я вообще по жизни такой, сам по себе всегда. И работаю я на себя, отчётом обязан одному Господу Богу, а уж Он-то… ну, мне хотелось бы в это верить – всегда со мной...
Наш стремительный многоколёсный лайнер прожужжал полосатым шмелём мимо бескрайних полей и бесконечных промзон юга России. А впрочем, может быть, кроме полей и промзон было и что-то другое – в окно я почти не смотрел. Всю дорогу пялился в телефон – смотрел новости в интернете: репортажи из Краматорска, Славянска, Мариуполя, снова и снова пересматривал разные съёмки пожарища в Одесском Доме Профсоюзов. Когда уставал – мочил фашистских свиней в «Angry Birds».
Звонила бывшая. Возникла на экране прямо во время запуска куриного истребителя, нацеленного на бункер главной свиньи, заголосила мерзким рингтоном – «Реквием по мечте», обожаемый ею, ненавидимый мной.
Напряг лицо, нажал на зелёную:
– Алло.
– Привет. Мне нужно кое-что у тебя забрать.
Это бесцеремонное существо до сих пор складировало у меня кучу своего барахла.
– Извини, я не в Москве. Отдыхать уехал.
– Как отдыхать!.. Ты далеко?.. Возвращайся немедленно, обещают дожди, а у меня ни зонта, ни плаща… Ты обо мне подумал?
– Я не… Послушай…
– Что послушай? Я в дублёнке должна теперь под дождём ходить? Ты мог хотя бы предупредить?
– Прости…
– Ты понимаешь, что так люди не делают?
– Ну, извини… Так получилось. И я не могу вернуться. Попроси этого своего – пусть купит тебе зонт, плащ… всё, что нужно… Не такие великие деньги…
– Какой же ты…
– Какой?
– Ты не хочешь, чтоб я была счастлива. Но не можешь ничего сделать – и вот так, по мелочи, гадишь. И всё время про деньги, про деньги…
– Да мне всё равно, будешь ты счастлива с безработным придурком, который через неделю знакомства позвал тебя замуж, не будешь ли, или будешь ещё с кем-то… Мне! Всё! Равно!
– Тебе всё – всё равно. Знаю. Но, правда ведь – нет-нет, да и мечтается позлорадствовать – да? Да… Это очень чувствуется каждый раз, когда ты говоришь о нас с Лёшей. Тебе так хотелось бы, чтоб меня никто никогда больше не полюбил, чтоб я доживала свой век у разбитого корыта… Чтоб меня обманули, мною попользовались, а ты бы сказал потом: «Ну я же предупреждал!» Ты…
– Не звони мне больше, – прервал я её, – вещи я перешлю, как только вернусь. Всё, отбой, я в роуминге.
Каждый раз одно и то же. Никогда не упустит шанса потрепать нервы. Надоело выслушивать каждый раз «страшную правду» о себе: что я механически вежливый гад, равнодушный, бесчувственный, не способный на любовь, на страсть, на сыновние чувства, религиозные, патриотические – вообще ни на какие… Моей душе свойственны только самые низменные и мелкие порывы... Да, всё это верно, но разве же я виноват? Разве кто-то когда-то решает про себя: буду равнодушным, буду бесчувственным – так жить легче? Я не решал. Я таким родился, я был так воспитан – этим лживым миром, всеми этими перестройками-перестрелками, совковым лицемерием, примитивным и наглым кидаловом девяностых. И ею – этой вот бывшей. И единственной столько лет. Она не изменяла мне, нет – она таскалась, так это по-русски называется. Если интеллигентно. Я не спускал – бил, выгонял, вышвыривал вещи с балкона. Но она каждый раз втиралась обратно. И как-то, от раза к разу повторяя одно и то же, сумела внушить мне, что это я чудовище – не она. Что я не люблю её, потому что вообще любить не способен, а она – любит: то одного, то другого. А я – никого. И это я виноват, я! В том, что она таскается…
Раздражённый, я решил посмотреть, что пишут о последних донбасских событиях знакомые в соцсетях – что думают, что говорят нормальные члены общества, не поражённые моим недугом.
Посмотрел.
С какой же страстью нормальные, психически полноценные люди сплетничают! Особенно о чём-то большом, всех касающемся: о мировом правительстве, об укралиардерах, о ЦРУ и Путине. Какими пророками себя видят эти душевно здоровые маленькие человечки, какими проницательными и здравомыслящими сами себе кажутся! Они абсолютно безукоризненны в моральном плане! Они всегда всё делают правильно и судят обо всём верно! Они ж не обормоты-академики какие-нибудь, чтоб в трёх соснах заблудиться или запутаться в собственных пальцах, крутя фигу в кармане.
Очень скоро я устал читать эту истеричную абракадабру, надутую бессмысленной ненавистью, и уснул, уронив телефон под сиденье.
Мне приснился совершенно дикий сон: будто по моей малюсенькой квартирке мечется огромный чёрный бык; а мне почему-то будто бы и не страшно, и квартиры не жаль – я равнодушно взираю на разрушения, творимые его метаниями, и всего лишь спокойненько так отступаю в сторону, когда оказываюсь у него на пути. Кончился сон тем, что бык ударил копытом в окно, застрял в пробитом стеклопакете, стал крушить алюминиевую раму рогатой башкой и в результате наполовину вывалился наружу и завис над колодцем двора. На этом моменте хватка сна ослабла, я почти проснулся. Квартира исчезла, остался лишь бык в окне, вместо стены – пустота, вместо двора – сумрачный салон автобуса. Я тут же уснул обратно, но бык исчез и больше не появлялся.
На следующий день, кое-как пережив нудное ожидание и тревожную переправу на пароме – мы были в Керчи. Не прошло и суток.
Широко раскинувшийся, но совершенно лачужный в архитектурном смысле, город встретил нас угрюмо и тихо: был поздний вечер, а Керчь – она вроде того же Липецка или Коломны, только у моря: город, привыкший спать по ночам.
Заселиться в гостиницу не получилось. То есть договорённость у фирмы была, но она полетела к чертям: исчез администратор, пропал, сгинул. А вместе с ним – крупная сумма денег. Так нам сказали.
Вышел скандал. Но ни крики, ни уговоры вопрос не решили. Нам предложили расселиться в других гостиницах или у частников – кто куда сумеет приткнуться.
Вот тебе и духовный туризм. И так странно – не сезон вроде, а все номера заняты…
Я, как и все, сонно слонялся между автобусом и гостиницей, урча пустым брюхом и ворча изнемогающим от зевоты ртом, когда вдруг услышал:
– Эй, курррортник!..
Окрик был глумливый, с издёвкой. Я обернулся – на меня с жадным нахальством позыркивал немолодой мужичок в сильно мятом светлом костюме с георгиевской лентой на измочаленном и надорванном лацкане. Лицо мужичка состояло из множества наплывающих друг на друга висячих складок, в которых едва угадывались рот, нос и две мозолистые пятки глаз с блестящими волдырями зрачков посреди. Лицом, да и всем своим мятым видом незнакомец напоминал крупный вяленый фрукт.
