Иродион 9

Георгий Моверман
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава восьмая
Октябрьская молитва

Иродион открыл глаза, впустив в сознание полуночь-полумглу октябрьского утра.
- Наконец я остался один… - то ли громко подумал, то ли тихо сказал он,  со сна не разберёшь - прикрыл веки и непривычно провалился в черноту, из которой тут же выявился длинный - таких в жизни и не бывает - заиндевевший трамвай в один вагон.
Краснота под инеем придавала окраске трамвая оттенок клубничного мороженного, вообще в этом сне было ощущение холодноватости воздуха и собственной зябкости.
Снизу на трамвай намело снегу, только ровно у дверей снег почему-то образовывал полукруглые перевёрнутые вниз верхушкой  пологие параболы, но двери были наглухо затворены.
Открыта была где-то очень вдалеке у вожатского места только одна дверь, там же блестела искорка зеркала заднего обзора на едва различимом кронштейне.
Он, почему-то с инвалидной палкой, выскакивает из южного выхода «Бабушкинской», бежит вдоль путей к открытому по всем правилам переднему входу - трамвай идёт в сторону центра - поскальзывается, падает, начинает ползти на четвереньках, напрасно ища другие открытые двери, прижимаясь к боку трамвая, грозит кулаком, стараясь попасть в далёкое зеркало дальнего вида, чтоб его  заметили.
В голове стучат обидчивые мысли: вот, сволочи, не подождут ведь старика-инвалида, им бы только расписания не нарушить, все эти мыслевосклицания перемежаются с уже полузабытыми матерными словами.
Иродион время от времени встает с четверенек на ноги, внутрисонными замедленными скачками бежит, не выпуская из руки палки, к входу в трамвай, уже остались два-три двери, и тут он слышит объявление: «Трамвай отправляется с последнего пути, просьба провожающим покинуть вагоны!», он натурально плачет от обиды, матерится уж совсем грязно, делает над собой какое-то усилие-рывок и…окончательно открывает глаза.
Выпростав руку из-под ватного одеяла, Иродион пощупал глаза, были они сухими.
Надо вставать, по ощущениям спал он дополнительно минут пятнадцать, не более.
Вот ушёл и последний…
Смешно было осуждать отца Николая, как и других, ушедших месяц назад, да и не таков он был.
Знал ведь с некоторых пор, что так и будет и с последним, да и, наверное, с любым другим, буде пришли бы они к нему.
Ни обиды, ни стремления уговорить напоследок остаться, не было, в этом он был искренен с самим собой. 
Чем ближе к чувствуемому уходу последнего, тем всё явственнее и явственнее в равнодушие вклинивалось это слово нетерпеливое отсекающее, глухое, как одиночный бух колокола, слово «наконец»…
И то, слава Богу, не в сварливой форме - «наконец-то».
Только в опустевшем с четырьмя незастеленными с тощими серыми подушками кроватями пространстве обнаружилась вдруг некая весомая, тягучая тишина.
От этой тишины в протопленной с вечера избе завеяло зябкостью, и монах не торопился вылезать из-под одеяла, а позволил себе ещё пару мгновений оцепенения.
Без мыслей, восприятия, молитвы…
- Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного, - привычная успокаивающая формула обозначилась внутри, и он понял, что принял осознание нового дня.
Привстал, босые ноги с гранёнными ногтями нырнули в обрезки валенок, ощутив их уютную внутреннюю шершавость, и понесли к стоявшему у двери в сени пластиковому ведру.
Ночи уже с неделю стояли зябкие, а дни были хорошие, не бабье лето, но и не осенняя мокрядь.
Не то, что бы ледок недовысохшие после проливных дождей начала октября лужи сморщил, но изморозь пару раз застывала по траве инеем, и на свет Божий они, как правило, выходили теперь только после утреннего правила.
Иродион подошёл к внесённому с улицы рукомойнику, висевшему над серым эмалированным тазом, в котором он мыл и грибы, поподнимал штырёк, набирая в ладони приятной прохладности воду, особенно тщательно промывая глаза.
Снял с гвоздя серое вафельное полотенце и им вытер руки и промокнул (из-за бороды) лицо.
Как ни пытался Иродион отвыкнуть от мирских правил гигиены, а со временем понял, что и пытаться не стоило, не тот искус, чтоб с ним бороться.
