Правда нашего детства. Повесть

Михаил Шариков
  ПРАВДА НАШЕГО ДЕТСТВА

                Повесть


  Глава 1. О чём будет мой рассказ?

  Эта повесть навеяна мне воспоминаниями детских и юношеских лет в дни, когда вся страна в семидесятый раз переживала и вспоминала страшное время – начало войны, которая названа Великой Отечественной. Воспоминания самого раннего детства – это не только лично мои, но и моих родителей, родных и близких людей. Мне не было ещё и четырёх месяцев, когда отец, поцеловав  нас с братом Колей, маму Ульяну Егоровну, отца с матерью и своих  сестёр, ушёл на свою третью войну, чтобы защитить нас и Родину нашу от   коварного врага. А потому, уважаемый читатель, не удивляйтесь, что  я говорю в начале повести о себе в третьем лице, рассказывая о тех годах, когда я был совершенным несмышлёнышем, и мамин подол больше двух лет в немецкой оккупации был моей колыбелькой. Свой   рассказ в своё время я поведу от своего имени, когда подаренные мне родителями и Богом память и разум постепенно становились и моим достоянием, конечно, в сочетании с воспоминаниями близких мне людей.
Воспоминания тяжёлые, но с детских лет и до моих седых  волос они никогда не уходили из головы. Каждый год в дни  июньской всенародной скорби они всплывают в памяти вновь и вновь, терзают мне душу, просятся вырваться из её тесных альков для того, чтобы могли узнать и запомнить мои дети и внуки, как тогда всё было и как жилось всем нам в то трудное время. Это важно ещё и потому, что я – современник тех событий, и я пока жив, а их, моих хранителей и рассказчиков, уже нет на этом свете… И если я не запишу эти воспоминания, они так и останутся никому  неизвестными, кроме невечного меня; и потому хочу я хотя бы малой долей памяти    рассказать о наших детских судьбах, судьбах моих братьев, сестёр и сверстников, которым выпало родиться, страдать и погибать тогда, в те страшные годы войны, а нам – жить и выживать в разрушенной войной стране.

  О детях войны написано не так уж и много. Должно быть, есть у писателей какое-то естественное торможение в блоках памяти, которое мешает рассказать в полной мере всю трагедию детских судеб, поскольку особенно тяжело воспринимаются людьми рассказы об этом; детство всегда считалось счастливым временем жизни. О подвигах взрослых сказано и написано много, они как бы естественны. У всех взрослых есть чувство долга или самосохранения, в трагические времена в них пробуждается либо мужество, либо трусость, кому что выпало. В конце концов, есть обязательство каждого перед страной с её законами, перед родными и близкими, которым нужна защита, и есть просто гражданская совесть, не позволяющая нормальному человеку прятаться за спинами других, когда над страной нависла смертельная опасность. А что могло быть у несмышлёных детей, оставшихся на территории, оккупированной циничным и жестоким врагом человечества? Только страх, постоянное чувство опасности, а у отдельных повзрослевших ребятишек – пробудившаяся ненависть к врагу при виде его злодеяний, человеческого горя, но при этом – полная незащищенность детской психики от страшных и кровавых событий, происходивших на их глазах.

  Моё повествование – о судьбе  нашей большой семьи, жившей на триста тридцать третьем километре Минского шоссе, на Смоленщине, в пригородном посёлке с названием Городок, что в километре от районного центра – города Ярцево. Сам город расположился на противоположной стороне автомагистрали Минск – Москва по обоим берегам реки Вопь, на правом берегу – станционная часть, на левом – сам город-красавец. Что творилось здесь летом 1941 года, трудно даже представить человеку, никогда не бывавшему в местах боевых действий этих двух гигантских сил – сил зла с чужой стороны и справедливого гнева наших защитников Отечества. Но постараюсь рассказать обо всём по порядку, правда, не всегда в хронологической последовательности.


  Глава 2. Мои родители и прародители.

  У моих дедушки и бабушки, Пахома Павловича и его жены Вассы Трифоновны, было трое взрослых детей:  старшая дочь Паша, сын Василий – мой отец, и младшая дочь Мария. Перед войной все они переехали жить в Городок, каждый со своей семьёй. Жили дружно, часто собирались у отца с матерью вместе с детьми за одним столом, на котором их непременно дожидался всегда готовый огромный семейный самовар.

  Городок раскинулся в живописнейшем месте на левом самом крутом берегу реки Вопь,  которая делает здесь две больших петли,  между ними на правом берегу зеленеют сочными сенокосами заливные луга. Каждую весну эти излучины, или как их называли – лучки, и всё правобережье, а ниже Городка и левобережье, в разлив заливались водой так, что река, летом шириной всего-то в двадцать пять саженей,  превращалась в мощную водную красавицу – уже более двух километров. И по этому водному раздолью плавно плыли криги – льдины, не успевающие таять под лучами весеннего солнца. И текла эта мощь между холмами Смоленской возвышенности до той поры, пока не растают и не стекут в реку все зимние сбережения природы на её холмах, а река не снесёт их  к батюшке Днепру, который ждёт своего пополнения всего в пятнадцати  верстах от Городка, всегда готовый приютить, вобрать в себя эти водные богатства в любом количестве, а потом, причудливо петляя, нести их дальше по Смоленщине, по Белоруссии и  Украине к Чёрному морю.

  На крутом песчаном берегу Вопи в Городке до войны был прекрасный сосновый бор со столетними деревьями в два обхвата. В этом бору  с самой весны и до осени по выходным дням  проходили массовые гуляния с многочисленными торговыми точками, непременно устраивались танцы под духовой оркестр. Одним словом, место было весёлое, народу собиралось много, и от города – два километра, совсем рядом. Для молодых – это не расстояние,  потому молодёжь любила эти места, и не одна молодая пара находила именно здесь своё счастье.
Стоит рассказать о том, почему крестьянский сын оказался здесь, в городской черте, оставив навсегда свой любимый труд, своё хозяйство, родительскую вотчину.

  Родился дедушка Пахом в деревне Доброселье Крапивенской волости Бельского уезда Смоленской губернии ещё в 1879 году. Деревни этой на карте давно уже не найти. Дедушка  часто говорил: «Я ровесник Сталина, только судьбы у нас разные». Отец Пахома Павловича был достаточно зажиточным крестьянином, у него было тридцать две десятины земли и большое хозяйство. Когда силы стали оставлять нашего прадеда, в 1902 году он поделил своё хозяйство поровну между двумя своими сыновьями – Пахомом и Николаем. Наследство попало в надёжные руки, оба брата взялись за самостоятельное хозяйствование со знанием дела, обзавелись семьями, нарожали детей и все в поте лица работали на своей земле. Дедушка Пахом даже старался расширить свой надел, копейку лишнюю приберегал, и к 1914 году скопил полторы тысячи рублей серебром, на которые у помещицы Хомутовой прикупил ещё семь десятин пахотной земли и сенокосных угодий. Перед революцией у дедушки в хозяйстве была  прекрасная пасека с двадцатью двумя семьями пчёл, шесть коней, три коровы, своя жнейка, конный привод для молотьбы хлеба, своими руками он сделал сортировку для зерна. Одним словом, дедушка был сам настоящим тружеником и не давал потачки лени никому из своих домочадцев. С работами справлялись своими силами, и только в период жатвы дедушка нанимал двух работниц для  помощи в уборке хлеба. За что и поплатился в тридцатые годы, будучи середняком. Коммунисты же признали его  «кулаком» и «мироедом», использовавшим наёмную рабочую силу. Дедушку препроводили в Смоленский централ, где он  и просидел нелёгких полтора месяца.

  Спас от тюрьмы дедушку Пахома тоже коммунист Иван Малахиевич Богданов, проводивший до этого коллективизацию на селе, по всей видимости, довольно круто. За это «бандиты» из раскулаченных крестьян однажды морозной зимней ночью подстерегли Ивана в Батуринском лесу, когда он возвращался из города Белого, разули его, раздели до нижнего белья и повели в сторону от дороги расстреливать, поставив к дровяному штабелю. Как ухитрился Иван перепрыгнуть через поленницу, как сумел семь вёрст пробежать босиком при двадцатиградусном морозе – одному Богу известно. Но до деревни Иван всё же добежал, только в дом к себе его никто не пускает, боятся банды –  и дом могут спалить и семью уничтожить. И только дедушка Пахом, дом его был в стороне от деревни, пожалел коченеющего Ивана, с опаской впустил в хату – всё-таки отец Ивана Богданова был дружен с Пахомом.  Иван сильно  обморозил ноги, дедушка с бабушкой растёрли его самогоном, смазали гусиным салом – спасали Ивана, как могли, подручными крестьянскими средствами. Потом дедушка запряг лошадь и под носом у белых одному ему знакомыми лесными тропами повёз Ивана в больницу в город Белый, где были красные. Удачно проскочив лес и не встретив Ванькиных врагов, доставил он его в лазарет и благополучно вернулся  назад. Сильно рисковал дедушка, мог поплатиться жизнью за спасение коммуниста.

  Ну, а когда сам попал в кутузку,  дед и вспомнил о своём отчаянном поступке и о спасённом представителе новой власти. Написал записку, сумел тайком передать её сыну: «Поезжай, Вася, в Москву, кланяйся Ивану Малахиевичу, пусть выручает меня из неволи по старой дружбе, а то пропаду». Сын стрелой помчался к Ивану в Москву, с трудом нашёл его. Иван в то время работал на какой-то очень ответственной должности. Он с пониманием отнёсся к просьбе деда, написал справку, что такой-то такой врагом советской власти никогда не был, работал со своей семьёй честно и во время коллективизации спас жизнь коммунисту Богданову И. М., что удостоверялось его личной подписью. Эта справка может и спасла бы моего дедушку от расправы – разорения хозяйства и ущемления в правах. Да только было уже поздно.  Дедушку из тюрьмы-то выпустили, и протопал он пешком восемьдесят вёрст с хорошим настроением, но пришёл к своему полностью разорённому хозяйству: коней и коров забрали в колхоз, инвентарь растащили, пасеку разорили, мёд в грязь втоптали, чего дедушка забыть и простить не мог до конца дней своих.

  Трезво оценив обстановку, Пахом Павлович собрал всех своих домочадцев и объявил, что без своей земли, без хозяйства делать на родине больше нечего, надо перебираться ближе к городу, к Ярцеву.   Сначала дед облюбовал живописное местечко на берегу реки Вопь в полуверсте от небольшой деревеньки Дуброво, что всего верстах в пяти от города. Не мог дед без речки, без леса, поскольку был заядлым охотником и рыболовом.  Сюда перевезли старый дом, перебрали его и поставили посреди соснового бора прямо на берегу реки. Только обжились на новом месте, лет пять-семь прошло, от властей последовал приказ: перестраивайся в деревню, хуторов в России иметь не положено. Ну, что тут будешь делать? Бороться – бесполезно, судиться – себе дороже, издевательство, да и только.

  Вот тогда и перевёз дедушка Пахом с сыном Васей тот же дом в Городок, ещё ближе к городу Ярцево. Там, на весёлом берегу Вопи начиналось семейное счастье у всех троих детей Пахома Павловича и Вассы Трифоновны. Паша, старшая дочь, была замужем за лесничим Филиппом  Алексеенковым, человеком деловым, но свободолюбивым. Пашу он по-своему любил, однако, был не прочь от души  гульнуть  и на стороне, хотя перед войной уже имел троих детей. Старший сын – Лёшка, в свои двенадцать лет был озорником и задирой, но постоять за себя, за  девятилетнего брата Володьку и за пятилетнюю сестрёнку Вальку он был готов в любой момент. Лёшка крепко и отчаянно колотил обидчиков, но  первым лезть в драку никогда себе не позволял, во всяком случае, строгий страж – дедушка этого не замечал никогда. Впрочем, взрослые  всё равно иначе как хулиганом Лёшку не называли.
 
  Василий, мой отец,  был единственным сыном Пахома Павловича.  Васса Трифоновна рожала много раз, но выжить было суждено только одному сыну и двум дочерям, остальные дети умирали в младенчестве. Василий был женат на моей маме  второй раз. Первая его жена, Татьяна, родила сына Витю, которого отец очень любил. Но когда сыну было года три, Татьяна увлеклась местным прохиндеем-красавчиком. Измены Василий простить не смог и однажды в ссоре из-за сына крепко  побил  жену, за что по жалобе тестя полтора года был «удостоен чести» участвовать в строительстве Беломорканала, где чудом остался жив. Выйдя на свободу, к Татьяне он не вернулся, а некоторое время спустя  полюбил простую деревенскую девушку, приехавшую в город лечить уши, поскольку в двенадцать лет она потеряла слух после перенесённого тяжелейшего тифа. Влюбился так, что представить свою жизнь без неё  уже не мог и вскоре женился. Жену звали Ульяна. Слышать она так и не стала, а Васю своего любила «без памяти» и ещё до войны родила двух сыновей. Сыну Коле было два года, когда на свет появился второй сын, по метрике Михаил.  Это был я, Мишка, только  долгое время в семье меня  все будут звать Минькой, Миней, и никак не иначе.

  А  война уже шла по Европе, отцу довелось участвовать и в финской кампании, и в польской; к счастью, судьба  была благосклонна к нему – отец домой вернулся живым.   

  Младшая дочь Маша окончила ветеринарный техникум, вышла замуж за техника-строителя Степанова Ивана, у них тоже родился сын Женька, которому перед началом войны было всего года четыре. Эта пара, по рассказам моей матушки, была очень красивой и счастливой, муж и жена работали, Женька был любимцем отца, поскольку был похож на него, как две капли воды.

  Когда семья собиралась вместе, за столом у дедушки сидели тринадцать человек, а четырнадцатый – Минька, подавал свой голос из люльки-зыбки, подвешенной на пружине к потолочной матице. Недолгим было их общее семейное счастье, поскольку сорок первый год сразу разрушил всё семейное благополучие.


  Глава 3. Страшное лето сорок первого года.

  Отец ушёл на фронт уже 24 июня.  Вскоре ушли воевать Филипп Алексеенков и Иван Степанов. Из взрослых мужиков остался один  Пахом Павлович, с ним три женщины и шестеро внуков, да Витюшка седьмой, часто приходивший к дедушке с бабушкой в гости, неухоженный и голодный. Забота о нас  обо всех стала главной задачей дедушки с бабушкой, заполнила всю их жизнь до самого конца войны, до их последнего часа. А ведь им обоим было уже за шестьдесят.

  У наступавшего врага Московское направление с первых дней войны было главным. Прямая дорога на Москву была настолько привлекательна, что фашисты даже не сомневались, что по ней они быстро-быстро доберутся до нашей столицы. Да не тут-то было. Потом, через годы историки напишут, что именно Смоленское сражение не позволило немцам занять Москву. В это время со всего Союза собирались силы для её защиты.

  Наши войска под командованием Константина Рокоссовского на восемьдесят дней задержали врага под Смоленском, держали оборону на  линии Духовщина – Ярцево – Ельня. В июле месяце в районе Ярцево немцы сбросили крупный десант – около тысячи парашютистов-головорезов, чтобы овладеть автомагистралью Минск-Москва и не дать нашим взорвать мост через реку Вопь, поскольку танковая колонна немцев прорывалась со стороны Духовщины в сторону Ярцево. Двести бойцов-ополченцев полегли при защите города, почти все. Генерал Лукин, командующий 16-й Армией, из района Кардымово направил отряд из 300 бойцов на 16 автомашинах для уничтожения десанта. Враги сожгли автомобили, отряд рассеяли, задача не была выполнена. И только силами 38-й Донской стрелковой дивизии немецкий десант был уничтожен. С 22 июля по 2 августа 1941 года станция Ярцево восемь раз переходила из рук в руки. Двое суток бойцы полковника Кириллова М.Г. вели неравный бой с танками и мотопехотой врага на горящих улицах города. О тех  кровопролитных боях нам теперь напоминает памятник на правом берегу реки Вопь.

  Бомбёжки с воздуха, артиллерийские обстрелы продолжались все дни обороны, жарко и страшно было вдоль всей трассы Минск – Москва. В помещении фабрики-кухни в Ярцеве размещался одно время штаб Рокоссовского. За мужество и стойкость в Смоленском сражении древнему городу Смоленску заслуженно присвоили звание  – «Город-герой» и установили памятный знак у Кремлёвской стены.

  Пахом Павлович в первые же дни войны, когда начались бомбёжки, вырыл в огороде окоп довольно приличных размеров, сделал накат из брёвен старого сарая, насыпал на него земли, выложил верх дёрном, навесил дверь, так что при бомбёжках и обстрелах в этом окопе-блиндаже пряталась вся семья, иногда заводили туда даже корову.

  – Что ты делаешь, Пахом? Ведь первый снаряд при прямом попадании разнесёт твою халупу в щепки, всех сразу погубишь, – говорили соседи.

  – Если и суждено этому случиться, то лучше уж вместе погибать, только Бог нас может защитить и спасти — отвечал дедушка Пахом.

  Однако когда стало совсем жарко, и фашисты были уже в десяти километрах от Ярцева, многие соседи из посёлка стали уезжать подальше от смертельной опасности. Тогда и дедушка решил переправить семью в деревню. Некоторые вещи закопали в подполе – не тащить же за собой швейную машину, тяжелую посуду, инвентарь – надежда на возвращение жила у людей в эти драматические минуты. Подвернулась и лошадка, потерявшая, видимо, своих хозяев во время бомбёжек, на ней был хомут да порванные постромки. Дедушка на скорую руку подремонтировал упряжь, прикатил брошенную телегу-полок, быстро погрузили на неё самый необходимый скарб, еду, какая была, детей и тронулись в путь. Километров двадцать ехали без особой опасности. Потом налетели самолеты, и началась бомбёжка. Народ, двигавшийся на восток довольно плотным потоком, разбежался, кто куда, похватав детишек и бросая всё, что несли и везли на повозках, на тележках. Прятались от бомбёжек под крутым берегом небольшой речушки  Водосы. Все малыши страшно пугались рёва самолётов, заслышав их нарастающий гул. Внучка Валька начинала реветь, а маленький Коля со слезами бежал к деду и кричал:

  – Деда, копа, деда, копа! – тянул он его за руку, чтоб скорее  спрятаться в окопе.

  Дедушка, как мог, успокаивал внуков, мама Уля не выпускала из рук Миньку. Валька до посинения заходилась в плаче, заливаясь слезами, смотрела в небо, запрокинув голову, и  оставалась на одном месте, как вкопанная, пока мать Паша или старший брат Лёшка не схватят её и силой не унесут в укрытие. Раненую лошадь пришлось бросить и дальше идти пешком. За неделю пути с детьми все настолько измучились и измотались, что сил двигаться дальше   оставалось всё меньше. Дошли до деревеньки под названием Хоблино, здесь все дома были полны беженцев, остановиться негде. Двинулись дальше, в деревне Рыбки нашёлся пустующий дом, в нём и решили  передохнуть. Взрослых одолевали думы: а стоит ли уходить дальше от дома с таким живым багажом, поскольку успеть за нашими отступающими частями было явно проблематично. 

  А ещё через неделю семья оказалась уже на территории, занятой немцами. Что было делать? Фронт гремел где-то восточнее, люди в растерянности начинали возвращаться к родным местам. Как только стали кончаться взятые  в дорогу запасы еды, дедушка Пахом собрал всю семью на совет. Маша предложила вернуться домой, всё равно не прожить без еды, да и дальше надо что-то делать, чтоб прокормиться. Пахом Павлович согласился с дочерями и приказал собираться в обратный путь. Это было нисколько не легче, чем идти на восток. Ликующие немцы на мотоциклах громко ржали при виде толпы беженцев:

  – Рус, капут, Москва – капут, матка, давай-давай!

  По шоссе ехать и идти было совершенно невозможно, потому что вся дорога была забита немецкой техникой, а солдаты открыто двигались в сторону Москвы в большом количестве, разбегаясь только при налётах наших самолётов. А потому двигаться приходилось где по обочинам, а где-то и вообще уходить в сторону от шоссе и искать другую дорогу, от греха подальше. У Вальки вследствие испуга головка так и осталась в запрокинутом положении, как будто судороги сжимали её тонкую шейку и не давали вернуться в нормальное положение. Да к тому же она стала сильно заикаться. Пашу это очень расстраивало, она не знала, что предпринять, чтоб спасти дочь от ещё худших последствий. Не меньше расстраивали её и Лёшка с Володькой, проделкам которых не было конца: то найдут винтовку и притащат к месту ночлега, да с предупреждением – не трогать, она нужна, чтобы из засады стрелять по фашистам, а то принесут целый немецкий котелок каши, добытой неизвестно каким образом. Кашей были довольны все – голодали в дороге, а винтовку и патроны дед отбирал сразу и где-нибудь закапывал, чтоб не навлечь беды и не погубить всю семью.

  Наконец, добрались до своего дома, который был, конечно, занят немцами. Дедушка Пахом пытался было сунуться туда с требованием освободить его, мол, мой дом, дети малые, семья большая, жить негде, но чуть было не получил пулю в лоб. Однако, обошлось, а один из немецких чинов вынес деду буханку хлеба с кусочком сала и пальцем показал на его же землянку, там, дескать, вам место. Так начиналась жизнь большой семьи Пахома Павловича в немецкой оккупации.


  Глава 4. Брат Коленька. Проделки Лёшки и Володьки

  Фронт за это время уже откатился на восток, и бои шли, как говорили, уже где-то за Вязьмой. Работу искать не пришлось, немцы сами всех взрослых выгоняли из их пристанищ, произносили короткие речи о новом порядке и всем велели явиться на регистрацию, а затем выйти на работу, которую даст помощник коменданта. В нашем Городке было городское подсобное сельское хозяйство, было много обработанных полей, на которых созревал урожай овощей, было обширное парниковое и тепличное хозяйство. На этих полях и заставляли трудиться женщин, поначалу бесплатно, выдавая на обед какую-нибудь бурду. Потом стали появляться немецкие деньги, и комендант установил за работу мизерную плату, конечно, в немецких марках, которые тут же тратились на еду.

  Но Пахома Павловича и Ульяну особенно расстраивало здоровье Коленьки. Он от испуга перестал спать и вставать на ножки, хотя раньше бегал, как волчок. С каждым днём его состояние становилось всё хуже и хуже, и вскоре его ножки стали мягкими, как плети, их можно было завернуть аж за его головку. Идти за помощью было некуда, русские врачи ушли с отступившими войсками, а к немцам соваться было страшно. Несмотря на то, что у Ульяны на руках Минька-грудничок и больной Коленька, её всё равно гнали на работу,  заставляли собирать урожай на полях.

  Лёшка с Володькой устроили бурную деятельность по строительству. Втихаря от матери и деда нашли под обрывом на берегу Вопи потайное местечко, заросшее бурьяном, вырыли настоящий окоп довольно приличных размеров, от разрушенного снарядом дома натаскали брёвен, досок и крепкую дубовую дверь, одна половина которой была расщеплена осколками снаряда. Как они таскали все эти материалы в вырытую пещеру в крутом обрыве реки, как пилили и укрепляли ими своё сооружение – одному Богу известно, только землянка эта получилась у них что надо. Дубовую дверь ополовинили, установили в коробке и оснастили крепкой дубовой задвижкой, которая запирала их  «штаб» изнутри так, что войти никто с внешней стороны не мог.

  – Володька, я нашёл целый ящик каких-то жёлтых свечек, как макароны, с дырочками внутри, и они горят, – сообщил как-то  брату Лёшка, – да хорошо горят, давай притащим в штаб, будем его освещать.

  – Давай. А где тот ящик?

  – Да у немцев в складе, где раньше зерно хранили.

  – А как ты туда попал, там же немец с автоматом постоянно ходит?

  – Знать свои заветные дырки надо. Там сзади такая есть под стеной, а в полу две доски короткие поднимаются, я ещё до немцев из них гвозди повытаскал. Там и гранаты есть, только ящики все забитые, будешь шуметь – поймают, а этот был открытый и не такой тяжёлый, вдвоём с тобой мы осилим. Только это ночью надо, днём опасно.

  – Кто нас ночью пустит? Дед с мамкой как узнают, отлупят, точно.

  – Испугался, отлупят. Момент надо поймать, штаб-то мы построили? Построили. Кто знает о нём?  Никто. Так и это дело надо сделать тихо, зато со светом будем.

  А на следующий день подвернулся случай, который ускорил задуманный процесс. Пошли братья побродить по полуразрушенным сараям и поискать что-нибудь, что пригодилось бы для штаба. В одном дальнем неприметном сарае Лёшка случайно наткнулся на раненого солдата, у которого обрывками рубахи была забинтована нога. Бинты были грязные, видно было, что рана давно не перевязывалась. Солдат тихо застонал, потому Лёшка и услышал его.
 
  – Ребятки, дорогие вы мои, ради Бога, принесите водички и что-нибудь поесть. Не могу двинуться, ранили меня, как из плена удирал. Нас уже на станцию гнали, чтоб в Германию отправить, а я вот  дёру дал, да фрицы подстрелили в последний момент. И высунуться не могу в военной форме. Может, найдёте какую-никакую одежонку. Я артиллерист, пушку мою в бою прямым попаданием разбило, а меня землёй засыпало, контузило вот, меня и сцапали. Только не выдавайте меня, ребята, расстреляют ведь, как пить дать.

  – Дядь, мы что, похожи на предателей? – тут же ответил Лёшка. – Да если хочешь знать, я сам думаю, как фрицам отомстить. У нас сестра Валька от них заикаться стала и голову не держит, а двоюродный брат Колька ходить перестал и не спит – бомбёжек перепугался. Ладно, лежи пока тут, а мы с братом, его Володькой зовут, пойдём твою просьбу выполнять. А тебя-то как зовут, дядь?

  – Старший сержант Прокопенков Иван Захарович. Так я буду ждать вас, ребятки.

  – Слушай, дядя Иван, мы под обрывом штаб построили, надо тебе туда перебраться, о нём никто не знает, место там совсем неприметное, дверь знаешь какая крепкая – дубовая. Там ты и залечишь рану свою, –  предложил Володька.

  – А что, брат правильно говорит, – вставил Лёшка, – надо подумать, как это сделать. А здесь  тебе оставаться опасно.

  Никому из взрослых пацаны не сказали ни о раненом солдате, ни о своих планах. Нашли старенькую одежонку, собрали несколько картофелин и кусок хлеба, налили воды в алюминиевую фляжку и отправились к солдату.

  – Как же мне благодарить вас, ребятки? Спасибо вам. Мне надо как можно быстрее подлечить свою ногу и к своим пробираться. Долго задерживаться не могу, и так уж наши далеко ушли, может быть партизан придётся искать.

  Едва дождавшись мало-мальски хороших потёмок, летом темнеет поздно, Лёшка оставил брата дома, чтоб мать не хватилась обоих сразу, а сам пошёл переправлять солдатика в штаб. Он часто пропадал почти на всю ночь, не считаясь с тем, что мать чуть с ума не сходила, обнаруживая  его отсутствие. Потом как-то и она свыклась с мыслью, что с таким отчаянным неслухом вряд ли что может случиться, только бы немцы не поймали на чём-нибудь, застрелить могут.

  Володька никак не мог заснуть в своём закуточке,  потом всё же заснул, и его разбудил только Лёшкин приход.

  – Порядок, солдатик в штабе, – с восторгом сообщил он брату. – Ни одна собака не видела. Теперь надо еду добывать, чтобы солдата подкармливать. Да те свечки надо перетащить, чтоб было чем посветить ему в штабе.

  – Зачем нам весь ящик тащить, через дырку мы его всё равно не протащим. Давай лучше несколько раз сходим и перенесём эти самые свечки, только не все сразу.

  – Я уже один заход сделал, отнёс ему горсти две. Завтра ещё принесём, чтоб ему надолго хватило. С огоньком-то веселее. Ладно, спим.

  На следующую ночь отчаянные братья сделали несколько вылазок в заветный склад и натаскали в свой штаб целую гору этих самых свечек, оказавшихся артиллерийским порохом. Нашли в том же складе две ручных гранаты, тоже принесли солдату, чтобы в случае чего он мог защититься. Потом стали таскать в штаб всё, что попадало в руки: патроны, каску, ножи, ложки, котелок, даже самовар припёрли. Сама землянка была в густо заросшем кустарником прибрежном рву, вход в неё заметить было нельзя, даже подойдя на десять шагов, а следы на песчаной тропинке каждый раз тщательно заметались. Берег реки был песчаный и крутой, так что это делалось легко, быстро и незаметно, сюда и до войны-то никто не ходил.

  С питанием было труднее, сами жили впроголодь. Однажды тётя Мария заметила, что ребята постоянно прячут то кусок хлеба, то потаскивают из грядок молодой ещё мелкий картофель, варят его потихоньку. Думала, что сами едят, а потом видит – нет, куда-то уносят. Подозвала Лёшку, спрашивает:

  – Сознавайся, кого подкармливаешь?

  – Тётя Маруся, это пока что тайна, я не могу говорить никому о ней, это может навредить человеку, – проговорился Лёшка.

  – Какому такому человеку может навредить? – тут же спросила тётя. –  Вы что, прячете кого-то? Говори, Лёшка, а то ты беды натворишь со своими тайнами.

  – Ладно, скажу. Только мамке и деду пока не говори. Солдата – артиллериста мы с Володькой случайно обнаружили в дальнем сарае, контуженый он был, немцы его в плен взяли, а он сбежал, только подстрелили его, теперь нога у него гноится. А ему надо поправиться и к своим добираться. Вот мы его в своём штабе и спрятали, – до конца выложил тётке свою тайну Лёшка.