– Курррортник! – прокаркал он снова, – Подь сюды!
Я, конечно, напрягся, но в голове мелькнуло: а вдруг это тот самый зверь, что на ловца бежит?
Подошёл, пристально вглядываясь.
– Ну что, с ночлегом пррроблемы? – усмехнулся абориген.
Что же он так рычит-то? – подумал я. Пьяный, наверное – вот и пугает.
– Имеете что предложить? – спросил я, продолжая изучать сморщенного: лоб у него был шириной с резинку от трусов, и это выглядело жалко и стыдно.
– Имею! Как не иметь!
– И далеко?
– Дойдём, не боись.
– Ну…
Я слегка растерялся – предложение было туманным, мужик мне казался подозрительным, но не ночевать же здесь, под открытым небом? Ведь автобус-то сейчас уедет, у него график, а наши проблемы водителю до фени.
– И что по деньгам? – сообразил я спросить наконец.
– Триста! – лихо выпалил мужичок, растопырив глазные карманы.
Недорого, – удивился я. Но он поспешил добавить:
– Правда, там не люкс…
– А-а, плевать!
Я оглянулся на толпу несчастливых попутчиков и устремился в ночь за сухофруктом с георгиевской лентой.
Всю дорогу (которая, впрочем, оказалась очень короткой) я держался на пару шагов позади своего провожатого – мало ли что. Шёл он вихлясто, будто ведя перед собой невидимый мяч. «Ну точно, пьян, – морщился я, глядя на него, – и пьян порядочно».
– Не ссы, москвич, - подмигивал он мне, оборачиваясь и чуть не падая, – у нас тут сейчас такое… Из ваших каждого встречаем как самого Путина!
Про Путина он повторил раз пять – в разных вариациях, но с одним и тем же смыслом. И каждый раз чудом удерживался на ногах.
Возле лачуги, к которой мужичок меня привёл, нас встретил типичный обитатель городских сумерек – подросток лет четырнадцати:
– Здоров, дядь Миш! Постояльца привёл?
– Ага, принимай, Павлундий!
– Ну, пойдёмте.
В тёмном домишке шуршало и похрюкивало радио. Я дождался, когда хозяева включат свет, прошёл внутрь – стал оглядываться. Под ногами плетёные половики, терракотовые с зелёным кантом, на стенах обои прошлого века, мебели мало, и вся какого-то казарменного вида.
– А спать где? – поинтересовался я.
– Там, – кивнул парень куда-то вглубь дома, – Меня Пашей звать, если что.
Глазастый, худенький, тонкокожий: все вены наружу – словно водяные знаки на ассигнациях. Причёска «потерявшийся мамонтёнок», по всему лицу – прыщи вперемешку с родинками, белая футболка с надписью: «file not found. error 404», джинсы пижонские в обтяжку. Он мне не понравился. Даже больше, чем его старший товарищ. В мальчишке была какая-то неясная фальшь: в голосе, жестах, в манере прятать глаза, в футболке с дурацкой надписью, причёске и этих гламурных портах. А я ненавижу фальшь. Особенно вот такую – необъяснимую.
Мужчина-сухофрукт тем временем скинул пиджак, высвободил морщинистые телеса из тесной рубашки – пуговицы выпрыгивали из прорезей похотливыми лососями, скачущими на нерест.
– Ох, чуть не задохся! – проворчал он и вслед за рубашкой скинул ещё и майку. Промокнул ею подмышки, обтёр щёки, плечи и дряблое пузо.
Я невольно обратил внимание: пузо у него было всё в каких-то синих пятнах.
– Это что у вас? – не удержался и спросил я, – Не заразное?
Мужик рассмеялся:
– Не парься, курррортник! Это так, татуировка, типа...
– Да? – удивился я, – И что сие граффити символизирует?
– Да это Земной шар был когда-то... Ну... Я раньше знаешь какой богатырь был! Мамон был круглый, как у беременной! На девятом месяце! Тройней! Ну, и подумал, что будет прикольно. Да оно и было! А теперь вот...
Объяснение меня слегка шокировало. Это каким идиотом надо быть? Да и выглядит мерзко. Угнетающе. Глобально на психику давит картинка: сдувшийся, сморщенный Земной шар – как после ядерной войны. Или не ядерной – ещё какой-нибудь. Похуже.
– Есть-то будешь? – спросил бывший богатырь, – Поди, голодный с дороги…
Меня накормили макаронами по-флотски, напоили ужасным чаем и объяснили, что он ужасен из-за грязной воды – кипячёная ещё ничего, только вкус мерзкий, а вот из-под крана пить нельзя совсем, понос будет просто апокалипсический.
В соседней комнате стояли две голых железных кровати и две застеленных. Бельё хозяин выдал, и я расположился в дальнем углу, у окна.
Свет выключили, и вскоре ночной эфир наполнился храпом.
Мне же не спалось: чужой дом, чужая земля, странные хозяева, да ещё и война ведь, по сути, идёт – и эта земля совсем недавно принадлежала другой стране… А вдруг теракт? Вдруг шпионы или ракетный удар… Я мнителен по самому душевному складу своему, а тут такие дела… И зачем я только приехал сюда?
В голове опять засновали мысли о бывшей. Да, я не хочу ей счастья! В этом нестерпимо стыдно сознаться, но… Не хочу! И именно из этого я вывожу, что просто обязан продолжать о ней заботиться – реально заботиться, как заботятся родители о больном ребёнке, перед которым смертельно виноваты – иначе я перестану себя уважать, не смогу с таким собой внутри дальше жить. Я на всю жизнь прикован к этой вечно правой истеричке – чувством вины и чувством долга.
Да, она ведёт себя оскорбительно. Да, она та ещё хабалка. Да, последние несколько месяцев у меня совершенно не получалось с ней разговаривать. Да что разговаривать – у меня о ней даже думать уже не получалось. И теперь не получается тоже. Сразу поднимается температура, и голова становится как пустые футбольные ворота, в которые один за другим влетают наглые, самодовольные мячи – дерзкие, болезненные мысли, пронзающие моё сознание со скоростью света. И их некому остановить, уловить, ухватить, отбить. И они всё летят и летят, вышибая слёзы бессилия из глаз.
Но этот её решительный мужик на самом деле мне смешон. И противен. И подозрителен. Всё сразу. Не знаю, что выбрать. Хотя – да мало ли на свете идиотов? Таких же влюбчивых, безбашенных, как и она сама. Может, ей повезло. Почему же мне не забыть о них и не жить спокойно дальше? Да потому что тогда я стану таким, каким она меня рисует для окружающих: мёртвым идолищем с ледяной кровью… А я не такой! Нет, нет, нет! Да, я болен… но не настолько и вовсе не так, как это видится ей!..
Однако моё самоистязание на пике своём было прервано подозрительными шорохами во тьме. Скрипнула дверь – скрипнула так, что я вздрогнул. Кто-то куда-то прокрался – то ли изнутри наружу, то ли снаружи внутрь. Я затаился. Прислушался. Кто-то прошелестел мимо окна.