Одел на себя хоть и бывший ночью в тепле, но всё равно какой-то волглый подрясник, скуфею, снял валенки, надел ставшие от частых стирок бесформенными носки, и опять погрузил, но уже с ощущением заполненного пространства ноги в валенки.
Вроде бы как и готов ко дню Божию…
По привычке одел на нос чтенные – так он их называл – очки, внутренне подобрался, настраиваясь на Божеское.
Приоткрыл дверцу печи и запалил от углей длинную поставленную на поставец с водой щепу-лучину - ни свечей, ни масла в лампадке давно не было - и приступил к правилу.
За годы ежедневных предстояний  Иродиона и владевших до него уголки страниц распухшего  молитвослова закруглились, потемнели, истончали.
В неуверенном пламени лучины жирный, непривычный мирскому глазу шрифт различался слабо, да и служил скорее лишь мало востребованной шпаргалкой – практически все страницы монах знал наизусть.
Реклось молитвенное вроде и привычно, но всякий раз как бы и по-новому:
 - Во имя Отца и Сына и Святого Духа, - начал он с первоначальной хрипловатостью.
Затем троекратно возгласил:
 - Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного.
И продолжил, уже полностью выправленным голосом:
- Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитвами ради Пречистыя Твоея Матере и всех святых помилуй нас. Аминь!
Ликов на стене было не различить, и только сусалка* окладов Деисуса слабо обозначала иконостас, да и то, если вглядишься.
* Сусальное золото
- Слава Тебе Боже наш, слава Тебе.
Глаза уставились в образа, и без света видя святыни.
- Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй.
Сокровище благих и жизни Подателю, приди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша.
Посреди, и чуть выше бесполезной склянки лампады, висит у него Вседержитель с раскрытым писанием в левой руке и поднятой для благословения десницей.
Троекратно обращается к нему Иродион:
- Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный помилуй нас.
Трижды рука монаха касается шершавой поверхности скобленых досок пола, возводятся молитвы Господу.
- Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне и присно и во веки веков. Аминь.
Справа от Господа она – «Одигитрия»… Смоленская...
Она…Заступница, Покровительница, Путеводительница и Утешительница.
Когда обретал «Одигитрию», поведали монаху, что писана она будто бы самим апостолом Лукой, и поверил тому Иродион, поверил почти без сомнений, как поверил благословению образа самой писаной Богородицей: «В иконе сей благодать моя и сила».
Такой же образок – но металлический – вот уже пару десятилетий согревал грудь Иродиона, и  сначала об образок тихонько позвякивало серебро наперсного крестика, а после он сам этот крестик при поклонах стал постукивать о дерево обретённого парамана, креста монашеского.
Течёт дальше молитва в непроглядной темноте октябрьского предрассвета:
- Пресвятая Троице, помилуй нас; Господи, очисти грехи наша.
Владыко, прости беззакония наша, Святый, посети и исцели немощи наша, имени Твоего ради.
Слева от Спаса склонился Иоанн Креститель.
Эта икона была подарена ему Феодором, настоятелем Иоанно-Предтеченского монастыря, не того, Трегуляевского, что на Тамбовщине, а того, что в Лепешивке.
Как же далека эта Лепешивка, одна из тех лунок, куда попадал Иродион во время своих скитаний в поисках себя, от его нынешнего скита…
Скит - венец скитаний, - по привычке зашевелились внутри головы монаха ассоциативные размышления, - Иродион постарался отогнать их, - ладно, ладно сейчас это лишнее, подумаю об этом потом, потом…
Жив ли архимандрит, тогда уж было ему далеко за восемьдесят, а сколько уж лет прошло с их встречи?
Тем не менее держит Иеродион его в помяннике по списку здравствующих…
Икон-то у них, - какой у них, теперь уж у него, - вообще было не много.
Помимо Деисуса на резной самодельной полочке выстроились лики святых – поясные, оплечные и в рост – покровительствовавших отшельнику в разные периоды жизни… а может и всю сознательную жизнь.
По разному люди понимают свою жизнь осознанной.
Иной считает ее таковой со дня осознания того, что вот он и есть какая-то значимая совокупность видимых глазам рук, ног, живота с морщинистой пимпочкой пупка и пипочки-пипеточки.
Иной прибавляет к этому телесному орнаменту осознания присоединение мыслей, выстраивающихся в достаточно складную цепь, слов, которыми он эти мысли выражаются так, что видно в глазах слушающих понимание.