  – В каком ещё штабе? – чуть не взвизгнула тётя Маруся – вы что, воевать тут с немцами собрались? Накличете беду, нас ведь всех расстреляют.

  – Зря я тебе сказал, тётя Маруся, теперь ты волноваться начнёшь, да ещё мамке скажешь. Только не надо никому говорить, помоги лучше солдату, ты же фельдшер, ты знаешь, как раны лечить, да еды ему надо, голодает он.

  – А если это дезертир какой? Откуда ты знаешь, что он артиллерист, документы что ли у пленного смотрел?

  – Какие документы у пленного после контузии? Немцы всё отобрали. А ногу он сам что ли себе прострелил? Не, тётя Маруся, наш это солдат и помочь ему подняться надо.

  – Показывай твой штаб, негодник, как стемнеет, где он у вас?

  – Под обрывом у речки, ночью пойдём, только лекарства свои ветеринарные возьми.

  Тётя с того дня стала по-настоящему помогать солдату, рану промывала, перевязывала, доставала где-то лекарства, питанием делилась со своего огорода. И так несколько недель. Лёшка с Володькой были почти каждый день в штабе с солдатом, слушали его страшные рассказы о первых днях войны, о том как выполняли приказ Рокоссовского стоять насмерть, сдерживать врага каждый день, каждый час, каждую минуту, чтобы могли наши накопить сил и не отдать врагу дорогую всем нам столицу – Москву.

  Наступала осень, солдатик почти выздоровел и стал поговаривать о том, что собирается уходить на восток, пробираться к своим. Мария, учась в техникуме, довольно прилично выучила  немецкий язык, да и живая практика в окружении немцев её знания настолько укрепила, что она уже понимала, о чём немцы говорят в своём штабе и в комендантской комнате, куда она устроилась работать уборщицей. В один из вечеров Лёшка привёл Марию в свой штаб в последний раз.

  – Слушай, солдат, до линии фронта тебе не дойти, он далеко, под Москвой. Немцы, слышала я, поговаривают о появившихся партизанах где-то севернее нашего города, в Батуринском и Холм-Жирковском районах. И вылазки свои они делают на шоссе Минск—Москва всё чаще и чаще. Немцы готовят какую-то акцию против партизан, лес вдоль шоссе будут вырубать и увозить в Германию, посты собираются ставить на каждом километре. Так что самый резон тебе уходить к партизанам, да рассказать их командиру о том, что я тебе рассказала. Ещё скажешь, что Степанова Мария работает в немецкой комендатуре, понимает по-немецки, может быть полезной. Всё, что услышу, всё запомню, записывать не буду, нельзя.

  – Понял, Маша, спасибо тебе и пацанам твоим за всё, без вас бы я пропал.
В тот последний вечер Володька пришёл в штаб один, Лёшка пошёл промышлять насчёт еды для солдата в дорогу. Артиллерист лежал на старой драной шубе, на которой он кантовался почти два месяца, Володька освещал землянку артиллерийским порохом, держа в руках жёлтую свечку. Она сперва дымила, потом ярко загорелась и горела, пока не стало жарко руке. Володька ойкнул и бросил огарок, да попал на ворох тут же на полу лежащего пороха, да ещё тот провалился между коварными свечками, от него загорелись и они. Едкий густой дым стал быстро наполнять землянку. Солдат кинулся к двери, чтобы открыть щеколду, крикнув Володьке, чтоб тот двигался за ним. В дыму солдат никак не мог найти спасительную задвижку, потом нашёл, а она никак не поддавалась. Дышать стало совсем невозможно, солдат,  лёжа на полу,  ногами стал выбивать дверь, которая тоже  не поддавалась, надёжная была, дубовая.

  Володьке уже прилично разгоревшийся костёр преградил путь к двери, загорелись штаны и рубаха. Он страшно заорал от боли и страха. В это время солдат кое-как высадил дверь злополучного штаба и через горящий костёр вытащил орущего Володьку на улицу, зажимая ему рот, сам получая ожоги.  Потом сорвал с мальчишки горящую одежду, кое-как затушил свои тлеющие штаны.

  – Быстро уходим, а то немцы обнаружат, тогда не спастись, – сказал солдат.
В этот момент появился Лёшка с куском хлеба за пазухой для солдата.

  – Лёша, бери брата и бегом домой, пока немцы не увидели дым. Быстрее! Прощайте, ребятки, я исчезаю. Маше передайте, что я сделаю всё так, как она советовала. Спасибо, ребятки, за всё и за хлеб тоже.

  Лёшка взял стонущего брата за руки и потайной тропинкой повёл домой. Мать ахнула при виде обгорелого сына и тут же разразилась тихими рыданиями с причитаниями:

  – Господи, и за что мне такое наказание? Что мне делать с вами, охальники вы этакие? Мало мне Вальки больной? Теперь ещё и Володька, ты посмотри, как он обгорел. А всё ты, шалопут паршивый, штаб им надо был. Партизаны хреновы! Чем я лечить брата буду? Ах ты, басурман.

  – Мам, не кричи, ну кто знал, что так получится. Если б я там был, этого бы не случилось, а ты на меня… Я в это время хлеб добывал для пленного солдата, он сегодня к партизанам ушёл.

  – Откуда у вас солдат взялся? Час от часу не легче. Подведёшь ты себя под расстрел, Лёшка. Что мне с вами делать, горе вы моё?
Чтобы как-то успокоить мать, Лёшка всё рассказал ей о ребячьих подпольных делах и пообещал, что будет помогать лечить брата.

   Немцы, заметив дым, нагрянули к обрыву, обстреляли из автоматов прилегающую территорию, а утром вырубили все кусты, разломали ребячье сооружение, но на этом не успокоились. Несколько дней они шарили по посёлку, выискивая признаки для определения участников происшествия.

  Паша была сама не своя, прятала Володьку в подполе, благо, что семья из землянки вернулась в свой дом, как только уехали те немцы, которые жили в нём в начале оккупации. Потом всё вроде успокоилось, но у Володьки на спине и на заднице были такие сильные ожоги, что страшно было смотреть. Лежать на спине Володька не мог, а на животе попробуй, полежи хотя бы сутки. Да и есть как-то надо. Страдал мальчишка много месяцев. Паша старалась лечить всеми доступными средствами, делала примочки из трав, содержала в чистоте Володькины раны, чтобы не дай Бог не произошло какое-нибудь заражение. Мария во всём помогала сестре.


  Глава 5. Минька заболел. Гуманный доктор. Ночной пожар. Смерть Женьки.

  Оставим на время Володьку с Лёшкой и вернёмся к маме Ульяне. Ей особенно туго приходилось с Коленькой, который так и не поднялся на ножки после тех страшных бомбёжек, от того испуга, жестоко повлиявшего на его ещё слабенькое детское здоровьишко, он плохо спал и не сходил с рук дедушки и мамы Ульяны, поочерёдно нянькавшимися с бедным мальчишкой. Было время, когда Ульяна, оставив Миньку на попечении деда, брала на руки Коленьку и шла в город просить милостыню, иногда что-то приносила, а бывало, что и ничего, сама возвращалась измотанная и голодная. Вдруг случилось то, чего она боялась больше всего – заболел ещё и Минька, было ему чуть больше года. Прокормить детей в войну – великое искусство, надо вывернуться чуть ли не наизнанку. Молока не было – корова пропала  при бомбёжках, раздобыть тоже не у кого. Скорее всего, от плохого и случайного питания у Миньки открылся страшный понос. Миньку рвало больше суток. Ульяна отчаялась, не зная, что делать, где найти помощь. Врачей своих нет, а к немцам как сунуться глухой женщине? Когда дело стало совсем плохим, и сын вот-вот мог умереть от болезни и истощения, крёстная мать Мария, решила вмешаться:

  – Улька, бери мальца, пойдём со мной к врачам в госпиталь немецкий.

  – Ты что, дочка, угорела что ли? Ти в своём ты уме? К немцам мальца они понесут! Или ты не знаешь, чем это может кончиться?

  – Пап, у тебя есть другой способ спасти Миньку? Нет. Тогда не мешай, может, Бог даст, попадётся настоящий врач.

  Пришли в немецкий госпиталь, он размещался в городской средней школе. На крыльце охранник преградил дорогу и, взмахивая автоматом, стал показывать, мол, уходите. Мария, хоть и владела немецким, стала объяснять солдату специально корявым, но видно, понятным ему языком, что нужна помощь маленькому ребенку, который может умереть, а мать совсем не слышит и не может попросить об этом сама. В это время на крыльцо вышел то ли врач, то ли фельдшер, прислушался к разговору, подошел к Ульяне и посмотрел на посиневшего Миньку. Потом сделал знак, мол, стойте тут, а сам ушёл в здание. Не было его минут пять. Появился вновь он не один, а с другим немцем в белом халате поверх военной формы. Тот тоже подошёл к Ульяне, отвернул простынку, в которую был закутан Минька, посмотрел, покачал головой и велел идти за ним. Ульяна пошла с тревогой и затеплившейся надеждой. Пришли, похоже, в процедурную, немец-врач показал Ульяне на стол, куда положить Миньку, развернул малыша, стал ощупывать живот и всего осматривать, спрашивая при этом у Марии:

  – Фатер киндер во ист? – отец где, то есть.— Партизанен? Нихт? Партизанен пух–пух!

  Мария тут же стала объяснять, мол, отец на фронте, где он теперь – не знаем, может и не живой уже. А у матери двое детей, старший болен тоже.
Немец слушал внимательно, потом взял большущий, как показалось Ульяне, шприц, наполнил его каким-то лекарством и сделал Миньке укол в ножку возле пятки. Сердце оборвалось у матери, думала – всё, погубил немец мальца, такой укол здоровенный засадил. А врач говорит через Марию и смотрит на мать:

  – Корми хорошо своего солдата, он у тебя худой и тощий, а то помрёт. Рис надо варить и давать понемногу.

  – Чем же мне кормить его? Где рис-то взять? Нет ведь ничего, за работу платят мало, детей в семье много, всех кормить надо…
Тогда немец-врач молча подошёл к Ульяне, снял с её головы платок и куда-то ушёл. Вернулся с платком, наполненным кусками белого и чёрного хлеба. Видимо, собрал он их в столовой, потому что там были куски хлеба явно со стола, некоторые даже были намазаны маслом. Положил платок на стол, а сам пошёл обратно, сделав знак, чтобы не уходили, принёс большую миску, в которой было около килограмма драгоценного риса, высыпал его в тот же платок и показал жестами – завязывай.

  Ульяна схватила платок и, завязывая в узелок, стала благодарить доброго немца, говоря:

  – Господи, и серёд немцев есть добрые люди. Дай Бог тебе здоровья, душа у тебя добрая, спаси и сохрани тебя Господь. Спасибо.

  – Корми своего солдата, – сказал немец Марии, глядя на Ульяну. – Если не поправится, придёшь ещё. Рис вари, два дня пои отваром.
Минька заснул на руках у матери, пока несла она его до своего Городка.  Минькина крёстная шла рядом, несла узелок со спасительным рисом и про себя думала:

  – Вот ведь как в жизни получается: оккупанты, враги, пришедшие убивать и грабить, а к ним приходится обращаться, да с поклоном. В жизни бы на это не решилась, если бы не дети. С другой стороны вот ведь и среди извергов люди есть…

  Дома на Ульяну смотрели сразу пять пар голодных детских глаз. Ульяна сначала хотела сказать, мол, не дам, сына надо выхаживать, да и Колю своего поддержать. Только, не сказав ничего, весь хлеб поделила поровну на всех детей, отсыпала половину риса, остальной спрятала для лечения Миньки. Укол немецкого врача подействовал, и вскоре Минька стал поправляться. К тому же Лёшка приволок со станции целое ведро манной крупы из разбитого вагона, который разбомбили наши самолёты.

  – Ах, ты, сорви-голова, попадёшься ты когда-нибудь немцам, пропадёшь ведь, – журил его дед, только ж вроде и не надо было журить, ведь для семьи старается, и тут же переходил на ласки к своему отчаянному внуку.

  – Деда, о чём ты говоришь? Твои внуки из-за немцев больные стали: Колька, Валька и Володька, голодные все сидим, а я должен их бояться? Шиш вот им, я ещё не то устрою немчуре поганой!

  – Я тебе устрою, я тебе устрою, пострел ты этакий! Не за грош пропадёшь! Смотри у меня!

  Поздней осенью сорок первого года, когда силами местных жителей был собран и свезён в амбар урожай зерна, Лёшка действительно что-то задумал. В одну из ночей он прибежал домой запыхавшийся и оживлённый, сразу лёг спать, как ни в чём не бывало. А через несколько минут за окнами вспыхнуло зарево, послышалась немецкая брань и шум машин. Взрослые переполошились, приникли к окнам – пожар. Дед сразу к Лёшке с допросом:

  – Говори, сукин кот, твоих рук дело? Что ты ещё натворил?

  – Ничего я не натворил, просто увидел, что загорелся амбар с зерном, и сразу побежал домой, чтоб немцы не поймали.

  – Значит, чтоб не поймали немцы! А кто тот амбар поджог, не ваша компания?
– Деда, я ничего больше не знаю, ребята наши тоже сразу разбежались по домам. Может, это партизаны подожгли, почём я знаю…

  – Партизаны, говоришь? Ах, пострел ты, пострел. Не сносить тебе головы, так и знай! Мал ты ещё, чтоб воевать, ветер у тебя в голове. Этим фашистов с земли нашей не прогонишь, а ожесточишь…

  На следующий день немецкий отряд поднялся рано-рано утром, сел на грузовики и мотоциклы и уехал на какую-то задуманную операцию.

  – Партизан поехали искать, сволочи. Они не простят этого пожара, это точно, – сказал дед, – смотри, Лёшка, если это твои выкрутасы, из-за тебя люди погибнуть могут.

  – Ничего у них не выйдет, партизан сейчас нет здесь, они далеко…

  – Пап, не ругай Лёшку, я сообщила кому надо, что немцы к операции готовятся, что вызвали дополнительно карательный отряд, – вмешалась Мария, – только смотрите, ни гу-гу никому.

  Каратели явились очень скоро, целая колонна проследовала по шоссе в сторону Заборского леса на машинах и мотоциклах. Следом появился отряд, скорее всего, сапёров, который начал вырубать лес по одну и другую стороны от шоссе полосами метров по триста шириной.

  – Ну, вот, закрутила дело немчура, боятся партизан, вишь ты как обзор расширяют вдоль шоссе. А ты, Маруся, будь осторожней в комендатуре, не дай бог прознают, что ихный язык понимаешь и с партизанами связь держишь.

  – Не волнуйся, пап, нашим мужикам на фронте не слаще. Господи, где они, живы ли?  А тут ещё и Женька заболел, горит весь со вчерашнего дня, как стали немцы наезжать на своих машинах, он перепугался, видно, как Колька тогда. Не дай, Господи, что случится с ним, я не переживу.

  – Не убивайся напрасно, а иди лечи сыночка, горит – значит заболел, чай с малинкой завари, на чердаке ещё осталась.
Но Женькина болезнь оказалась серьёзной и скоротечной. Ровно неделю пролежал он в жару, и парня не стало. Схоронили Женьку быстро, некогда было ждать, немцы на работу выгоняли всех подряд, несмотря на человеческое горе. Вот ведь как всё случилось, был ребёнок живой и здоровый, умница, всегда был ласковый к деду своему, послушный во всём, ничего не предвещало горя. И вот – на тебе, нет мальчонки, единственного Машиного сыночка. Мария  целыми днями не переставала плакать,  много лет уже после войны она оставалась безутешной матерью…


  Глава 6. Новые трагедии. Лёшкина месть. Под расстрелом.

  Это была первая, но не последняя потеря в семействе Пахома Павловича. Буквально через несколько дней после этого трагического события из деревни пришёл Витюшка, Васин сын от первой жены Татьяны, как всегда, голодный и худющий, страшно смотреть. Ульяна накормила парня лепёшками, которые напекла из муки  того зерна, которое подгорело в амбаре при ночном пожаре, а тот же Лёшка сорви-голова сумел перетаскать целых мешка два этого самого подгорелого зерна, пока немцев не было в посёлке. Лепёшки были горьковаты на вкус, но всё же хлеб, и он здорово выручал семью в то время. Витюшка съел лепёшки и сказал деду:

  – Дедушка, ну, я пойду домой, а то мамка беспокоиться будет…

  – Не ходи, Вить, немцев целая шайка в лес попёрла, – уговаривала Ульяна мальчишку, – побудь у нас тут, пока всё успокоится. Партизан ловят они.

  – Правда, Витюшка, не ходи, да и совсем у нас оставайся, – продолжал настаивать дед.

  – Нет, дедушка, пойду, я ведь мамке не сказал, что к вам пойду, без спросу ушёл. А я ей лепёшки принесу, мне тётя Уля дала, она не будет ругаться.

  – Ты ещё и без спросу, безобразник! Тогда иди, да поаккуратнее, увидишь немцев – лучше обойди стороной, ты должен уже соображать – почему, тебе уж девятый год пошёл.

  А через два дня из деревни нарочным сообщили деду, что не дошел до дома Витюшка всего с полкилометра, подорвался на немецкой мине, которых они понаставили на всех тропинках, по которым партизаны могли бы выходить из леса.

  – Правду говорят, что одна беда не ходит. Второго внука мы потеряли с тобой, Васса Трифоновна. Зачем я его отпустил? Надо было его тут оставить, насовсем оставить, как-нибудь бы прокормились, Улька мне правильно говорила, что пропадёт малец.

  – Знато було б, что еты прохвосты мин понаставют, и я б яго ни вжисть не пустила б, – прорыдала бабушка на том старом смоленском диалекте, который всегда принадлежал русским, живущим по соседству с белорусами, нашими славянскими братьями.

  Переживал дед долго. Любил он всех внуков, а Витюшку особенно, всё Татьяну ругал, непутёвая мать, не смотрит за мальчишкой, растёт малец сам по себе, и вот тебе – нет его, как сыну сообщить об этом? Время-то какое, не дай Бог.
Немцы-каратели вскоре вернулись в Городок. Партизан, вроде как не нашли, как поняла Маша из подслушанных разговоров, выходит, успели они вовремя отойти подальше в Боголюбовский лес, а может и дальше. Зато теперь  вдоль шоссе на каждом километре на вырубленных полосах немцы понастроили смотровых вышек, день и ночь на них торчали по два солдата с автоматами. Уничтожили оккупанты даже заповедную зону на берегу Вопи, где не одно поколение отдыхало, встречалось, влюблялось  и находило своё счастье. Прошло около двух или трёх недель, как однажды рано утром немцы вдруг стали выгонять из домов всех жителей поголовно, стариков и женщин с детьми на руках. Никто даже не предполагал, куда гонят и зачем. Не дали взять с собой никаких вещей, никакой еды.

  – Господи, неужели стрелять нас будут? Спаси и сохрани, Господи, – стал молиться дед Пахом.

  Пригнали немцы всех жителей посёлка к песчаному карьеру, который был рядом с шоссе, буквально в ста метрах от него, долгое время из него песок брали для строительства дороги, глубокий карьер. Наверху с трёх сторон установлены пулемёты и стоят солдаты с овчарками. Приехал какой-то чин на легковой машине, которого Мария сразу узнала и шепчет отцу:

  – Это самый главный фашист в нашем городе, комендант Гоуш. Такой гад, что не дай Бог.

  – Неужели побьют нас, дочка? За что?

  – Не, пап, не похоже, что они нас собираются расстреливать, тут что-то другое.

  Через несколько минут под конвоем немцы ведут девять наших солдат в изодранных гимнастёрках, некоторые босиком. Завели их немцы в карьер, комендант взошёл на бугорок и стал говорить речь, которую немец-переводчик тут же переводил жителям Городка. Говорил резким противным скрипучим голосом комендант:

  – Граждане! Это – партизаны, которые совершали диверсии на железной дороге, подрывали транспорты на шоссе и убивали наших солдат. Нет никакого смысла брать их в плен. Они враги Великой Германии и должны умереть. И так будет с каждым, кто не хочет признать нашу власть и нашу победу. Так будет и с теми, кто будет помогать партизанам-бандитам. Запомните это все присутствующие на этой торжественной церемонии!

  Через минуту всё было кончено, с трёх сторон с верхотуры затрещали пулемёты, и наши солдатики один за другим стали падать на чистый жёлтенький песочек. Лишь один из солдат, может быть, командир, может, простой солдат успел крикнуть:

  – Люди! Отомстите за нас! Не забудьте…
Бабы тут же зарыдали, да и старики, заскрипели зубами, сдерживая слёзы. Люди, нёсшие детей на трясущихся руках, быстро разбегались от страшного места по домам.

  Два дня возле карьера стояла охрана, не допуская никого к убиенным. Потом пришла новая команда, стащила всех убитых в яму, заложили взрывчатку под нависший откос карьера, ухнул взрыв, и огромный кусок карьерного песчаного берега накрыл навсегда тела погибших солдат.

  Пахом Павлович, приплёвшись домой, сел на порог в окружении своих домочадцев и сказал:

  – Дети и внуки, послушайте, что я вам скажу. Нам надо выжить самим и сохранить детей во чтобы-то ни стало. Я сыну обещал и мужикам вашим. Тебя касается, Лёшка, ты можешь всю семью подвести из-за выходок своих. Ты видел, что немцы сделали с партизанами? Мы для них никто, не помилуют никого, если что заподозрят. Нам хватит погибшего Витьки, обгорелого Володьки, больных Вальки с Колькой. Ты понял, что я сказал, внук?

  – Да понял, понял я, – пробурчал Лёшка, – а сам не выпускал из головы мысль, как бы отомстить фашистам за всё: за голодное существование, за смерть людей в карьере, за издевательства над родителями, трудившимися на полях под надзором пьяных немцев, за Вальку, Володьку и Кольку.

  Его ненависть выросла в несколько раз после одного случая, очевидцем которого он стал. Женщин посёлка, в том числе его маму Пашу и Ульяну, немцы выгнали на работу – собирать урожай огурцов на поле. После работы для голодных своих детей четыре женщины припрятали под кофточками штук по десять огурцов. Немец – охранник  заметил их утайку, и, когда они выходили с поля, подозвал к себе, покачав в свою сторону резиновой дубинкой. Женщины обомлели от страха и застыли на месте. Тогда он сам подошёл к несчастным и огрел каждую дубинкой по спине, выдернул их кофточки из поясочков юбок, огурцы посыпались на землю. Вдобавок он стал нахально ощупывать всех женщин, – а не осталось ли что под одеждой из собранного урожая. Сделав это, немец всем четырём женщинам приказал сесть на корточки прямо на дороге, вытянуть вперёд руки и сидеть так ровно час. Лёшка рассказывал, что сил у женщин сидеть в такой позе хватало минут на пять, не больше. Руки становились, будто тяжёлые гири и сами опускались. Тут же следовал удар дубинкой по спине, ненадолго руки опять вытягивались вперёд и через минуту снова падали, следовал новый удар дубинкой, сопровождаемый ненавистной немецкой бранью. А мимо едут немецкие солдаты и заходятся коллективным гоготом и свистом. Дело закончилось тем, что женщины в изнеможении с рыданиями падали на пыльную дорогу, а немец – вот ведь верх немецкого цинизма – вынул свой член и всех четырёх матерей облагодетельствовал своей арийской мочой, прямо по плачущим лицам, по уставшим рукам.

  Лёшка, стиснув зубы, наблюдал эту картину из-за кустов. Все работавшие на поле женщины стояли рядом, кусая кончики своих платочков, немец никого не отпускал, мол, смотрите, смотрите! Когда он сделал это подлое дело, заставил несчастных женщин собрать и отнести несчастные огурцы в приготовленные ящики для урожая.

  – Ну, гады, подождите, отольются вам материнские слёзы, – подошёл Лёшка к униженным труженицам, помог подняться и привёл домой.

  Вскоре приехал какой-то высокий чин на легковой машине, страшно ругался на коменданта, что медленно идут работы, что русские – бездельники, их надо погонять палками. Машина стояла прямо под окном комендатуры, в ней сидел рыжий здоровенный шофёр. В машине сиденья были обиты добротной натуральной жёлтой кожей. По какой-то причине шофёр вдруг куда-то отлучился, то ли по своей нужде, то ли позвал шеф. Улучив этот самый момент, Лёшка–сорви-голова, забрался в салон и начисто срезал эту самую кожу со всех сидений. Как он умудрился это сделать в короткое время, не более пяти минут, он и сам потом не мог объяснить дедушке Пахому, когда принёс домой это страшное приобретение.

  – Где взял, говори, паршивец! Ты знаешь, что сейчас будет? Облава будет, расстреляют же на месте, сукин ты сын.

  Схватил дед проклятую кожу, тут же взял лопату, залез в подпол, быстро выкопал ямку, положил туда кожу, засыпал землёй и притоптал ногами, чтобы не видно было. Потом ещё мусором засыпал, попавшим под руку, лопату тщательно вытер и бросил под русскую печку, где обычно хранится печной инвентарь: ухваты для чугунков, кочерёжки для выгребания золы и углей, чепела для вытаскивания сковородок.

  А шофёр, выйдя из комендатуры и увидев искромсанные сидения в доверенном ему автомобиле, страшно заорал высоким писклявым голосом:

  – Партизанен! Партизанен!

  На крик выбежала вся стая немцев вместе с прибывшим чином, гневно вращающим недоумевающими глазами. Тут же был вызван взвод солдат, который оцепил территорию посёлка, рассчитывая на то, что за такое короткое время злоумышленники не могли уйти далеко. Порыскав по домам и задворкам, немцы выгнали на площадь перед комендатурой всех жителей посёлка. Говорил приехавший чин, переводчик при нём переводил. Поставил условие: если не будет выдан злоумышленник, расстреляют каждого десятого. Староста пытался объяснить через того же переводчика, что сделать такое никто из жителей не мог, потому что живут здесь только старики, женщины и дети. Немец был неумолим, тут же приказал загнать народ в сарай, запереть и поставить охрану.

  Этот день и ночь дедушка Пахом и вся семья запомнили на всю жизнь. Моя мама, когда я подрос и стал что-то соображать, неоднократно рассказывала мне об этом происшествии, всякий раз проливая при этом слёзы. Потому и помню я её рассказ до сих пор в мельчайших подробностях. Рассказывал об этом своём «подвиге» после войны и мой двоюродный брат Лёшка, правда, совершенно с другим, геройским оттенком, всегда добавляя к сказанному:

  – Какие сапоги пропали! Кожа-то немчурская, добротная. А дед в печке сжечь приказал, когда утихла эта вся ихняя канитель. А мы во всяком рванье так и ходили.

  Почти сутки продержали немцы заложников в сарае. Дети плакали, прижимаясь к матерям, просили есть и пить. Но никто даже не пытался обратиться к немцам с просьбой дать хотя бы воды. Тётя Маруся, моя крёстная, спасла нас. Она в число заложников не попала, потому что в момент происшествия была на работе в комендатуре, убиралась. Видя серьёзность ситуации, она решилась обратиться к самому коменданту, хотя тот был хуже вепря разъярённого. Тётя никогда никому не рассказывала подробностей, какой ценой ей удалось уговорить коменданта отпустить заложников, убедив его в том, что не могли это сделать местные жители, женщины ведь, да дети, это мог сделать только кто-то из пришлых. Долго, даже после войны, тётя моя носила на душе тяжёлую травму при воспоминании об этом страшном дне. К тому же на неё глаз положил молодой немец-офицер, высокий и статный, который после этого случая крепко поссорился с комендантом и чуть было не застрелил его.  Как говорили люди, яблоком раздора была моя тётя Маруся, Маша, так называл её тот офицер.
Утром следующего дня к сараю пришли пятеро автоматчиков, ворота открыли, заложников построили у стены.

  – Ну, всё, сейчас нас постреляют, – дед Пахом перекрестился сам, внуков перекрестил и приготовился к самому худшему.

  А немцы дали несколько очередей поверх голов людей, отошли на некоторое расстояние, развернулись по команде, дали ещё очередь и ушли. Народ от страха попадал на землю, дети заходились от плача…

  Не веря самим себе, что остались живы, люди разбегались по своим домам и землянкам. Мой старый несчастный дед вместе с домочадцами так же поспешно уходил, стиснув зубы и крепко держа паршивца Лёшку за руку. Придя домой, не говоря ни слова, дед взял старый широкий ремень, оставшийся от сына с довоенного времени и так отодрал старшенького своего внучка Лёшеньку, что тот недели две не мог сидеть на своей пятой точке.

  – Двенадцать лет дураку, батька на фронте кровь проливает, а сынок чуть было не погубил себя, семью, да ещё десятки людей под пулями сердца рвали, ни в чём не виноватые. Сапоги он решил сшить из немецкой кожи! Это надо было додуматься только – белым днём! Враги кругом, смерть каждый день приносят, а ему сапоги надобны! – приговаривал дед, охаживая своего любимого внучка по голой заднице от всей своей измученной души.

  Лёшка ни разу не пикнул и стойко вынес всю дедову воспитательную процедуру. И только когда его мягкое место стало похоже на отбивную котлету, и выступила кровь, подошла мать, отобрала у отца ремень и уже спокойно сказала:

  – Хватит, пап, если у него мозги ещё остались, он уже понял свою глупость, если их нет – ты своим ремнём их не вставишь.

  В ту ночь Маша домой не приходила. Красавица Маша, видимо, платила тяжёлую цену за глупость своего племянника. Офицера, покушавшегося на жизнь коменданта из-за Маши, в тот же день отправили на восточный фронт. 
Долго Лёшка дулся на деда, из дома никуда не выходил. А когда оправился, после долгих раздумий сам подошёл к деду:

  – Прости меня, дедушка, глупостей больше не будет, честное слово.

