Иродион 10

Георгий Моверман
Глава девятая
Дела-делишки

Когда почти два года назад Серёга Гусаров практически в приказном порядке «предложил» ему обосновать скит на озере ЛОхань поблизости от деревни Щавелёвки – так, как оказалось, надо было правильно произностить их названия -  он, вопреки своей привычке по поводу и без повода упрямиться, тут же согласился.
Звуковое сходство названий деревень Щавелёвки и той выдуманной ими в школьные годы «Шуваловки» скорее всего не замеченное его друзьями (даже Лукой) тогда как-то сразу породило в его турбующейся сомнениями душе ощущение состоявшегося покоя.
Подобное ощущение покоя бывает у больного на операционном столе после того, как у него отнимутся ноги, и он поневоле начинает вслушиваться  в обычно весёлые и малопонятные разговоры работающей над ним бригады.
Вечером того же дня он  отправил длинное письмо с извинениями и довольно путаными объяснениями в Новокузнецк, втайне рассчитывая не то, что на уговоры со стороны его виртуального знакомого – как его звали-то, кажется Никита, фамилия то ли Караваев, то ли Кораблёв, писал, что занимается туристическим бизнесом - но хотя бы на «ответный мяч» в рамках диалога двух понимающих себя интеллигентными людей.
Но кемеровский парень просто вычеркнул Иродиона из числа своих друзей в социальной сети...
...Часть готовочной «машинерии» досталась им вместе с домом, часть они купили по дороге, часть подарила им Кокосоня в Щавелёвке из доставшегося ей по собственноручно высказанному пожеланию имущества скончавшейся кумы.
Кокосоня имела вполне цивильное имя «Аграфена», было ей на момент знакомства семьдесят два года, женщиной была она неверующей, причём довольно активно.
История её прозвища, показавшегося Иродиону поначалу интересным и, быть  может, связанным с каким-то неординарным событием, оказалась довольно простой: так она будила своего любимого слабоумного младшего брата Силантия, предлагая ему на завтрак свежеснесённое яйцо, дескать «Вставай соня, коко поспело», а уж из его бормотания сложилась и закрепилась эта её кличка.
Кокосоня единственная из дюжины жителей деревни проявила действенное участие во взаимоотношениях с монашеской братией особенно тогда, когда они, обустраиваясь, и строя часовню, часто проезжали через Щавелёвку.
Иродион с отцом Николаем починили ей забор, ещё что-то подремонтировали в её немудреном вдовьем хозяйстве, после чего Иродион стал большим приятелем   Кокосони, а также второй стороной диспутов о миро и духоустройстве, социальной справедливости,  содержании теле и радиопрограмм, засилии черножопых на рынке райцентра Луки, подлой сущности русских, еврейских, американских капиталистов, алкоголиков соседей, хитрожопых соседок, их дочерей-проституток и бандюг-сыновей.
По правде сказать, диалогом это было назвать сложновато, скорее монологом, в который Иродиону иногда удавалось вставить несколько фраз, так скажем, «позитивистского» толка.
Лицемерие и религиозные заблуждения монахов и ни с того, ни с всего вдруг оказавшихся шибко богомольными соседок Кокосоня  разоблачила сразу.
- Да никакого вашего Бога-то на небе и нету.
Учёными доказано, и Гагарин с другими космонавтами летал, так потом и рассказывал по телевизору, что ничего не видал, и всё это предрассудки и мракобесие.
 Как вы говорите? В сердце Бог? Да куда ему там поместиться, там желудочки одни и аневризма, шучу я конечно, вы уж извините.
Тут вы знаете - вас как по имени-отчеству? Просто отец Ирадион, ну ладно - народ такой серый, такой серый, а я, между прочим, до замужества в Лукском театре юного зрителя имени пионера-героя Марата Казея работала, да, да, актрисой жанровых ролей, полтора года, вот так утянешься, грим коричневый, сами готовили, паричок такой курчавистый на голову, это уж из области привозили, одежду, там штанишки короткие, рубашечку шили сами, и готово:  мальчик Том Кенси, его линчевать хотели, а он в трюме сбежал и к нам и в Артек попал.
Хорошая пьеса, мы с ней по району ездили, очень помогало, в смысле продукты привозили, мясо там иногда, молоко, иной раз картошки давали, хорошо, что автобус был свой у райотдела культуры, вот так того-сего привезёшь домой, отец-мать хвалят, только мама беспокоилась, ты, говорит, Фенька, сиськи больно-то не перетягивай, тебе ещё рожать, ой, извините, Иродион, как вас по отчеству?
Опять забыла, дура старая…
Нет, отец Иродион, я вам так скажу, надо в коммунизм верить, он обязательно победить должен, вот только народилось бы побольше хороших людей…
Ну что значит хороших? Ну таких, таких…ну чтоб не пили, не курили, про других всякие гадости не распространяли, свою страну чтоб любили!
Нас как воспитывали, вот помню секретарь райкома был такой у нас Селивёрстов, так он на методическом совещании – я тогда заместительницей заведующей детсадом работала - нас наставлял, хорошо так, я запомнила: «Советского человека, говорит, должна отличать любовь к своей социалистической родине и жгучая – так и сказал – жгучая ненависть к англо-американскому империализму!».