«Чёрт, всё равно не уснуть – может, выйти посмотреть?» – подумал я. Лёг я, не раздеваясь (всё паранойя!), так что на улице оказался уже через несколько секунд. Светила луна, и я разглядел в темноте белую футболку – это был Паша, Павлундий, тот самый подросток.
Стараясь держаться в тени, я последовал за ним. Зачем? Да чёрт его знает! От скуки и мнительности. Что-то подсказывало мне, что проследить за ним надо – иначе я упущу нечто очень и очень важное. Не зря ведь так он мне сразу же не понравился!
Поначалу настрой был довольно беспечный: конфузясь своей глупой шпионской роли, я лихачил мыслями и сердцем, выдумывал предстоящее приключение, но осознав, насколько удаляюсь от места постоя и чем мне это может грозить, стряхнул напускную лихость и на всякий случай стал запоминать направление и названия улиц, если удавалось рассмотреть – с каждой минутой ночь становилась всё чернее, будто за её чёрный цвет шло онлайн-голосование, и с каждым голосом «за» всё гуще, беспросветнее чернело небо.
А он всё шёл и шёл – вдоль моря, прочь из города.
Места пошли нежилые, диковатые: деревья, дома, домишки, домики… халупы, халупы, халупы… деревья, деревья, деревья… «Тут где-то и катакомбы есть, поди, – подумалось мне, – а в них… что может быть в них? Да что угодно!» И я продолжал идти в надежде на авантюру или даже триллер – ну не зря ж меня принесло в эту Керчь!
Но вот парень остановился перед большим неопрятным сараем, одиноким в окружавшей нас глуши и оттого страшно таинственным. Окон не было, но сквозь щели просачивался свет. Паша огляделся, негромко свистнул. В ответ сарай взволнованно заскрипел, послышался женский голос:
– Данька, ты?..
– Нет, это я…
Возникла пауза. В нервно брошенном «нет, это я» отчётливо слышались неприязнь, досада и стыд. И судя по тому, что сарай не спешил с ответом, чувства эти были взаимны.
– Чё припёрся? – наконец спросил всё тот же голос.
– Помочь. Да и скучно дома. Не спится.
Он вошёл – проскользнул в приотворённую воротину. Сухо стукнуло дерево, лязгнул металл – воротина прикрылась.
Выждав немного, я подобрался к сараю, нашёл щель пошире и заглянул.
Оба стояли спиной ко мне: подросток и молодая женщина. Подробностей, правда, было не разглядеть, но уж точно, она была не старуха – вряд ли старуха покрасила бы волосы в ядовито-зелёный цвет.
«Ундина!» – усмехнулся я про себя: вспомнил зеленоволосую ведьму из немецкой сказки. Вернее, из видео-курса, по которому в детстве учил немецкий язык. «Die b;se Undine».
Они угрюмо перебирали что-то на широких, грубо сбитых столах. Укладывали в ящики. Молча. Какие-то овощи, что ли… Нет – фрукты, наверное… Ярко-красные потому что. Но толком было не разглядеть – лампочка под потолком светила тускло, да и позицию для наблюдения я выбрал неудачно. На газовой плите рядом со столом кипело какое-то варево в алюминиевом баке. Пахло паточной самогонкой и плавленым воском. Они макали в бак длинные кисточки и мазали фрукты вязкой, парящей жижей. Потом остужали в холодной воде, обтирали и заворачивали в гофрированную бумагу. И всё это без единого слова друг другу.
Наконец Ундина произнесла:
– Не приедет Данька… Про Одессу слышал?
– Как не слышать…
– Стерегут нас теперь слишком, не прошмыгнуть ему через блокпосты…
Парень чуть помолчал, потом сказал с явной злостью:
– Не любишь ты его. Когда мужчину любят – в него верят.
– Понимал бы что…
Раздражённые друг другом, они умолкли. Но не надолго.
– Постой-ка… Слышишь? – спросил Пашка.
Оба замерли. Я тоже.
– Что? – спросила Ундина.
– Данька! Его мотор!
– Ничего не слышу. Бредишь, блаженный.
Я тоже мотора не слышал, но всполошился: надо бы спрятаться, а лучше и вовсе убраться отсюда! Застанут – подумают, спятил москвич: в шпионские игры ударился – ну чисто дитё! Засмеют.
Осторожно прокрался за дальний угол, от которого начинался диковатый, подзаброшенный сад. Вовремя! Вдали послышалось тарахтение. Будто трактор едет или какой-то старинный, на ладан дышащий драндулет.
Пашка выбежал встречать.
Насчёт драндулета я не ошибся: переваливаясь с колеса на колесо по камням и колдобинам, на пригорок к сараю одышливо вползла серенькая Победа – в темноте было видно только горбатый контур, но разве ж Победу с чем спутаешь? Я прикинул в уме, сколько лет этому раритету: под семьдесят. А всё не оттарахтится никак. Сделано в СССР.
Из машины вылез хмурый красавец в хаки, настоящий атлет, человек-гора с плечами, подобными склонам Ай-Петри. Я заметил, что Ундина не спешит его встречать. А вроде бы ведь тревожилась. Кокетка. Вышла на порог небрежная, задумчивая, холодная – лица я не видел, но поза, осанка...
– Ну что, – услышал я насмешливый баритон, – как там наш контрабандный патриотизм? Готов к дальней дороге?
Пашка повис на чудо-богатыре, негромко похохатывая и повизгивая:
– Всё готово, всё в воске, по ящикам... Не извольте беспокоиться, мой генерал! То есть, простите: мой царь-полковник!
Гигант щекотал его под бока, пытался стряхнуть с себя, но не смог. Так они и зашли в сарай.
Я снова прильнул к щели. Троица выглядела напряжённо: гигант улыбался натянуто, липучий Пашка, казалось, понимал, что мешает, что он здесь лишний, но, наверное, ничего не мог с собой поделать – ему почему-то страшно хотелось внимания этого большого, улыбчивого и, кстати, весьма симпатичного дядьки; а Ундина нервно дёргала острыми лопатками и молчала. Лица её я так и не увидел.
Гигант взял из ящика красный плод и подбросил его в руке:
– Отлично! – сказал он.
А меня вдруг как молнией шарахнуло. Парализовало. В голову, в самое темя, будто здоровенный гвоздь вогнали – и он пронзил меня до самой гортани. В руке у большого симпатичного человека было сердце – настоящее! Живое по виду, будто только что вырезанное из чьей-то груди. Почему-то в тот самый момент у меня даже сомнений не возникло: человеческое! Сердце… Боже ж ты мой…
Что со мной было дальше – трудно описать. Испугался? Да, конечно. Зверски испугался. Мысли, что делать дальше – конечно, были. Сумбурные, дикие, как мысли человека, видящего страшный сон. Но мне хватило страху не закричать и не броситься в этот чёртов сарай. Гигант меня голыми руками удавил бы. А милые детишки помогли бы.
«И никто не узнает, где могилка твоя» – глумливо пропищало у меня в голове.