  – Слава тебе, Господи! Хоть через заднее место дошло до твоей башки, что война – это тебе не игра, а большая беда для всего народа, батьки ваши кровь проливают на фронте, чтоб избавить нас всех от этой беды. А ты из-за каких-то поганых кусков кожи мог погубить себя и людей…
 

  Глава 7. Немецкая провокация. Гибель брата Коли.

  Лёшкин брат Володька никак не поправлялся. Обгорелая кожа то затягивалась тонкой плёночкой, то лопалась опять и никак не восстанавливалась. Более того, у Володьки в нескольких местах стали появляться пролежни, которые постоянно мокли, кровоточили, не давали мальчишке покоя постоянно. И сестра Валька не держала голову, так и ходила с запрокинутой, при этом вся тряслась и страшно заикалась, когда хотела что-то сказать. Чтобы как-то помочь девчушке, мать даже пробовала привязывать к её спине лёгкую дощечку, чтоб головку она прямо держала, но это не помогало. Досада и страх из-за Лёшкиных выкрутасов тоже камнем лежала на её материнском сердце. Жизнь Паши превратилась в одну сплошную повседневную тяжесть.

  В условиях вражеской оккупации люди думали только об одном, главном – как остаться в живых, как спасти от гибели детей, с нетерпением ждали – когда же погонят врага обратно. Все нормальные люди ни о чём другом думать не могли, не было на это сил. А немцы изощрялись в своих методах порабощения народа, придумывая каверзные игры с детьми. Однажды Маша пришла домой встревоженная какой-то новостью. Тут же сказала Паше:

  – Сестра, приехал один новый немецкий офицер и решил устроить пакость для ребят наших, привёз немецкую форму для подростков, автоматы, решил собрать всех ребят старше двенадцати лет, оденет их в эту форму и будет обучать стрелять. Ты представляешь, чем это пахнет? Это же провокация, чтоб детей наших своротить, они же глупые ещё, клюнут сдуру, им же интересно пострелять. А потом что будет? Ещё заставит в народ стрелять. А наши придут – что скажут? У них там в Германии гитлерюгенд есть – для вовлечения молодёжи, вот они и у нас решили это поганое дело устроить. Что делать с Лёшкой будешь?

  – Да, сестра, задала ты мне задачку. Пап, посоветуй, как быть.

  – Спрятать мальца надо гдей-то, а то погубят, не враги, так свои потом… Лёшка, иди сюда! Ты разговор слышал?

  – Слышал, не глухой. К партизанам я подамся, только не знаю, где они сейчас…

  – Ишь ты. К партизанам ён подастся, ты им великую пользу принесёшь там. Они в окружении врага воюют, им не обуза нужна, а помощь. И не кожа для сапог, а покруче что. Вот что, Паша, волосы у него отросли длинные, не стриженый давно, одевай-ка его девкой и пусть дома посидит, пока акция ихняя не закончится.

  – Не стану девкой наряжаться, что я больной, что ли?

  – Я те не стану, кляпок-топорик какой! Ты понимаешь, дурья твоя башка, что они из ребят хотят предателей сделать, и согласия твоего не спросят, силком заставят, вот увидишь.

  Так и случилось. Добровольно никто в назначенное время на сборный пункт не пришёл, хотя по всему Городку были расклеены объявления с призывом вступать в отряды обучения молодёжи, чтобы «молодые люди приобщались к культуре немецкой нации и не отставали в своём развитии». Тут же по домам пошли вооружённые солдаты, стали выгонять подходящих ребят и под конвоем провожали на площадь перед комендатурой. Паша переодела Лёшку в платье, наскоро сшитое её руками, натёрла ему крапивой лицо и шею, да намазала мазью, какая была в доме, приказала стонать, как немцы придут.

  Немцы пришли, увидели целый лазарет в доме. Хотели поднять даже Володьку, но тут Мария, опять моя незабвенная крёстная, подошла и откинула одеяльце с Володькиных ног. Потом подошла к Лёшкиной кровати, развязала повязанный на голове женский платок, под которым открылась ужасно неприятное вспухшее «девичье» лицо. Картина настолько была убедительной, что немцы поверили в совершенную непригодность товара для акции, повернулись и ушли.

  О последствиях этой провокационной акции я расскажу несколько позже. Но к концу сорок второго года оккупанты, в посёлке находящиеся, стали проявлять заметное беспокойство. Стали доходить слухи, что наши войска прищучили немцев так, что откатываться стала немчура от Москвы. Более настойчивыми стали требования выходить на работу. Каждое опоздание строго наказывалось. Однако за работу давали кое-какие немецкие деньги.

  В августе сорок третьего года наступление нашего фронта уже шло по многострадальной Смоленщине и приближалось к Ярцеву. Нарастало напряжение в настроении моих земляков, готовящихся к новым испытаниям, и усиливалось давление на местных жителей со стороны немцев. Начались бомбёжки теперь уже с наших самолётов по колоннам отступающих немецких войск. При одном таком массированном налёте нашей авиации дедушка Пахом схватил малыша Кольку, Ульяна – Миньку, Паша с Марией Володьку с Валькой и только успели добежать до своего блиндажа, как неподалёку раздался взрыв такой страшной силы, каких ещё не слышал даже чуткий дедушка. По крыше блиндажа замолотили осколки, камни, комья глинистой земли. Колька и Валька зашлись вдвоём в очередном приступе плача. Когда самолёты сделали над Минской магистралью второй заход и улетели, дедушка решил выглянуть из блиндажа и хотел положить Кольку на лавку. А Коленька, так и не оправившийся от первых бомбёжек, стал умирать на руках у деда. Ульяна схватила бедного малыша, стала целовать его, звать по имени, но Коля уже стал задыхаться и тихо-тихо уходить из жизни.

  Когда после бомбёжки все вышли их блиндажа, буквально в пятидесяти метрах увидели огромную воронку глубиной в два человеческих роста и диаметром метров более десяти от разорвавшейся бомбы, сброшенной, видимо, на шоссе, но по какой-то причине отклонившейся на целых триста метров в сторону от него и совсем немного не угодившей в нашу землянку. Кстати, воронка эта существовала до пятидесятых годов, мы в ней после войны штабы  свои детские строили.

  Дедушка наскоро сколотил маленький гробик из старых досок сарая для Коленьки, не захотел хоронить внука без гробика. До кладбища в деревне Ульхово километра три. Дедушка нашёл старую тачку, поставил гробик с телом Коленьки, привязал бечёвкой и в сопровождении Ульяны и Марии двинулся к кладбищу. Возле приметных трёх лип дедушка сам вырыл могилку, бережно опустил в неё гробик, перекрестился, прочитал молитву, первый бросил горсть земли на крышку, и стал быстро засыпать могилу чистым желтеньким песочком, будто специально просеянным для могилы невинного дитя.

  – Не пришлось мне Витюшку с Женькой похоронить по-человечески, не пришлось даже слезу на могилку  уронить, так хоть этого внучка проводим в землю-матушку по-православному. Церковь-то вот разбили басурманы, а то панихидку бы отслужили. Ну да ладно, война кончится, если будем живы, отслужим по всем внучкам нашим, безвинно погибшим, отслужим.

  Церковь, что находилась вблизи кладбища, была без крестов, купол провален, стены испещрены сотнями, если не тысячами, отметин от пуль и осколков снарядов. Проходя мимо, дедушка всё же поклонился в её сторону и трижды перекрестился.

  – Запомните место, дети, где мы Коленьку своего оставили, вот – три липы возле него, найти можно будет потом. Кто знает, когда придётся вернуться сюда.
 

  Глава 8. Выселение. 120 километров под пулями. Освобождение.

  Когда фронт был уже совсем близко, комендант  Гоуш, фамилию которого тётя Маруся крепко запомнила, приказал собрать со всей округи весь имеющийся транспорт: тракторы и всевозможные конные повозки. Жителям объявили, что с приближением фронта увеличивается опасность гибели людей, а потому немецкое командование решило всех жителей переместить в более безопасное место и использовать для строительства оборонительных сооружений. На сборы дали три часа, приказав взять пропитание и только самое необходимое.

  Что можно взять и как подготовиться к сомнительному и страшному путешествию за три часа, да под прицелом врагов, да когда уже слышны долгожданные звуки приближающегося фронта? Поспешно собирались узлы с одеждой с учетом опыта бегства в безопасные места в начале войны, большая часть пожитков опять закапывалась в подпольях, погребах и землянках.

  Составился обоз из двух десятков повозок, на которых сидели и лежали более ста двадцати человек. Лежали маленькие дети, больные и старики. Семью дедушки Пахома разрешили разместить на широкой тракторной прицепной платформе, куда положили сначала лежачего больного Володьку, посадили Вальку, Миньку, Лёшка категорически садиться не хотел, за что получил от полицая-охранника прикладом по спине. На эту же платформу поставили бочку с топливом для заправки трактора в пути. Трактор ехал медленно и страшно дымил выхлопными газами, которые лезли в нос и горло, вызывая удушливый кашель и слёзы у детей, да и у взрослых. Охраняли обоз четыре верховых полицая на лошадях и с автоматами.

  – Господи, куда нас гонят? Какие из нас строители? Лопату и ту в руках уже держать не в силах. И где это безопасное место, когда фронт – вот он уже гремит во-всю. Нет, тут задумка у них другая какая-то, – рассуждал дедушка, стоя на сцепке платформы с трактором, на которую постелил две неширокие доски, чтобы «не сверзиться с неё», как он выражался.

  – Деда, неужели ты не понимаешь, что немцам надо свою задницу прикрывать при отступлении? Мы у них опять в заложниках. И плевать им на нашу безопасность, какие они добрые! Наши-то по нам бить не станут. Смотри, как драпает немчура! – разъяснял деду старший внук, – я бы давно сбежал, да не могу вас бросить.

  Действительно, наши самолёты, часто появляющиеся в небе, не сбрасывали бомбы привидя явно не военного обоза. А по шоссе немцы везли в сторону Германии лес, какие-то ящики, двигались отступающие войска. В сторону фронта тоже было движение, но не такое, как в сорок первом, заметил уже дед.

  Обоз двигался по обочине шоссе, так было приказано, чтобы не мешать отступающим «загостившимся» оккупантам. Часто останавливались по приказу старшего, иногда стояли по несколько часов, пропуская войска. Ночевали на дороге, никуда не сворачивая. Так проехали около шестидесяти километров, уже виднелся пригород Смоленска – Печерск, как последовала команда – сворачивать на Смоленск. Шла вторая неделя пути, двигаться стали ещё медленнее, пропуская на узкой дороге «гостей». Питались кое-как. На одной из стоянок Лёшка натрёс мешок яблок из придорожного сада. Остальные беженцы тоже стали запасаться ими, хоть такая пища. Хлебушек берегли, как самую великую драгоценность.
Смоленск обошли с восточной стороны и повернули на юг в сторону Починка и Рославля. Но на следующий же день поступил другой приказ – следовать на Монастырщину.

  – Прижимают, видно, гадов на намеченном маршруте. Эх, скорей бы наши наступали, – рассуждал вполголоса Лёшка, стоя рядом с дедом на тракторной сцепке.

  Охрана действовала на беженцев всё ожесточённее, малейшее нарушение порядка движения влекло за собой удар плетью, а то и предупредительные выстрелы. Матери одёргивали своих непоседливых детей постоянно, опасаясь, что в любой момент могут потерять их. До Монастырщины тянулись ещё неделю, но никакой остановки не последовало и обоз свернул на пыльный Досуговский большак, весь разбитый снарядами, на котором постоянно приходилось объезжать воронки, а от пыли детям повязывали платки на нос и рот, чтобы легче было дышать. Бабушка Васса и мама Уля всю долгую дорогу держали Миньку на коленях.

  Август кончился, как-то сразу наступил холодный сентябрь. Ночи стали такие холодные, что всю тёплую одежду взрослые отдали детям, сами кутались во что придётся. Но холод уже донимал по-настоящему. Бабушка стала очень сильно кашлять – простудилась. Володьке стало совсем плохо, дорога растрясла его так, что молодая кожица на заживающих участках тела потрескалась, его раны и пролежни кровоточили и гноились. Ни бинтов, ни медикаментов, чтобы помочь мальчишке, не было. Паша израсходовала на бинты весь запас простыней и ночных рубашек.

  Но в середине сентября сорок третьего года мучительному маршруту было суждено закончиться. Скорее всего, командованию фронта стало известно назначение обоза, перемещение которого мешало наступлению наших войск. И вот в районе Монастырщины был сброшен наш десант, который с минимальными потерями освободил заложников многострадального обоза. Мне тогда было всего каких-то два с половиной года, но события того дня были настолько страшными, что надолго врезались в мою детскую память.

  А дело было так. Трактор пыхтел по пыльному большаку, дедушка как всегда стоял на своих дощечках на сцепке, мама сидела рядом с бабушкой, у которой на руках сидел я.  Из памяти всплывает, как  из дедушкиной трубки вились клубочки дыма в мою сторону, с ним кто-то поделился табаком, хотя он не выпускал изо рта свою трубку даже тогда, когда и табаку-то не было.  Бочка с топливом для трактора стояла на своём месте, уже наполовину пустая. Вдруг моя мама заметила какие-то чёрные точки в небе и стала говорить дедушке:

  – Пап, глянь-ка, глянь-ка, что это – как горох с самолётов сыплется, ти бомбы это, ти люди?

  Дедушка всмотрелся в небо и громко-громко закричал трактористу:

  – Стой, парень, стой! Это парашютисты! Сейчас бой будет!

  Трактор остановился, все смотрели на спускающихся парашютистов, а полицаи тут же хлестнули коней и поскакали в ближайший кустарник и оттуда начали стрельбу. Последовал ответный огонь наших приземлившихся солдат. Дедушка соскочил на землю, схватил маму за рукав и знаками показывал, и словами кричал:

  – Живей, Улька, бери мальца, прячьтесь в канаве.

  Мама соскочила с платформы, выхватила меня из бабушкиных рук, бросилась в придорожную канаву с высокой сухой травой, закрыла меня собой, пригибая и свою голову как можно ниже к земле, мне и больно, и колко от острой травы. Дедушка буквально подтащил тяжёлую бабушку к канаве, тётя Паша с Лёшкой притащили Володьку. Канава оказалось не такая глубокая, но головы людей всё же в ней спрятались. А бой всё сильнее, как шмели, над головами зажужжали пули. Вдруг такой «шмель» попал в бочку с топливом, и из неё потекла горящая струйка прямо под нас, где сухая трава тут же тоже загорелась, и мне стало так жарко и страшно, что заорал я, думаю, по-дурному.  Дедушка и мама стали ногами и руками затаптывать и захлопывать горящую траву. А она загорается дальше и дальше вокруг нас. Хорошо ещё, что керосин быстро кончился и перестал вытекать, не усугубляя наше положение. И тут послышалось отдалённое «Ура!!!». Всё ближе, ближе, ближе! Стрельба внезапно прекратилась, то ли сопротивление было слабенькое, то ли полицаи-охранники сбежали на своём конном транспорте, я этого уже не запомнил. Но меня от страха охватил такой озноб, что зуб на зуб не попадал. Я никак не мог прервать свои рыдания, к тому же и Валька ревела белухой. Вся придорожная канава была заполнена людьми, лежавшими плотно друг к другу и  долго не решавшимися встать.
Но вот нас окружили наши дорогие, наши родненькие солдатики в пилотках со звёздочками. Женщины бросились обнимать их. Мама со мной на руках тоже стала целовать солдата небольшого росточка с автоматом, который посмотрел на меня как-то строго и спрашивает:

  – Мальчик, ты что так разревелся? Ты немец или русский?

  – Я вусский, вусский, я не немец!

  – Да вижу, вижу, наш, советский. Ну и что ж ты так разволновался? Не плачь, мы ж вот не плачем, держи-ка вот, сухарик тебе, а я побежал, у нас ещё дела... – И солдатик моментально исчез из поля нашего зрения.

  Я взял тот чёрненький сухарик, и так мне стало хорошо и радостно от этих таких тёплых и родных слов, что я стал спрашивать у дедушки:

  – Деда, это мой папа дал мне сухарик, это мой папа?

  – Нет, внучок, это не твой папа, но твой папка тоже воюет где-то, спаси его, Господи, дай сил преодолеть все тяготы военные…

  Так пришёл долгожданный день нашего освобождения от ненавистных немцев, от чужой лающей речи, от пережитых ужасов, от войны. Все беженцы сели на обочине дороги, свесив ноги в ту самую обгорелую канаву, обнимались и плакали, это я тоже видел и запомнил. Несколько лет после того памятного дня мне снился этот мимолётный эпизод моей жизни в счастливый день освобождения, тот солдатик маленького росточка, угостивший меня чёрным сухариком из своего солдатского кармана, и страшный горящий ручеёк, бежавший в нашу спасительницу-канаву из пробитой пулями бочки.



  Глава 9. Мы – беженцы. Смерть бабушки Вассы.

  Наше освобождение произошло примерно в десяти километрах от районного центра Монастырщина у небольшого хуторка Майское. Вот на этом хуторке и пристроили нас местные жители в помещении какой-то то ли конторы, то ли маленькой сельской школы с дощатыми перегородками. Там мы и жили в качестве беженцев до конца войны. Тётя Маруся, тётя Паша с Лёшкой, Валькой и Володькой, дедушка с бабушкой и мама Уля со мной – всё жили в одной, как мне тогда казалось, большой комнате. За перегородками жили ещё две семьи беженцев, одну из них по фамилии Казаковы я запомнил, потому что там жил рыжий-рыжий мальчишка Колька и его брат Толик, ровесник Лёшке. С Колькой мы впоследствии крепко сдружились, а Лёшка – с Толиком.

  В сентябре сорок третьего года вся Смоленщина была освобождена от оккупации, и сразу же стала налаживаться мирная жизнь. Мама стала ходить на сельскохозяйственные работы в местный совхоз, а меня отдала в наспех организованный детский садик для детей беженцев. Утром мама давала мне маленькую алюминиевую мисочку и ложку, и я самостоятельно шагал в детский сад, который находился в небольшом бревенчатом доме, сохранившимся от войны. Под окнами дома росла огромная яблоня с вкусными яблоками, а в доме была всего одна большая комната без всякой мебели и кухня с большой русской печью. Высокая красивая женщина сажала нас на пол вдоль стеночки, ставила каждому на колени принесённую из дома мисочку с ложкой, наливала в миску вкусный-превкусный суп, давала кусочек хлеба, которого мы не ели много дней. Мне он казался вкуснее всяких других вкусностей, и так хотелось поделиться этой вкусностью с мамой, что я оставлял и прятал в карман маленький кусочек хлебушка, а вечером нёс его домой, зажав в кулак, по пути соблазнялся, немножко откусывал, но приносил маме в ладошке тёплый маленький слипшийся комочек. Мама улыбалась, потом плакала, приговаривая при этом:

  – Кормилец ты мой, спасибо тебе, ел бы сам, не так уж много дают вам его в саду.

  – Я хотел, чтоб ты попробовала, мам, дома ж нету хлебушка.

  Дедушка обязательно, бывало, хвалил меня за такой поступок, и мне становилось так хорошо, что дальше некуда – счастье, да и только, и я тут же стрелой вылетал на улицу к другу Кольке.

  На дворе уже стояла поздняя осень, мама с дедушкой вечерами ходили на поле перекапывать картошку, чтобы сделать хоть какие-то запасы на зиму. Поле было убрано, но в земле кое-где оставались клубни, и при повторной перекопке они отыскивались и радовали перекопщиков даже разрезанные лопатой половинки картофелин. Однако чтобы набрать ведро картошки, надо было перекопать не меньше сотки земли. Но картофельное поле перекапывалось от края до края и не по одному разу.

  Бабушка Васса перебирала принесённую холодную, добытую из мёрзлой земли, картошку и простуживалась ещё больше, добавляя болячек к той простуде, которую получила ещё в пути, и у неё приключилось крупозное воспаление лёгких. Бабушка болела совсем недолго, и вскоре дедушку и нас постигло ещё одно неутешное горе. Хоронили бабушку Вассу Трифоновну на кладбище возле маленькой разбитой церквушки в деревне Носково 2-е. Это печальное событие не отпечаталось достаточно ясно в моей памяти, наверно потому, что нас, детей, на кладбище не взяли из-за холодной погоды.



  Глава 10. Первые весточки с фронта. Голодная зима 44-го. Лёшкина охота.     «Медведь-муравейник».

  Наступил сорок четвёртый год. Большинство городецких беженцев стали уезжать домой. Дедушка просил их отписать по приезде, нет ли каких известий от наших солдат, наверняка они знают об освобождении Смоленщины и тоже ищут нас.

  Наконец, из Ярцева пришло письмо, в котором сообщалось и о радости и о горе: мой папа Вася жив, сообщался адрес его полевой почты, а вот дом наш сгорел при наступлении наших войск. Никто толком не знал и не видел, от чего сгорел дом: то ли немцы подожгли при отступлении, то ли наши при обстрелах немецких позиций, находившихся рядом с домом. Тётя Варя Морозова, соседка, писала, что Филька Алексеенков тоже жив, а вот от Ивана Степанова известий нет никаких.

  Дедушка и тётя Паша на радостях тут же сели писать письма нашим защитникам. Дедушка сам понёс письма на почту и вернулся домой с бутылкой водки, и вся семья справляла в тот вечер наш долгожданный праздник. На следующий день дедушка пошёл в Монастырщину в церковь.

  – Я должен поблагодарить Бога, что уберёг от гибели сына и зятя, помолиться за всех защитников, чтоб сохранил их Господь до самого дня победы, – говорил он, уходя, радостный и какой-то торжественный, – а дом, что дом? Новый после войны построим.

  Возвратившись, дедушка сел на лавку, закурил свою трубку, и медленно стал вслух рассуждать в присутствии всей семьи.

  – Ну, что ж, письмо из Городка подсказывает нам, что на родину возвращаться нам некуда. Будем обживаться здесь, что поделаешь. Немца наши дети погнали теперь ходко, дождёмся конца войны, а там видно будет. Только б сыны живыми вернулись.

  Никто не возражал, да и как возразишь, если на родине не осталось ни кола ни двора.

  Спустя некоторое время от папы пришло письмо. Дедушка читал его вслух всей семье: папа был уже дважды ранен, чуть не погиб, восемнадцать дней был в окружении, но прорвался к своим, лежал в госпиталях, сейчас вполне здоров, награждён медалью «За боевые заслуги», продолжает воевать, огорчён смертью сыночков Вити и Коли, мамы…

  Дедушка читал письмо и плакал горькими слезами, это я помню точно. Я по-детски утешал-утешал дедушку, чтобы он не плакал, а потом разревелся сам. Мама подхватила меня, тоже в слезах, плачет и целует мои слёзы, приговаривая:

  – Не плачь, сыночек, папка наш живой, бьёт немцев, даст Бог –  вернётся к нам с тобой.

  С того самого дня дедушка стал регулярно ходить в церковь. Он и раньше, как человек верующий, никогда не начинал день без молитвы и не садился за стол, не перекрестившись, а теперь и вовсе стал в храме церковным старостой. Более того, по просьбе настоятеля Монастырщинского храма дедушка организовал у нас дома производство свечей. Будучи человеком мастеровым, сделал сам из железных бочек два барабана, фильеру из свинца, всякие приспособления для изготовления фитилей, для разрезания свечей, даже для упаковки. Всё это производство было нелегальным, а потому оборудование пряталось в подполье и использовалось исключительно ночью при занавешенных окнах. Несмотря на военное время, власти не одобряли такого рода деятельность.

  А наступившая зима была очень голодная. Прибывшие  беженцы давно использовали все резервы питания, меняли на продукты всё, без чего могли обойтись сами, из одежды оставляя только то, что носили на себе. Мама и тётя Маруся устроились на работу в только что организованный совхоз, чтобы иметь хоть какой-то заработок. Бедовый мой брат Лёшка тоже где-то подрабатывал, кому-то из солдаток заготавливал дрова, потом пилил и колол их, поддерживая мать Пашу и больных брата и сестру. Но дедушке в его новом ремесле принципиально помогать не стал.

  – Дед, я тебе другое дело нашёл, оно полезнее свечей твоих, – говорил он, показывая моток проволоки, – смотри сюда:  это стальной тросик из прочной проволоки, расплетаешь его, делаешь из него петлю и ставишь на заячью тропу. Кругом заячьих следов полно, можно мясо спокойно добывать. Петли из такой проволоки совсем не видно даже на снегу, а глупые зайцы по своим тропам снуют постоянно, какой-нибудь да попадётся…

  – Ну, ты и голова, Лёшка! А ить на самом деле надо попробовать, следов-то зайчиных и я много видал в кустах возле речушки, кажется, Руфа она называется.

  Поначалу Лёшкина идея не приносила результатов. Дедушка, расставив несколько петель, утром ходил проверять их и возвращался ни с чем, уставший и сердитый. А Лёшка уже двух зайцев поймал в свои петли. Дедушка с Лёшкой вслух обсуждал свои ошибки при постановке петель: где-то заяц обошёл петлю, где-то перепрыгнул через неё, а где-то испугался натоптанных следов охотника. И вот однажды дедушка пришёл радостный и довольный, поскольку за спиной у него красовался большой заяц-беляк, связанный за передние и задние лапки бечёвкой. Так началась дедушкина успешная охота на зайцев, которая здорово помогла семье в трудное время. Потом зима принесла глубокие снега, ходить стало трудно, да и следы глубокие пугали лесных обитателей. Тогда дедушка решил сделать самодельные лыжи, нашёл две доски, пробил отверстия для ремней под валенки, носы согнуть не мог, а обил их жестью и изогнул, как у настоящих лыж, чтобы в снег не зарывались. Теперь глубокий снег преодолевался легче и охотничья удача стала более частой. Во всяком случае, дедушкина зайчатина была как нельзя кстати.

  Дело было ближе к весне. Однажды дедушка обнаружил в лесу чью-то нору, да не одну. Подумал старый охотник, что это лисья, приготовил петлю попрочнее и поставил возле норы. Через несколько дней дедушка шёл со своей охоты домой, а хуторские ребятишки бежали впереди и кричали на всю округу:

  – Дед Пахом медведя-муравейника поймал! Дед Пахом медведя-муравейника поймал!
Крики услышал сосед Никита Изотыч, живший неподалёку, дедушкин знакомый, пришёл поинтересоваться, что за медведя-муравейника добыл дедушка.

  – Пахом Павлович, покажи свою добычу, будь так добр. Никогда не встречал в наших местах медведя-муравейника.

  – Да я пошутил, Никита Изотыч, ребята увидели мою добычу и спрашивают, кого это поймал дед Пахом, а я и сам не знаю, не приходилось дело иметь с таким зверем, похож чем-то на кабанчика, спина полосатая, а как зовут – не знаю. Вот я и сказал, мол, медведь-муравейник, – рассмеялся в ответ дедушка.

  – Да это же барсук, Пахом Павлович. Это очень ценная добыча.

  – А есть её можно, добычу эту ценную?

  – Ещё как можно. Мясо его съедобное, немного жирное. Больше того, попрошу я тебя, Пахом Павлович, натопи мне, ради Христа, четвертинку барсучьего сала, я тебе за неё пуд хлеба дам.

  – Пуд хлеба? Щедрая плата, соседушка, натоплю, конечно. Только скажи, а зачем тебе сало топлёное от этого зверя?

  – Понимаешь ты, я уже долго ревматизмом страдаю, а барсучиное сало – первейшее средство от него, я ведь и сам охотник, а вот барсука добыть никак не доводилось, не попадался, очень умный это зверёк.

  – Мил человек, да я и сам больше года ревматизмом страдаю, как стали по окопам прятаться при немцах, ноги так застудил, что каждый вечер чуть не на стенку лезу от боли в суставах. Ноги парю, чуть ли не кипятком по самые коленки, не помогает.

  – Вот и свою болячку ты вылечишь, разотрёшь ноги раза три – четыре, и пройдёт.

  Ревматизм свой дедушка вылечил именно барсучьим салом, каждый раз молил Бога о здоровье своего советчика. В тот год за весну и осень дедушка поймал трёх или четырёх барсуков, которые были благополучно съедены нашим уменьшенным семейством.




  Глава 11. Грачиная весна. На похоронах брата Володи.

  Весной сорок четвёртого года дедушка потерял ещё одного своего внука – умер Володька. Его то заживающие, то вновь открывающиеся раны, пролежни, привели к заражению крови, проявились другие болезни от долгого лежания, он был настолько слаб, что с трудом разговаривал с нами. Мы старались  развлекать его самодельными игрушками, но и они уже мало интересовали его.

  В тот день Лёшка подбил меня и дружка моего Кольку Казакова пойти в деревню Носково за грачами, как всегда, никому не сказав об этом. Причиной этого похода было то, что больной Володька попросил у матери сварить ему супчик из курочки. Мать побежала по соседям, но лишней курочки, как назло, ни у кого не оказалось, а несушек по весне никто не хотел отдавать. Вот Лёшка и придумал:
– В Носкове высокие липы, там гнёзд грачиных немерено, сейчас они на гнёздах птенцов выводят, подпускают близко, поймаю несколько, Володьке на суп будет. Птица-то чистая, не ворона, падалью не питается.