Хороший человек был, помер вот только рано, простыл на выездной учёбе, дало осложнение на сердце.
…Иродион смотрел на кокосонино личико со щечкам-яблочками, и выцветшими  припухлыми губками, на её  красно-рыже-седые волосы, причёсанные в «бабетту», пальцы с остатками лака на ногтях, псивый вельветовый халат, и внезапно, сосредотовчившись на её прищуренных голубых глазках, он вторым зрением увидел какую-то почти физически осязаемую что ли «плотность веры».
-    А ведь, пожалуй – подумалось ему – живя в этой пустой, грязной деревне, будучи вдовой алкоголика, матерью старшего сына не алкоголика, но с тремя судимостями, младшего сына, записного алкоголика, дочери замужем за алкоголиком,  внуков и внучек, скорее всего будущих алкоголиков или их жён, было бы  верить в Бога гораздо легче, чем верить  в коммунизм?
И он зауважал Кососоню…
…Самовар кокосониной кумы был ещё советской пайки, десятилитровый, экономистый, мог закипеть  и с десятка горстей сосновых шишек, что шурша перекатывались в стоявшей в сенях огромной коробке из-под старого лампового телевизора.
Однако, сберегая самовар от внутреннего нагара, Иродион старался кормить его мелкими поленьями и углями.
Ставил самовар Иродион, когда было сухо как сегодня, обычно на крыльце на стальной чуть сгорбленный лист, а вдруг горящий уголёк возьмёт да и выскочит по недосмотру на деревянное.
Под тяжестью налитого самовара горб промялся,  и лист стал почти плоским.
А вот в непогоду и в зиму были и  проблемы с дымлением, хорошо было бы как-то соединить самоварную трубу с печным дымоходом, но теперь уж не до этого.
Хотел Иродион дождаться любимого момента начала самоварного пения и появления  колец из трубы, тем более, что день был сегодня хоть и осенний да выдался сухой, благорастворение воздухов - и тяга была куда как с добром - но поток хозяйственных хлопот не позволил предаться излишнему созерцанию.
А чугунки  из кумовьина наследства были вековые, толстостенные, ведёрные, задвинуть их на под было достаточно несложно, а вот вынимать из печи – проблема. 
Передвигал чугунки Иродион по поду к себе поближе по специально приспособленным двум отрезкам трубы, действуя ухватом как рычагом и опираясь им о боковые кромки жерла да так, чтобы ненароком не расплескать воду в печь.
Поднять на весу да опростать полностью уж и не получилось бы – не удержать ему ухвата и круглобокого чугунка.
Вот, похоже, придётся вычерпывать горячую воду в ведро да относить во двор или сени для стирки, а сейчас ждали её на широкой лавке два тускло блескучих оцинкованных корыта с замоченным вчера грязным: в одном - бельё, постельное да нательное, во втором - тёмное: сменные подрясники, брюки, трусы да носки.
- Да-с, пока что шмотки - не удержался таки от прежнего мирского названия - не мешаю - подумал он с философской грустью, – а вот как начну стирать всё вместе, так значит и старость неопрятная пришла… 
На востоке обозначился робко горизонт, и день стал потихоньку, но все быстрей и быстрей, высвечивать окружавший пУстыньку мир.
Под ноги из лаза в скотник шарахнулся их Пёс, сравнительно молодой, средних размеров, светлой масти кобель - вылитый ретривер.
Не был Пёс пустобрёхом, а приблудился к ним во время прохода деревни, и в отличие от другой имеющейся у них живности почему-то не заимел звательного имени.
К собачьим  шалостям вроде вскакивания на грудь или облизывания Пёс был то ли не приучен, то ли не знал о них вовсе.
Он только ткнулся носом в колено, да повилял хвостом, и пришлось Иродиону выкрасть с полминуты на ласку взъерошиванием густой трескучей псовой шерсти с тёплым до ощущения горячести подшерстком.
Обозначился крест на маковке стоящей поодаль часовенки, потом проступила шиферная крыша избы, и весь  сруб с крыльцом и террасой, пара сараев и скотник, где держали мерина и корову.
Сейчас там озорничали две оставшиеся козы, аккомпанируя собственному блеянию ударами лбов в стену.
За скотником проступила высокая острая серая парабола сенного стога.
- Сена до весны должно хватить, а может и к первому покосу ещё и останется – подумал он хозяйственно-автоматически.
В палевом сумраке Иродион натаскал воды из колодца со скрипящим цапфами и звенящим цепью воротом и перешёл к иным заботам и делам.
Белёсое осеннее солнце, наконец, сначала краем, а потом и всей своею сдобой поднялось над их озерцом, его лучи выплеснулись из тьмы и медленно потекли по свету.
Лучи эти с  простодушной детской настырностью сметали сумерки, резко очерчивали тени, упирались в перелески и холмы, обтекали их, сверкали сами и наводили блеск на лужи, и водяные холмики озера, и, погибая в бочагах и оврагах, созидали утро.