А иной, как он, Юрий Филиппович Зосимин - с того момента, когда то ли вдруг, то ли в результате копившегося подспудного желания деятельного порыва отправиться ко Гробу Господнему.
И потом, после Иерусалима, были у него и Соловки, и Оптина, Почаев и Санаксары, все двадцать монастырей Святой горы, но вот иконы привозились не ото всюду.
Стоят на полочке Иоанн Рыльский, что провел через Болгарию и Родопы, Иродион, Савватий и Герман Соловецкие…
А с ними рядом Святитель Филипп, почаевские Иона и Амфилохий, Пантелеимон и Агафангел с Афона…
Там же  Максим Грек и Андрей-апостол, епископ Лука и Елисавета Федоровна, Амвросий и Фома, Давид и Троица с частичкой Мамрикийского дуба…
Часть икон (небольшую) унесла с собой братия, свои расставил Иродион сразу после её ухода братии посвободнее, чтоб не было пустоты на полках, и теперь каждому своему святому по утру монах читал тропарь в благодарность и уважение.
Монах вновь отогнал от себя отвлекающие от молитвы воспоминания.
- Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне и присно и во веки веков. Аминь. Аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа, слава Тебе, Боже!
Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй!
По три раза произносит он привычные сочетания слов, плотная щепоть крестного знамения размеренно прилегает ко лбу, животу и плечам, лёгкое надавливание кончиков сомкнутых пальцев даёт ощущение реальности происходящего.
Только после того, как открестившаяся рука опускалась вдоль тела, следует поклон.
- Не ломай, не ломай креста! – вразумлял его некогда старец Даниил из Зографа, болгарского монастыря на Афоне, заметивший, что прижившийся у них паломник кланяется и крестится одновременно.
Начинается молитва о здравствующих,  нанизываются крючками памяти друг на друга имена рабов и рабынь Божьих.
Немного имён этих стало в русском обиходе, повторяются по нескольку раз Владимиры и Андреи, Сергеи и Георгии, Елены и Натальи, Татьяны и Юлии…
После третьей «Славы» перед прочтением Трисвятого поминаются и усопшие, как много их!
Слава Спасителю, доживших до старости всё-таки побольше, чем окончивших свой путь до поры…
- Отче наш, иже еси на Небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на Небеси и на земли.
 Хлеб наш насущный даждь нам днесь, и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого.
Яко Твое есть Царствие и сила и слава во веки. Аминь.
На славу сделан был их пятистенок, ничего не скажешь,  за короткий сон не успевал выстудиться даже в лютую зиму этого года, но вот тут чуткую поясницу обеспокоил внезапный сквознячок. И откуда бы ему взяться?
Отвлекшись от молитвы, Иродион, протянув руку, нащупал на лавке меховую кацавейку-безрукавку.
Вытертая цигейка мягко легла на подрясник, и к концу «Символа веры» самое натруженное за годы переходов, перевалов, перекатов по полям, полонов тела и души место монашьего организма угомонилось.
Когда подошло время читать кафизмы, пришлось сменить лучину в светце.
Острый конец её прогорел, занялась уже и широкая часть, поэтому дыма стало больше, начинал он немного резать глаза, и запершило в горле.
Заготовили они берёзовой и сосновой щепы для лучин в избытке,  лежала эта куча, аккуратно подбитая по торцам, между аналоем и большой русской печью, и помимо нынешнего освещения она употреблялась и на растопку.
Наструганная зимой из несучковатых поленьев и прокалённая на июльском солнышке, она вспыхивала как спички – лишь только коснешься ей к скрытым под золой углям печи.
За Псалтырью открылось и Евангелие.
Вместо достаточной по канону главы Иродион, захваченный суровым и трагическим торжеством Нагорной проповеди, прочитал две.
Когда-то он вот также, начав декламировать или читать, не мог остановиться при чтении стихов Левитанского и Самойлова.
Несколько их книжек с другими, что не мог он извергнуть из нового своего бытия, и сейчас стояли на отдельной, мирской, полке сколоченного ими стеллажа среди богослужебного и духовного.
Несмотря на то, что иная ипостась заполняла ныне иродионово естество, а нет-нет, и рука протянется к бережно подклеенным корешкам, и хлынет тогда в полную обыденности душу лёгкая мудрая поэзия, так янтарный мед из сот льётся в треснувшую обколотую, с сероватым налётом изнутри чашку.