  Пришли в Носково. Липы там показались нам, малышне, громадные. Лёшка наказал нам с Колькой стоять внизу и ловить добычу, которую он поймает там, наверху, свернёт ей шею и сбросит вниз. Наша задача – только подбирать.
До чего же ловок был мой брательник в те годы. Как кот, он подбирался к самому гнезду снизу, грач его не видит, а Лёшка протягивает руку в гнездо, хватает грачиху, крутанёт ей голову и бросает нам. Мы ловим, и так несколько раз. Только сам процесс такой охоты не такой быстрый. Грачи шум поднимают – Лёшка спускается вниз, пока те не успокоятся, потом опять лезет на другое дерево, подальше от прежнего места. Только к вечеру у меня и у Кольки в каждой руке было по грачу, а у Лёшки – целых четыре, по два в каждой руке.
Погода была тёплая, мы босиком, довольные и весёлые возвращаемся домой, а навстречу бежит моя мама с прихрамывающей Валькой – идут нас искать, темнеть начинает. Это Валька  сказала маме, куда мы отправились.

  – Лёшка ты, Лёшка, ти есть у тебя голова на плечах? Самовольщик! И ещё ребят увёл! Мамка твоя вся извелась – Володька ведь помер, тебя везде обыскались.

  Лёшка бегом с грачами в руках кинулся домой, где дедушка уже мастерил очередной гроб, теперь для своего четвёртого погибшего внучка.

  Наверное, у каждого человека память устроена так, что самые драматические события жизни ярким пятном отражаются в ней с самых ранних лет и хранятся долгие годы. Так и тот день похорон брата Володьки стал настолько запоминающимся, что я с мельчайшими подробностями могу воспроизвести его даже в преклонном возрасте. Только Господь и мой Ангел-хранитель не позволили мне и сестрёнке Вальке погибнуть в тот день. Для похорон мама попросила у директора совхоза лошадь, запряжённую в так называемую «фурманку». Это такая телега, сделанная не в виде плоского «полка», а в виде корыта с двумя наклонными бортами. На фурманку поставили гробик, нас с Валькой посадили сзади, Лёшка управлял лошадкой, как взрослый, идя с вожжами в руках сбоку нашей повозки. Хоронили Володю рядом с бабушкой возле той же разбитой церкви в деревне Носково. Дорога к кладбищу проходила через мостик с настилом из брёвен над маленькой речушкой и поднималась по довольно крутому откосу к церкви, стоящей на живописном возвышении, на берегу этой речушки. Лошадка со значительным напряжением преодолела этот подъём, участок дороги был с толстым слоем песка.

  Дедушка прочитал молитву, Володю похоронили тихо, без лишних слёз, потому что взрослые  уже давно говорили между собой, что этот малец не жилец, что и так он полтора года протянул, молодец, Паша, всё сделала, пытаясь спасти сына, не бросила в лихую годину.

  Помянули Володю кутьёй из ячменной крупы тут же у могилки и собрались в обратный путь. Меня с Валькой опять посадили на фурманку, Лёшка шёл с вожжами в руках сбоку со взрослыми, решившими до мостика пройти пешком, а на фурманку сесть после него. Подъехав к прибрежной круче, лошадь будто сорвалась с привязи и понеслась вниз, вырвав вожжи из Лёшкиных рук, передок телеги соскочил со шкворня и катился с лошадью без телеги, а фурманка задним колесом наехала на придорожный бугор и тут же опрокинулась вверх колёсами. Вальку при этом выбросило на обочину, а я оказался под телегой, накрытый этим самым транспортным корытом. Мама буквально завизжала от ужаса, видя эту картину, подбежала к телеге, с тётками подняли телегу, а я и заплакать-то не успел от страха. Мама подхватила меня на руки, стала ощупывать и целовать меня, вот тогда я и дал волю слезам. Наверное, все дети плачут от страха.

  Отделался я лёгкими ушибами, несколько синяков, и только. А вот Валька повредила коленку,  ревела она не меньше моего, но после долго-долго хромала, даже будучи взрослой. Видимо травма была серьёзной, но в том далёком сорок четвёртом нам, детям, было как-то всё равно, ну побаливает, ну и ладно, и мы не всегда жаловались взрослым о наших детских болячках.



  Глава 12. Лёшкин бизнес и дедушкино ремесло. Корь.

  После этого происшествия, дедушка стал как-то особенно внимательно относиться ко всем нашим проделкам, стараясь делать так, чтобы мы были всегда у него на виду. С Лёшкой это было делать бесполезно, он вёл вполне самостоятельную жизнь, продолжал ловить грачей, которые оказались вполне съедобными и даже стали деликатесным добавлением к нашему скудному рациону. Кроме того, Лёшка нашёл себе новое ремесло, которое неплохо оплачивалось. По всей округе на  просёлочных дорогах валялось много подбитой автомобильной техники. Лёшка ухитрялся извлекать из покрышек автомобильные камеры, добывал где-то резиновый клей и клеил из камер некое подобие галош на валенки, поскольку галош нигде тогда купить было невозможно, а в распутицу ходить в валенках без них не будешь. И назывались эти мокроступы почему-то  «греки». Вот Лёшка и «надыбал», как он говорил, неограниченный спрос на свои изделия, сделав на разные размеры «копылы», то есть колодки по форме валенка, и целыми днями клеил «греки» по заказам.

  Не сидел без дела и дедушка, несмотря на свои шестьдесят пять лет. Он даже для меня нашёл «дело», в котором я был в значительной степени ему помехой, нежели помощником. Зимой дедушка Пахом подрядился плести корзины для совхоза маленькие и большие. Маленькие – под картошку, с двумя ручками на полтора пуда картошки – это для двоих, и с одной ручкой, поменьше, ведра на полтора – для одного работника. А большие – это во все сани или во всю телегу, дедушка плёл их с высокими бортами из более толстых лозовых прутьев. В этих больших плетенках рабочие возили с полей картошку, даже зерно, постелив в них какую-нибудь мешковину.

  Но больше всего мне нравились дедушкины базарные корзинки, они плелись из окоренного лозняка, пузатенькие, продолговатые и с крышечкой, да с двумя ручками, которые можно было нацепить на руку. Базарные корзинки дедушка плёл весной, когда кора легко отставала от прутика, если его протянуть через щемёлку – расщеплённую толстую лозину, как сквозь щель. Моя работа заключалась в том, чтобы потом, после щемёлки, снимать отхлупшую кору с прутика, который становился беленьким и красивым. А в базарные дни дедушка нёс целую связку корзинок продавать. Расходились они моментально, кому не хватало – дедушка записывал на бумажке заказы и всю неделю их выполнял. Всегда после продажи приносил нам, внучатам, конфет – подушечек с вареньем внутри. Давал он мне их всегда с приговором:

  – Это, Миня, тебе за то, что помогал мне, вот и заработал на конфеты.
Дедушкина похвала вдохновляла меня на новые «трудовые» подвиги, чему и сам он откровенно радовался и всячески подхваливал любые наши ребячьи проявления помощи, хотя мы, по правде говоря, больше мешали, чем помогали. Но дедушкина мудрость знала что делает, она закладывала добрые семена в наши несмышлёные головки.

  Дедушка всегда старался брать меня с собой туда, куда шёл сам. Перед весной он сажал меня в саночки и мы ездили с ним на поле, где зимой хранился в буртах картофель, отыскивали в соломе остатки мороженой картошки, из которой мама пекла «тошнотики» – лепёшки, от которых, если много съесть, обычно подташнивало, поэтому мамы не разрешали детям есть их много.

  Ещё в один промысел посвятил дедушка Пахом Лёшку и меня. На лугу, где мы собирали летние опята, росшие кругами, их мама называла по-деревенски – «варушки», было бесчисленное множество земляных кучек. Это кроты изрыли весь большой луг так, что кучки эти и сосчитать было невозможно. А дедушка любил подзадорить меня, ну-ка, мол, сосчитай. Я считал, сбивался, начинал сначала, а дедушка подбадривал:

  – Вот молодец, уже до двадцати умеешь. Ты, брат, скоро у меня до тысячи считать будешь. Так что ты пока на кучках считать учись, а мы с тобой тут зверей ловить будем.

  – Каких зверей, дедушка? Тут же никаких норок нет, откуда звери?

  – Ну, это совсем маленькие звери, а живут они под землёй, у них там целое государство подземное, эти земляные кучки они сотворили. А название этим зверькам – кроты, у них ценный мех, из которого можно сшить целую шубу. Сам он маленький, а шкурка гладенькая, чёрная, красивая и прочная. Все женщины мечтают иметь такую шубку из кротиных шкурок, она и лёгкая, и красивая, и носится хорошо.

  Лёшка вновь притащил откуда-то целый моток стальной проволоки, из которой дедушка нагнул много-много кротоловок – капканчиков таких, которые специальным язычком взводились так, что открывалось отверстие для зверька, и когда он шёл по своей норке, то вынужден был пролезать в это отверстие и упирался носиком во взведённый язычок, тот соскакивал – пружинный корпус срабатывал, зверёк попадался в капканчик и оставался в нём, пока не придёт охотник, дедушка. Чтобы поймать зверька, нужно было соблюдать много всяких хитростей: руки не должны пахнуть, капканчик должен ставиться между двумя кучками не один, а два – один в одну сторону, другой – в другую  сторону подземного хода. К капкану привязывалась прочная толстая нитка, наверху прикреплённая к сигнальному колышку. Если он сдвинулся, значит, зверёк попался, можно открывать дерновину, закрывающую место установки и получать добычу. До пятисот шкурок дедушка сдавал государству за сезон.

  Я не случайно вспомнил о тех ремёслах, которыми владел наш дедушка Пахом, помогая семье в самые тяжёлые годы, когда война ещё катилась по земле, и у беженцев не было возможности иметь даже самое необходимое для жизни, не было ни денег, ни вещей, ни нормальной пищи, нечем было кормить детей. Скудный заработок мама и дедушка полностью тратили на еду: только бы выдержать, только бы дождаться конца войны и возвращения мужей.

  А потом дети стали болеть корью, заболела Валька, заболел и я. На теле проявилась мелкая сыпь, глаза не могли переносить яркого света, подскочила и не снижалась температура. Пришла фельдшерица тётя Нина, кажется, маленькая горбатенькая старушка, которая велела занавесить окно, да ещё сделать полог над кроватью, дала какие-то противные лекарства, которые мне очень не понравились и я не хотел их пить. Но дедушка сказал, что если я их не буду пить, может быть осложнение болезни, даже могу ослепнуть. У меня и так мутилось сознание от маячившего перед глазами красного туманного марева, но я попытался закрыть глаза, чтобы представить, как это люди живут слепыми. Мне стало жутковато, и я больше не сопротивлялся, когда надо было принимать лекарства. К тому же каждый раз дедушка не забывал напоминать мне, что я всё-таки мужчина, должен показывать пример ещё и сестрёнке Вальке. Благодаря таким заботам мамы и дедушки, всё обошлось без осложнений.



  Глава 13. Зорька – подарок судьбы. «Второй фронт» – для беженцев.
            Первое   письмо на фронт.

  Однажды, это было уже в середине сорок четвёртого года, мама идёт с работы радостная и улыбающаяся – она ведёт корову на верёвке, намотанной на рога:

  – Пап, Миня, нам корову дали. Гнали стадо, возвращали на свои родные места, а отдавать-то и некому. Вот директор совхоза решил раздать коров семьям, у которых дети есть, а мужики на фронте. И мне досталась коровка, мычала, долго не доенная, а молочная, я целое ведро надоила. Старенькая, правда, двенадцати телят уже. А директор говорит: «Бери, Ульяна Егоровна, не пожалеешь, молоко жирное, хорошее, больше двадцати литров будет давать, да и стельная, если будет тёлочка, вырастишь потом себе молодую коровку». Я и взяла.

  – Ну, невестушка, и молодец же ты. Вот что значит ударница, заметил тебя директор, – выразительными жестами и усатыми губами дедушка хвалил маму.

  – Да нет, пап, не всем ударникам достались коровки, но директор сказал, что будут ещё скот гнать, в совхозе кормов нету, так что всем семьям фронтовиков дадут по корове.

  – Ну, слава Богу, теперь будет полегче, с молочком-то. Как-нибудь проживём. А нам с тобой, Миня, работы добавилось, пасти коровку будем и сено на зиму косить надо, лето на исходе.
Дедушка с Лёшкой, да мы с Валькой в придачу, стали гонять нашу Зорьку в поле, где была хорошая трава. Там же дедушка косил траву на сено, выбирая, где она получше, а мы с Валькой присматривали за коровой. Валька так и осталась с запрокинутой головой, которая не могла находиться в своём нормальном положении, она смотрела куда-то вверх и как-то вбок. Жалко было смотреть, как ей было нелегко в таком положении, да ещё заикалась она так сильно, что трудно было понять, что она сказать хочет. Сено на зиму заготовили достаточно. Молочко было действительно очень вкусное. Мы с Валькой радовались больше всех, потому что вкуса молока я даже не помнил, да и Валька забыла. Мы с ней, как говорили наши мамы, стали поправляться, а мордочки наши округляться.

  Потом мама и моя крёстная – тётя Маша, которая работала зоотехником в совхозе, стали приносить большие прямоугольные банки с мясной тушёнкой. Взрослые говорили, что это её американцы присылать стали, потому что наши немцев погнали так быстро, что скоро освободят всю территорию страны и погонят фашистов до самого ихнего Берлина, вот они и шлют тушёнку, вроде как помощь под названием «второй фронт». Тушёнка была такая вкусная и душистая, что мы приставали к маме и тёте постоянно – дать хоть по чуть-чуть попробовать. Но нас особенно не баловали, растягивая это временное удовольствие, как только могли, зато супы с тушёнкой были очень вкусные и нам очень нравились.

  С наступлением долгих осенних вечеров дедушка потихоньку стал обучать нас с Валькой грамоте. Никаких букварей тогда найти было невозможно, а потому дедушка приносил из райцентра газету, сажал меня на колени, Валька стояла рядышком, и дедушка начинал показывать нам буквы в крупных заголовках. Мне очень нравились эти занятия, Вальке не очень, ей трудно было даже смотреть в газету, она обхватывала руками свою голову и наклоняла её так, чтобы видеть то место в газете, которое показывал дедушка. А дедушка тыкал пальцем в газетный заголовок и спрашивал: «Ну, какая это буква? А эта?»  За успешное освоение азбуки дедушка придумывал всякие поощрения: конфетку припасёт, свисток сделает или расскажет сказку, которых он знал великое множество и называл не сказками, а баснями. Нам больше всего нравились дедушкины басни, в которых были и сказочные истории, и всякие исторические события, и его охотничьи рассказы.

  Вспоминая эти военные годы нашего детства, я до сих пор не перестаю удивляться той преданности нашего старенького шестидесятипятилетнего дедушки делу нашего воспитания и начального обучения, тому уникальному такту и подходу к самому процессу обучения, как будто это делал профессионал, всю жизнь только этим и занимавшийся. Не без гордости дедушка говорил нам, что он был когда-то первым учеником церковно-приходской школы-трёхлетки и все три класса прошёл за две зимы.

  – Попечителем школы была барыня Колечицкая. Она часто приходила в школу и спрашивала у учительницы, кто её любимые ученики, в ответ учительница показывала на меня и соседа моего, мы сидели с ним на одной парте. По окончании третьего класса барыня сама вручала нам похвальные листы. Я и дальше хотел учиться, да батька мой не позволил, пахать надо было, сеять и убирать хлеб, работы в своём хозяйством было много.

  – Дедушка, а я смогу папке письма писать на войну? Я б ему нарисовал, как ты корзинки свои плетёшь.

  – А чего ж не сможешь, сможешь. Только вот пройдём с тобой азбуку всю, все буквы запомнишь, слова складывать я тебя научу, тогда и письма будешь писать.

  – Дедушка, я все буквы уже знаю, давай сейчас напишем письмо, ты только говори мне, какие буквы надо писать.

  – Ишь ты, пострел какой, сейчас ему надо. Ну, давай попробуем.
И я корявым своим детским почерком выводил на четвертушке бумаги своё первое письмо папке на фронт. «Дорогой папа, пишет тебе твой сын Миня, – старательно рисовал я химическим карандашом под диктовку деда букву за буквой, – я расту и жду тебя с мамой и дедушкой». Слова придумывал я сам, а старый мой наставник только подсказывал, какую очередную букву писать, при этом глаза у него почему-то увлажнялись и начинали блестеть. Буквы у меня получались кривые, разного размера, от химического карандаша, который я слюнявил во рту, рот становился синий-синий, мама ругалась за это, а мне было смешно и весело. Видя мои каракули, дедушка проводил две линейки и просил теперь переписать письмо так, чтобы буквы были ровные и красивые.

  Не было предела моей радости, когда папа ответил на моё послание таким же письмом, написанным тоже печатными буквами, но красивыми и ровными, как в газете, чтобы я смог прочитать их сам. Письмо состояло из трёх или пяти строчек: «Дорогой мой сыночек Миня! Какой молодец ты у меня, что можешь уже писать сам. Целую тебя крепко, береги маму и дедушку. Твой папа бьёт фашистов и скоро прогонит их всех с нашей земли. Жди меня с победой. Твой папа Вася». Письмо было сложено маленьким треугольничком, как все письма с фронта в то время, и вложено в большой треугольник большого письма для мамы и дедушки. Я носил это письмо в кармане и показывал ребятам, пока оно совсем не истёрлось, и в нём нельзя уже было разобрать ни одного слова.

  Потом стали приходить посылки от папы со всякими вещами из одежды. Все мы настолько поизносились, что мои штаны, хотя и были всегда чистые, казалось, были сшиты из одних заплаток самого разного цвета. Для дедушки и для себя мама вечно что-то шила, перешивала, перелицовывала старые вещи. В первой же посылке папа прислал рубашку для меня, и я первый раз пришёл в детский сад в рубашке без заплаток.

  До конца войны и даже после, до возвращения отца с фронта, мы оставались на положении беженцев. Хуторок Майское, где мы жили, стал тем дорогим местом, которое остаётся в детской памяти надолго. Маленькая речушка Руфа, в которой мы впервые искупались, широкие луга, на которых пасли свою кормилицу Зорьку, собирая при этом луговые опята, заросли ивовых кустарников, где дедушка заготавливал прутья для своих корзинок а зимой ловил зайцев – всё это стало чем-то дорогим, родным, знакомым, тем, что и зовётся малой родиной в большой стране – Родине, за которую воевали наши отцы.

  Мама моя, несмотря на то, что была совершенно неграмотной, без слуха, спасавшая меня всю войну вместе с плохо видящим дедушкой, моя мамочка была ударницей в совхозе. Она пахала на лошадях землю, потом боронила и засевала вручную поля, осенью жала серпом хлеба, и никогда никому не уступала первенства. А потому никогда и никому не позволяла никаких насмешек над собой, понимая по губам те завистливые фразы, которые иногда позволяли себе такие же, как и она, солдатки, мужья которых пропали без вести или погибли.



Глава 14. Победный сорок пятый. Лёшка и Валька уезжают. Судьба тёти Маруси.
          На свидание к отцу.

  Пришёл победный сорок пятый год. Первым вернулся с войны отец Лёшки и Вальки и сразу увёз свою семью к своим родным в посёлок Гусино, где сохранился родительский дом, не пострадавший от войны. К тому же Вальку надо было серьёзно лечить а Лёшке   учиться – это и было одной из главных причин их быстрого отъезда.

  От Степанова Ивана, мужа тёти Маруси, никаких вестей так и не было все годы войны. Куда только она не писала, отовсюду приходил ответ: такой не значится ни в живых, ни в погибших, ни в пропавших без вести. Молодая красивая женщина, будучи на хорошем счету, как специалист-зоотехник, не оставалась без внимания мужчин, и, в конце концов, тётя не выдержала испытания временем и вышла замуж за немого красавца – кузнеца Николая, который буквально носил на руках мою крёстную мать. Он был добрейшей души человек, работящий и мастеровой, его знала вся округа, он выполнял любой заказ, любую просьбу женщин, которые во время войны так нуждались в помощи мастеровых рук. У Николая был трофейный немецкий велосипед, он катал меня, посадив на раму, а я замирал от страха, когда он съезжал с той самой горки, где меня чудом не придавила фурманка в день похорон брата Володи.

  Хочу сделать небольшое отступление, чтобы рассказать одну любимую мной семейную историю о любви моих родителей. Конечно, отступление это я могу изложить слово в слово лишь по многократно повторенным рассказам дедушки Пахома и мамы Ули, поскольку я досаждал им просьбами рассказать об этом каждый день после этого романтического события. История вот какая.

  Несмотря на то, что в мае месяце война закончилась, отца моего домой не отпустили, потому что служил он связистом в звании ефрейтора, было у него в подчинении три рядовых солдата, прошедших с ним многие сотни километров фронтового бездорожья с катушками связи. По Польше и Германии они везли свои принадлежности уже на лошадях. После Победы всех лошадей было приказано вернуть домой, в Россию. Был назначен пункт назначения – Кавказ, Ставропольский край. И поехали наши солдаты домой из-под Берлина через Германию, через всю Польшу, Белоруссию, Украину на своих лошадях. Больше ста крепких и здоровых, закалённых в боях лошадей, возвращали они на конезаводы Ставрополья. Путь долгий, нелёгкий, лошадям надо было в дороге и кормиться, и отдыхать. И вот присылает папа мой телеграмму с известием, что едет он с конями по Белоруссии, и что неподалёку от города Гомеля возле Днепра запланирована им стоянка на три дня для отдыха. «Хочу увидеть Уленьку мою…» –  писал папа. Этот сигнал, как молния, пронзил сразу радостью маму и дедушку.

  – Пап, поедем со мной, я не слышу, одна не смогу понять, как ехать, пожалуйста, собирайся скорей, а я побегу у директора отпрашиваться, по телеграмме отпустит, четыре года мужа не видела.

  – Поедем, поедем, Уля, – тут же решил дедушка, даже не раздумывая – ехать или не ехать, сумеют ли они вдвоём успеть до окончания стоянки или не успеют.
Мама подбежала ко мне, подхватила на руки, подняла к потолку:

  – Комиссар ты мой, твой папка с войны едет, скоро будет дома. Ты ж его ещё и не знаешь даже, сыночек мой дорогой.

  Такой счастливой и сияющей я маму свою ещё никогда не видел. Её чуть волнистые волосы немного растрепались, худощавое лицо порозовело, как на картинке, которую дедушка мне принёс с нарисованной принцессой из какой-то сказки. В тот же час мама с дедушкой тронулись в путь.

  Больше суток добирались они до Гомеля. А дальше-то куда? Где отыскать часть, которая гонит коней на Кавказ? Пришли к военному коменданту на вокзале, стали показывать ему телеграмму и выяснять, как отыскать сына. Тот внимательно прочитал её и говорит:

  – Отец, тут же ясно написано: «Будем стоять под Гомелем на приднепровских лугах». Где ещё отдых для лошадей может быть лучше? На лугах, у реки, там корм и водопой. Сейчас я покажу на карте, где намечен отдых для его части. – Комендант разложил на столе карту, показал место, согласованное для стоянки, и стал объяснять, как туда добраться, но тут же спохватился. – Вот что, отец, сейчас в тот район пойдёт грузовой порожняк – в карьер песок грузить, я посажу вас на платформу, через полчаса будете на месте, а там увидите, где лагерь с лошадями, там и найдёте своего солдата. Доберётесь?

  – Доберёмся, добрый человек, доберёмся. Только вы уж нас, пожалуйста, посадите в вагон…

  – Да не в вагоне, отец, а на открытой грузовой платформе для песка поедете. В том составе вагонов нет, одни платформы, а машиниста я предупрежу, чтоб он притормозил вам поближе к расположению части.

  – Пускай хоть на чём, только б довезли.

  Впервые мама с дедушкой ехали на открытой платформе, уцепившись за её борта. Состав медленно набирал скорость, а потом пошёл так быстро, что ветер свистел в ушах. Мама всё боялась, а как же они спрыгнут с платформы, если так быстро будет ехать поезд. Дедушка успокаивал – не волнуйся, мол, всё будет в порядке.

  Действительно, вскоре показалась широкая пойма Днепра, а в её огромной излучине паслись кони и стояло множество повозок с круглыми тентами защитного цвета. Состав замедлил ход настолько, что наши путешественники благополучно спустились на землю, а он пошел дальше к карьеру, до которого оставалось не более двух километров. Ещё не добрались мама с дедушкой до лагеря, а в состав уже началась погрузка песка или гравия, да с таким шумом, что дедушка остановился:

  – Это ж надо какая силища, нечистая сила! Четыре ковша – и полная платформа. Это ж надо было придумать! Ловко, ай как ловко придумано, – восхищался дедушка, впервые в жизни видя такую технику.

  – Пап, пойдём скорей, ну что ты там смотришь, вон где надо Васю нашего смотреть, видишь сколько повозок, надо спросить у кого-то, может, знают по фамилии.

  Дедушка стал высматривать, у кого бы навести справки, но к нему уже приближался солдат с оружием, который стал проверять документы – кто такие. А в это время мама увидела отца и стала тащить дедушку за рукав с возгласом:

  –  Вон Вася наш, пап, вон где Вася мой!

  – Навстречу маме уже не бежал, а летел твой папа, – так говорил дедушка всякий раз, когда рассказывал мне об этой встрече. – Слёзы радости брызнули сразу у нас у всех троих, и даже у окруживших нас боевых Васиных товарищей. Мы крепко-крепко обнялись, и твой папа долго целовал твою маму. А потом мы сидели у костра и рассказывали папе, сколько горя нам пришлось пережить за время оккупации, сколько жизней унесли эти четыре года войны. Папины товарищи уже варили на костре обед, кого-то послали раздобыть вина, чтобы отметить нашу долгожданную встречу. А Вася решил затеять блины:

  – Папа, Уля, хочу с вами помянуть, мои дорогие, маму, сынков моих погибших, племянничков. Мама, бывало, часто блины пекла, царство ей небесное. Чем мы ещё можем помянуть их всех? – Говорил папа, не в силах сдержать слёзы, катившиеся сами по себе.

  Вдруг зашла туча, и внезапно начался такой проливной дождь, что загасил костёр, а блины превратил в такую массу, что они уже никак не напоминали довоенные материнские блины. Дедушку солдаты укрыли от дождя под тентом телеги, а папа с мамой подстелили плащ-палатку прямо под телегой и отводили свои, отвыкшие от взаимных ласк души там, под тёплым летним дождём. Отцу было тогда еще только тридцать восемь лет, а маме – тридцать три. Долгих четыре года в разлуке! Это только сосчитать такое количество дней, и то устанешь, а суметь их пережить – это великое счастье, которым хотелось вдоволь надышаться двум молодым любящим сердцам. Мама с дедушкой вернулись домой с подарками для нас, детей, сами светились счастьем и радостью.



  Глава 15. Отец вернулся! Моё счастье и Колькино горе.

  Возвратился домой насовсем мой папа только в сентябре сорок пятого года, выполнив последний воинский приказ своего командования. Тот знаменательный день тоже стал памятным в нашей ребячьей жизни. В этот день чуть не утонул в речке Руфе мой друг Колька. Мы с ребятами играли на берегу, соревновались, кто дальше прыгнет. Победителем у нас был Колька, прыгавший в длину лучше нас всех. Успех вскружил ему голову, он стал хвастаться, что с разбегу может перепрыгнуть даже нашу речку Руфу. Ребята стали подзадоривать его, мол, слабо, Колька, вот и не перепрыгнешь. Дружок мой поддался на провокацию, а сам-то испугался своего предложения. Ребята постарше подошли, стали дразниться, слабак, сдрейфил, обкакался… Этого Колька вынести не смог, разбежался, оттолкнулся и – угодил прямо в воду, да на глубину. И речка-то в этом месте шириной была метра два с половиной, но мы в ней купались летом, а тогда был сентябрь, и вода в реке уже стала холодная. Колька, видно, хлебнул водички и стал тонуть, заорав благим матом. Да и плавать он ещё совсем не умел. Хорошо, что Толик, брат его, играл неподалёку с ребятами в ножички, он быстро подбежал, прыгнул в воду и вытащил за шиворот хвастунишку Кольку.

  – А ну бегом домой, а то простудишься и заболеешь, – приказал он брату, – да мамке не говори, что тонул. Минь, обеспечь доставку пострадавшего домой.— Эх, вы! Нашли кого подначивать, он же мог совсем захлебнуться, турки вы завоёванные – пожурил он своих друзей.

  Мы бегом прибежали к Кольке домой, его мама мыла окно и, увидев мокрого сына, ахнула:

  – Где это ты так искупался? Осень на дворе, а ты купаться надумал! Заболеть хочешь?

  – Мам, не ругайся, я поскользнулся возле речки, вот и упал, Минька вон может подтвердить.

  – Задать бы тебе надо как следует за это, да ладно уж. Иди переодеваться, живо, ну!
Колькина мама дала ему одежду, а сама продолжала мыть стёкла в окошке. Мы с Колькой стали смотреть какую-то книжку с картинками. Вдруг Колькина мама подзывает меня к окну, показывает на идущего к нашему дому человека небольшого роста в желто-зелёной солдатской шинели и спрашивает:

  – А ты знаешь, Миня, кто это идёт?

  – Неа, – отвечаю я, ничего не подозревая.

  – Это же, наверно, твой папка с войны пришёл, больше у нас некому ждать солдата, беги скорей домой, Минечка.

Наша комната была через стенку от Казаковых. Я выскочил на крыльцо, солдат уже открыл дверь и входил в нашу комнату. Я вошёл следом, а там дедушка обнимает незнакомого мне дядю, да так крепко, что оба даже крякают. Я стою на пороге, наблюдаю за ними и не знаю, что делать.