Иродион отняв кол, размахнул створку ворот скотника и, вошел вместе с рассеянным пыльным светом вовнутрь.
От сена и коз шёл сухой, резкий в утренней свежести запах, и как ему захотелось сразу приступить к дойке, но!
Но пыль заполнила ноздри, и добрых минуты три Иродион предавался сладостному бессилью чихания.
Выжав нос и вытерев рукавом слёзы, начал Иродион с Колючки, присев на низкую слегка кувыркачую скамейку.
Он кинул козе под морду пучок свежих ивовых прутьев, ополоснул из миски её вымя, вложил соски на сгибы пальцев и начал доение, заметив, что вопреки ожиданиям всегда строптивая Колючка  переносит его без взбрыкиваний. 
Эта её покорность в сочетании с налитым и почти таким же по очертанию, как  женская грудь выменем, вдруг ни с того ни с всего шевельнула в монахе что-то почти забытое греховное.
Он зажмурился, потёр сгибом пальца под носом, подумал было отогнать искус молитвой, да оно исчезло само, чего и мысли-то тратить.
С Кашкой трудностей вообще никогда не было, и скоро без малого два литра голубоватого молока плескалось в пластмассовом ведерке из-под томатной пасты, к которому он когда-то приспособил дугу от вконец прохудившегося ведра.
Поскольку три дня в неделю у Иродиона были постные, исключая конечно посты штатные - а братия предпочитала молоко коровье - то козьего накапливалось у него достаточно для изготовления сыра по рецепту, вывезенному из граничащего с Украиной молдавского села  Валя-Пержей.
Полюбил он этот козий сыр с первого раза, как отведал.
Конечно, качество и консистенция были у иродионова сыра иными, всё-таки и молоко не то, и опыт не тот, перед людьми не больно-то и похвастаешься.
Но аромат и вкус, по его понятию, были по ощущению теми же, да и братия хорошо ела его, не брезговала.
Выпустив коз на жухлую траву двора, отшельник, подвернув рукава подрясника и закрепив отвороты прищепками, принялся за стирку.
Первым долгом он выжал и разложил на широкой лавке замоченное бельё, руки при этом так начали коченеть, что пришлось немного и добавлять в корыта горячей воды.
Потом, сперва белое, потом в той же воде чёрное - эх, стиральная доска бы не помешала - Иродион начал тереть, жмыхать, выкручивать накопленное за не один месяц тряпье, складывая отжатое в вёдра и относя для прополаскивания на озерцо.
Тряпья было много, ещё и  постельное осталось от отца Николая, так что пришлось не раз ходить на мостки, а там вода была сильно холодна, так что Иродиону приходилось постоянно прерываться и  греть закоченевшие руки   на воздухе.
Когда солнце уменьшило размер свой с тыквенного на треть, но все-таки висело ближе к лесу, чем к зениту, монах уже поднимался от озерца по пологому склону с двумя последними корзинами выполасканого.
Корзины, скрепленные потёрханным офицерским ремнем, висели через плечо, а в бельевом ведёрке сияла чешуей уложенная рыба: осенний довольно крупный щурёнок, язёк да пяток всесезонных хорошеньких плотвичек и окуней.
Попала в вечер поставленную сеть ещё и всякая рыбья мелочь, но ту, что сама не  ушла, он выпустил, а сеть забросил вновь.
Когда-то ещё по первости заезжал к ним на «Урале» местный то ли егерь, то ли рыбнадзор, был не пьян, строго предупреждал насчёт незаконных ловель и браконьерской охоты, а у них как назло была поставлена сеть.
Стыдя «батюшек», сеть конфисковал, даже штраф какой-то выписал, обещал наведываться регулярно, и пришлось Старого просить привезти новую из Москвы, а чиновного ждали, да так и не дождались.
Впоследствии Кокосоня рассказала, что Веденеева посадили за пьяную драку с калечением, а нового пока не прислали, да и скорее всего, пришлют не скоро.
Доставая из сети краснопёрого язька, Иродион с улыбкой вдруг вспомнил рассуждения своего школьного друга Луки насчёт песен Высоцкого.
- Вот с чего Семёныч взял да сочинил: «Смену сдал, помылся в душе, съел холодного  язя и инструктора послушал, что там можно, что нельзя»?
- А чего в ней такого? – спросил он тогда Луку.
- Как чего? Он же ел в столовой, а язь ведь он не промысловый.
Язей в столовках сроду не подавали.
Надо было ему написать:
Смену сдал, помылся в душе,
Съел котлеты из трески
И инструктора послушал,
Как тот напускал тоски.
Нет, опять не в кассу сходил: напускают «тоску», а не «тоски», тогда…так что ли:
Смену сдал, помылся в душе,
Съел яйцо я, холодец.
И инструктора послушав,
Понял: «Коль, тебе пи…ец»!
Понятно, что Семёныч «язя» прифигачил лишь в качестве великолепной рифмы с «нельзя».
У него и в другом месте есть одна несуразица: «А тот похож - нет, правда, Вань - на шурина - такая ж пьянь».