И я тихо-тихо выскользнул из укрытия и побежал в город – искать милицию, военных… Кого-нибудь!
Быстро запыхался. Бегун из меня никудышный. Задумался. Засомневался. Не померещилось ли? Уж очень похоже на бред: симпатичные милые дети – девушка молодая и совсем мальчишка ещё, симпатичный улыбчивый дядька… и – вырезанные из грудных клеток живые сердца!.. Как в такое можно поверить? Да нет, невозможно. Из меня и ужас ещё не выветрился, а я уже не верю. Сам себе. В милиции не поверят тем более. Скажут, псих. И что теперь делать? Возвращаться? Нет… ноги не несут… И страшно, и глупо, и стыдно, и…
Я готов был казнить себя за эту глупую авантюру. Зачем! Зачем я в это полез!.. Идиот! Но... Сердца там или не сердца – подумал я – в любом случае, что-то здесь нечисто. Контрабандный патриотизм… Что он имел в виду? Нет, решительно тут какая-то тайна. Всё в воске, по ящикам... Патриотизм по ящикам? Зря я сбежал, зря…
На квартиру я вернулся засветло, обессилевший и замученный. В милицию, конечно, не пошёл. Хорошо хоть не заблудился. Сон хозяина я не нарушил – тот дрых как убитый. Кое-как впотьмах доковылял до своего временного лежбища и обрушил гаснущее тело в скрипучий провал пружин и сонного обморока. Приснул, как курёнок в лисьих зубах.
Проснулся разбитый, вялый и злой. Разбудил меня хозяин, дядя Миша – завтракать позвал. Поглощая яичницу с салом, я поинтересовался у обладателя татуированного пуза, кто такой Паша и живёт ли в доме кто-то ещё. Дядя Миша ответил, что пацанёнок приблудный, сбежал из дома, бродяжничал по всему полуострову, наголодался, набедствовался, тут вот осел – дочкин жених его пожалел, приютил.
– Так вы с дочкой живёте? – спросил я, вспоминая Ундину и так напугавшего меня богатыря Даньку.
– Да как сказать… То вместе живём, то порознь – характерец у неё… Щурёнок девка. Намучился я с ней. Мать-то померла давно – считай, один её вырастил. Да видно, как-то не так растил... Но я тебе так скажу – дочка ладно, Москва по ней плачет – а только Пашка этот... бес в нём сидит. Тихий, ласковый бесушка. Ласковый, да гаденький. И не скажешь ведь даже, в чём дело... Но не люблю я его. Вот вроде и жалко – а с души воротит.
– А чем будущий зять занимается?
– Да хрен его знает. Но парень нормальный. Даже жалко его. Зря он с Юлькой связался – погубит она его. Мужики вечно храбрятся, думают, им всё нипочём. Дела сердечные, в смысле. А выходит-то как? Живёт-живёт, богатырь-красавец, деньгу зашибает, хозяйством обзаводится, а однажды вдруг… умом ли поймёт, сердце ли заголосит… или просто соседи сболтнут: что баба-то его – того… И – как внутри стерженёк лопнет. Миг – и нет человека. Жижа одна. Ум пропьёт не в момент, конечно, и характер от надлома не сразу сотрётся. А всё ж таки. В тот самый миг человека не станет. И надежды не станет тоже. Это я, уж поверь… не из книжек…
Мне стало неловко. Глядел я на этого дядю Мишу, такого вот пожухлого, и представлял, как оно всё было. Стыдно всё это. Нельзя так. Хотя и так ужасно искренне. Аж в глазах защипало. Но всё равно. Так и хочется ляпнуть: сам виноват… Сам?.. Да кто разберёт! Может, и сам, а только как мужик мужика я его понял. И от этого стало стыдно ещё больше.
Но нас прервали – стукнула дверь. Я сразу вспомнил ночное происшествие и весь свой ужас.
Это был Пашка.
Я достал из кармана деньги:
– А что, дядь Миш, не взять ли нам чего для разговору?
Он прогнал скорбную гримасу прочь, ободрился, как-то по-клоунски, правда, но мне было не до тонкостей его души. Едва он шагнул за порог – я тут же подступил к парню:
– Слышь, молодой да дерзкий, вы чего это там в сарае творите, а? Совсем охренели?
Я решил не миндальничать – брать нахрапом.
Паша побелел. И… Тут же попытался дать дёру.
– Куда! – Я ухватил его за руку, встряхнул вялую тушку: – А ну колись, чего вы там живодёрите с Данилой и Юлькой?
– Да вы с ума сошли! – закричал чертёнок, – Ничего мы не делаем! Просто приехал человек издалека. Встречали.
– Да? А что ж ты сразу лыжи-то навострил, а? Как только я спросил…
– Да страшно как-то спрашиваете… Охренели… Что творите… Испугался я и вот…
Мы стояли и бычились друг на друга: я с досадой, он – с возмущением, с испугом.
– Пустите, – говорит. – А то сейчас крик подниму – вас как чужого могут и ломом по загривку угостить, не разобравшись.
Отпустил. Вот сволочёнок, думаю. Ну ладно…
Он ушёл. Вернулся уже вместе с дядей Мишей. Я подумал: да и чёрт с ним! Может, и правда, блажу я. И не было там ничего. И зачем докапываться решил?
Мы с хозяином сели выпили. По чуть-чуть. Пашка плюхнулся на кровать и отвернулся к стене. Так и лежал. Долго. Дверь в спальню-то не закрыл – и я нет-нет да поглядывал. Терзал себя.
Ну зачем я полез к нему? Ведь ничего толком не разглядел тогда ночью. Вроде грубить не хотел. А парень обиделся. Вот так-то наскоком вопросы разрешать. Как бы замять-то? Извиниться? Пожалуй. Да только как – он же носом в подушку уткнулся. Лежит весь такой неприступный. Может, и спит вообще. Ночью-то чёрте чем занимался.
Пить не хотелось – дядя Миша после первой же рюмки сделался болтлив, размяк, расплылся. Было противно. Я решил прогуляться. Пошлялся с часок, поглазел – город как город. Да и, честно сказать, я опять больше в телефон смотрел, чем по сторонам. Как там Меркель, и что поделывает Обама, какой ещё чушью разродится Псаки – ну как не посмотреть. Нашёл интервью с девушкой, уцелевшей в Одесском Доме Профсоюзов. Мурашки по коже от кошмарных подробностей. Задумался тяжко, болезненно. Так и обратно вернулся к дому – замороженный, сам не здесь, а где-то там…
И вдруг услышал знакомый голос – откуда-то сверху. Поднял голову – на крыше с телефоном в руке грустно кривлялась вчерашняя Ундина. Телефон придушенно сипел:
Нам бы на Москву
Пусть десять раз она неладна
Закинуть надо б контрабандой
Пару контейнеров сердец
Тепла…*
Смысл дошёл до меня не сразу. Но всё же дошёл. И вновь напала оторопь – как тогда, у сарая. А Ундина, продолжая гримасничать под Мумий Тролля, спорхнула вниз по лестнице, подмигнула мне:
– Вы кто?