  – А чей же это мальчик пришёл? – спрашивает солдат, снимая с плеч вещмешок и шинель.

  – Да это же сынок твой, Минька, – ответил весь сияющий дедушка.
Что тут началось! Папа подошёл ко мне, взял на руки, обнимает, целует, смотрит на меня, и говорит, говорит мне какие-то хорошие слова, которые я уже не помню.

  – А где же наша мама? – спросил папа то ли у дедушки, то ли у меня.

  – Мамка на работе, – ответил я вперёд дедушки.

  – Я сейчас Толика Казакова пошлю за ней, – дедушка вытер выступившие слёзы, позвал нашего соседа Толика, попросил сбегать на поле, где убирали картошку, сказать Уле, что с войны пришёл солдат.

  Толик моментально сорвался с места и побежал. Папа позвал меня к себе, посадил на колени и взял свой вещмешок.

  – Давай посмотрим, что тут я тебе привёз с фронта. – Развязал вещмешок, достал новенькую пилотку с красной звёздочкой и желтую кожаную портупею с кобурой, надел пилотку, оказавшуюся мне как раз впору, застегнул ремень портупеи, посмотрел со стороны. – Подожди-ка, – сказал, снял со своей груди медаль и пристегнул её мне, – поноси теперь ты, сынок, это боевая медаль, на ней написано «За боевые заслуги», только не потеряй, – сделал напутствие папа, легонько подтолкнув меня в спину, – ну, беги, маму встречай.

  А мама уже бежала с поля, платок упал с её головы, и она держала его в руке. Увидев меня в таком наряде, весело засмеялась:

  – Комиссар ты мой военный, какой тебе папка подарок привёз! Теперь ты настоящий комиссар, да с наганом. Теперь на нас никто напасть не посмеет. Пойдём скорей к папке.

  А папа уже стоял на пороге дома, улыбался и смотрел на нас с мамой.
Как в волшебном сне прошёл этот день. Мы так долго ждали его, столько рассказов дедушкой и мамой было рассказано мне о том, каким он будет, когда папа придёт с войны, столько вечеров мы провели у окна, всматриваясь в дорогу, по которой он будет возвращаться. И вот он наступил, этот счастливый день. Я щеголял по двору в военном наряде, показывал ребятам боевую папину медаль, а дружок Колька внимательно смотрел-смотрел на медаль и вдруг заплакал – его папа погиб на войне. Мне стало жалко дружка своего, я и предложил ему:

– Коль, хочешь поносить медаль? Давай я тебе прицеплю, только не потеряй.

– Не, Минь, не надо, это же твой папа заслужил. Мой бы тоже мне принёс и пилотку, и наган, только убили его фашисты, – сказал Колька, а сам отвернулся, продолжая плакать…

  Я пришёл домой, снял портупею, отдал медаль папе, и больше  не надевал, чтобы не расстраивать своего «фронтового» дружка. А пилотку мы всё же по очереди носили. Потом Колькин брат Толик раздобыл и для него такую же пилотку со звёздочкой, и мы играли в войну с дворовыми ребятами, у которых война тоже отняла отцов.

  А как счастлив был я, когда папа открывал свой вещмешок, который оказался таким вместительным, в нём было столько интересных и вкусных вещей, о существовании которых на свете я ещё и не знал. Папа специально не отдавал всё сразу, а каждый день доставал что-нибудь новое для меня: губную гармошку, цветные карандаши, странную одежду, которая называлась комбинезон, настоящие кожаные башмаки. Всё лето мы бегали босиком, а потом сразу надевали старенькие валенки с надетыми на них «греками», склеенными Лёшкой, и страшно скользкими на снегу. Но больше всего мне понравились семечки, которые были в отдельном мешочке, и папа выдавал их по горсточке, насыпая в карман нового комбинезончика. Их папа налущил, когда ехал на своих конях по Украине, а там этих подсолнухов, говорил он, целые моря. Вот солдаты ехали и готовили прямо на ходу гостинец для своих ребят. Он был хороший, этот гостинец, им можно было поделиться с ребятами, а потом сидеть где-нибудь на брёвнышке и щёлкать. Маме тоже очень нравилось щёлкать семечки: «Как до войны», – говорила она.



  Глава 16. Возвращение на родину. Суд. Трудная зимовка. Брат родился.

  Папа стал работать в совхозе плотником. Уходил рано, приходил поздно. Я ждал его с работы, досаждая дедушке одним вопросом – скоро ли придёт папа. Дедушка за это не сердился, а затевал для меня какое-нибудь занятие, причём полезное: нарисовать цветными папиными карандашами картинку, как мы ловили зайцев в петли, чтобы папа знал, как это было; или написать весь алфавит по порядку, или все слова, которые я знаю, как писать.

  Зиму мы прожили на хуторе Майское. А весной папа стал готовиться к отъезду на родину, в Ярцево. Не мог он больше оставаться здесь, куда семью нашу под автоматами пригнали немцы. Директор совхоза сам приходил к нам домой и уговаривал отца и мать остаться в совхозе, мужиков-то нет, а работы много.

  – Останься, Василий, ты фронтовик, обживёшься, лесу тебе дадим – дом свой поставишь, ведь на пустое место хочешь ехать, ни кола, ни двора на родине…

  – Нет, Петрович, родные места – они всегда родные. Ты знаешь, сколько дум передумано за войну о них, не проходило дня, чтобы не привиделось что-то из родимых мест. Я и здесь их часто во сне вижу. Поедем, а дом что тут, что там – всё равно надо строить, пупок рвать. Спасибо тебе, Петрович, за предложение, только в конце апреля мы тронемся домой, загостились мы у тебя.

  Тёплым весенним днём с помощью директора папа раздобыл машину, погрузил на неё небогатый скарб наш, посадил дедушку в кабинку, сам с нами разместился в кузове, и мы поехали. Дорога предстояла дальняя – сто двадцать вёрст, смотреть интересно было. Только видеть-то пришлось разрушенные или полностью выгоревшие сёла, ещё не убранную после войны разбитую военную технику, людей, таскающих на полях за собой плуг или борону.

  Приехали в родное Ярцево, где я родился. Вот она какая, моя родина. Дедушка рассказывал мне, что мой родной город очень красивый, стоит на холмах у реки… Только города-то вовсе не было, одни развалины, во всём городе остались целыми только две казармы – Хлудовская и Прохоровская, так их называли люди, а ещё по-другому: двести третья и сто восемьдесят пятая, –  не знаю до сих пор источник такой нумерации.

  Разгрузили машину, дедушка с папой пошли на родное пепелище, там по груде кирпича можно было определить место, где до войны стоял дедушкин дом. А соседский дом Сибикиных, как ни странно, уцелел, только видно было, что один из его углов зацепило снарядом или осколком.

  Мои первые детские впечатления от исследования местности вокруг нашего пепелища были тоже запоминающимися. От шоссе и почти до самой реки зигзагом тянулась глубокая траншея, из которой вели бой наши, а может быть и вражеские солдаты. Здесь шли жестокие бои, это было понятно нам, пацанам, потому что тут же в ней мы находили целые залежи стреляных патронных гильз и наших, и немецких. К востоку от траншеи была широкая, около километра, лощина, которая великолепно просматривалась из расположенной гораздо выше неё траншеи. В десяти шагах от траншеи зияла огромная воронка от бомбы, вокруг которой мы с ребятами насчитали больше пятидесяти самых широких наших шагов, и глубиной – страшно было смотреть. Рядом с извилистой траншеей была могила, огороженная неокрашенным деревянным заборчиком. Внутри оградки стоял небольшой фанерный обелиск с красной звёздочкой из фанеры наверху, ни фамилии, ни звания похороненного здесь на обелиске не было. Мы говорили между собой, что и могилка эта возникла наверняка после взрыва этой страшной бомбы. Неподалёку были ещё две здоровенных воронки от бомб рядом с двумя большими укрытиями, в которых, скорее всего, маскировались танки, потому что они имели пологий выезд из этих заглублённых окопов. Мы с ребятами представляли себе картину боя, когда самолёты целились своими бомбами в танки, находившиеся в укрытии.
На самом крутом берегу реки уцелел ещё один большой дом, который был окружён высокими старыми липами. В этом доме во время оккупации была немецкая комендатура, а до войны – контора подсобного хозяйства «Городок». Через два года я приду сюда в первый класс, здесь была открыта начальная школа, потеснив в нём же контору подсобного хозяйства, для которой была оставлена одна комната через стенку. Мы с ребятами обследовали все пожарища, находя предметы, некогда принадлежавшие мирным людям: будильники, швейные машины, топоры, кастрюли и сковородки… Уцелевших от войны домов в посёлке было всего несколько.

  Я отвлёкся от семейных проблем, а они оставались серьёзными – где жить? Надежды дедушкины на то, что можно будет временно разместиться в землянке, которая была построена им до войны и служила погребом для хранения продуктов питания, не оправдывались, потому что в землянке уже жила семья Николаенковых, которая также осталась без крыши над головой. Мирные переговоры дедушки и папы о добровольном освобождении землянки не дали результатов, тогда папе пришлось обратиться в суд, который вынес решение – освободить помещение, принадлежащее вернувшимся из беженства хозяевам. Пока решался этот вопрос, папа наскоро подправил некогда вырытый дедушкой блиндаж, и мы почти всё лето жили в нём, дожидаясь решения суда.

  Наша коровка Зорька оставалась у тёти Маруси, которая жила со своим немым мужем Николаем в Носкове. Сразу после нашего устройства папа поехал за ней, нашей кормилицей.

  – Пап, а разве коровку пустят в поезд? Она же там не поместится, – поинтересовался я.

  – Да нет, сынок, мы с ней пойдём пешком, – засмеявшись, отвечал папа.

  – Пешком? Это же так далеко! Мы же на машине ехали и то долго как, а пешком она не дойдёт, папа.

  – Дойдёт, сынок, потихоньку дойдёт. Мы пешком от самой Москвы аж до Берлина дошли, а коней из самой Германии переправляли через всю Европу на самый юг нашей страны. А тут не так и далеко, через недельку будем дома.

  Действительно, через неделю папа привёл нашу Зорьку домой. Только ни Зорька, ни мы все не знали тогда, какая трудная судьба ждёт это смиренное животное на новом месте. Непостижимо уму, сколько трудностей она перенесла с нами в этот послевоенный год, одновременно давая нам молоко, да ещё и телёночка подарила. Весной, сразу по приезде, на Зорьке огород пахали, чтобы посадить картошку, без которой мы просто голодали бы зимой. А картошку-то сажали самыми мелкими картофелинками и ещё глазками, срезанными с крупных картофелин, которые шли на еду. Лошадей в подсобном хозяйстве не хватало для сельскохозяйственных работ, их не давали даже фронтовикам, к тому же отец не работал ещё в этом хозяйстве.

  А события развивались так, что после решения суда об освобождении нашей землянки, папе пришлось обращаться в милицию, чтобы это решение было выполнено. Впереди была осень и зима, оставаться в блиндаже было невозможно – замёрзнем. К тому же мама была беременна и в августе родила мне братика, которого папа назвал Витей.

  – Виктория – это Победа, так говорил великий царь Пётр. Пусть и мой первый послевоенный сын будет называться в честь Победы, за которую я проливал свою кровь, да и о погибшем сынке Витюшке будет напоминать.

  Никогда не забуду эти отцовские, с большим волнением сказанные, слова.
Отцу, как фронтовику, бесплатно выделили в лесу делянку, чтобы он заготовил брёвна для строительства нового дома. Брёвна заготовить папа нанял двух мужиков на последние деньги, а лес ещё на было стрелевать, то есть подтащить к дороге, чтобы погрузить на машину. И эту лошадиную работу помогала делать наша Зорька. Папа сделал ей хомут, цеплял за постромки бревно, и бедная труженица тащила его к дороге. Лесная делянка была километров за десять от посёлка в Заборском лесу. Возвращаясь домой, папа с беременной мамой накатывал на роспуск из тележных колёс тяжёлое шестиметровое бревно, и Зорька безмолвно везла это бревно эти десять километров, а папа с мамой шли пешком. Дом надо было строить быстро, чтобы хоть к зиме под крышу подвести. Торопился отец, но сделать это одному было не под силу, а дедушка был уже старенький, помогал, как мог, да силы-то уже не те, что в молодости, кряхтел, а подставлял под брёвна своё старое плечо.

  Дом только начал подниматься, а на дворе уже стоял холодный сентябрь.

  – Будем обустраивать землянку, не успеть нам с тобой, батя, с домом до зимы. Да и на работу же надо устраиваться, а то и хлеба не на что будет купить. Сена вот мало мы накосили для коровки, боюсь не хватит.

  – Да, сена маловато, – приохивал и дедушка, брал косу и шёл на луга, где ещё оставались островки болотной осоки, – хоть осоки подкошу, всё же корм.
Землянка была сделана из брёвен, сверху имела накат, засыпанный землёй, окон никаких не было. Тогда отец в боковой стене устроил маленькое окошко на четыре шибки для дневного света, откопав в этом месте землю от стены. Потом сделал дополнительные подпорки под потолочные балки, чтоб зимой нас не задавило, утеплил дверь и смастерил из железной бочки печку-буржуйку, сделал нары для спанья, да ещё повесил к потолку зыбку для братика Вити, которую дедушка сплёл из лозовых прутьев  наподобие большой продолговатой корзины. Зыбка могла качаться на пружине, мне нравилось качать зыбку братика, которая слегка поскрипывала, будто пела колыбельную.

  Это потом, когда мы повзрослели, мы смогли понять, какие трудности преодолевали наши родители в первые послевоенные годы. В детстве нам всё было хорошо: тёплая землянка с печкой, окошечко, хоть и маленькое, но было и через него можно наблюдать за воробушками; а весной, бывало, есть захочешь – сбегаешь за нюньками к колодцу, там мягкой «нюнькиной» осоки много. Да и других ребячьих радостей было достаточно, в том числе и опасных.




  Глава 17. За хлебом. Дедушкин уголёк. Крысиная охота.

  Самое хлопотное дело было для меня – это стоять в очереди за хлебом. Отец стал работать, мама хлопотала по хозяйству, им некогда было стоять в очередях. Хлеб из города с хлебозавода возила тётя Шура Котикова на лошадёнке, запряженной в телегу-полок, на неё ставилась деревянная будка с закрывающимися на замок дверцами. Разгружали хлеб часов в десять утра, а очередь выстраивалась уже часов с пяти-шести. Мама в это время выгоняла в поле корову, будила меня и брала с собой, а по пути занимала очередь за хлебом, оставляла в очереди меня, наказав при этом, чтобы я обязательно дождался следующего очередника и запомнил за кем я и кто за мной. Ох, уж эти очереди! Ребячья непоседливость не позволяла стоять столбом у ларька, подходили ребята, звали играть, я порой забывал, за кем занимала мама очередь, и кто был за мной. И когда привозила тётя Шура хлеб, начиналась такая неразбериха, разбираться с которой призывали участкового милиционера Петухова. Вдруг оказывалось, что тётя Дуня занимала ещё на тётю Тасю с молочной фермы, а та утверждала, что перед ней в очереди ещё Нюрка Морозиха. Так цепочка впереди стоящих становилась  такой длинной, что мы с мамой оказывались в самом хвосте, хотя в ранний час, когда занималась очередь, в ней было два-три человека. А хлеба-то привозили триста буханок всего, на всех не хватало. Несколько раз семья оставалась без хлеба, за что мне крепко попадало, правда, без ремня. Но когда я смотрел на папу, который, придя пообедать, ел без хлебушка пустые щи из крапивы и щавеля, мне становилось очень стыдно. На следующий день я стойко держался за прилавок ларька, никого не пуская впереди себя, пока не придёт мама. История повторялась, но тут мама была непоколебима, никаких компромиссов не допускала:

  – Мой малец тут стоит с шести часов, я очередь сама занимала и была пятой, – отсчитывала мама четыре человека и внедрялась с такой решительностью, что никто не осмеливался с ней связываться, потому что это было совершенно бесполезно, поскольку мама могла и послать так далеко, что я в те годы и мест таких ещё не знал.

  – Вот тебе и глухая, – бубнили за её спиной бабы, – никому спуску не даст, правда, с ней лучше не связываться.

  – Что вы коло мене смеетесь? Ну и что, что глухая? Не хуже вас работаю. А мужик без хлеба должен обедать? Три раза ранетый был, а теперь голодным должен топор в руках держать, дома для вас отстраивать? – расходилась мама, если кто-то начинал передразнивать и тем более обзываться «глухой тетерей» или говорить что-нибудь обидное в этом роде.

  Всё же приходилось жить впроголодь, хлеба не хватало. По рабочей карточке получали 350 грамм хлеба, иждивенцам полагалось 250 грамм. Так было в сорок шестом, да и в сорок седьмом до отмены карточной системы. А когда её отменили, очереди не убавились, скандалы в них продолжались, сыпались упрёки продавщице Маруське, которую все звали цыганкой из-за её чёрных глаз и волос:

  – Ты Варьке дала четыре буханки, а почему мне только две? У меня тоже семья!

  – Я Варьке на двоих дала, две буханки в руки! А твой второй где? Ишь вы какие все ушлые! Я что, должна работы лишиться из-за тебя? Следующий!

  В первую зиму жизни в землянке дедушка Пахом особенно хлопотал с маленьким Витюньчиком, считая меня уже большим и доверяя некоторые серьёзные дела по хозяйству. Сам он был нянькой младшему моему братику, освобождая маму для бесконечных домашних работ. На ней было всё: корова, огород, добывание хлеба, стирка, готовка. Трудно представить даже теперь, спустя много лет, как одна женщина могла справляться со всем этим. Мама очень не любила, что дедушка сильно курил. А курил он свой самосад из трубки. Вытряхнет, бывало, остатки пепла в нашу буржуйку, снова набьёт её табаком, вынет из печки уголёк, положит в трубку и раскуривает её, уголёк на ладонь – и снова его в печку. Однажды дедушка трубку раскурил, а тут Витя в зыбке заплакал, он к нему. Взял вместе с пелёночкой на руки, а трубка в зубах, а уголёк-то горячий из неё выбросить не успел, он и упал из трубки да прямо за воротничок Витиной рубашечки. Витя зашёлся плачем так, что посинел даже. Дедушка не поймёт в чём дело, ещё больше прижимает внучка к себе и качает-качает, пока руке его не стало жарко. Тут влетает папа, который сидел на срубе строящегося дома и услышал страшный плач сына. Дедушка уже понял причину и развернул ребёнка на наших полатях, а уголёк даже впился в Витюнькину спинку прямо на пояснице.

  – Да разве ж так можно, пап? Сколько тебя просили не курить в землянке, тут же и так дышать нечем, а ты ещё с трубкой своей! – беззлобно отчитал папа дедушку. – Чтоб это было в последний раз! Посмотри какой ожог ты сделал!

  – Да уж… Прости ты меня, внучок, дурака старого, чуть было не изувечил я тебя. Больше этого никогда не будет.

  И действительно, никогда после этого случая дедушка не курил свою трубку, пока нянчился с Витюшкой, да и с последующими внуками, всех нас он любил без памяти. А трубку изо рта всё-равно не вынимал никогда, разве что не обедал с ней. А отметина дедушкина на пояснице у Виктора Васильевича сохранилась до настоящего времени.

  А мне дедушка поручал вот какое серьёзное дело. За бревенчатыми стенами землянки завелись огромные крысы, которые были такими нахальными, что могли выползать из своих убежищ даже днём, уничтожая и портя продукты, да и одежду тоже. Папа с мамой стали даже опасаться, как бы они не напали на маленького Витюшку в его зыбке. Тогда дедушка смастерил крысоловку – деревянный продолговатый ящик с захлопывающейся изнутри дверцей, которая откидывалась вовнутрь и могла оставаться в открытом положении с помощью верёвочки и палочки, на которую насаживалась приманка. Если крыса забегала внутрь и хватала приманку, дверца освобождалась и под собственным весом захлопывалась. Мне поручалось заправлять крысоловку, ставить в наиболее подходящее место, не нарушая взведённое приспособление, утром и вечером проверять – нет ли добычи, после обнаружения пленников – топить негодниц, извините, в уличном туалете, поскольку более подходящего места найти не удалось. Мне было страшно и противно, но дело-то важное. Отец мне так разъяснял правоту этого мероприятия:

  – Сынок, представь себе, что к нам в дом пришли враги, которых мы совсем не звали. Они пришли и начали безобразничать, красть и портить продукты и вещи. Что твой папка делал с врагами, когда они пришли в нашу страну и стали убивать и грабить? Правильно, пошёл воевать с ними,  да,  приходилось убивать и мстить за наших погибших от их рук людей. Так что смелее действуй, наше дело правое и победа будет за нами! Твоя победа, сын!

  Не помню, сколько четвероногих «врагов» я утопил, только приказ об окончании «крысиной войны» был получен только тогда, когда исчезли последние шорохи за бревенчатыми стенами землянки и в крысоловку уже никто не попадался.



   Глава 18. Гибель Зорьки. В новый дом. Новая идея. Козья переправа.

  Кончалась зима, одна комната в новом небольшом пятистенном доме была почти готова, оставалось только сложить печь. Другая половина ещё стояла без пола и потолка – средств на это не было. К дому отец пристроил временный хлев, в котором находилась наша кормилица Зорька. Корм кончался, на последние деньги папа купил полвоза сена, а Зорька его не стала есть, в нём оказалось много осоки—остреца, который травмировал язык у коровы. Мама с папой резали это сено на мелкие части, запаривали кипятком, но наша старенькая коровка исхудала так, что кости выпирали из-под кожи. Когда Зорька отелилась, она даже не смогла встать на ноги, папа с дедушкой пытались поднять её на ремнях. Где-то раздобыли немного хорошего сена, но Зорька увядала с каждым днём. Позвали ветеринара. Тот посмотрел, посмотрел, покачал головой и вынес приговор:

  – Не мучайте скотину, лучше прирежьте, пока она сама не испустит дух. Четырнадцати телят, что вы хотите, да сено вот плохое, не вытянет она больше недели.

  Мой старенький дедушка не выдержал и заплакал. Папа сел на пороге хлева, скрутил толстенную самокрутку и затянулся так, что зашёлся в кашле и долго откашливался, всё-равно продолжая курить.

  Вот когда пришла к нам настоящая беда. Как прожить без коровки, без молока? Нас было двое «молочных братьев», папа на работу уходил с одной бутылкой молока и куском хлеба, дедушка старенький тоже жил на молоке… Да и родившегося бычка надо было выпоить молоком, ничего другого взамен нет, что делать, как выбраться из такого положения?

  Не жалея себя, отец работал с топором в руках и на казённой  работе, и на строительстве  собственного дома с раннего утра и до  самого позднего вечера. Стараясь заработать денег для покупки коровы, он с дедушкой драл дор, который в те годы был самым дешёвым и доступным материалом для кровель. Вырученных за мясо и шкуру Зорьки денег было только на полкоровы, они никуда не тратились, хотя вся семья теперь питалась совсем плохо. Пришлось продавать вещи, которые отец присылал из Германии для мамы и дедушки, оставляя себе только самое необходимое. Наконец-то минимальная сумма была собрана, отец поехал в Смоленск за коровой, там можно было купить немного подешевле.  Дня через три привёл папа новую коровку серенькой масти какой-то, ни у кого такой  не было. Мы все обрадовались, мать тут же поспешила подоить её, да не тут-то было. Коровка молоко не отдавала. Мама и так и сяк прилаживалась к ней, и хлебушек с солью давала, и гладила, и ласкала, говоря хорошие слова. Наконец, подоила, но с печалью в голосе сказала, что из одного соска молоко совсем не идёт, а из остальных – вот, как от козы, литра два.

  – Как же ты так ошибся, Вася? Она же к тому же и яловая.  И что мы теперь с ней делать будем? Молочка от неё не дождёшься, и телёночка не будет.

  – Ладно, жена, хоть огород на ней вспашем, а потом решим, что с ней делать, – ответил отец.

  Попробовал отец впрячь новую, красавицу с виду, коровушку в плуг – ни с места бурёнка. Не то что вспахать на ней огород папа не сумел, а она ещё и рогом его поддеть попыталась за его настойчивость и желание заставить выполнять несвойственную ей работу.

  – Сто раз Зорьку нашу вспомнишь, – говорил отец, вытирая со лба пот, – до чего же добрая была скотинка, без всякого кнута, без окрика, как человек была, всё понимала, только не говорила.

  Долго держать строптивую и малопродуктивную  скотину на дворе отец не стал, сдал её на мясокомбинат и привёл двух козочек, которые на несколько лет стали предметом моей заботы. Можно сказать, что первая моя профессия – пастух, «козий вожак». Мне уже исполнилось шесть лет, и справиться с двумя козами, как считали папа с дедушкой, я вполне могу.

  Летом сорок седьмого года семья, наконец-то, перебралась в отделанный пока что только наполовину новый дом, но в этой половине печник дядя Герман сложил прекрасную большую русскую печь, которой особенно радовался дедушка.

  – Теперь хоть косточки свои отогрею, сколько лет они тепла настоящего не знали. Да и ревматизм не так донимать будет. Вот надо ж так, Вася, сам ловил барсуков и не знал, что ихнее сало – лучшее средство от ревматизма. Спасибо человеку одному, присоветовал, как лечить его, да ещё пуд хлеба в войну мне дал за четвертинку топлёного сала барсучиного. А я только три раза натёрся этим салом, и ноги перестали ломить, только вот после такое ощущение, как будто ветер гуляет возле коленок, ей Богу. А то ведь криком кричал по вечерам, чуть не кипятком ноги парил. Ну, а теперь на печке отогрею свои ноженьки.

  Для меня папа нашёл где-то на пепелище железную кроватку в приличном состоянии. Её поставили в другой половине избы, когда в ней ещё не было даже пола, прямо на землю, и я всё лето спал в своей собственной кроватке на набитом сеном матрасике, от которого так хорошо пахло свежим сеном.

  Дедушка сидеть на печке долго не смог, всё искал способы, как заработать деньжат, чтоб семье полегче было. И приметил он одну деталь, сидя на берегу родной реки Вопи, что из ближайших деревень бабы с молочными бидонами идут на базар в город кружным путём через мост, делая крюк километров семь. А другой маршрут, самый короткий, был бы через Городок, если устроить здесь переправу через речку. Вычертил дедушка на обёрточной бумаге схему одного и другого маршрутов, обсудил с папой детали предполагаемого предприятия и предложил:

 – Лодка, Вась, нужна, плоскодонная и широкая, чтоб устойчивая была на воде, и чтоб бабы со своим молоком не боялись в неё садиться. Та лодка, что у нас есть, маловата, да и подтекает, начать можно работать на ней, да бабам надо сделать поустойчивей.

 – Давай делать, батя. Досок расстараюсь, достану, лодку сделаем хорошую.
Через месяца полтора была готова большая, длиной шесть метров и шириной больше метра, плоскодонка. На двух тележках её перевезли на берег реки и спустили на воду. Сделана она была настолько добротно, проконопачена и прогудронена так тщательно, что в ней не было ни малейшей течи, а лавочки для сидения были чисто выструганы. Красивая и надёжная получилась посудина. Чтобы дедушка мог спрятаться от дождя и ветра, папа сколотил на берегу из досок небольшую разборную будку с маленьким окошком, а перед ней сделал лавочку для отдыха. Дедушка написал химическим карандашом несколько объявлений на обрезках досок, прибил на колышки и послал папу расставить их на противоположном берегу в месте, где можно свернуть к перевозу. На маршруте папа дополнительно поставил вешки, указывающие будущим клиентам направление, как идти на переправу по ещё не протоптанной тропинке, пересекавшей двухкилометровый заливной луг.
Дедушкина затея оправдала себя, узнав об открытии перевоза, в базарные дни из окрестных деревень на перевоз потянулись бабы, кто с молоком, кто с картошечкой для продажи, кто с чем – нужда была у всех. Дедушка установил небольшую плату за перевоз с учётом «платёжной способности клиентов», как говорил он. Дорого брать было нельзя, люди жили бедно.
Первые дни дедушка перевозил людей на вёслах. Это было неудобно и тяжело для старика, лодку сносило течением, приходилось возвращаться против течения, да и причаливание занимало много времени. Тогда у папы родилась замечательная идея:

  – Батя, у нас будет не перевоз, а небольшой паром, по проволоке будет ходить.
Солдатская смекалка помогла папе настолько усовершенствовать переправу, что перевозить  людей на лодке стало под силу даже мне. Папа нашел где-то длинную толстую проволоку, которой хватало и на всю ширину реки, и для крепления её концов на прочно вбитых кольях на обоих берегах. Проволока висела низко над водой, чуть выше борта лодки, была туго-туго натянута и по ней на двух цепях с кольцами на носу и на корме лодка могла скользить поперек реки, если руками в рукавицах перебирать по проволоке.
К моим домашним обязанностям добавились новые. Дедушка уходил на речку рано утром, чуть ли не с восходом солнца. У него было очень плохое зрение после операции катаракты на обоих глазах, очки он носил плюс двенадцать с толстыми стёклами. К тому же у него обострилась «куриная слепота», это когда с наступлением сумерек он вообще почти ничего не видел, только полоску дороги под ногами, если она была с белым песком. Утром дедушка добирался на перевоз самостоятельно, а меня мама будила, когда был готов завтрак.
Забрав завтрак для дедушки,  я выгонял из хлева козочек, и мы с ними шествовали к реке, до которой было метров шестьсот, не больше. Пока дедушка завтракал, мои козочки прыгали в лодку и ждали меня, чтобы я перевёз их на противоположный берег, где было море сочной травы и заросли молодого лозняка, которые наши козочки очень обожали. Если подходили люди на перевоз, дедушка опять же посылал меня:

  – Внучок, иди перевези, там кто-то подошёл на том боку, – так он обычно давал мне поручение. Закончив завтрак, дедушка тут же приказывал мне идти домой, где мама ждала для новых дел.