- А здесь-то чего?
  - Вот ты пентюх, Трибун, шурин же он кто?
Он же Зинин брат, так с чего она родного человека так опускает, а?
А это, во-первых, для рифмы: «Ты, знаешь, Зин, не трогай шурина, каков ни есть, а всё родня, сама намазана, прокурена…», а во-вторых - ему, я так понимаю, само слово «шурин» так понравилось, так понравилось, действительно - вкуснейшее словечко!
Может, надо было ему использовать «деверя», тогда вот так могло бы быть:
Ты знаешь, Зин, не трогай деверя,
Каков ни есть, а мой братан.
Сама тупая словно дерево,
Гляди дождешься по мордам!
Или там же: «Мои друзья хоть не в болонии…», почему «болонья», зачем «болонья», что за редкость такая в семьдесят третьем-то году?
Надо было может так…, так, так, так, во!
Мои друзья хоть не с дипломами,
Зато не тащат из семьи.
А вермут пьют из экономии…
Ну там дальше по тексту, а рифма «дипломами - экономии» достаточно корректная, во всяком случае не хуже, чем у Вознесенского!
Вот и у Рубцова тоже...
- А у него-то что не на месте?
- Ну посмотри:
«Я буду долго гнать велосипед,
В глухих лугах его остановлю...»
Ну какие-такие «глухие луга»,  надо было:
«Я буду долго гнать велосипед,
В сырых лугах его остановлю...»
И  сразу образ деревенского пацана - майка синяя выцветшая, бретелька с плеча, штаны из «жатки» дядькины донашивает, правая холодная мокрая штанина прищепкой вокруг икры обтянута, чтобы в цепь ненароком не попала, уши оттопырены, в армию скоро, велик с маленькой «восьмёркой» - как бы ну что-ли  «вкуснее» становится… Да ты не поймёшь!
...От воспоминаний литературного свойства рыбный вид и запах непроизвольно направил его к другим заводям и бухтам…
Привыкший с детства к супу с рыбой из консервных банок, уху из живой речной, а также морской рыбы Иродион почему-то не любил ещё с того времени, когда был маленьким Юрчонком.
Однажды, уже будучи учителем, в Карелии, на реке Косухе, решил он удивить своих подопечных чад - походников тройной ухой.
Перед этим, а также во время действа излагал он им всякие недостоверные расхожие легенды о последовательности заложения «ингредиентов» в котёл: варится старый петух, мясо отдаётся людям, потом  мелочь в тряпице, потом лещи-караси, наконец - красная рыба.
Про финальный стакан водки классный руководитель Юрий Филиппович из педагогических соображений не упомянул.
На тройную натянул: окушки-ёршики без выбрасывания, потом подлещики, последняя - щука, но никто из молодёжи, даже девочки, восторга ни то, что  особого, а даже из вежливости,  не проявил, как-то больше налегали на макароны с тушёнкой и сельповскими маринованными помидорами.
Да и сам он пополоскал ложку в густой, с золотистыми разводами жира жидкости, даже на вид липкой, … да и вынул обратно, кажется, и не попробовав, достаточно ли соли положил.
Куда он эту уху почти нетронутую потом вылил, наверное, в кусты? 
Тут некстати вспомнился ему другой поход, когда был он сам таким же школьником.
Куда похОдили-то они - поголовно одетые в вытянутые на коленках «треники» обладатели мало понятных непосвящённым кличек, мягких юношеских щетин и бесшабашной гыгыкающей весёлости?   
То ли на Истру, то ли в Монино, уж точно не на юг - школа была на проспекте Мира - значит куда-то на север, верно, верно - садились в поезд в Северянине.
Так вот в этом походе он не из принципа, а от юношеской дурной удали, взял да и разбил публично о дерево драгоценную бутылку - во-первых, собирали на неё все вместе, во-вторых - просто символ взрослости - водки.
После этого поступка чудом избежал он от Паровоза и покойного Коли Баркасова набития морды, и другие бы не заступились, это точно.
Да и сам, доведись получить, не шибко бы обиделся, осознавая всю кощунственность деяния, если, конечно, один раз, без урона зубам и с примирением.
Эх, рыба, рыба, рыба – безгрешный монашеский искус…
Округа их скита был вообще-то озёрная, может поэтому на их озерце за всё время с появления ни разу не виделось постороннего рыболова, хотя рыбы тут было по нынешним временам пропасть!
Братья его за исключением  Трифона оказались серьёзными рыболовами, дачную удочную дурость отмели сразу, хотя и все причиндалы, включая бур, спиннинг, зимние удочки, всякие мормышки-воблеры у них имелись.
Оценив озёрный потенциал, одной из первых соорудили они холодную коптильню.
Прорыли по склону окопчик метров в десять длиной, покрыли его поленьями и дерном, в нижнем конце оборудовали кострище, а в верху – камеру с жердями для подвески рыбьих тушек под щитами.
За костром следили все, чтобы дым, стелящийся по склону, был не слишком горячим, проверяли ладонями, терпит ли кожа.
Получалось хорошо, рыбы хватало и зимой полакомиться.