Не дождавшись ответа, вильнула юрким задом и, нахально покачивая тощими бёдрами, вплыла в дом.
Вслед за ней зашёл и я.
Паша лежал – всё так же отвернувшись к стене. Но услышав песню, поднялся и сел. Глазёнки припухшие, волосы – как шерсть ангорской кошки: мягкие, растрёпанные, свалялись, розетками растопырились. В глаза не смотрит – только стрельнул по нам и угрюмо вперился в пол.
Перед койкой стоял маленький столик – дядя Миша, наверное, притащил. На столике громоздились два чайника – один, видимо, с кипятком, другой с заваркой. Рядом на тарелке грудой были навалены хлеб, сыр, колбаса – всё нарезанное.
Мумий Тролль продолжал свою томную песню о контрабандистах. Юля-Ундина сделала бутерброд и в два укуса расправилась с ним. Рот широченный, зубастый – и впрямь, щурёнок, почти уже щука даже.
– Проснулся, блаженный? – поприветствовала она Пашу, с набитым ртом.
Лицо у неё крепкое и… непростое, я бы так сказал. Умные, печальные глаза – на таком крепком, хищном лице, на откровенно щучьей мордахе. Мутантка какая-то. Нижняя челюсть параллельна полу – утюг, ледокол, всё по нынешним голливудским канонам. Пирсинг в носу и на губе, и бровь проколота. В одном ухе несколько колечек, в другом одна. Накрашена густо. И эти зелёные волосы… В таких вот девчонках просто до смеха ясно желание «пожить по-человечьи». Ну, то есть как в кино про Москву и Питер.
Пашка взял со стола кусок хлеба, налил себе жидкого чаю. Откусил кусок, прожевал кое-как – размашисто так жуя, восьмёрки челюстями выписывая. С громким всхлипом отхлебнул из стакана и утопил в чаю остатки хлеба.
Меня передёрнуло. Не люблю, когда так с хлебом. И ведь голодать парню доводилось. Что же это? Он как будто почувствовал, что мне это будет неприятно, и нарочно так сделал… Бред! Не мог он ничего такого почувствовать. Но как только я подумал, что он это с умыслом и назло именно мне – неприятное раздражение вдруг стало приятным. Это был узнаваемый первый толчок подступающего гнева.
Я хлопнул на кухне ещё одну рюмку, достал сигареты и вышел обратно во двор. Закурил. Всегда сбегаю, когда чувствую, что могу взорваться. Боюсь озверения души. И очень лёгок на это дело – на озверение. Да-да, хоть по мне никогда и не скажешь. Оттого и замороженный такой, наверное. Боюсь сотворить несправедливость. И тут вот ещё в чём засада: это дикое, яростное животное внутри – оно и само по себе страшно, если его не суметь приручить, и страшно, что его вдруг приручит кто-то другой – и заманит в ловушку. Тебя. Не его. Ему-то что – бессмысленное рогатое травоядное…
Однако Паша, похоже, твёрдо решил меня достать. Скорее всего, неосознанно – но чёрт его знает на самом-то деле. Он достал из кармана георгиевскую ленту, (нарочно запасся?) размахрил пальцами край – и поджёг.
Боже ж ты мой, что ж это за ушами вибрации такие приятнейшие… будто я – кот, и меня эдак почёсывает кто-то невидимый… такая вот приятная злость. И в животе так сладко зажгло, когда маленький подлёныш поджёг ленточку – да, тут ещё рюмка водки, конечно, но гнев-то, гнев каков! Праведный гнев. Дающий право: растоптать, задушить, сожрать живьём… Уничтожить эту нелюдь, предавшую память наших дедов! И откуда, блин, пафоса столько взялось вдруг? Да ещё и патриотического на вид. Вроде не склонен…
– Ну ты же не хохол – зачем? – непонимающе нахмурилась Ундина.
Она уже сидела напротив, притащила из кухни стул.
– За надом, – буркнул наш ангорский котёнок, – Это символ быдла, ватников, совков.
В сердце поднялась волна и хлынула бурным разливом под обе ключицы, из-под ключиц – в руки, в запястьях волна разбилась, и жаркие искры брызнули в пальцы...
– Это символ нашей победы! – слегка возмутилась Ундина, внимательно глядя на Пашу.
– С каких пор? Лента от царской медали, победа советская, а носит её новоросская гопота. Мозги – есть?
– Но раз уж теперь так договорились... Вроде как единство народа в пространстве и времени... И в Духе...
Лента плавилась, но гореть не хотела. Я подумал... Нет, сами руки мои мне сказали: вот бы взять этого мелкого пакостника за ноги, да как шваркнуть башкой об стену! Чтоб мозги на три метра фонтаном брызнули. То-то был бы кайф...
– Думаешь? – спросил Паша.
– Ну да...
– А те, кто эти ленты носит – ни хрена не думают. Вообще. Ни о чём.
– Ну... Можно ведь интуитивно понимать... Какая разница?
– Вот именно. Нет разницы. И не приставай ко мне. Хочу – и жгу.
Я услышал громкое хлюпанье – это Ундина так неаристократично отхлебнула из кружки чай.
– Кстати, я вспомнила: у георгиевского креста и у медали за победу над Германией ленты одинаковой расцветки. Вот поэтому и...
– Хватит. Надоело… - оборвал её маленький святотатец.
– Да это ты мне надоел! – резко отпружинила девчонка. – Онанист ты, Паша! Кто ж таким в одиночку да в укромном уголочке занимается? Оттого вон и весь в прыщах. Это мелкий безвыходный гнев на морде высыпает – чтоб ты знал… На пол капаешь, дебил! А ну затушил быстро!
Последние реплики я слышал уже как из-под воды. Медленно, шаг за шагом – чтоб не было видно, как меня мотает (так в голову ударило!) – сжав кулаки до гула в искрящих пальцах, я уволакивал ноги прочь. Гнев опьяняет меня страшно, до полного беспамятства. То есть до самых настоящих провалов в памяти. Вот такой вот я «равнодушный». Потому всю жизнь и принуждаю себя не испытывать эмоций – ищу мира и спокойствия. Эмоции опасны, от них тело разрывается на атомы, у меня они не имеют умеренных форм, не поддаются контролю. И кто бы я был, если б сейчас поддался? Палач! Даже если бы просто затрещину ему влепил – он ведь не может ответить...
Я с полчаса проторчал у забора. Закурю – выброшу – снова закурю. Как противно всё. И в других, и в себе. Иногда. Вдруг – смотрю, Ундина идёт. Ко мне. Странная.
Я давно заметил: бывает, человек участвует невольно в какой-то повседневной сцене, в каком-то чисто бытовом, но не лишённом драматизма, взаимодействии с другими людьми, а сам переполнен каким-то сильным чувством, совершенно посторонним в эту минуту; оно распирает его изнутри, терзает, охватывает его всецело и требует некоего судьбоносного решения, поворачивающего всю его жизнь… В такой особый момент, куда бы человек ни пришёл, он будто бы не просто приходит, он втискивает в пространство всю громадину себя, всей своей жизни, всей своей памяти и всего своего характера, который вдруг оказывается огромным до полной невместимости в человеческое общество…
Вот именно так тогда подошла ко мне эта девушка.