  Я брал пустой котелок из-под завтрака и брёл домой. На  живописном песчаном обрыве у нас была «мужская» купальня, там ватага моих ровесников резвилась в воде, как тут было не завернуть к ним, чтоб искупаться и хоть немного полежать на жёлтеньком песочке, уже согретом тёплым летним солнышком. Дедушка всё же боялся, чтоб я не утонул, плавать ещё не умел. Минут буквально через десять, видя издали от своей будки, что я не поднимался по береговой круче в сторону дома, он уже кричал мне на всю речную долину:

  – Минька, иди домой! Минька, я кому сказал!

  Приходилось повиноваться, не мог я деда подвести или обмануть. Как только я поднимался по косогору на его вершину, оборачивался и махал ему рукой, дедушка успокаивался. Правда, ребячьи дразнилки преследовали и раздражали меня, когда вдруг в игре кто-то из ребят крикнет: «Минька, иди домой!» под дружный хохот. А дома надо было заняться с братом Витюшкой, пока мама справлялась по хозяйству, полола грядки в огороде, стирала, готовила обед…
Когда наступало время обеда, мама наливала в дедушкин военный котелок суп, заворачивала кусок хлеба, и я нёс дедушке обед. Мои козочки уже стояли на противоположном берегу и ждали меня. Я садился в лодку, переезжал на другой берег, козы сами прыгали в лодку, а переехав – из лодки, и с сытыми раздувшимися боками вместе со мной смиренно шли домой, где мама их доила, и мы часа два отдыхали друг от друга, потом я вновь провожал их за реку.
Вечером я был у дедушки поводырём, приходил к нему на закате, он запирал свою будку, я брал его под руку, козочки шли впереди нас, мы за ними. Чтобы дедушка не спотыкался на неровностях дороги, я старался вести его, где поровнее, или заранее  предупреждал об огрехах на дороге.



  Глава 19. Дедушкины «потачки» для внука. «Булгахтерия» деда.

  Прошу читателей извинить меня, но о моих взаимоотношениях с дедушкой, который был для меня личностью незаурядной, я  вспоминать могу не иначе, как только в превосходной степени. Такого понимания детской психологии я ни у кого не замечал на протяжении многих лет своего существования на этом свете. Некоторые дедушкины поблажки для внука могут показаться странными по теперешним понятиям, но они были настолько целенаправленными на моё совершенствование, что я до сих пор вспоминаю о них с огромной  благодарностью.

  Одна из таких «потачек», как он сам называл, заключалась в том, что дедушка разрешал мне курить. Причиной поблажки был один памятный случай, связанный с курением. Отец, как и дедушка, не выпускавший трубки изо рта, был заядлым курильщиком. Табак в послевоенные годы был дороже хлеба, за стакан табаку можно было купить целую буханку. Отцу покупать табак было не на что, а потому в одной из бомбовых воронок он разровнял землю и сделал грядки, получилась заглублённая плантация площадью около ста квадратных метров. На этой плантации отец посадил рассаду табака, выращенную в доме из семян. Ухаживать за плантацией было приказано опять же мне. Как только у табака между стеблем и листочками появлялись пасынки, как у помидор, мне надо было их оборвать все до одного, да дважды за сезон. Потом на верхушках появлялись цветы, их тоже надо было вовремя оборвать, после чего приходила пора табак срезать, потом расколоть стебель пополам или на четыре части и повесить на чердаке для сушки, для чего папа в соответствии с моим ростом на небольшой высоте натянул много-много проволок. Это была настоящая работа, которую я выполнял в течение всего лета под строгим контролем моего строгого отца. Ну и как было не попробовать самому, работая на табачной плантации, что же это за удовольствие такое – курить табак. Возьму несколько табачных листьев, положу на крышу сарайчика на солнышко, где днём он высыхал быстро, а вечерком сверну из листа сигару и с ней к ребятам – похвастать, какой я взрослый и как умею курить. И для них припасу, бывало,  табачку на пару закруток в кармане.  Кто-то из соседей это дело заметил и доложил отцу, дескать, сынок-то покуривает. Отец очень рассердился, подзывает меня:

  – А ну-ка, сынок, выкладывай, что у тебя в карманах. Выкладывай, выкладывай!

  – У меня там ничего нет, – говорю, а у самого рогатка в кармане, да щепоть табака. Холодок по спине пробежал, попался.

  – А я сейчас сам посмотрю, если соврал – отлуплю, – твёрдо заявил отец, вывернул оба моих кармана, вытряхнув из них и рогатку, и остатки махры. За враньё в семье было установлено самое строгое наказание, а потому отец тут же по-солдатски повоспитывал меня своим солдатским ремешком, правда, в меру. Потом взял большую сапожную иглу с толстенной льняной ниткой, крупными стежками через край зашил мне оба кармана в штанах и сказал вдобавок: «Будешь ходить неделю с зашитыми карманами, и попробуй мне распороть, отлуплю ещё раз».

  Обидно и стыдно было ходить с такими зашитыми белыми нитками карманами в чёрных портках, ребята спрашивают, смеются, дразнятся. Дедушка мне сочувствовал, утешал, объяснял, что обманывать папку нехорошо, а курить за углом – ещё хуже, хату ведь можешь спалить.

  – Вот что я тебе скажу, внук, ты возле дома не кури, там сено близко лежит, недолго и до греха. Ты ж не забыл ещё, как в землянке зимовали? Опять хочешь, чтоб мы все в ней мучились? Только ж землянку уже раскопали. Да и рано тебе табаком баловаться, ты должен здоровым вырасти, а не каким-нибудь чахоточным.

  – Дедушка, ребята дразнятся из-за карманов этих зашитых, скажи папке, чтоб распороть разрешил.

  – Ладно, поговорю. А ты обещаешь мне больше не курить?

  Я замялся, чтоб не соврать, ведь дедушку обмануть мне никак нельзя, наставника своего. Он ведь мне часто рублик даёт, когда мне хочется конфеток или сухариков купить в ларьке. А вдруг не сдержу слово, тогда вся наша дружба врозь. Дедушка оценил мою нерешительность по-своему:

  – Ладно, давай договоримся: по углам и с ребятами – не кури. А если уж сильно захочется подышать этим зельем, ты мне скажи, так и быть, я  сам дам тебе закурить, только курить будешь при мне и не в затяг.

  Через два дня дедушка разрешил мне распороть позорные швы на карманах штанов, видимо получив согласие на это отца.

  Не так уж часто я пользовался этой дедушкиной поблажкой, но случалось – пользовался,  бывало, и не раз. Принесу дедушке обед на перевоз, он после обеда обязательно набьет свою трубку и вдруг пахнёт от неё ароматным дымком, я и попрошу:

  – Дедушка, дай и мне закурить.

  – Ох, не надо бы тебе начинать, внучок, ну, да уж ладно,  я ж  тебе обещал, только ж у меня бумажки-то нет.

  – У меня есть газетка, дедушка, – хлопаю я себя по карману, достаю из него свёрнутый по размеру цигарки кусок газеты, отрываю листок и подставляю дедушке. Он достаёт из кисета маленькую щепотку табаку-самосада и тонкой ленточкой насыпает на мою лоточком свёрнутую газетку. Я, послюнявив край, слепляю самокрутку, а дедушка из своей уже раскуренной трубки даёт мне прикурить.

  – Смотри, в затяг не кури, лёгкие спортишь, –  дедушка предупреждал меня обязательно каждый раз, следя за моим дымопроизводством.

  И как-то постепенно при таком легальном употреблении курева интерес к нему пропадал сам собой, и даже наоборот, дым от табака начинал раздражать. Но вот в продаже стали появляться дешёвые папиросы «Спорт» и «Бокс». Почему у папирос были такие спортивные названия – трудно сказать. Только нам, пацанам, уж больно привлекательным и «вкусным» казался их ароматный дымок. В то время с куревом в городе было плохо, а в деревне Михейково, что в пяти километрах от Городка, появились эти самые дешёвые папиросы, их ещё гвоздиками называли. Отец даёт мне десять рублей денег и задание: «Сходишь в Михейково, купишь двадцать пачек «боксу», скажешь – для папки, да смотри – сразу же домой». Что для пацана пять километров, да ещё по шоссе больше полдороги? – Чепуха, налегке босиком помчался. А сам по пути прикидываю: пачка стоит 49 копеек, 20 пачек – девять восемьдесят, если добавлю 29 копеек – это же лишняя пачка для меня будет. А мелочь в кармане была – дедушка давал на конфеты. Прошу у продавщицы магазина продать мне для папки 21 пачку «бокса». Та посмотрела на меня внимательно и сказала:

  – Точно для папки? Сам, небось, покуриваешь? А? Ладно, дам я тебе  20 пачек для папки, больше не дам, не положено.

  Я почувствовал, что покраснел от ушей до пупка. Раскусила что ли мой замысел продавщица или правда ей запретили давать больше 20 пачек в руки, не знаю. Взял я эти 20 пачек, сложил в авоську, а запах от них так и раздражает меня, ну прямо сил никаких нет терпеть такое испытание. Отошёл я от магазина подальше, сел на травку, достал одну пачечку, осторожно-осторожно выковырял из неё тоненький гвоздик–папиросочку и аккуратно заправил на место язычок пачки. А в кармане всегда был предусмотрительно запасён  кусочек спичечного коробка и парочка спичек. И я впервые в жизни этот гвоздик выкурил с таким затягом, что голова моя пошла кругом, тошнота подступила, кажется, из самых глубоких складок желудка. Противная рвота выворачивала меня наизнанку, я не рад был белому свету. Свой курительный опыт я сохранил в тайне, и, как помнится, в то лето больше не курил.

  Но больше всего дедушка обращал моё внимание на те ремёсла, которыми владел сам: плёл корзины – внук, смотри, ловил живцов для жерлиц – внук, учись, ставил жерличку – попробуй сам, да поставь правильно. Даст кто-то из клиентов дедушке газету, он и просит меня:

  – Почитай-ка ты мне, внучок, что там пишут, что там затевают американцы с атомом ихным, я ведь плохо вижу мелкие буквы в газете, а у тебя глазки молоденькие, почитай.

  Я читаю, дедушка доволен, объясняет мне попутно непонятные слова.  Когда все заголовки и интересные места в газете прочитаны, он отправляет меня домой. А вечером, когда я приведу его домой после долгого четырнадцатичасового рабочего дня, загоню козочек в хлев, дедушка непременно попросит меня сосчитать все имеющиеся у него деньги. Бумажных денег обычно не было, только монеты, я считаю, он проверит, запишет в свою записную книжечку и переходит к другому уроку:

  – А давай-ка мы с тобой проверим теперь мою «булгахтерию», ти  сходится тут у меня приход с расходом. – Даёт дедушка мне свою записную книжку, где химическим карандашом сделаны клеточки, а в них за каждый день записано, сколько денег было утром, сколько вечером стало после рабочего дня, какой получился заработок за каждый день, сколько отдал Уле на хлеб, да Мине один рубль на конфеты, сколько осталось наличными. Настоящая «булгахтерия», и всё в ней всегда сходилось до копейки, недаром жила в моём дедушке  гордость за своё отличное церковно-приходское образование.

  Потом  попросит меня дедушка разделить дневной заработок на стоимость одного рейса через речку. Получив результат, он прищуривал глаз, прикидывал в уме и подтверждал:

  – Правильно, внучок, двадцать два человека всего сегодня я перевёз за весь день, базара не было, только рыбаки переезжали. А теперь умножь-ка мне это число на 35, что там получилось?

  – Семьсот семьдесят, дедушка.

  – Это копеек, а сколько ж это будет рублей?

  – Семь рублей семьдесят копеек, дедушка. Так я же это число делил на 35, дедушка.

  – Правильно, внук. Вот так проверять надо деление умножением, а умножение делением, тогда не ошибёшься.

  Таким способом я ещё до школы выучился бегло читать, считать, знал таблицу умножения вперёд и назад, и это всё дедушкина заслуга, учившего меня так, между делом, не навязчиво и с пользой. Потому-то и учёба в школе потом не представляла для меня никаких трудностей, и я получал только отличные оценки.



  Глава 20. «Неприятная штука». В гостях у Вальки.

  Одна неприятная штука привязалась ко мне в эти годы – золотушные болячки по всему подбородку и белые круги по щекам, которые никак не проходили. Мама посылала меня к детскому доктору, одного посылала, потому что ей некогда было со мной по врачам таскаться. Я приходил  к врачу, она даже толком и не смотрела на меня, а выписывала какую-то мазь и говорила:

  – Пройдут твои болячки, витаминов тебе не хватает, ешь больше овощей и фруктов. Теперь у многих ребят такие болячки.

  Я шёл в  аптеку, мне готовили мазь, которой я мазал каждое утро свои больки, только толку было мало. Правда, если раньше болячки на подбородке страшно чесались, и я раздирал их иногда до крови, то теперь зуд был поменьше, они чуть подсыхали, я пытался их сковырнуть, а они возникали вновь и вновь. Весь первый класс я проходил с болячками, было стыдно носить их, они всё время напоминали о себе, иногда кровянили, я так хотел  их вылечить, что готов был на всё.

  Избавила меня от этой напасти тётя Паша, Лёшкина и Валькина мама. Она пригласила своего папу – дедушку Пахома как-то в конце лета к себе в гости, она жила тогда с семьёй в посёлке Гусино за Смоленском, почти на границе с Белоруссией. Дедушка собрался ехать, а я в слёзы – возьми меня, дедушка. Папа против – некому маме помогать, хозяйство не оставишь, я ведь был тоже звёнышком в его цепочке. Но мама так меня жалела, что мои слёзы перенести она не могла и сказала дедушке:

  – Да возьми уж ты его с собой, пап, он ведь так хорошо помогает нам всем всё время, пусть недельку отдохнёт, возьми, я тут как-нибудь сама справлюсь.
Я с такой мольбой, по всей видимости, смотрел на своего папу, за которым всегда оставалось решающее слово, что он долго не сопротивлялся и сказал:

  –  Действительно, Минька – хороший помощник, пусть едет. А на перевозе и пастухом я поработаю, пока в отпуске.

  Я был счастлив в этот и во все последующие дни, потому что впервые в жизни ехал с дедушкой на поезде, да к Лёшке с Валькой, которых я давно не видел, да и крёстная моя, тётя Маруся, обещала тоже приехать туда же. Впечатлений была масса. Мы ехали по разрушенной врагом родной Смоленщине. Я увидел своими глазами сожжённые дома с оставшимися страшными печными трубами, торчащими среди заросших бурьяном пепелищ, разрушенный Смоленск, где мы делали пересадку на другой пригородный поезд, я запомнил эти страшные картины на всю оставшуюся жизнь.

  Тётя Паша, Лёшка и Валька были несказанно рады нашему приезду. Это была первая послевоенная встреча дедушки со своими дочерями, с семьёй, с которой мы провели все страшные военные годы. Правда, дядя Филипп почему-то стал отдаляться от семьи, не изменил своей довоенной привычке, если это можно так назвать. Через некоторое время он совсем её бросил, чего Лёшка не мог ему простить до конца своих дней. Тётя Паша к этому времени Вальку немного подлечила, она хоть голову стала держать ровно, но заикалась она по-прежнему.
Тётя Паша сразу обратила внимание на мои золотушные болячки. Она внимательно их осмотрела и сказала:

  – Завтра мы с тобой будем их лечить, а то нехорошо – малец уж в женихах скоро будет ходить, а на подбородке больки. Нехорошо.

  Этому обещанию тёти Паши я обрадовался больше всего, так надоели мне мои болячки.  На следующее утро она пекла хлеб из теста, которое подходило в дёжке на тёплой печке. Из приготовленного теста тётя скатала три небольших шарика,  в освободившуюся дежу налила немного воды и обмыла ею эту посудину. Потом тётя поставила меня перед ярко горящим в русской печи огнём, от которого моим болячкам даже жарко стало, покатала по ним приготовленными тестовыми шариками и с какими-то словами бросила их в огонь печи, а водой из дёжки помыла мне лицо  вместе с болячками. Не помню, сколько раз она повторяла эту процедуру, какие слова при этом говорила, только к концу нашего пребывания в гостях мои болячки  стали сами по себе отваливаться, а я был в восторге от мастерства моей родной тётушки.

  Когда мы с дедушкой вернулись домой, я первым делом предстал перед родителями в «новом» виде. Мама обрадовалась моему избавлению не меньше меня:

  – Боже мой, неужели это мой сынок? А мы его ещё пускать к Паше не хотели с дедом. Какое ж ей спасибо надо передать за такое хорошее дело!

  – Я сказал ей спасибо, – заверил я родителей. – А Валька теперь в школу будет ходить, у неё голова теперь лучше стала на плечах держаться.

  – Ну, и слава Богу, –  сказал отец, –  Паша тоже хватила лиха с Валькой да с Володькой…

  Это чудесное исцеление я получил, когда уже окончил первый класс.



  Глава 21. Козёл  Гришка и его приключения.

  В школу я несколько раз попадал не первого сентября, как все школьники, а третьего или пятого – некому было козочек пасти. К тому времени у нас их было уже шесть, хлопот с ними было гораздо больше, чем с теми первыми двумя кормилицами в моём стаде. Но главным моим тираном был годовалый козёл Гришка, лидер стада. Он мог увести козочек, куда ему только вздумается. Мне приходилось обследовать все прибрежные кусты вдоль берега, чтобы отыскать  стадо, потому что приходило время гнать коз на обеденную дойку, да и самому обедать, а их нет. Иногда я в поте лица пробегал несколько километров и возвращался ни с чем, а Гришка вдруг сам выводил стадо неизвестно откуда.
И вообще Гришка по своей козлиной природе был с самого юного возраста дерзким и капризным, чуть что не по нему – мог поддать рогами так, что взвоешь от боли. И ведь целился, паразит, прижать тебя рогами к стенке, да с разбегу. Бывало, коз надо выгонять из хлева, а они без него не идут и бегают вокруг кругами. Гришка издевается ещё пуще – делает стойку, прицеливается, наклоняя свою козлиную морду рогами вперёд и вот-вот кинется на своего кормильца и поильца, которому всего-то семь лет. Один из таких его налётов чуть не закончился трагически. Как-то утром я открыл дверь хлева, взял лозовый прутик и стал им выгонять стадо из хлева. Сам стою рядом с дверью – Гришка ни с места. Я замахнулся на него прутиком, тот принимает боевую стойку и на меня рогами вперёд. Я у стены, деться некуда, думаю, сейчас покалечит. И тут мне под руку попадаются стоявшие рядом трёхрожковые вилы для сена. Как я успел схватить их и нацелить в сторону Гришки, честно, не помню, но только вилы попадают безобразнику аккурат между рогов да, видимо, так больно, что мой Гришка заорал «дурным матом» и пустил жидкую вонючую струю в противоположную стенку с такой силой, что она полностью залепила окошко в ней. После чего Гришка замотал головой и пулей выскочил из хлева. А ведь он мог на вилы напороться и другим местом. После этого случая я стал более предусмотрительным, а козёл – менее агрессивным.

  Однажды Гришкины выходки вообще чуть меня с ума не свели. Будучи на пастбище на противоположном берегу нашей Вопи, пристрастился Гришка приставать к женщинам, которые шли на базар с молочными бидонами или с котомками за плечами по тропинке, достаточно хорошо протоптанной и ведущей к перевозу. Подойдёт, бывало, к бабе, нос свой и губу кверху поднимет, и к ней под подол лезет со своей козлиной мордой, обнюхивая подюбочное пространство. И так он мог идти за любой бабой куда угодно, пока та не огреет Гришку коромыслом, или сломанным прутом. Некоторые постоянные дедушкины клиентки уже знали Гришкины повадки и быстро избавлялись от его нахальных приставаний, но одна из женщин этого сделать не смогла, и Гришка ушёл за ней аж за четыре километра. И уже в деревне Чистое два ловких  мужика отбили Гришку от измученной женщины и заперли у себя в сарае. Я принёс дедушке обед, переехал на лодке на противоположный берег за козами, а Гришки моего нет. Я и туда, и сюда побежал – нет негодника. Я в слёзы, кричу дедушке, что делать?

  – Гони коз домой и скажи папке, что козёл пропал.

  А тут как раз идёт женщина на перевоз с той стороны, куда мог уйти козёл, и говорит:

  – Видела я вашего козла, он за бабой шёл в сторону Чистого, я ещё подумала, не Пахома Павловича ли это козёл, но отбить не смогла, так он за ней и пошёл.
Я пригнал коз домой, бегом к папке на работу, рассказал ему обо всём. Он так сильно рассердился, я не понял – то ли на меня, то ли на козла, но только крепко выругался и побежал отпрашиваться у бригадира – козла искать надо, жалко свою скотину. Бегом, прихрамывая, прибежал отец со мной к реке, я перевёз его на другой берег, и папка мой помчался к деревне Чистое. Разузнал у очевидцев, где живёт женщина, которую преследовал Гришка. Какими словами женщина обзывала Гришку, отец вслух не говорил, но кто её «спасители» сказала. Отец к ним, так и так, спасибо, что заперли, это мой козёл, водится за ним такой грех, пристаёт к незамужним женщинам… Но мужики поняли ситуацию и решили извлечь свою пользу:

  – Э нет, мужик, так дело не пойдёт. Во-первых, твой козёл набезобразничал – приставал к женщине, мы с трудом оторвали его от неё, чуть рога не сломали, за что уже полагается штраф с хозяина. Во-вторых, мы могли его запросто пустить на жаркое, как бесхозного безобразника, которого никто не пасёт, а мы его сохранили, так что без литра водки ты козла своего не получишь.

  – Отдайте, ребята, козла, принесу я вам две бутылки после работы, я ж с работы отпросился из-за этого идиота…

  – Нет, мужик, литр водки давай – козёл твой.
Отец «в мыле» прибегает обратно, берёт у дедушки деньги, бежит в ларёк, покупает две бутылки водки и бегом в обратный путь.

  – Забирай своего  бабника, только больше не позволяй ему за бабами гоняться. – Ржут счастливые обладатели дармовой выпивки.  – Не выпьешь с нами за его здоровье?

  – Нет уж, спасибо за предложение, от детей вот копейку оторвал из-за этого проходимца. Да и за здоровье его пить не стоит.  Это было твоё последнее прелюбодеяние, – сказал отец, обратившись к Гришке и привязывая верёвку к  рогам, огрел  его толстым лозовым  прутом  и погнал  домой.

  – Если не перевоспитаешь, ладно, пусть ещё приходит, мы сохраним, – продолжали зубоскалить вдогонку мужики, а отец в тот  момент ненавидел и козла, и тех зубоскалов.

  В тот же  вечер Гришкина жизнь бесславно закончилась. Мне впервые в своей жизни не было жалко своего подопечного, который и меня измотал вконец, и таких трудов и волнений доставил папке, по жаре пробежавшему шестнадцать километров, понеся при этом ещё и материальные потери, истратив для праздных пьяниц заработанные мозолистыми руками трудовые рубли.



  Глава 22. На подработке. Дедушкин урок. Братья.

  Наше послевоенное детство было нелёгким для всех ребят.  У каждого из нас на первом месте были домашние дела, невыполнение которых строго каралось отцами, у кого они были, или матерями, которые с утра до вечера пластались в общественных и домашних трудах. Чтобы заработать лишнюю копейку, матери брали ребят с собой на  работу в качестве помощников, договорившись с начальством. Попробовала и меня в качестве помощника наша знакомая тётя Оля Оглоблина. Мама будила меня в пять утра, выпивал стакан молока с кусочком хлеба и бежал в поле, где у реки паслись кони, ловил стреноженного мерина Мальчика, садился верхом и с огромным удовольствием, задрав нос от своей «взрослости», ехал к кузнице, где меня ждала тётя Оля. Там она впрягала Мальчика в плуг, который был с двумя отвальными лемехами и назывался распах.

  Я ехал верхом, тётя Оля шла пешком, на поле мы должны были окучивать картошку, или углублять борозды грядок с морковью, свёклой или огурцами. Сидя верхом, я управлял конём, направляя его поводьями в нужную борозду, и потом вёл  точно по ней. Тётя Оля управляла распахом, держась за две его ручки и голосом давала команды: «Но, но, Мальчик», «Тпру, Мальчик», «Поворачивай направо, Миня». Нас, пацанов потому и брали на распашку, что мы имели «бараний вес», коню он не в тягость, а работнице было легче управляться с тяжелым  распахом,  особенно на поворотах, когда коня надо направить точно в нужную борозду. Часов в десять становилось жарко, начинали одолевать оводы, конь не успевал отмахиваться от них головой и хвостом, и мы работу прекращали часов до четырёх-пяти дня.

  Придя домой и наскоро перекусив, хотелось бежать на речку искупаться, но сон это хотение прерывал и тут же валил на кровать. Мама будила меня, когда  время обеда проходило и скоро пора идти на послеобеденную работу. Бывало и так, что на жаре верховые помощники засыпали и могли упасть с лошади, тогда работница делала перерыв, останавливала коня в конце поля на лужайке под предлогом, что пора передохнуть, а помощника просила сходить с бутылкой к родничку и принести холодненькой водички попить. Бутылочка всегда была у неё в кармане фартука. Нас всегда бабы по-своему жалели.  За работу нам платили какие-то деньги, получение которых доставляло особенную радость,  когда передаёшь их маме, а она с печально-счастливыми глазами обязательно скажет:

  – Работничек ты мой дорогой, спасибо тебе, мы к школе тебе что-нибудь купим…

  За столом семья собиралась только вечером, когда приходили с работы папа, дедушка, а мама заканчивала дневные хлопоты. Ужин мама подавала в одной большой миске, из которой каждый своей ложкой доставал еду. Исключение делалось только для папы, потому что есть с ним из одной миски было совершенно невозможно из-за того, что он пересаливал пищу так сильно, что  мы есть её не могли.

  – Мне кажется, что недостаток соли в моём организме с сорок третьего года никогда не восполнится. Мы тогда попали в окружение, немцы загнали нас в болото с оружием, с лошадями, и восемнадцать суток мы питались одной кониной, без хлеба и соли. Ровно восемнадцать. И только когда наши немцев поприжали с другой стороны, мы смогли с боями выйти из окружения, но с большими потерями. Поэтому мне съесть картошинку с сольцей с тех пор –  вкуснее и приятнее, чем съесть куриное яичко.

  Порядок за столом соблюдался самым строжайшим образом, попробуй забалуйся за столом – можешь запросто получить от дедушки ложкой по лбу, да так, что искры из глаз посыпятся. Однажды я получил такую затрещину от него за то, что стучал ногами под столом. Он сделал замечание один раз, другой, а я забылся и опять стукнул, дедушка облизал свою тяжелую литую ложку, перегнулся через стол и моментально вернул мне внимание и память, которая служит мне достаточно хорошо до сих пор.

  Трудно было с дровами, несмотря на то, что вокруг города полно лесов. Некогда было их заготавливать, строительство и работа отнимали у взрослых всё время. Отец, идя из города со своих плотницких работ, часто нёс на плече за три километра обрезок брёвнышка, чтобы мать могла вытопить печку. А когда он видел, что мне нечего делать, давал мне ввечеру задание-приказ:

  – Миня, тебе задание – возьми маленький топор, клинышки дубовые в мешок положи и наколи матери дров из пней, топить печку ей завтра нечем.

  Я брал амуницию и шёл на вырубленную немцами делянку леса, где оставались огромные сосновые пни более полуметра в диаметре, выбирал пенёк повыше и полегче, поровнее, делал топором у края пня расщелину и загонял в неё клин, а потом бил по нему обухом, пока не отвалится приличная смолистая щепка. Иногда, когда всё-таки попадался капризный пень, приходилось забивать и два, и три клина. Много ли силы у восьмилетнего пацана? Но результат всё же был – я притаскивал домой полмешка щепок, уставший и голодный. Мама тут же бросала все дела и старалась накормить.

  Когда отец работал на строительстве где-то поблизости, он опять же мне давал такое задание:

  – Ближе к обеду придёшь ко мне на стройку с мешком, сегодня будем брёвна тесать, щепы будут крупные, надо будет их собрать для матери – печку топить.
И так изо дня в день, отец никогда не отдыхал сам и всегда находил работу мне, а погулять так хотелось. Мы с ребятами и поле футбольное с воротами сделали, и крегли у нас были, которые по-городскому почему-то называли «городки», а мы в то время и названия такого не знали, крегли и крегли. Но, попроситься погулять у отца означало получить работу, что-то сделать, а уже потом можешь гулять, дело всегда – в первую очередь. Потому и просьбу отпустить погулять я чаще всего адресовал маме, пока не было отца. Она всегда отпускала, но с условием, что я не забуду сделать то, что велел отец. Суровость отца, даже по прошествии многих лет, я никогда не посмел осудить, потому что он всю жизнь свою был для меня самым честным и преданным семьянином. Придя с войны, он часто вслух повторял:

  – Уля, рожай детей столько, сколько Бог даст, прокормимся. Я за войну столько смертей повидал, что думал без народу Россия останется. И разруха кругом такая, что не до отдыху нам сейчас, надо и страну поднимать, и детей растить.