Была ещё и горячая коптильня, сваренное из листа корыто с дырками на боковой стенке, вроде мангала. Его забота.
На борта корыта ставил Иродион противень с высокими бортами, на противень – решётку, на решётку укладывал валетом хвост к голове рыбу, сверху  накрывал другим противнем.
Под рыбой на противне предварительно насыпал стружку ольховую, её он заготавливал вместе с лучиной.
И на углях коптил рыбу, зорко следя за тем, чтобы стружка не занялась.
Её, стружку, они один раз смочили водой, но рыба получилась от этого почему-то какая-то кислая, с тех пор использовали только сухую.
Этому умению научил его Лука, только не научил ольху отличать от похожих по листьям осины и тальника, и с первоначалу Иродион путал деревья.
Потом уж Господь вразумил, безо всяких атласов и пояснений.
Развесив по шнурам стиранное, Иродион посмотрел на небо, оценил ветер, и решил, что скорее всего дождя сегодня не будет, а если и примется, то он успеет перевесить недосохшеее в сени.
  На врытом в землю специально для этой цели узком столе он выпотрошил улов и забросил рыбу в бочонок с крутым рассолом.
Похоже по погоде и календарю в холодной коптильне последние рыбки будут вялится, потом придётся на кухне просто рыбу в марле развешивать-вялить, если вообще сил достанет рыбачить сетью.
Да и как будет он один с костром управляться? Ладно, завтра и посмотрим.
На крайний случай удочка есть, и вроде как подлёдное - одному хватит, да и развлечение разумное, умиротворяющее.
Ополоснув доски и руки в рукомойнике, прочитал благодарственную молитву.
Вот теперь можно было подумать и о хлебе насущном.
* * * * *
Картошка и овощи с огорода уже были сокрыты на зиму в просторном погребе, перебраны и аккуратно распределены по отсекам.
На грядке до первых морозов еще торчало несколько крупных кочанов, как раз должно хватить на пару вёдер квашенной и так поесть.
Срубив крайний, изрядно побитый гусеницами, монах отправился в дом.
Ещё с вечера он принес в ведёрке из погреба оцененное им как «как раз» количество морковки, свеклы, репы, и картошки.
Кабачок размером с хорошего поросенка, с твёрдой, будто оргалит, кожурой, он притащил в двух руках отдельно. 
Лук, чеснок висели в связках на гвоздях и лежали в корзинке у него в избе,  отобрал несколько луковиц и головку чеснока.
Стоя за кухонным столом, а при необходимости и привстав,  нажимая на лезвие с двух сторон, Иродион развалил здоровенным, местами зазубренным ножом скрипящий очищенный кочан на восемь частей, каждый сегмент ещё и пополам и принялся за другие овощи, попутно хрумкая вырезанной сочной кочерыжкой.
Картошку Иродион чистил своим коротким, остро затачиваемым ножиком.
Особым своим умением он считал освобождение клубня не более, чем в две кожурные ленты, иногда вспоминая при этом князя из искандеровского «Колчерукого».
Состругав таким образом кожуру,  бросал в чугунок крупно порезанные  картофелины, цилиндрики отмытых от грязи морковин, и полушария кремовых репин.
Кабачок он рассек по размерам капустных ломтей и, очистив нутро от семечек - при этом кабачковое тело стало вдруг как-то грустновато мелким - также отправил беленькие
дужки в ведёрный чугунок.
 В нем вся эта овощная рЕзань, даже не доходившая до краёв, представляла собой зрелище, достойное Гаргантюа или Полифема.
- Ух, и аналогии же какие на ум взбредают! - подумалось Иродиону - из русского и сравнить-то не с чем, разве что с гоголевскими текстами.
Скажем с описанием обеда у Собакевича, да тот сам себе не варил.
Слушай, а Гаргантюа-то варил? Господи, ничего уже не помню…
Полифем-то уж точно варил, не Одиссей же ему варил?
Одуревать начинаю…
Воды в чугун налил немного, чуть дно покрыть – овощи сок сами выпустят.
Добавил перчика горошком, сахарку, соли четыре ложки столовые высыпал - потом на столе досолю, если что - и задвинул томиться в печь.
Рядом поставил Иродион чугун с заранее замоченной в  воде и выпустившей за ночь в неё горечь пшенкой.
Сейчас она, ожидая жара, с покрошенной тыквой лежала под слоем молока.
Загородил заслонкой.
- Ох, как бы не пролить кашу на под, потом не напроветришься» - подумал  по-бабьи опытный в этих делах монах.
Лук он пошёл резать на крыльцо – там ветерок вроде продувал  «от двери», после обжарил его с постным маслом в просторной и глубокой, сковороде.
Натер в старой скрипящей овощерезке свеклу, подавил чеснок.
Всё это, подтянув к себе уже сильно горячий чугун, добавил Иродион в варево, сколько получилось, помешал черпаком, снова задвинул в печь и, уже окончательно, присел  удовлетворённый на табурет.
Да, сейчас ему было легко и просто: всё растительное заготовили они сначала впятером, а вот последние две недели заканчивали с отцом Николаем.