– А ты молодец, москвич! – говорила она, заметно сдерживая эту громаду себя, но я всё равно чувствовал, как мне становится тесно здесь, рядом с ней. – Я видела, ты Пашку убить был готов… Можешь довериться мне ненадолго? Просто до вечера обожди – а там решай, что к чему…
– Ты о чём? – удивился я.
– Да о том, что ты видел. Видел – да не понял.
Я опять вспомнил про ящики с сердцами. И как оно выпадает из памяти постоянно? Наверное, не хочу я помнить об этом.
– Пашка успел сказать? – спросил я. – А что будет вечером? Пойму?
– Поймёшь, обещаю. Если не испугаешься – ещё раз в тот самый сарай сходить. Со мной вдвоём.
Она выглядела простой девчонкой, самой обыкновенной, ни капельки не зловещей. Пусть и огромной такой – от распирающих душу, пока непонятных мне чувств. Ну разве может она скрывать какую-то кошмарную живодёрскую тайну? Эта открытая и печальная девочка-щурёнок… И я согласился:
– Ладно. Только смотри у меня…
Я так хотел бы собрать – из осколков диких и невероятных воспоминаний собрать! – точно, а главное не так безумно, как самому видится сейчас – всё то, что дальше, тем же вечером, со мной произошло… но это чертовски трудно.
Вечером мы отправились в тот сарай. Вдвоём.
Она несла себя, всё такую же всепоглощающую, огромную, в немом, ни единым словом не выраженном восторге – всю дорогу до места. Как подошли, я остановился перед воротами, но она, коротко обернувшись, на исступлённо восторженных нотках скомандовала:
– Дальше, насквозь.
Я повиновался. Скрипнули половицы, взвизгнула дверь – она вывела меня в сумеречный сад. Мы прошли по тропинке между деревьев, уклоняясь от дерзких ветвей, норовивших хлестнуть и взлохматить. Оказались на краю выстеленного соломой круга, в центре которого громоздился большой каменный стол, вроде древнего жертвенника, а над столом раскинуло тяжёлые длинные ветви дерево-великан: оно обнимало плиты стола вылезшими из-под земли корнями, наваливалось на него стволом, шелестело на ветру листьями – длинными и тонкими, тёмными. Ундина подвела меня к столу. Привстала на цыпочки, протянула руку и сорвала с ветки плод.
Я удивился: в такое время – и что-то даёт плоды?
Она протянула его мне. Даже в сумерках я сразу же слишком хорошо рассмотрел этот зловещий фрукт, если его можно так назвать: он так точно походил на человеческое сердце – во всех анатомических подробностях! – что не ужаснуться его виду не смог бы даже и самый хладнокровный из людей. Если бы я не видел собственными глазами, как эта маленькая ведьма сорвала его с ветки, я бы… А что бы я? С ума бы спятил? Да я и так спятил – тут хоть с дерева, хоть из груди – какая разница… Из груди было бы уж точно нормальнее, понятнее, во всяком случае – хотя и жутче, наверное.
Но глядя ей в глаза, я не мог ни отшатнуться ни просто стоять столбом – и я… взял его, принял у неё из рук это страшное, страшно живое…
Я держал это сердце в руке и уговаривал себя понять, что это вовсе не сердце, а только плод экзотического дерева, но мне чудился запах крови, я даже чувствовал пальцами некую пульсацию, тихие толчки… Я почти тут же понял, что это мой собственный пульс, но ужас и гадливость продолжали усиливаться. Я смотрел на это сердце совершенно зачарованный и не мог отвлечь от него ни глаз, ни мыслей, ни мистических, тёмных ощущений своих, похожих одновременно и на предчувствия, и на поднимающиеся со дна души тайные воспоминания – как бывает порой с воспоминаниями о первой увиденной в детстве чьей-то смерти или о первых эротических переживаниях.
Когда же я всё же сумел оторваться от созерцания, я обнаружил, что стою посреди колдовского сада один – моя провожатая исчезла. Я поозирался какое-то время и даже тихо позвал Ундину, но ответом мне была тишина.
Осознав своё одиночество вполне, я – к собственному своему удивлению – почувствовал себя легче и проще. А ещё – как-то полнее ощутил само это странное место, почувствовал его безличный ум и неживую, но такую могучую – волю. Как бывает в древних местах со своей особой историей.
Может быть, то, что переживал я теперь, и было чем-то неповторимым и совершенно особенным для меня, в моей жизни, но здесь, в этом странном саду, перед этим жутким каменным столом – давно уже вошло в привычку? Чью привычку? Хозяев-контрабандистов? Или самого духа этого места… Да-да, я чувствовал, что здесь, вокруг этого каменного стола, образовалось или было всегда – нечто одушевлённое, нечто существующее вне живой материи, и всё-таки живое, обладающее собственной памятью, собственными радостями и печалями… Понимать это было, пожалуй, даже страшнее, чем держать в руках этот плод, это сердце. Возможно, именно из-за того, что в тот самый момент я ощутил страх, больший, чем страх перед сердцеподобным плодом в моей руке, я поднёс его к лицу – вдохнул его запах, внимательно принюхиваясь, и коснулся им щеки. У меня с утра уже успела отрасти щетина, и кожица плода не скользнула по моей коже беспрепятственно – а явственно прошуршала. Меня передёрнуло от этого звука – как будто я своей небритостью процарапал нечто нежнейшее – и причинил этим боль. Мне стало и жалко, и стыдно за глупую эту беспричинную жалость, и стыдно за стыд свой – и я… Я впился зубами в это сердце, я надкусил его!
Я ощутил на языке и на губах сладковатый сок, неприятный, но отчего неприятный – сразу было не понять. В уголках рта некрасиво хлюпнуло, и сок потёк по подбородку – я рефлекторно подхватил свободной рукой капли, готовые сорваться на одежду, тряхнул пальцами, отведя руку как можно дальше, потом вытер подбородок ладонью. Сердце я держал, отстранившись, как источник опасности запачкаться – я смотрел на него и снова никак не мог оторвать взгляд: надкушенное место на плоде пенилось, и пена была прозрачно-розовой – такого цвета и всех внешних свойств, как кровавые пузыри из носа или изо рта…
Что было дальше – как доел я это сердце, как обсосал и обтёр косточку – помню смутно. Но помню. Саму косточку – то, как увидел её и чуть не расхохотался, совсем уже свихнувшись на миг – вот её помню чётко и ясно. Она была, эта косточка – алым и гладким декоративным сердечком, наподобие тех, что рисуют влюблённые девочки в дневниках, альбомах и школьных тетрадях. То есть я хочу быть предельно точно понят: насколько анатомично повторял человеческое сердце сам плод, настолько же была формальна и декоративна на вид его косточка.