  И мама рожала, после Витюшки в сорок восьмом году на свет появился Валерка, потом Серёжка, Володька… Шесть сыновей родила моя мама. В дни, когда пишутся эти строчки,  родителей и дедушки давно уже нет в живых, но ещё живы мы – трое  братьев, и сами мы уже имеем восемь внуков и внучек, так что род наш продолжается.



  Глава 23. Уроки честности и любви к мастерству.

  Особенно строго отец воспитывал в нас честность. Даже если я приволакивал откуда-то какую-нибудь железку, он обязательно учинял допрос – где взял, уточнял – не чужое ли я присвоил.

  – Запомни, сынок, никогда не бери чужого, даже если оно валяться на дороге будет, а нашёл – узнай чьё и отдай немедленно, – не уставал повторять отец мне в таком случае.

  Был со мной один поучительный случай, который тоже запомнился на всю жизнь, как пример папиного воспитания честности. Дедушка Пахом ходил на свой перевоз всегда с «базарной» корзинкой, в которую клал бутылку молока, кусок хлеба, кисет с табаком, мелкую монету в мешочке для сдачи клиентам. Когда скапливалось много монет одинакового достоинства, больше всего двадцатикопеечных, дедушка заворачивал их в виде столбика в газетную бумагу по 25 штук, то есть по пять рублей в одном рулончике. Однажды у него из корзинки пропало два таких полных рулончика и еще один неполный с четырьмя рублями. Я в этот день, как всегда, приносил дедушке обед, а вечером забирал его домой. Ещё по пути дедушка стал спрашивать у меня, не брал ли я какие-нибудь деньги у него из корзинки. Я отвечал:

  – Да нет, дедушка, я же у тебя всегда спрашиваю, когда мне хочется что-нибудь купить, я без спросу не беру никогда.

  Дома дедушка рассказал отцу, что у него из корзинки пропали деньги – четырнадцать рублей. Отец выслушал дедушку, обшарил корзинку, выяснил, кто был у него в будке в течение дня.

  – Да никого, быдто бы и не було… Разби что  рыбачок один, от дожжа  прятався, да Минька вот… Боле никого не було…

  – Так, значит, – грозно стал наступать на меня папа, –  деньги из корзинки чужой человек взять не мог, откуда бы он знал, что там деньги лежат. Ты взял у дедушки четырнадцать рублей без спросу? Скажи правду, иначе отлуплю, как сидорову козу.

  – Не брал я ничего у дедушки.

  – Не брал? А за какие деньги ты в ларьке яблоки покупал?

  – Это дедушка сам мне давал рубль ещё вчера…

  – Не хочешь сказать правду – уходи из дома, мне сын–вор и обманщик не нужен, уходи, ночуй, где хочешь, пока не скажешь правду, домой не пущу. Эти деньги матери на хлеб были приготовлены. За что она будет завтра хлеб покупать для всей семьи? Денег дома нет.

  Отец лупить меня не стал, а в слезах вытолкал за дверь. Сел я под копну сена во дворе и не могу остановить рыдания. Вскоре мама пришла ко мне с той же просьбой – скажи правду, если взял. Обидно стало так, что я не знал, как уверить и её в том, в чём не был виноват. Время уже двенадцать ночи, отец и маму увёл домой, чтоб она даже не разговаривала с сыном-негодяем, пусть на улице ночует. Прошло ещё с полчаса, приходит мама, берёт за руку и ведёт домой. Налила кружку молока, дала кусок хлеба, велела съесть и идти спать.

  – Пусть спит на сундуке, в кровать я его не пущу, – вмешался отец и увёл маму в спальню.

  Так и кантовался я ночь на семейном сундуке с одной подушкой, которую мама всё же принесла мне, когда я уже заснул после всех этих переживаний.
Утром отец ушёл на работу, а мама пошла в ларёк за хлебом и спрашивает у продавщицы тёти Маруси, не покупал ли её Минька вчера что-нибудь за четырнадцать рублей. Та и сказала, что какой-то рыбачок вчера брал четвертинку водки и расплачивался двадцатикопеечными монетами, завёрнутыми столбиками в газету, и подаёт маме сохранившиеся в мусорном ведре три газетные обёртки от этих самых столбиков.

  Мама ничего никому днём говорить не стала, а когда я вечером привёл домой дедушку, который по дороге разговаривал со мной очень холодно, мама достала эти самые обёрточные бумажки и показывает ему:

  – Пап, а ну-ка глянь, ти твои это бумажки мне Маруська-продавщица дала?…

  – Мои бумажки! Значит, Минька усё  ж таки  чтой-то куплял  у ларьке?

  – Эх, папка ты, папка! Ты рыбачка какого от  дожжа прятал у своей будке, а? А этот твой рыбачок вчера четвертинку у Маруськи-цыганки  куплял за твои деньги, завёрнутые в эти бумажки. Эх ты, Миньке не поверил, а что чужой человек мог это сделать и не подумал. И ты, Вась, хорош – сына готов выгнать из дома из-за этих копеек, эх, вы, мужики!

  Ничего никто не сказал мне в тот вечер. Но я так был рад разрешившемуся недоразумению и восстановлению справедливости, что ничего мне не надо было ни от кого, я ушёл спать счастливым, но этот  отцовский урок запомнил крепко.
На следующий день дедушка был прежним добрым дедушкой, никогда больше не проявляя ни малейшего признака недоверия ко мне, да и я всегда искренне любил своего наставника, поскольку связан был с ним многие годы, как поводырь, как старший внук и помощник. Да и как я мог обмануть родного деда, если он знал про меня всё. Я отцу своему не мог порой сказать того, что мог поведать деду, хотя и знал, что за проделки свои могу получить хорошую взбучку.

  Дедушкина любовь ко мне продолжалась до конца его дней. Именно дедушка на свои заработанные на перевозе и по возможности скрупулёзно сберегаемые деньги купил мне тульскую трёхрядную гармонь – учись, внук, играть. А где учиться? В музыкальную школу ходить возможности не было, за неё надо платить, только самоучкой – по самоучителю, да сосед Гриша иногда подойдёт, услышав надоедливый скрип моих упражнений, и покажет несколько аккордов. В совершенстве владеть инструментом я не научился, но что-то получалось.  И всё же, любовь к  русской народной музыке  привил  мне именно дедушка.

  На свои скромные сбережения дедушка купил мне велосипед и самый дешёвенький фотоаппарат «Любитель», который делал снимки шесть на шесть сантиметров. Для овладения фототехникой я со своим дружком Володькой Апраксиным стал ходить в городской дом пионеров на занятия фотокружка. Занятия проводились вечерами после занятий в школе, а учились мы во вторую смену, так что только после девяти часов вечера мы возвращались домой. Тёмными осенними и зимними вечерами одному было страшновато идти три километра, из них полтора – по совершенно чистому полю, на котором иногда появлялись волки из ближнего леса.   

  – Хоть же какая-то польза  есть от моей работы, хоть внуков потешить могу такими покупками, которых мы не знали в своей жизни, – часто говорил дедушка Пахом моему отцу.



  Глава 24. Сосед Кирей – конкурент моего деда.

  Дедушкина работа на реке, тем не менее, вызывала зависть у некоторых жителей Городка. Ну как же – мама часто стала приносить в ларёк заработанные на перевозе деньги, завёрнутые в газетную бумагу – пятирублёвые столбики двадцатикопеечных монет. К тому же было и так видно, особенно в базарные дни, что дедушкин перевоз стал популярным, потому что из ближайших деревень – Чистое, Скачково, Скачихино, Зайцево, Шишкино и даже из Колковичей – люди «вятками» шли на переправу. Популярности переправы способствовало и то, что дедушка никогда не нарушал режима своей работы и торчал на реке с раннего утра и до захода солнца при любой погоде без всяких выходных и праздников. В рабочие дни клиентов было мало, иногда десять – пятнадцать человек, а всё-равно дедушка сидел в своей дощатой будке у реки, плёл корзины, ловил живцов и ставил жерлицы, изредка радуя нас удачным уловом.

Главным завистником был сосед Кирей, который был гораздо моложе дедушки Пахома, постоянно нигде не работал, в войну не воевал по причине «плохого зрения и здоровья». Вообще-то сосед, Сибикин Кирей Емельянович, слыл в посёлке симулянтом, не желающим работать и промышлявшим мелким воровством.  Его жена Ульяна тоже никогда не работала, но имела трёх уже на выданье дочерей. Дом Кирея был рядом с дедушкиным, но в войну уцелел, хотя земля вокруг вся была в бомбовых воронках, а дедушкин дом сгорел. Судьба! Кирей держал корову, но сена косил, как на козу, да ещё умудрялся торговать им. Вечером, бывало, привезёт копну сена, а следующим ранним утром у него уже покупатель, это сено грузит, значит, продал. Дров на зиму сосед тоже не готовил, но чем-то топился. Правда, по весне Кирей, подрабатывая на сплаве леса по реке Вопь для Ярцевской лесопилки, вот тогда он мало-мальски обзаводился топливом с этого сплава.

Так вот, этот самый сосед Кирей решил составить дедушке конкуренцию на перевозе. У него была утлая, постоянно протекающая лодчонка, которая была на воде неустойчивой, бабы садились в неё с большой опаской – качалась сильно. Дедушкина же плоскодонная посудина была всегда сухая, лавочки чистые, да и ходила она по проволоке, как паром. Кирей проволоку не натягивал, переправлялся через речку на вёслах, что тоже не было преимуществом. Видя, что народ к нему не идёт по причине несовершенства его способа перевоза, он и не пытался усовершенствовать его, а как настоящий конкурент, пошёл другим путём, снизив стоимость своей услуги до двадцати копеек с человека вместо пятидесяти у Пахома Павловича. Годы были послевоенные, трудные, заработки небольшие, каждая копейка была дорога. Этот фактор стал решающим для клиентов, их поток стал делиться пополам – более смелые шли к Кирею, где подешевле, бабы из-за боязни по-прежнему шли к Пахому, но начали упрекать, что вот у Кирея-то дешевле, у тебя дороговато, Пахом Павлович.

Тогда дедушка решил обратиться к закону, который бы защитил его от конкурента. Когда сезон закончился и река встала, а народ по прежнему маршруту ходил уже по льду, дедушка пошёл проконсультироваться к юристу. Тот посоветовал взять в городском финансовом отделе патент на этот вид кустарного вида деятельности. Дедушка так и сделал, пошёл в горфо к Семёну Васильевичу Ковалёву, который принял его весьма любезно, разъяснил все права и обязанности, порядок уплаты пошлин и платежей, помог оформить документы.

Дедушка получил патент, дающий ему преимущественное право заниматься сезонной работой по перевозке людей через реку Вопь в районе посёлка Городок.
По совету своего друга Сергея Семёновича Ковалёва, сына Семёна Васильевича, хочу восстановить справедливость в отношении не соответствующего истине факта, изложенного на странице 110 в книге «Город на Вопи» под редакцией Н.Потапенкова (Ярцево, «Вести Привопья», 1996г.). Вот цитата из неё.
«Здесь, возле Новоселья, – поясняет нам Сергей (из текста статьи «Любимая дочь Днепра» выясняю, что это, скорее всего, С.В.Асташенков – старшина-моторист на межрайонной спасательной станции), – была лет двадцать назад паромная переправа. И работал на ней дед Кирей, лучше которого реку никто не знал… Речной, можно сказать, был человек. Люди до сих пор его добрым словом за отзывчивость поминают. Это сейчас по этой дороге уже никто не ездит, а тогда было бойкое место. Тогда же каждый в ожидании парома мог напиться чистой воды из родника.

Сергей и повёл нас к месту, где был родник. Прямо возле дороги, в кустах – небольшая влажная яма, поросшая травой. Когда-то здесь была вкопана деревянная бочка, из которой по трубочке текла прозрачная вода. Всё затянулось илом. Но родник ещё жив» .
Что здесь не так? Во-первых, место этой лодочной переправы, а не паромной, находилось «у печей Известковой горы» примерно в полутора километрах от деревни Новоселье, которую тогда народ называл просто – Чистое,  теперь это название деревни стало официальным. Эта небольшая гора, скорее – холм, на Смоленской возвышенности действительно состояла из известняка, где в довоенные годы и несколько лет после войны добывали известняк и обжигали его в печах, встроенных тут же в самой горе. В народе так и говорили: «На перевоз к Пахому надо свернуть у печей». Паромной переправы, на которой работал Кирей, здесь никакой не было, а людей через речку перевозил на простой рыбацкой лодке старый дедушка Мирончик, который жил тоже в Городке, только в другом месте, по соседству с деревенькой Дуброво – старым довоенным местом жительства моего деда Пахома. У дедушки Миронова было пять или даже семь сыновей и много-много внуков, но не внучек. Вот он-то и был основателем этого ремесла, но маршрут в город через его перевоз был километра на полтора длиннее, чем у Пахома. К тому же Пахом и Мирончик были приятелями. Старый Мирончик и посоветовал деду Пахому устроить перевоз в Городке, потому что Известковая гора была далеко от его дома, надо было плыть или идти к перевозу больше километра – неудобство. Когда Мирончик передал Пахому, как по завещанию, это ремесло, когда в Городке на «камушках» заработал новый перевоз моего деда, вот тут-то Кирей и воспользовался ситуацией и на освободившемся месте у Известковой горы составил первую конкурентную акцию моему дедушке Пахому, потому что перевоз Кирея был первым по маршруту движения людей из близлежащих деревень в город. Но протяженность этого маршрута из-за изгибов реки была больше, лодка Киреева хуже, и народ не спешил воспользоваться его услугами и шёл на перевоз в Городок к Пахому. А родник, совсем-совсем заросший, действительно ещё жив, я пил из него воду совсем недавно.
Каким же уважаемым и добрым на самом деле был сам Кирей, я дополню свой рассказ,можно считать, документальными примерами из нашей тогдашней жизни.



  Глава 25. Приключения на перевозе. Наш «добрый» сосед Кирей.

  Наступила весна, река вошла после бурного разлива в свои берега, заливные луга на маршруте к перевозу просохли. Дедушка Пахом, как всегда по весне, перевернул подрассохшуюся за зиму лодку вверх дном, проконопатил борта, растопил на костре гудрон, тщательно залил им дно и борта своей плоскодонки. В выходной день лодка была доставлена к реке и спущена на воду, через реку натянута проволока, на обоих берегах до самой воды вырыты ступеньки, переправа была готова. Мне было поручено написать на дощечке объявление о том, что в Городке вновь открылся перевоз, и поставить указатель с ним у Известковой горы.

Встрепенулся и сосед Кирей. Он не стал гнать свою лодку к Известковой горе, а в двадцати метрах от переправы Пахома забил большой кол, поставил на воду своё по-прежнему худое судёнышко и начал прежнюю конкурентную борьбу: дедушка назначает сорок копеек, Кирей – тридцать пять, дедушка тридцать пять, Кирей – тридцать. Пахом обращается в горфо: «У меня патент, а Сибикин Кирей мешает работать. Защитите силой закона!» Пришёл участковый милиционер, сделал Кирею предупреждение о нарушении прав патентодержателя. Только результат был несколько иной, закон не помог. Кирей работать не перестал, но появлялся на реке только в выходные, то есть базарные дни, когда на перевоз шло много народу. Кроме того, он собрал пацанов, моих сверстников, подговорил их всячески вредить Пахому. Однажды приходит дедушка на речку – лодки нет, замок сбит, цепь, удерживающая лодку на проволоке, перепилена. Отец побежал вниз по течению искать лодку и нашёл её у «шумного моста» в пяти километрах от переправы, пригнал на вёслах обратно, сделал новую цепь. Добрый Кирей довольно ухмылялся, явно получая удовольствие от состоявшегося события. Отец не выдержал, подошёл вплотную к Кирею и один на один с ним твёрдо сказал:

– Ещё одно такое безобразие учинишь – твою лоханку найдёшь в щепках, я не шучу и в поддавки с тобой играть не собираюсь. Я тебя предупредил.

– Чем докажешь, что я отцепил вашу лодку? Наговор, Васька, отвечать будешь!

– Я тебе доказывать не собираюсь, только гадостей, кроме как от тебя, ни от кого не жду.

Прошло некоторое время, и в дедову лодку стал кто-то натуральным образом гадить. Дедушка приходит на работу рано утром, а лодка вся в дерьме. Пока мой престарелый наставник вычищал и мыл своё транспортное средство, сосед-конкурент и никто из безобразников на реке не появлялись. Тогда отец решил выследить негодяев, узнать, кто же делает пакости. Вечером, когда дедушку я уже привёл домой, отец пришёл к переправе и затаился в прибрежных густых кустах. Начало смеркаться, стало совсем темно, и тут к лодке пришли два пацана, мои ровесники, носившие уличные прозвища: Мамур и Барок. Не подозревая о засаде, пацаны зашли в лодку, тихо хихикая, оба сняли штаны и давай справлять между лавочками большую нужду. Они так увлеклись «делом», что не заметили, как отец потихоньку вышел из засады, подошёл к лодке, быстро впрыгнул в неё и оттолкнул от берега, перекрыв безобразникам путь к отступлению. Потом ключом отпер замок на цепи и, перебирая руками по проволоке, отплыл от берега на середину реки. Пацаны не ожидали такого поворота дела и стояли, как вкопанные, над своими произведениями на месте преступления. Броситься в воду побоялись – плавали ещё плохо.

– Так, друзья-товарищи! Сделали своё паскудное дело? А теперь убирайте своё говно. Убирайте, убирайте! Что, нечем? Ручками, ручками давайте работать, и рыбкам за борт, выгребайте, выгребайте, другого инструмента вы же с собой не взяли. Что, грязная работа? А дедушке старому убирать не грязно ваши безобразия? Не желаете? А я вам сейчас помогу, – и отец по голым задницам начал охаживать юных «засранцев» заранее приготовленным крапивным веником, приговаривая, –убирайте, не стесняйтесь – своё ж говно, не чужое, да почище, почище выгребайте, так и быть, я вам фонариком посвечу.

Слёзы и сопли потекли по лицам пацанов, только в качестве раскаяния они не принимались, пришлось подчиниться. И за борт полетели «ароматные» изделия юных безобразников.

– Эх, надо бы вас отучить гадить, где не положено, как котят неразумных учат

– носами потыкать в ваши кучки, да уж ладно, и этого с вас хватит.
После лодочной «приборки» отец поставил одно оправдательное условие перед тем, как отпустить пацанов на свободу:

– А теперь скажите, кто же дал вам такое важное поручение? Только правду говорите, не врите, дело-то серьёзное. Не сами ж вы до такой глупости додумались, тут же люди на лавочки садятся, а вы и их обгадили. Так какой такой негодяй научил вас это сделать? – Молчат. – Что, ещё крапивой угостить?
Барок, это Серёжку Лукьянова так кликали все уличные пацаны, первый решился открыть тайну:

– Меня вот Мамур, то есть Вовка Лосенков, подговорил деду Пахому… ну, сделать это, а то он дужа многа денег загребаит на перевозе этом.

– Так, значит, дед дужа много денег загребаит? А что он торчит тут от темна до темна вам это неизвестно? Вы и деньги дедовы сосчитали? Ну, а тебе, Вовка Лосенков, кто такую трудную работу предложил, что ты один с ней даже справиться не мог и взял помощника? – Молчит. – Я жду ответа, товарищ Мамур!

– Ну, дед Кирей… Канхвет обещался давать.

– Я так и думал. Сам пакостить не может, так он вас, дурачков, науськивает. Вот что, ребята, жалко, что отцов у вас нет, но матерям вашим я сказать должен, чем вы вечерами занимаетесь. Отпущу я вас, но чтоб это было в последний раз. С Киреем мы будем разбираться в другом месте, а вы подтвердите, где надо, что это его наука. Согласны?

– Ладно, согласны, только мамкам не говорите, дядя Вася.

– Так и быть, не скажу пока. А «канхвет» всё же давал вам Кирей за такую работу, а?

– Давал два раза, только мало… по две канхветины...
Отец подогнал лодку к берегу, ребята выпрыгнули, отошли шагов на двадцать и долго мыли в речке и обнюхивали свои руки. Безобразия с лодкой с того дня прекратились.

Дедушка Пахом простить многочисленные обиды соседу не мог и, чтобы остепенить Кирея Сибикина, подал на него жалобу в народный суд. Дело завели, свидетели подтвердили факты его пакостных действий в отношении Пахома Павловича, но суд состава уголовного преступления не нашёл. Однако общественное порицание Кирею Сибикину суд вынес и заставил его публично в суде извиниться за свои хулиганские выходки. Я присутствовал на том судебном заседании, горячо переживал за своего дедушку и ненавидел деда Кирея, взрослого хулигана. Помню его неприятное лицо, искривлённый в какой-то нагловатой ухмылке рот, бурчащие слова вынужденного извинения. Где-то в судебных архивах города Ярцева сороковых годов прошлого века это решение суда хранится, может быть, до сих пор.

Хоть и был дедушка Пахом вооружён приобретённым патентом, только никакой пользы он ему не принёс, кроме дополнительных расходов по уплате пошлин и налогов. А дед Кирей как мешал ему работать, так и продолжал мешать дальше ещё несколько сезонов, несмотря на предупреждения властей. Точка примирения кое-какая всё же была найдена: конкуренты договорились о единой стоимости перевоза – тридцать пять копеек с человека, а люди пусть сами выбирают на какую лодку им садиться. Заработки, естественно, упали, только бросить дело дедушка не решался ещё несколько лет, пока позволяло здоровье. Но предприятие стало невыгодным и вскоре отец убедил дедушку его оставить. А через год и Киреев бизнес умер сам собой, потому что дожидаться перевозчика по часу люди не могли, – Кирей не мог сидеть у реки с утра до вечера, как дедушка Пахом, да и стоимость перевоза сразу же поднял. И люди перестали ходить на перевоз.
«Доброта» Кирея Сибикина проявлялась и в других его махинациях. Отец как-то стал подмечать, что за нашей банькой стала быстро уменьшаться копёшечка сена, которая была куплена на скудные сбережения для нашей коровы. По следам и рассыпанным травинкам отец установил, что маршрут к сену прокладывал сосед – Кирей Емельянович. А не пойман – не вор, так можно и ошибиться, зря оговорить человека, надо уличить на месте, тогда можно и обвинять.

– Ну, что ж, придётся ночь не поспать, но выяснить, какой негодяй сено ворует, в рот ему ноги, – решил отец и приготовил себе место в терраске, из окна которой в лунном свете хорошо просматривался весь двор и копна сена.
Отец погасил в хате огонь и вышел на свой наблюдательный пункт, потянулись тягостные минуты ожидания. Не прошло и полчаса, как отец видит – идёт, сгорбившись, сосед Кирей и прямо к сену. Огляделся, постоял в тени, потом разложил верёвку, наложил приличное «беремя» сена, верёвку затянул и взвалил ношу на спину. Отец с вилами в руках выскочил из терраски и к нему:

– Кирей Емельянович, так это ты моё сенцо приворовываешь? Ах ты, сукин сын! Я на последние копейки купил это несчастное сено, а мой сосед и эти крохи у детей отнимает. Я за тебя, падаль, кровь свою проливал, пока ты слепым прикидывался, а теперь ещё воровство твоё терпеть должен? Заколоть что ли тебя тут, на месте, как поганую собаку?

Сосед не рассчитывал на такую встречу, упал на колени и завопил:

– Вась, прости меня, бес попутал, корову нечем кормить, вот и выкручиваюсь, как могу, прости ты меня, у меня ведь тоже дети, их кормить надо. Больше этого не будет.

– Иди работать, скотина ты этакая, тунеядствуешь сколько лет! Учти, застану ещё раз – я за себя не ручаюсь, так и знай. Сам в тюрьму сяду, но и твоё злодейство на этом кончится.

Сосед трясущимися руками уложил на место ворованное сено. Я стоял в терраске в валенках на босу ногу и трясся от страха за отца, как бы чего с ним не приключилось. А он всё-таки съездил соседу по зубам, вернулся в дом и с досады завернул такую самокрутку, что мать, которая не могла уснуть по понятной причине, стала бранить его за «полную хату дыма», а сама тоже вся дрожала от волнения, одновременно ругая соседа, на чём свет стоит.




Глава 26. Опасные конфузы. Что же такое справедливость?

Не прекращал сосед свои сомнительные сделки с сеном несколько лет и после этого случая. Однажды весной отец посадил картошку в огороде, который не был огорожен забором, а обтянут в три нитки колючей проволокой на кольях, чтобы скотина не могла проникнуть на картофельное поле. Сосед Кирей в очередной раз «приобрёл» где-то копну сена и сложил её между своей хатой и нашим картофельным огородом, а уже на следующий день к нему приехали покупатели на грузовой машине. Сено по-быстрому погрузили и шофёр стал очень торопливо уезжать, при этом стал подавать грузовик с сеном назад, маневрируя, сломал столбики с колючей проволокой и прямо по свежему, недавно посаженному картофельному полю проехал аж метров десять, утрамбовывая поле спаренными задними колёсами. Отец возле дома тесал бревно с топором в руках. Увидев такое безобразие, он прямо с топором побежал к машине со страшным ругательством и криком:

– Стой, сукин сын! Куда ты прёшь по картошке? Стой, тебе говорю, негодяй!
Шофёр продолжал подавать машину задним ходом, будто не слышал страшного отцовского крика. Тут отцовский крутой нрав проявился со всей его былой фронтовой яростью, а плотницкий топор, который он держал в руках, полетел в дверцу кабины с такой силой, что разбил стекло, сделал вмятину в двёрке и отлетел в сторону. Видя такой поворот дела, шофёр сдрейфил, машину остановил, тут же включил передний ход и с максимально возможной скоростью помчался в сторону шоссе с прыгнувшим на подножку соседом Киреем. Отец поднял топор, кинулся было вдогонку к машине, но мама подбежала к нему, стала успокаивать и удерживать от необдуманных горячих поступков, сама дрожа от волнения. Потом отвела отца к дому, взяла лопату и осторожно перекопала утрамбованную часть участка, стараясь не повредить посаженные клубни картофеля. Отец же долго не мог успокоиться:

– Вот ведь паразит какой! Вчера где-то спёр копну сена, нашёл каких-то шаромыжников-покупателей, и даже тут не мог обойтись без пакостей! Что ж это за человек такой? Скотина, самая настоящая. Тут каждую картошину берегёшь, каждый клок земли, а ему всё по х… Ну и скотина!

Таков он был добрый наш сосед Сибикин, проделки которого забыть невозможно, они вспоминаются до сих пор. Не забывал о своих неудачных приключениях и Кирей, продолжая пакостить при любой возможности, настраивая даже внуков своих против нас, их же соседей. У Кирея было три дочери, две из которых, вполне нормальные Нина и Лена, вышли замуж и стали жить в городе. Младшая Зойка замужем не была, жила с отцом, от разных мужиков родила трёх сыновей, с которыми дружить было невозможно, такие задиры они были. Старший Вовка, по прозвищу Бадя, однажды затеял войну с моими подросшими братьями и их приятелями, он со своим братом Серёгой стал бросаться камнями в наших ребят через разделявшее их картофельное поле. Я был занят уроками в доме и не видел  этого безобразия. Когда перестрелка шла ссохшимися кусками земли – ничего страшного не случалось. Но тут в моего брата Витюшку или в кого-то из его друзей попал самый настоящий камень, его подняли и метнули в обратную сторону так удачно, что попали в голову соседского Серёги. Потекла кровь, Серёга заорал на всю улицу. Я выскочил из дома, увидел ревущего Серёгу, целую ватагу ребят, сражавшихся на стороне моих братьев, подхожу и спрашиваю:

– Кто подбил Серёгу? – Молчат. – Кто подбил, признавайтесь! – Никто ни гу-гу.
Тут выбежала из дома Серёгина мать Зойка и закричала громче плачущего Серёги:

– Ах вы хулиганьё, бандиты, да я вас всех посажу, сволочи малолетние… – Зойка схватила своего Серёгу и помчалась с ним в город, видимо в больницу. Что за травму он получил тогда от своего же камешка, я не знаю, только лоб его был заклеен лейкопластырем несколько дней.

Вдруг почтальон приносит нашему отцу повестку – явиться со мной в детскую комнату милиции. Отец ко мне с допросом: «Что натворил? Говори сейчас же». А я ведать не ведаю, почему отца со мной вызывают, и только смутно догадываюсь, что может из-за проделки моих братьев или кого-то ещё, кто камнями кидался и попал в Серёгу. Зойка нажаловалась в милицию, не иначе. Я рассказал отцу обо всём, что видел и знал. Уверенности в том, кто попал в соседа, у меня не было, брат и сам не был уверен в своей меткости, но моя-то совесть была чиста, я же не виноват, поскольку камнями не бросался. Отец на этот раз мне поверил, в милицию пошли вместе:

– Раз не виноват – бояться нечего. Говори правду, что видел, ничего не прибавляя, – успокаивал меня отец по пути.