Братия в эти моменты с удивлением посматривала на по-особому оттаявшего иеромонаха, один раз он застал Трифона, с недоумённым видом перелистывающего сборник «Чёрно-белое кино».
Увидев его, Трифон быстро постарался вдвинуть книгу в ряд, – это с первого раза не удалось, -  и сказал: «Прости, брат».
Богородичное правило умиротворенно завершило утреннюю молитву и, положив несколько земных поклонов, монах присел на застеленную кровать.
После предрассветных молитв Иродион тут же сменил чтенные очки на хожденные, как он называл очки, с два раза меньшими положительными диоптриями.
Эти очки в жёстком футляре всегда лежали рядом с кроватью, даже малое время, проведённое вовсе без очков, вызывало у него горькое чувство беспомощности, доходившее до головной боли.
Он старался не думать о том, как бы он мог остаться вовсе без очков, берёг эти немудрённые приборы, никогда не оставлял их без футляра и часто подкручивал крошечные винтики специальной часовой отвёрткой.
Как неприкосновенный запас у него были отложены ещё и по паре очков и таких, и таких. 
Надо было всё-таки установить источник сквозняка, дело серьёзное, но по темноте его не выявишь, а днем можно и забыть в беготне и хлопотах.
Вчера, засыпая, сквозь ровную поступь Иисусовой молитвы, Иродион наметил для себя первостепенные дела, сейчас присовокупил и это.
Но время было читать Часы*  – о делах-то позже, позже…
* Часть суточного круга богослужений

Монах старался все службы завершать к рассвету.
Осенью и зимой, разумеется, летом иной раз солнце вообще не оставляло небес своим попечением, но в такую пору и на сон тратить более трех-четырех часов было грешно.
Время-то, его время - самая, пожалуй, ценная ценность, и самая, как оказалось, востребованная, с убывающими годами время все дорожает и дорожает, поэтому к финалу трата его понапрасну становится непозволительной роскошью.
Вдруг подловато сверкнуло изнутри правдой в глаза.
А зачем тебе, Иродион, раб Божий, это время?
Какое дело задумал ты, отшельник, чтобы далее оставить свой след в земной юдоли, кого теперь осчастливишь, чьи страданья утолишь, молясь и умеряя плоть?
Монах резко и сильно  зажмурил глаза, даже помотал головой, чуть ли не злословием отгоняя внутреннее неспокойствие, и оно вдруг без особого цепляния ушло.
Он продолжил молитвы.
Еще через два часа Изобразительны* богослужения молящийся  закончил осьмогласием, а свет в невысоком оконце еще считай и не забрезжил.
* Часть суточного круга богослужений

Но можно уже было оборачиваться и к мирскому - ставить самовар.
Со вчера Иродион залил полный – предстояло перед завтрашним покровом выстирать накопившееся и приготовить еду…
* * * * *
Когда тот воткнул вилы в исходившую прозрачным, веселым паром кучу навоза и утер скуфьей лоб, то потому, как он это сделал, Иродион понял, какие будут сейчас слова.
- Прости, отец Иродион, Христа ради, больше не могу!
Слова эти отец Николай произнёс опустив глаза к земле, хрипловато,  без надрывов, но и не совсем равнодушно, а точно выдавил из себя.
Слова эти настолько и по содержанию, и по интонации совпали с предвиденным, что Иродион внутренне усмехнулся, с интересом ощущая в себе некоторый ветерок цинизма.
После этой фразы, отец Николай поднял глаза на Иродиона, поджав при этом нетолстые губы свои так, что стал похож на старика, поутру не одевшего ещё вставную челюсть.
- И ты прости меня, отец Николай - стараясь произносить слова как можно более «по-бытовому», ответил Иродион - поедешь-то сейчас или погодишь ещё?
- Да чего годить, пока доберусь до Лук-то, да там ещё устроиться надо, опять же пока погода хорошая…
Они в пояс поклонились друг другу, и последний его брат пошел в избу собираться.
Через полчаса отец Николай вышел, держа в руках две стопки, обёрнутые в полиэтилен и перевязанные бечёвкой книги и иконы, на спине у него висел большой рюкзак.
Перед крыльцом его ждала запряженная Сивым телега, к ней была привязана Кочка.
Животина как ни в чём не бывало степенно объедала доступную оглоблями и верёвкой всё ещё по-летнему стоячую траву, которая росла у крыльца.