Всё, - еды ему на неделю, да еще козам подкормка.
А в постные дни с грядки поздней редиски покрошит, да капустой подсластится. 
Хлеб в субботу он поставит – с прошлой выпечки полкаравая еще осталось.
Еще и рыбка поспеет.
Он вышел на крыльцо, солнце стояло уже в зените.
Кинув на ступеньки кусок розового оставшегося со стройки  пенополиуретана, сел на него.
 Прямоугольная пластина теплоизоляции толщиной с кисть со своим мелкопористым нутром и твердой заплавленной кожицей была похожа на бисквит и невольно создавала иллюзию съедобности.
Осень перед его глазами простирала свою предзимнюю тишину: ни ветерок в лесу ветвями не скрипнет, не уронится праздный сук, не стукнет топор по сухостою.
Птаха пискосвистом не обрадуется позднему солнышку – почти все поразлетелись.
Собратья тоже разлетелись и не почти…
Ушам глухо, будто воды налило.
- Может и давление – непроизвольно подумал он, и вздохнул.
Как вышел из монастыря, так ни разу и не мерил он  давление,  тонометр с посаженными батарейками лежал в шкафчике, вместе с серьёзными, скорее всего просроченными лекарствами.
Только бинты, вата да йод-зелёнка и были востребованы братией, кроме того таблетки от простуды и радикулитные мазь и пластырь, желудочные таблетки надобились иной раз, ну это больше от антисанитарии, а может и от непривычки к преимущественно овощному ядению.
Сам Иродион старался сколь мог быть по-городскому чистоплотным а уж по мытью рук, так и вовсе скрупулёзен.
Тут он не смог преодолеть зарок, данный им самому себе, когда притсупал к работе в школе - многие другие, по правде говоря, как-то сами-собой преодолелись - постоянно держать в чистоте руки и состригать ногти.
Возвращая в реальность, медленно, исподволь, со стороны леса стал нарастать сухой шелест крыльев, и в купу рябины, словно черные угли, обильно внедрились дрозды.
Поскакав с ветки на ветку, сняла пернатая пацанва пробу с горькой еще ягоды  и дружно пала на землю к скотнику: червь и прочая принавозная публика еще не зарылась вглубь.
* * * * *
Пора и ему было браться за своих «рябинин и  червяков».
В доме было светло, но он передвинул аналойчик вплотную к окну и сменил очки с «хожденных» на «чтенные», положив плотный очёчник на широкий подоконник одного окна между множества деревянных, долбленных из липы, кадок с круглыми пластмассовыми поддонами.
В кадках росли у него герань, черемша.
Кадки эти выдолбил Иродион зимним временем, за работой этой замечая и переглядывания, и лёгкое пожимания плечами  остальной братии.
Для зелёного лука изготовил Иродион длинные ящики, ими он полностью занял другой подоконник, луку надо было много.
Чтобы не отвлекаться в дальнейшем, зачерпнул жестяным черпачком воды из ведра и полил немудреную свою растительность.
Огляделся по келье все ли на своих местах – порядок он любил и часто заставлял по его мнению «нерях» класть дополнительные поклоны.
Все было «как положено» и можно было приниматься за келейное правило*.
* Келейное правило состоит из определённого числа поклонов, молитв и псалмов, это своего рода упражнение Иисусовою молитвою.

Помыл руки, тщательно вытер  и разложил чтения.
Сначала у монаха вычитывалось наизусть правило Пахомия Великого, которое он особенно почитал и любил.
Этот свод молитв дал святому ангел небесный, и состояло правило из Трисвятия по Отче наш, Покаянного псалма, Символа веры, и ста Иисусовых молитв с поклонами.
Далее прочитывались громко вслух две кафизмы, иной раз сидя.
Потом какой-либо Акафист – обычно святому, чей день был.
 А заканчивалось всё чтением глав Апостола и Евангелия.
Собрав книги и разложив их по местам: какие в шкафчик, какие на полку аналоя, Иродион подошел к печи.
Взяв увесистый с длинной в подпалинах ручкой ухват, он, обхватив ручку тряпкой, отставил заслонку и всунул ухват в горячую топку.
Прежним манером, на рычаге, помогая кочергой, осторожно вытянул на шесток сначала чугун с овощным варевом, потом - с кашей, полюбовавшись внушительностью их лоснящися от  сажи боков.
Изо всех сил сдерживая нетерпение, поочерёдно зацепил крюком крышки, приподнял и, до того как он  с тряпкой собрался отложить  их в сторону, явился в доме Аромат…
Запотели очки, запотело ближнее к печке окно, запела водопроводной трелью жидкость в иродионовой утробе.
- Искушение… - обессилено, сглотнул слюну, вслух произнёс Иродион, скоренько протёр краем подрясника стёкла и тут же алюминиевым половником начал наполнять густым овощным варевом  эмалированную миску.
Взяв с лавки пучок загодя нарванной и помытой зелени, он порезал ее и смахнул в миску.