Именно это и составило для меня в тот момент юмор ситуации. И это был последний плеск моего «я».
Как рыба хвостом – срываясь с крючка и уходя на дно.
Я потерял себя. И обрёл вдруг весь мир – в одно мгновение. Это было будто бы… Будто бы ты говоришь с Богом, и Он отвечает… да, это сумасшествие, да! Но… такое долгожданное!.. Ну, вот как если бы всей жизнью своей я задавал вопрос – и вот, вдруг, в сердце своём тугоухом – услышал ответ.
Я чувствовал душой своей ураган, что надвигался из глубин души самого мира. Чувствовал, как порывами ветра уносит в вечность гул сердечных ударов, уносит мой пульс, рассыпав его алыми бусинами по новорождённому небу, только что сотворённому… Очень хорошо помню ярчайший момент созерцания: я задираю голову и пялюсь на созвездие меня в этом новом небе…
Не знаю, сколько эта эйфория продолжалась, но в себя я всё-таки вернулся. Правда, в голове у меня совершенно помутилось, мысли в тумане сознания шныряли совсем уж бестолковые и дикие: почему-то о России и обо мне – как о русском интеллигенте (хотя я совсем не русский и не очень-то интеллигент), о президенте-царе-императоре, о величии Третьего Рима и покорении мира, так глупо и подло ненавидящего нас, русских. Тело от этих мыслей объял жар, и в несколько минут я весь вымок до нитки в собственном поту. Но я был счастлив – совершенно счастлив! Я сбросил с себя потные шмотки и окрылённый устремился в дом, чтоб найти или спросить у Ундины что-то одеться. Но про одежду по дороге как-то позабыл. И снова потерял себя – и снова в восторге!
Ах, ну сами посудите: какой это восторг – почувствовать себя частью великого народа! Подняться с колен наконец – в духовном плане. Я даже специально грянулся ниц на дощатый пол и потом медленно – торжественно, прочувствованно – поднимался! Во весь рост поднялся, и даже несколько более того! Потом снова грянулся и в полнейшем экстазе всё повторил заново. И ещё раз. И ещё. И ещё. «Слава России!» - кричал я в полном экстазе. «Слава Путину!» – рявкал я упоённо и сладострастно, и рука сама собой рвалась вскинуться в красивом жесте, знакомом по кинофильмам о нацистской Германии – ничего такого, никаких ассоциаций с фюрером, просто на третий рейх работали такие стилисты! Тело само усваивает их эстетические посылы…
Так орал я, брякался на пол, величаво поднимался – пока вконец не обессилел.
От усталости и дикого восторга мысли мои совсем потеряли контроль: они сталкивались друг с другом, сшибались, вызывая в голове пиротехнические взрывы. Вскоре после первой патриотической экзальтации меня вдруг потянуло в столь же патриотическую, но прямо противоположную: я сам не заметил, как начал петь украинский гимн: «Ще нэ вмерла Украйина!..» Голова горела огнём. Да и всё тело пыхало жаром, и тёплая крымская ночь казалась морозной – мне, пылающему живому факелу. На языке само собой завертелось: «Слава Украйини! Гэроям слава!.. Хто нэ скаче, той москаль! Москаляку на гиляку!..» Трясясь в ознобе, я силился понять, что со мной. Я пошарил по шкафам, нашёл драное атласное одеяло, из которого торчала кусками вата, и туго завернулся в него. Я взял сердечную косточку в ладони и стал дышать на неё, пытаясь согреть – настолько я был не в себе: мне казалось, что если согрею её, то только тогда согреюсь сам. А в голове колотилось паническое: «Что со мной, что это, Господи Боже мой!» – и то ужас накатывал, то восторг. И то озноб продолжал трясти – аж до судорог, то снова и снова бросало в жар – да так, что казалось, сейчас волосы затрещат и станут завиваться в негритянские мелкие кудряшки.
Это было просто безумие. Меня знобило всё более мучительно, я устал уже от этих сотрясений тела и разозлился – на себя, на эту странную лихорадку, на съеденное сердце, устроившее в теле моём такую страшную революцию, такую мучительную горячку. Злость моя в конце концов обратилась на сердечную косточку, и я, уже не понимая себя, почти в бреду, схватил валявшийся на виду молоток, положил багровое семечко на стол и долбанул по нему со всем горячечным остервенением.
Скользкое сердечко пулей вылетело из-под молотка и ударило в стену. Я судорожно метнулся к нему, отыскал на полу, подобрал: с одной стороны на нём образовалась вмятина, окружённая сколами; от вмятины к краю шла драная дорожка. Заподозрив (на этот раз уже вполне разумно) в сердечке подвох, я снова положил его на стол и ударил ещё раз, но уже целя точно во вмятину, и обратной, зубильной стороной головки молотка.
Сердце раскололось пополам. Я взял обломки в руки, присмотрелся к облупленным краям, поддел ногтем чешуйку краски – да, я был прав в своих подозрениях: сердечко оказалось рукотворным, выточенным из дерева, выкрашенным в алый цвет и покрытым лаком. Понюхал. Сосна.
Вот суки… – вырвалось у меня в ожесточении. Политтехнологи-мичуринцы… Что вытворяют-то! Живая мякоть, живой плод, со вкусом, запахом, с мощным наркотическим эффектом... а внутри – фикция!
И на этой нотке возмущения я обвалился в обморок.
Очнулся связанный по рукам и ногам. Хорошо хоть без кляпа. В этой глуши – ори не ори, всё равно вряд ли услышит кто. Правда, рядом дорога, но за все три ходки – сюда, обратно и снова сюда – я не видел на ней ни одной машины.
Все трое контрабандистов были здесь же. Смотрели на меня хмуро, с тяжёлым укором как будто. С чего бы? Да я бы о них уже завтра забыл, если б эта стерва сама меня сюда не заманила снова!
Я заметил, что рядом валяется обшарпанный диван на железной раме. Догадался: сняли заднее сиденье с Победы. Зачем, интересно?
– Ну, всё, грузим, – скучным голосом произнёс Данила-громила.
Я подумал тогда: надеюсь, не меня?
Не меня. Ящики. Набитые сердцами.
Я спросил:
– Зачем связали-то?
Ответила Ундина:
– Мы должны быть уверены, что ты никому не успеешь ничего рассказать.
Я прикинул, как буду выбираться – связанный.
Данила и Пашка стали таскать ящики. Ундина уселась рядом, на победовский диван.
– Я думала, ты съешь и всё поймёшь, – сказала она с сожалением, – поймёшь, что это за контрабанда и как нужна она сейчас нашей родине. Но ты странный какой-то… Ты не хохол, случайно? Или, может, еврей?
– Не знаю, – сказал я честно, – не знаю… А странный – так это да. Но не бросать же человека связанным чёрте где, в глухомани, всего лишь за то, что он странный?
– Пашка тебя развяжет. Завтра.
Пашка как раз оказался в дверях и услышал.
– Как? – опешил он.