Уложив в голову телеги стопки и рюкзак, отец Николай, пока вроде как и не замечая корову, зашёл в дом и вынес оттуда также завёрнутый в полиэтилен чехол с ружьём, плащ-палатку, ещё какой-то свёрток.
Иродион же тем временем кидал на телегу, приминая руками, охапки сена.
Отец Николай сделал вид, что вдруг обнаружил Кочку.
- Да куда ж я с коровой по бездорожью столько вёрст?! Оставь корову-то себе.
- Ну, положим, вёрст не так уж и много, и не такое уж бездорожье…
В случае чего, телегу бросишь, не жалко, только подальше от дороги её постарайся завести, верхом сядешь – седло-уздечку я положил.
Её и Сивого продать можно попытаться в Чувалах, может даже и в Покосове, от дороги-то всего ничего, а уж в Луках возьмут за милую душу.
Там и цыгане бывают, особо не чинись. 
А деньги, что останутся, в монастырь свези.
Иродион не сомневался, что отец Николай вернётся обратно в монастырь, куда же ещё ему податься?
Да и насчёт судьбы вырученных денег тоже не особо очаровывался, но всё же…
- Да вот ещё… Ты там в Щевелёвке Кокосоню-то предупреди, чтоб поменьше закупила.
Что мне одному теперь нужно, я и ходить за продуктами теперь буду пореже.
- Да, не пройти мне с Кочкой этой! – Иродион видел, что отец Николай с трудом удерживается от мата и другого ругательного повышения голоса - дожди были, ноги у ей будут расползаться, сломать может.   
Да и кто купит, разве на мясо…
И конь с телегою кому в деревнях нужен, одни бабки да старики?
А если и в Луках не продам, что ж мне там оставаться незнамо на сколько?
Кокосоню уже небось эти предупредили, я тогда просил у них, когда подвозил – её не было.
Да и не всё равно,  один, два – разница небольшая, запас будет.
- А я как с Кочкой управлюсь?
Иродион начал раздражаться сварливым этим разговором
- Не выдоить мне её, и молока мне столько куда?
Не осилю я корову, хорошо бы с козами управиться!
Ну, положим, эту зиму как-то продержусь. А как на следующий год сена на такую утробу накошу да заскирдую в одиночку?!
Забери, ради Христа, погибнет же животина!
- Да в дороге и погибнет!
Что мог Иродион ещё возразить отцу Николаю?
Тот, как бы освободившись от тягостной необходимости по-монашески сдерживать себя, стал бы распаляться всё больше и больше.
И долго бы отец Николай находил всё новые  и новые доводы не брать с собой Кочку, если бы Иродион  не прибегнул к последнему и, как оказалось, верному аргументу, высказанному тихим как бы просительным голосом:
- Господь милостив, брат, с молитвой ведь идешь – не попустит.
Отец Николай вздохнул, тоскливым взглядом оглядел жующую связку парно и непарнокопытного, и они пошли в часовню, где отслужили чин благословения в путешествие.
Еще раз поклонились друг другу: Иродион с крыльца, отец Николай от телеги.
Потом он перетянул заново всю упряжь – по всей видимости москвач Иродион по его мнению так и не научился как следует  управляться с гужевыми причиндалами - запрыгнул на сено и чмокнул на мерина губами.
Тот послушно зашагал, но Иродион вдруг закричал с крыльца:
- Стой, стой,  ведро-то захвати, не на землю же доить!
Сбегал в скотник, принес ведро, положил в зад телеги, прихватив веревкой, дабы не потерялось на бездорожье.
Отец Николай повторно вздохнул, уж не в силах возражать Иродиону, и тронул окончательно.
- Ну, с Богом!»… Господи, на все воля Твоя!
Иродион недолго глядел ему вслед, кольнула мысль: «Подоит он, держи карман шире, может и бросит дорогой, тогда сама обратно придёт, не дай-то Господи», но, устыдившись недоброго предположения, еще раз окрестил широкую тропу, служившую началом дороги, закачавшиеся потревоженные возницей ветки и себя.
Вспомнил, что не спросил отца Николая, взял ли тот поесть с собой, да поняв бессмысленность такого вопроса к практичному русскому мужику, окончательно выкинул из головы мысли об отступниках, тем не менее зная, что они ещё не раз придут к нему в дальнейшем с безмолвными диалогами, спорами и увещеваниями. 
Ни тоски, ни страха душа не обрела.
Облегчение пришло, один на один с Богом остался.
Это было вчера…