Тем же ножом, на той же доске отмахнул пару пластин от каравая, достал из ящика собственную, с крестиком на конце удобную ложку и…
Повернулся к иконам и пропел, стараясь не спешить, молитву и только потом принялся за чревоугодие.
Миска, вмещавшая никак не меньше полутора литров до рисованной полоски -  пять столовских - опустела с нечастыми передыхами минут за десять.
Горячи были щёнки - ой, да не щёнки это, а борщ «A la Irodionne» - аж очки опять запотели.
Тут в ложку дуй-поддувай, да слюней не напускай!
Срыгнув и по школьной привычке помахав ладонью перед ртом, повернулся к печи, и другой, большой, и гнутой, как коромысло, ложкой ухватил в ту же миску каши, но уже гораздо поменьше.
Ее прожевывал основательно, еще минут двадцать, основательно дуя, покачивая для остыва, как дитя в люльке - а как же…зубы, никто ведь не полечит и новых не привезёт - при этом успевая любоваться светлооранжевыми вкрапления тыквы в мягкой желтизне разваренного пшена.
* * * * *
Бог  дал Иродиону рост достаточно высокий, такой, что в немногочисленных шеренгах, где ему, не служившему действительную, приходилось рассчитываться по порядку номеров, выкрикивал он номер свой редко когда позднее пятого.
Кость имел он породистую, тонкую, поэтому весовыми проблемами не страдал, а вот что касается корпуленции…
Её он имел в юности и попозже среднюю между «толстой» и «довольно толстой», да поесть-попить он любил, умел и не отказывал ни себе, ни людям, вздумавшим его угостить.
Позже, когда он серьёзно влип в походную и альпинистскую докуку, его корпуленция стала стремительно приближаться к «средней», потом была жизнь в Европе, паломничества, и такой она оставалась вплоть до Монастыря.
Там, несмотря на посты, пополз абрис его тела опять к юношеским  пропорциям, хоть и «микшируемым» просторными одеждами, и вот теперь за два года постоянного физического труда, опять возвратился он к даже меньше, чем «средней» комплекции.
То же и с едой.
Всяким питался Иродион, бывало, что обыденно ел то, что не всякий когда-либо попробует.
Поначалу непросто было ему соблюдать посты в их «гастрономической» ипостаси, но вот как-то само  собой получился, да и пожалуй, без какой-либо борьбы со своим утробным лихом, переход на нынешний рацион.
Радость, что вкусно, заменилась на радость, что горячо.
Варева овощные да крупяные были по своему красивы, насыщали они безгрешно и выходили из организма легко и ожидаемо.
При этом нечастые рыбные и молочные послабления, а также пищевой «разврат», когда встречался он с друзьями, не приносили ему какой-нибудь мало-мальской дополнительной радости, он даже внутренне гордился этим своим равнодушием, хотя и понимал, что это есть род гордыни.
- Всё одно вся жизнь человеческая, это перевод варева на серево - иной раз вспоминал он когда-то услышанные от щавелёвской Кокосони слова, и так ему нравилось своей какой-то евангельской основательностью это вроде как неприличное слово «серево».
Отъяв себя от стола, Иродион смел корки и крошки в недоеденную порцию, чтобы после сна бросить курам, снова помолился и завалился на неширокую свою кровать поверх рядна, уже в полусне по-барски стряхнув на половик просторную валеночную обувку.
Спал Иродион дневной сон сколько и ел – минут сорок, ещё пару минут отходил ото сна и бодрым вставал на продолжение молитв и дел.
Солнце тронулось с зенита на запад,  и надо было поторапливаться.
Накинул бушлат – не простой, а армейский, камуфляжный, подаренный ему Игорем Равинским.
Бушлатик тот был не на синтепоне, а на пуху, с цигейковым воротником - похоже спецпошивочный, полковничий, не меньше - ноги же в шерстяных носках сунул в просторные галоши, стоявшие по случаю сухих дней не в сенях, а на крыльце.
Надо было решать что делать с живностью и вообще…
Всего из живности осталось две козы, петух и три курицы.
Да ещё Пёс до кучи...
Про возможное возвращение коровы и думать не хотелось. 
Первое время держали они из пернатых кроме  кур и уток.
Зачем - особенно не ведали, утятные яйца, вроде как съедобные не были нужны - но как-то купилось на рынке в Луках, когда обзаводились.
Получалось, что эти четыре утки и селезень только что и оживляли озёрный пейзаж, а кроме этого эстетического удовольствия - в основном для склонного к созерцанию Иродиона - не приносили практической пользы, да и в конце концов водоплавающие как-то сами по себе куда-то подевались.
Рассудительный Михаил, приводя примеры из своей домонашьей жизни, грешил на ястребов и на щук, да кто его знает?
Иродион для себя и для братии старался по-серьёзному блюсти пищевой монашеский канон, но…похоже искус мирских разговений и прочих мясоедов вкупе с действительно тяжёлой работой по обустройству скита братию мог вообще-то, ну как бы  обуять…
В лес, что ли таскали уток этих? Это какое же кино-то было, «Васёк Трубачёв», кажется, там два друга ворону варили на костре, да, ладно, что тут воображать-то, ну если и было что, так по ранжиру людских грехов и слабостей – этот не самый такой уж мерзкий, скорее юмористического свойства…ой, что-то я мягчею…
Куры же были как «субъекты хозяйствования» сильно посерьёзнее, яйца само собой, Псу опять же белковая еда, вот он, наверное, поэтому особенно ревностно оберегал их от всяких пернатых и пушистых лиходеев.