За его спиной появился Данила:
– Паш… Победа не резиновая, и забита будет битком…
– Но я-то…
Гигант ничего не сказал. Взял три ящика сразу, потащил к машине. Пашка метнулся за ним. Я почти не разобрал его слов – только слышал, как парень заплакал навзрыд, а Данила ему раздражённо бросил:
– Ты просто ребенок, Паша. А я – нормальный мужик, безо всяких там... это всё тебе не по возрасту... а мне – не по духу...
Вот это да! – подумалось мне. Так этот мальчишка… Вон оно что!.. И он не фальшивый, как мне показалось, нет… Он… Просто не совсем то, чем кажется…
Ундина сказала:
– Ну всё, прощай, москвич.
Вышла. Хлопнули дверцы старого драндулета, движок запыхтел, рыкнул сердито, чихнул – и всё, через минуту уже и эхо растаяло. Я почувствовал облегчение – всё-таки не прикончили. А ведь могли.
Слышно было, как убивается Паша. Его плач превращался то в рёв, то в мычание. Под конец разразился икотой – критическая фаза истерики, уж я-то знаю, столько лет с истеричкой махровой прожил. Сейчас воду искать начнёт. Нужно настроиться. Авось уговорю развязать.
Вот он. Квадратно рыдающий рот, глаза в узлы – всё лицо над провалом рта стянуло в два пучка морщин. Подбородок дёргается. Хык.. Хык…
– Паш…
– Заоаткииись!.. Заткнись, гад!
Он нашёл пластиковую бутылку с водой, влил в себя с пол-литра, не меньше. Вытащил из угла корзину. Я вытянул шею, чтоб рассмотреть – он злобно зыркнул на меня, но смолчал. Корзина оказалась полна мятыми сердцами, некондицией. Он уселся на пол, взял одно сердце, впился зубами. Все щёки перепачкал. Белоснежная футболка с загадочной надписью вся уляпалась в момент. А он всё ел. Одно сердце, другое, третье. По рукам текло, сок струился с локтей на пол, на джинсы.
А ведь он сейчас умрёт – мелькнуло у меня. Отравится. Да он и травится – нарочно.
– Паш! – попробовал я ещё раз, – Если решил сдохнуть – твоё дело. Но меня-то с собой забирать – оно как-то негуманно будет, а? Если ты меня бросишь тут одного, связанного…
Плюшевый мальчик отреагировал неожиданно: вскочил, кинулся ко мне и пнул под рёбра – я еле успел прикрыться связанными руками, да не слишком удачно – он попал мне в локтевой нерв, да и по печени вскользь досталось.
– Гад, сволочь, гад! – кричал он, качаясь на ватных ногах, – Это ты во всём виноват! Ты!
Ну, что ж, думаю, раз так, то и хрен с тобой. Выбраться, даже спелёнатым, для меня не такая проблема. А вот тебя спасти – желания всё меньше. Да и не получится, если дальше брыкаться решишь. Только б тебе молоток на глаза не попался…
Не попался. Паша придумал нечто получше: открыл все вентили газовой плиты. Конфорки засипели. Он обернулся ко мне, усмехнулся, театрально поклонился, широко разведя руками.
Вот чёрт, подумал я. Парню хана, о себе уже надо бы позаботиться. Выждать немного – пока развезёт дурачка окончательно, да и дёру давать. Прыжками ли, кувырком ли – неважно, только бы двигаться. Задохнуться в таком щелястом сарае, может быть, и не так уж реально, но больно плита близко. И прямо на меня фугасит.
Паша улёгся на спину у самой стены. Он монотонно дёргал руками и что-то буробил. Меня тоже плющило. В голову будто вбили сотню маленьких клинышков и поливали их водой непрерывно – чтоб набухали, разрывая череп. Но я остервенело продолжал размышлять – так меня взбесила ситуация. Я думал: ну ладно я, отмороженный, пришибленный недочеловек, но эти-то – везущие контрабандную сердечность в гнилой Победе – они-то кто? Люди? Нормальные? Неужели не понимали, бросая парня здесь одного, чем это обернётся? Не представляли себе, что маленький геёныш покончит с собой и меня на тот свет забрать постарается? А то, что они везут в Москву – это и есть любовь? К родине? К людям? К Богу? К самим себе? Нет уж, к чёрту такую любовь…
Паша перестал шевелить конечностями и почти затих. Ну всё, пора! Собравшись с силами, я кувыркнулся в сторону выхода, пару раз крутанулся по полу боком и ударил ногами в воротину. Она не была заперта, но поддалась едва-едва – приоткрылась пальца на три, не больше. Паша всё-таки переполошился – ещё не отключился, оказывается. Повернул ко мне голову, тихо вскрикнул: «Ах ты…» – поднялся и шатко двинулся ко мне. Он съел сердец пять, а то и шесть – понятное дело, ноги его уже плохо слушались. Я ударил в воротину ещё раз. Удачно. Полукувырком поднялся на колени и нырнул головой вперёд – в приоткрывшийся проём. Протиснулся, вывалился наружу. Обернулся. Парня не видно. Долго идёт – видно, худо ему. Я закатился за распахнутую воротину и подтянул ноги к груди – приготовился ударить: как только появится, я ему – хрясь!.. Затаился. Жду. Секунду, другую, третью… Но Пашино шарканье не особо приблизилось. Его будто бы мотало по всему сараю. А потом стало слышно, как он возвращается к плите. Ширк-ширк…
Я на секунду расслабился, снова собрался и резкими рывками покатился боком прочь, к дороге.
Но не докатился – на асфальт меня вынесло взрывной волной.
Тело моё онемело, я перестал его чувствовать, потерял. И сам в нём потерялся. Когда очнулся, меня теребили чьи-то руки, но это я помню смутно. Мне показалось, что я утонул, да не в море – в тёмном, холодном небе, среди облаков и птиц. Но меня выловили и приводят в чувство. Не получается – в чувство я не прихожу, остаюсь безразличен к происходящему и ничего не хочу понимать. Сказав себе: «Ничего не хочу…» я провалился обратно в себя, и уже надолго.
Меня отвезли в больницу, оказали помощь. Повезло с машиной. Врачи сказали, ничего опасного. Контузия.
Бывшая во всех соцсетях билась в истерике – с решительным мужчиной они решительно расплевались, он даже врезал ей по лицу. Она написала мне, что немножко схитрила – сделала себе дубликат ключа от моей квартиры. А просила меня вернуться, потому что этот хитрый финт припасала на самый крайний случай. Теперь она ждала меня в моей квартире.
Боже мой, думал я, холодея – как же так. Неужели я вернусь туда, а там опять она. Это ведь пожизненное заключение, это тюрьма, это худшее воплощение тюрьмы! Был дом родной – и вдруг пожалуйста: мрачная Бастилия. Где опять поселилось и царствует истеричное, вечно правое быдло…
А в новостях сообщили, что на юго-востоке Украины повсюду на самых обычных деревьях вдруг зацвели странные, небывалые цветы: кроваво-красные, с ярко-синими выпуклыми прожилками...
* – отрывок из песни группы Мумий Тролль «Контрабандисты».