Также предполагалось, что Пёс смог бы, допустим,  отгонать от ближнего леса, где на лужайках паслись корова и козы, медведя или волков. 
А что, в этих глухих с немногочисленным и нелюбопытным населением  местах появление хищников могло оказаться вопросом не академическим, вот, например, медведь мог задрать скотину чисто из озорства, а уж волки-то, волки, ну кто знает, что могло бы прийти в их серо-жёлтоватые головы?
Живыми хищников, да и лихих двуногих, правда, до сей поры они не видали, может те просто не успевали подойти, но, тем не менее, Пёс иногда вдруг начинал метаться, злобно рычать и визгливо лаять, а маленькое стадо быстро отрывалось от щипанья и жеванья и начинало скоро подтягиваться к жилью.
Собственно на этот случай и держали они арсенал из пары тульских двустволок и триста семьдесят пятого «Кригхоффа», вроде как подаренного Иродиону Старым, которому в свою очередь кто-то то ли из холуёв, то ли из партнеров, подарил на его или конторы очередной юбилей.
По близорукости и природной доброте Старый к статусным охотам не был приспособлен и с карабином расстался без сожаления.
Он же через своих московских милицейских приятелей  помог с регистрацией всех этих стволов в Луках, с избежанием всех этих справок и охотничьих минимумов, о которых так сладостно вспоминают местные властные при виде чужаков, особенно тех, что с московским отливом.
«Кригхофф» с какой-то оригинальной гравировкой, потрясающим чехлом, патронами, заряженными разнокалиберной дробью, пулями, картечью и кучей каких-то малопонятных причиндалов так и пролёживал под замком  в шкафу, а вот из тулок пару раз пришлось выстрелить  поверх подлеска, для острастки.
Одну тулку забрали ушедшие первыми Тимофей, Михаил и Трифон, как уж делили они  ствол этот на троих Бог ведает, скорее всего продали, вторую унёс отец Николай, а карабин во всём своём великолепии так и остался у Иродиона, зачем только?
Иродион не мог, даже призвав всю свою фантазию, представить, как бы он стрелял и в человека, и в другую тварь Божию.
Корова, козы и куры по неснежному времени жили в пристроенном к дому летнем скотнике, корова в хлеву, козы в загоне, куры  в птичнике, там же располагался и дровяник.
Иродион стал топором подправлять козий загон – нижние доски расшатались, и надо было вбить в пазы стоек новые клинья.
Пока было светло, подправил куриный насест, проверил гнезда, подстучал кормушки и вытащил их на улицу, чтобы просохли на солнышке.
Потом стал охапками перетаскивать сено в зимний скотник - двор, находившийся сзади дома, с расчётом на первые снежные недели, когда козы и птица перейдут сюда.
Закончив, Иродион запер ворота двора изнутри, поднялся на помост, где у них был оборудована летняя уборная с занавеской - по зимнему времени пользовались ведром в кухне - и справил нужду.
Вот тоже вопрос. То, что казалось само собой разумеющимся там в Монастыре, где был магазин, здесь представляло  серьёзную проблему.
Мука, постное масло, неразнообразное то да сё покупались  доверенной Кокосоней в автолавке и потом раз в два месяца увозилось  кем либо из них.
Всякая городская глупость вроде туалетной бумаги в «номенклатуру» автолавки не входила.
Кокосоня уговорила продавщицу время от времени привозить кипу рекламных и районных газет, особенно напирая на то, что это не так просто, а для монахов-отшельников. 
Тем и пользовались, от нечего делать, разглядывая, сидя на толчке, объявления о тарифах мобильной связи и секонд хендах с товарами прямо из Европы.
Слава Богу, что место было высокое, а яму вырыли глубокую, братия же по тёплому времени для нужды  в основном приспосабливала лес - куда дотерпливали - так что пока о чистке  авгиевых конюшем сих можно было не задумываться.
А вот, что сейчас? Как снабжаться без Сивого и телеги? А коз покрыть? Этим занимался Трифон, бывший зоотехник, возил «барышень» к быку и козлу в Покосово, а теперь что?
Иродион насильно отогнал от себя эти грустные мысли, как когда-то в детстве по ночам отгонял от себя жуткое, до внутреннего заледенения ощущение, что вот он умрёт и ничего, никогда не будет.
Со следующего лета Иродион  полагал всю оставшуюся живность, включая Пса, держать на дворе, а в опустевшее помещение летнего скотника убирать на зиму сено.
Поначалу он хотел разобрать там все перегородки и ясли и пустить их на дрова, но потом решил не торопиться – как Господь повернет жизнь, не известно.
Поэтому надо было убрать из летнего весь навоз, весь инвентарь, и навозить песок на пол.
Работа была не спешная, не на один день…