Но не так просто было убедить в моей невиновности инспектора детской комнаты милиции. Зойка так живописно нарисовала в милиции именно мой хулиганский портрет, потому что видела меня, самого старшего из всей оравы, среди сражавшихся «солдат», была уверена, что именно я подбил её сына и меньше чем колонии для малолетних преступников я, по её убеждению, не заслуживал. Инспекторша шибко не хотела слушать ни моих объяснений, ни просьбы – расследовать, кто же в самом деле нанёс травму соседу, и пригрозила:

– Вы, отец, заплатите штраф за хулиганские выходки вашего сына.
И тут меня, двенадцатилетнего пятиклассника, так понесло после этого несправедливого приговора инспекторши, пробудилась такая страшная обида, что хотят оштрафовать отца, который кладёт все силы, чтобы при мизерной зарплате прокормить нас. Сдерживаясь от слёз, я стал возмущённо говорить:

– Вы не имеете права обвинять моего отца в неправильном моём воспитании… Он всю войну прошёл, он не позволяет нам взять чужое, даже если оно валяется… Я не бросал камни в соседа и ни в чём не виноват, никогда ещё не подводил папу, а вы смеете говорить про него такие слова! Придите в первую среднюю школу и спросите у учителей, как я веду себя и как учусь, и спросите, как ведут себя наши соседи, которые всегда первыми начинают, тогда и обвиняйте… Нас четверо детей в семье …

– Ладно, ладно, – сразу смягчилась инспекторша, – мы запросим характеристику из школы, потом решим, что с вами делать. Можете идти.
В школе меня вызвал в свой кабинет директор и спокойно попросил рассказать всё, как было дело. Я рассказал, что, правда, не кидал камни в соседа сам и не видел, кто это сделал, потому что занимался в это время дома уроками.

– Иди, учись, – сказал директор, – я верю тебе, мы напишем характеристику в милицию.

Штраф отцу платить не пришлось – школа заступилась за меня, но долго в моей детской душе держалось недоумение:  почему это один человек может оговорить другого, не установив точно факт его вины. Ведь когда действительно виноват – и наказание справедливо, и обида не горька, остаётся только досада и сожаление о плохом поступке. А вот когда обвиняют несправедливо, у любого в душе вместе с протестом может возникнуть  неподвластное воле желание – восстановить справедливость любым доступным способом, часто граничащим уже с настоящим преступлением. И невиновный человек может стать виновным из-за другого виновного.

Вспоминая рассказ моей крёстной матери тёти Маруси о том провокаторе-фашисте, который во время войны сфотографировал наших двенадцатилетних ребят в немецкой форме с автоматами на груди, я подумал о том, что вот соседа Васю Краснова забрали и посадили на двадцать пять лет только за то, что узнали его на той злополучной фотографии, которую обнаружили наши солдаты в немецком штабе, когда освободили город от фашистов. И никаких свидетелей никто не искал, которые помогли бы Васе избежать сурового наказания, ведь вины его никакой не было, это была грязная провокация фашиста. А органы поверили фотографии, а своим людям и плачущим от горя матерям не поверили, нет. Да что же мы за народ такой?  Неужто наш национальный характер так устроен, что доверять нельзя даже самим себе, что мы способны ошельмовать любого и уличить в нечестности? В кого же тогда превратились мы? Всю свою сознательную жизнь задаюсь я такими вопросами и не могу понять, почему из двух дорог – к добру и злу – половина людей выбирает одну, а другая половина – другую? И трудно мне понять, по какой дороге движение моих соотечественников более интенсивное?




Глава 27. Игры нашего детства.

И все-таки, я совсем не хочу внушить читателям, что наше послевоенное детство было связано только с трудом, как с необходимостью, продиктованной трудностями послевоенного времени. Были у нас свои ребячьи радости, были военные игры и футбольные баталии, мы играли в такие игры, которые в наше время позабыты даже взрослыми, не говоря уже о ребятне. А я хочу о них рассказать, потому что они составляли наши радости, объединяли нас в дружбе, способствовали физическому развитию, стремлению научиться делать что-то лучше, чем твои ровесники. Были и опасные шалости, о которых тоже стоит рассказать, как о примерах ребячьего безрассудства, которым не стоит следовать.

На первом месте в числе спортивных игр был, конечно, футбол. О кожаном мяче мы тогда могли только мечтать, а играли в простой тряпичный мячик, а точнее – набитый тряпками чулок, стянутый толстой льняной дратвой до более-менее округлой формы. Сами пацаны, которые повзрослее, организовывали нас, мелкоту, на организацию футбольного поля: размечали площадку, делали и ставили ворота, устраняли неровности, определяли центр и обязательно точку для штрафного одиннадцатиметрового удара. Перед началом матча выбирались два капитана, а игроки-ровесники попарно сговаривались, то есть отходили в сторонку и назначали себе прозвища: «Ты будешь топор, а я танк». Шли к капитану и спрашивали: «Топор или танк?». Кого называл капитан, тот и оставался в его команде. Если кому-то не было пары, могли два «мелких» сговариваться с одним пацаном постарше и половчее. И никогда никто не отстранялся от игры, принимались все желающие.  Матчи могли длиться часами до самого вечера, пока мяча уже не видно на траве, или пока родители не прогонят домой больше половины команды.

Другой любимой игрой была лапта, живая, увлекательная, полная движений, в которой могли участвовать и ребята, и девчонки, всегда с визгом, писком и смехом. Лапта, ударный инструмент для мячика, была почти у каждого, но для игры выбиралась самая хорошая, прикладистая. Маленький мячик был один, его выменивали у «тряпошника» – старьёвщика, который приезжал в посёлок на лошадке, запряжённой в телегу-фурманку, в которой стоял сундучок со всякими ребячьими радостями: сладкие петушки, свистульки, мячики, даже игрушечные пистолеты. Каждая такая радость имела у него цену –  столько-то килограммов тряпья или медная гильза от снаряда, их всегда было можно найти в многочисленных окопах. Бывало, что счастливый обладатель мячика его зажиливал и не давал на коллективную игру. Тогда ему объявлялся бойкот, а мячик приобретался на коллективно собранное тряпьё и хранился у самого бойкого пацана, всегда участвующего в каждой игре. Собиралось две команды – одна в городе, другая в поле. Один мячик подбрасывает, другой бьёт по нему лаптой, стараясь как можно дальше отправить его в поле, а сам бросает лапту и бежит на обозначенную чертой границу в поле. Полевые игроки ловят мяч и стараются им засечь бегуна, если мяч никто поймать не сумел, бегун успевал добежать до границы и вернуться в город победителем. Прозевавшие бегуна полевые игроки возвращают мячик в город, бегун остаётся в игре в конце поджидающей его команды. Если же его засекли мячиком – всё, он выбывает из игры. Когда все городские выбиты – город занимают полевые игроки.

А как мы ждали по весне тёплых дней, когда появлялись сухие полянки, на которых можно было играть в «чижика». Теперь в эту игру не играют, а в нашем детстве она была не на последнем месте. У каждого пацана был заострённый с двух сторон круглый «чижик» из твёрдого дерева – берёзы, дуба или рябины, и круглая тяжёленькая деревянная бита длиной сантиметров тридцать. И тоже игра коллективная, двумя командами. Ударили битой по концу чижика, поставленному на твёрдую поперечинку, он улетал в поле, где противник старался в полёте отбить его обратно, ближе к городу. С места, где упал чижик, полевой игрок бросал его в город, стараясь попасть в очерченный квадратик на месте удара. Попал в квадрат – бьющий игрок выбывает, а если своей битой он отбил на лету чижик от города – это восторг команды, отбитое расстояние тщательно измерялось той же битой, количество бит засчитывалось за командой. Побеждает команда, набравшая больше очков, а проигравшая на закорках таскает победителей из города до самой дальней точки летавшего в поле чижика и обратно.

Играли с мячом в «круговую», в «штендер». А ещё – в «5 камушков», в «крегли», то есть в городки, которые мы сами нарезали из ровных круглых палок, чертили на дороге деревянной битой город, делали две черты – ближнюю и дальнюю дистанции, с которых битой выбивались городки, и вперёд – в атаку на 10 или 15 фигур – тоже командой. Эта игра, правда, ещё жива до сих пор.

Популярными были игры в разные ножички, которые имелись у всех уличных пацанов, у кого самодельный, у кого найденный на пепелище заводской, но обгорелый. Одна из них заключалась в том, что на площадке без травы чертился круг, делился чертой пополам – для каждого из игроков своя территория. Со своей территории надо было метнуть свой ножик на территорию противника так, чтобы он обязательно воткнулся в землю и отсёк как можно больше площади. По направлению лезвия ножа под строгим надзором соперника проводилась новая граница, и территория становилась твоей, но при условии, что ты, не сходя с места метания ножа и не наступая на границу, дотянешься ножом, чтобы прочертить новую границу целиком. Пожадничал, много захватил – пиши пропало, передай нож товарищу, поскольку играть полагалось одним ножом, чтоб по-честному. Если нож не воткнулся – переход хода, удачная операция – продолжай завоёвывать пространство соперника. Иногда у игрока оставался клочок земли, на котором помещалась только одна нога, но он и с него продолжал игру и иногда выходил победителем. А победителя проигравший нёс на закорках до места, определённого до начала игры. Тоже была тренировка, только не ошибайся при выборе весовой категории противника.

В другие ножички можно было играть и на лугу с невысокой травой. А впрочем, играли, где вздумается, иногда нарочно выбирали место, где проигравшему плохо колышек зубами вытаскивать из земли. В этой игре нож сначала метается в землю с пяти пальцев ладони, потом с четырёх, с трёх, с двух, с одного. Не вышло, нож не воткнулся – передай его сопернику. Получилось – продолжай дальше метать с головы, с подбородка, с локоточка, от пупка, с коленочки, с пяточки. Весь организм надо обойти вниманием по договорённости с соперником. Самый ловкий наслаждался тем, что после победы сосчитывал количество выигранных операций и по их числу столько же раз ударял игровым ножом по заранее заготовленному колышку, который иногда входил в землю так глубоко, что зубами его было не достать. Тогда снисходительный соперник разрешал земельку от колышка отгрести, но нос  всегда «пахал» земельку под дружный хохот болельщиков, собравшихся на игру и ожидающих своей очереди, чтобы сразиться с победителем.



  Глава 28. На пятачке. Патефон.

  В нашем посёлке молодые парни и девчата, которые уже закончили школу, работали  и вечерами, присматриваясь друг к другу, сами устраивали свой досуг. На высоком берегу, где до войны шумел сосновый бор, ребята устраивали «пятачок» – место для вечеринок и танцев. Полукругом закапывались столбики для лавочек, чисто выструганные доски без единой задоринки прибивались к ним так, чтобы ни одно девичье платье не пострадало. Гармонь была главным музыкальным инструментом, а главными гармонистами были два брата Казаковы:  немного подслеповатый Женька и его младший брат Толик. На лавочках места были, в основном,  для взрослых зрителей и для нас, мелкоты, а  взрослая молодёжь выплёскивала все свои танцевальные и песенные способности там, в центре всеобщего внимания, на танцевальном  пятачке. Эх, как врежет Женька, бывало, «цыганочку», а потом «русскую», да как запоёт Клава Советова свои припевки, над всей округой поплывёт в вечернем весеннем воздухе молодое веселье, по всей речной долине разольётся удалая мелодия от старенькой довоенной гармони,  и тут же потянется к пятачку молодёжь со всей нашей округи. До позднего вечера в выходные и праздничные дни не умолкала гармонь, которую попеременно брали в руки доморощенные гармонисты, стучали каблучки девчат о затвердевшее  основание пятачка, звучали песни, а мы, малые и старые зрители и слушатели не расходились по домам, любуясь выходками и удалью молодых.

Все жили, можно сказать, в послевоенной нищете, распределяя копейки от зарплаты до зарплаты, но всё-таки братья Антипенковы нашли средства и купили патефон с несколькими пластинками. Из ближайшего барака кто-нибудь выносил табуретку, на него ставился патефон, хозяин аккуратно заводил его ручкой, доставал новую иголочку или внимательно осматривал и подтачивал старую, ставил пластинку, и вечер песни начинался.  Сергей Яковлевич Лемешев, Клавдия Ивановна  Шульженко, Шаляпин, Козловский и Михайлов  многократно повторяли для нас наши русские песни, многие из которых запоминались на всю жизнь. Проиграв все пластинки, владелец патефона по просьбе слушателей повторял проигрывание, кто-то приносил свою старенькую пластинку и просил проиграть. Вся улица собиралась вокруг патефона, а пацаны были у патефона постоянно, предлагали покрутить заводную ручку или поставить новую пластинку.
Не выдержал однажды и мой дедушка Пахом – завернул как-то к патефону, услышав свою любимую песню про Ермака. Придя домой, он и говорит папе:

– Хорошая всё же штуковина эта – «патехвон», надо бы сгоношиться как-то, да купить.

– Мы в магазине культтоваров на Кооперативной улице делали прилавок недавно, и увидал я там маленький портативный патефончик. Сперва я подумал, что на нём какие-нибудь маленькие пластинки играют, а нет, продавец поставил большую, да громко так заиграл. И стоит недорого. – Сделал радостное для нас сообщение отец.

– Миня, вот тебе деньги, иди в город и купи эту штуку, пускай музыка будет и в нашем доме, да пластинку там спроси про Ермака. – Тут же подхватил идею дедушка и дал мне деньги на эту самую штуковину  и на пластинку.

На следующий день дедушка пошёл на свой перевоз, а я  галопом помчался в город за покупкой.  Вечером вся семья впервые после войны слушала единственную пока пластинку «Вдоль по Питерской» в исполнении Шаляпина, про Ермака пластинки в магазине не оказалось.    Патефончик был маленький, заводился он только при снятой пластинке, которая потом ставилась на маленький диск и закреплялась по центру специальной гаечкой. Это было не совсем удобно, но зато в доме почти каждый вечер звучала музыка и радовала всех нас. И только мама смотрела на патефон и вытирала глаза кончиком своего платка – ни одной мелодии она до конца своих дней так и не услышала…




  Глава 29. Никак не уходит война.

  У нас, пацанов, продолжались  опасные игры, да ещё какие опасные. Даже теперь, когда с той поры минуло уже больше шестидесяти лет, содрогаюсь от нашего детского неосознанного безумства.  Вокруг Городка было столько траншей, окопов, окопчиков, воронок от бомб и снарядов, что нам не приходило в голову что-то придумывать, играя в войну, мы продолжали в ней жить, она ещё была с нами повсюду. Что только не находили мы на месте прежних боёв в этих окопчиках и траншеях: засыпанные песком ящики с патронами от винтовок и крупнокалиберных пулемётов, гранаты, иногда попадались даже артиллерийские снаряды. Мы находили скелеты бойцов и отдельные их фрагменты, страшные фрагменты, о которых торопились сказать взрослым.

Найденный ящик с патронами тут же окружался пацанами и начиналось коллективное действие – пуля удачным ударом камешком по горизонтально положенному патрону вынималась, порох высыпался в общую кучку в одном из окопчиков, когда патроны заканчивались и горка пороха была уже приличной, штук пятьдесят патронов шло на пороховую дорожку к соседнему окопчику. На кучу пороха наваливали доски, куски железа, что было поблизости. Всё «отделение» бойцов пряталось в соседний окопчик, и командир спичкой поджигал оттуда пороховую дорожку. Секунда, взрыв, вверх летели обломки наваленного барахла, пацаны праздновали победу. Патронные гильзы сдавали «тряпошнику», тот их с удовольствием принимал – медь, вознаграждая нас своими безделушками. Но капсюли должны были быть пробитыми, из них делались ребячьи стрелялки. Находили железяку с отверстием по размеру патрона, загоняли туда патрон, гвоздь на капсюль, удар молотком по гвоздю – выстрел, наши наступают. Как никто не покалечился – трудно даже представить.

Ещё более опасные «фокусы» были с термитными патронами то ли от крупнокалиберного пулемёта, то ли от противотанкового ружья. Внутри этих патронов была фосфорная начинка, из которой пацаны делали салют. Патрон клали на два камня или кирпича и молотком сверху отделяли пулю от гильзы с фосфором, кидай её вверх как можно выше – вот тебе и салют, искры во все стороны – красиво. Попадёт фосфор на кожу  — получи долго незаживающие ожоги, которыми некоторые пацаны даже гордились – на войне был ранен. Но это что! Вот если сделать плот, развести на нём костёр, положить в него горсть патронов и пустить по течению реки – вот это приключение. Костёр горит, горит, и вдруг как шарахнет – пуля или две просвистят в неизвестном направлении, костёр разметается, бабы, полоскавшие на речке бельё, чуть ли не попадают в воду с причитаниями:

– Шешки проклятые, собаки шелудивые, на тот свет захотели? Это ж надо что удумали, балуваться с патронами. Вот поймаю кого – удавлю, честное слово. Мало нам было войны! Негодяи, напужали до смерти…
Тирады изрекались долго, бельё уже выполоскано, повешено на коромысло, уже домой бабы мокрые идут с обрыва, а ругательства продолжаются до самого дома, и обязательно каждому, кто встретится по пути, будет сообщено, какое опасное безобразие творит «эта безотцовщина» на речке. Начиналось выяснение:

– Это твой, Нюрка, наверно придумал пакость такую. Это надо ж было додуматься
– по речке плот с костром пустить, да снаряды в огонь положить. Ведь ранение могла получить, в милицию надо сдавать их, паразитов.

– Иди-ка ты, Манька, к кляпу! Мой сегодня из дому не выходить, я яго картошку перебирать заставила, под полом вон до сих пор сидить. А ты, чуть что – сразу на майго! Ишь ты какая! – разорялась обиженная соседка, защищая своего помощника – «безотцовщину». Но подзатыльник сыну всё равно полагался в целях воспитания, чтоб заниматься такими делами даже думать не смел.

Война ушла, но она была с нами ещё несколько лет. И действительно, большинство ребят остались без отцов, их матери надрывались на работе, продолжая заменять мужчин на тяжёлых работах, а дети были предоставлены сами себе, искали занятий и развлечений, о которых  я поведал читателям, ничего не придумывая от себя, это воспоминания моего детства. И я, счастливый от того, что мой отец живой вернулся с войны, иногда на себе испытывал не ненависть, нет, но злость этой «безотцовщины» в моменты наших детских размолвок и шалостей. У каждого из нас была своя «подпеканка» или рогатка – наше ребячье оружие. У каждого было уличное прозвище: Хиря, Мамур, Барок, Косой, Колдун, Бадя, Ванька Романёнок, Шурка краснощёкая, Лёшка Грак, Кривоножка, Апракся или Козёл, Хам, Циклоп…  Каких только прозвищ не носили наши пацаны, родившиеся до войны. Большинства из них сейчас уже нет в живых, жива о них только память у нас, оставшихся…

Подпеканки.  Сколько нам  доставалось за них от родителей!  А штука была интересная, настоящие пугачи. Делались они просто. Из боевого патрона вытаскивалась пуля, клалась в костёр, из неё выплавлялся свинец, и оставалась твёрдая стальная оболочка. Из гильзы высыпался порох, капсюль обезвреживался уже известным способом, гильза перегибалась с помощью молотка в виде буквы «Г», в неё острым концом вставлялась выплавленная пуля, напильником очень ровненько затуплялся кончик гвоздя, так же изгибался буквой «Г», это был боёк, он вставлялся в отверстие выплавленной пули, затем на эти две «буквы Г» туго надевалось кольцо из резинки от трусов или вырезанное из автомобильной камеры – для особо мощных моделей. Пугающий выстрел можно было получить с помощью спичечных головок, которые счищались со спички, высыпались в пульку и растирались в ней тем же затупленным гвоздём. Заряд мог состоять из пяти, десяти или даже пятнадцати спичечных головок: заложил, растёр, гвоздь оттянул на сантиметр-два, он благодаря резинке завис над зарядом, осталось руку с подпеканочкой положить в карман, в подходящий момент вынуть и нажать на резинку. Выстрел получался, что тебе из пистолета – и шумно, и весело, и «комплименты»  пацаны получали самые разнообразные:

– Ах, чтоб тебя разорвало, паршивец этакий!..

– Вот я тебя сейчас крапивой отхожу, будешь знать, как народ пужать!..

– Давно, видно, батька тебя не лупил, дык я яму скажу, он табе усыплить, за шкуруй пастыря нету, нягодник такей.

– Я табе, сопляку, счас башку откручу, чтоб она больше глупостев таких делать не дозволяла.

Дома мама хватится – спичек нету, печку затопить нечем, начинает искать, спрашивать, куда делись  спички. Досталось однажды и мне, когда соседка рассказала маме, куда они деваются, и посоветовала проверить карманы сына.
Несколько лет продолжались подобные военные шалости, но один трагический случай положил конец и им. Неподалёку от села Михейково на правом берегу Вопи  в непосредственной близости от шоссе Москва-Минск во время войны велись ожесточённейшие бои, там в земле ещё оставалось очень много ненайденных сапёрами боеприпасов, в том числе и артиллерийских снарядов. Помнится одно место, изрытое окопами и траншеями, мы называли Хотынским полем, и протекающую там речушку в то время называли Хотынкой, хотя теперь на карте она обозначена почему-то как Пальна. Вот на берегу этой речушки летом уже пятьдесят третьего года и случился трагический случай с нашим одноклассником Володей Булоховым, положивший конец всем нашим опасным шалостям. Володя учился с нами в пятом классе, был балагур и шутник, хохмарь, каких редко встретишь в жизни. Был он круглолиц, невысок росточком, всегда спокойный и очень общительный. Трудно было даже предположить, где он находил столько смешных фраз и выражений в свои двенадцать лет. В нём явно таился талант будущего юмориста, другого такого во всей школе не было. И вот на этом Хотынском поле во время летних каникул Володька нашёл с ребятами какой-то крупный боеприпас, говорили, что артиллерийский снаряд, и стал отвинчивать у него головку…

В шестой класс Володька не пришёл. Директор школы Шанин Сергей Степанович, фронтовик-орденоносец, первого сентября построил школу на линейку и рассказал страшную историю, происшедшую с Володькой, части тела и внутренности которого после взрыва пришлось собирать на прибрежных кустах речушки Хотынки. Была объявлена минута молчания в память о нашем погибшем товарище, после которой из уст директора прозвучала такая пронзительная речь, даже не речь, а заклинание фронтовика, что до сих пор его слова звучат в ушах при одном воспоминании о том событии.

– Дорогие мои дети, – сказал он, – мы воевали с фашистами, чтобы вы никогда больше не знали, как умирают люди в расцвете своих сил. Мы воевали за ваше счастье, так сделайте, пожалуйста, так, чтобы вы могли воспользоваться этим счастьем. Берегите свои жизни, они так нужны вашим родителям, нашей разорённой стране. Не играйте в войну, от неё счастливыми никто не становится. А если найдёте опасный предмет – не трогайте его, а придите в школу, в военкомат или хотя бы скажите об этом взрослым…

Потом сапёрами проводилась крупная операция по всем местам боёв по обнаружению опасных отходов войны. Набиралось их, видимо, довольно много, потому что со стороны Заборского леса, в котором был огромный песчаный Чижевский карьер, несколько недель раздавались взрывы – это сапёры уничтожали найденные боеприпасы. Старая школьная фотография пятьдесят третьего года, с которой смотрит улыбающийся Володька Булохов, не даёт мне забыть о нашем погибшем товарище.




  Глава 30. Пленные немцы.

  В нашем разрушенном городе ещё до нашего возвращения из беженства был устроен лагерь для военнопленных. Лагерь находился рядом с шоссе Москва-Минск и центральной дорогой, ведущей в город, и состоял из 10 или 12 бараков, его территория была окружена высоким забором из колючей проволоки. Пленные немцы работали на ремонте шоссе, восстанавливали разрушенный мост через реку Вопь, строили жилые дома и хозяйственные постройки для дорожно-эксплуатационной службы, обустраивали дорогу в город и обсаживали её с обоих сторон берёзами, которые сохранились и по сей день, украшая въезд в город. Вскоре возле шоссе вырос небольшой посёлок из трёх двухэтажных домов. В одном из них разместилось дорожно-эксплуатационное управление №802 (ДЭУ-802) автомагистрали  Москва-Минск, два других дома были построены для жилья, необычной для нас архитектуры – с широкими наружными лестницами на второй этаж, просторными коридорами и прихожими. Но люди получали в этих домах тогда не квартиры, а комнаты, почитая и это за великое счастье, хотя отопление в комнатах было печное, и электричества не было до пятидесятых годов. Немцы строили довольно добротно и красиво даже сараи, которые были двухэтажными, что нам тоже было в новинку: первый этаж – для домашней скотины и для дров, второй – для кормов, банных веников и хозяйственной утвари.

Пленные во время работы охранялись солдатами с автоматами и собаками. Выходили на работу и уходили с работы, построенные в колонну по четыре человека в ряду. Все земляные работы на дорогах велись вручную с помощью деревянных тачек и лопат. Техника появилась только тогда, когда шоссе и дорогу в город начали асфальтировать.

Мне запомнился один курьёзный случай, связанный с пленными немцами. Он  произошёл с моей мамой Ульяной Егоровной. Пленные иногда приходили в посёлок, то ли по разрешению начальства, то ли в самоволку – не знаю, только приходили довольно часто и предлагали что-то купить у них или выменять на еду: губную гармошку, алюминиевую кружку, ведро или что-то ещё. Однажды мама соблазнилась купить у немца за три рубля оцинкованное ведро для воды. Довольная недорогой покупкой, мама пошла с этим ведром за водой. По пути к колодцу ей встретилась соседка тётя Тася, которая увидела ведро и спрашивает:

– Уль, а откудова у тябе маё новое вядро?  Я его только учора купила на базаре…

– Да я яго сегодня у немца купила за три рубля…

– Это ж маё вядро, Уля! К нам сягодня немец приходив, продавав кухвайку свою, да я не узяла, знаю, что за это нагореть можить. Так это ж  ён, паразит, у мяне из коридора вядро и спёр. А я-то думаю, куды маё новое вядро делось?

– Во, нахал, что сделав! У их же ш, у немцев, уроди как и не варують, вот «шешка» какая! – разорялась моя матушка по поводу потери трёх рублей, поскольку соседка сняла ведро с коромысла, даже воду не стала выливать и пошла с ним домой. Так с одним ведром воды и пришла мама домой,  немец – шешка, то есть чёрт по-народному, ещё долго не сходил с языка моей обманутой матушки. Отец, любя маму, не стал упрекать её за оплошность, только приказал, чтобы она больше  у немцев ничего не покупала.

После этого случая и соседи у пленных стали покупать с большей осторожностью, но  всё же покупали зажигалки, сделанные их умелыми руками, которые назывались «бензинками», портсигары. После того, как немцев отпустили домой, на территории бывшего лагеря лет десять была городская автобаза, потом её перенесли в другое место,  бараки снесли, территорию сровняли и распахали под картошку.




  Глава 31. Стыдный случай. Паразиты. Скарлатина.

  Послевоенное детство, трудное и радостное, его всё-таки нельзя назвать несчастным, да и счастливым назвать можно с большим натягом. Но оно было нашим, дорогим и единственным, которое дважды не повторяется ни у кого. В то время все плохо питались, было нечего надеть, одежда взрослых перелицовывалась, латалась, перешивалась для детей. Я ходил в школу не с портфелем, а с сумкой, которую мама сшила из белой старой наволочки. Но зато отец справил мне сапоги, а сам вынужден был ходить в лаптях, которые дедушка Пахом плёл для себя и для отца. Да, такое трудное время было, победитель, дошедший до Берлина, ходил года два на работу в лаптях и не сетовал, не ругал власть. А мне мама сшила из своей старенькой хлопчатобумажной сорочки майку, которую я очень хотел. Но она быстро порвалась от ветхости, а я пришёл в ней в школу. А в этот день в школу к нам пришла фельдшерица, наша горбатенькая Нина Михайловна, и стала проверять у школьников головы и бельё на наличие вшей, поскольку эта военная беда была тогда у многих. Бань в достаточном количестве ещё не было, и эти злыдни досаждали и взрослым и детям, да ещё как. Частый гребешок был непременной принадлежностью в каждой семье. Расстелет, бывало, мама бумагу на коленях перед тем, как нам пойти в баню, тронет волосы гребешком, и защёлкают на бумагу отъевшиеся паразиты, уничтожаемые затем ручным способом. Всех мужиков мама заставит «причесаться», отправит нас в баню, а потом и сама сядет вычёсывать «лихоманцев», а грязное бельё отправит в баню на «прожарку».

Так вот, в тот памятный день я и вспомнил, что у меня майка-то драная, да ещё в ней и насекомые могут быть обнаружены, это же стыдно. А потому я потихоньку под рубахой, пока до меня очередь не дошла, легко дорвал до конца свою майку, вытащил её из-под рубахи и спрятал в парту. Нина Михайловна зовёт меня на осмотр к учительскому столу, осмотрела, в голове чисто, подняла рубаху, посмотрела:

– Недавно в бане был, Михаил? Молодец, чистенький, а что ж ты без майки?

Я покраснел так, что почувствовал, как щёки мои стали горячими, но сказать про драную майку постеснялся и после уроков засунул её в свою холщовую сумку, чтобы не видели ребята, и принёс домой. Мама спрашивает:

– Чтой-то ты, сынок, майку свою у сумку запихнул? Ай, постыдився, что рваная?

– А ты сама посмотри, мам. У нас же осмотр был, мне, правда, было неловко.
Ничего мама не сказала, в тот же день она сшила из какого-то кусочка ткани новую майку.

Ещё одна деталь про насекомых, хотя она тоже не из приятных, вроде и говорить об этом как-то не принято, чтоб не подумали, что мама была грязнуля и не следила за нами, вовсе нет. Мама была исключительно чистоплотным человеком, будучи единственной женщиной в семье, обстирывала, обшивала и кормила сначала четверых, потом пятерых, а потом и шестерых мужиков. Пока отец не построил баньку, топившуюся по-чёрному, мама детей купала в русской печке: вытопит её, чисто подметёт, постелит на под соломки, нагреет воды, и сама в три погибели с малышом в руках купает нас, да ещё позаботится, чтоб никого не простудить.
А второй напастью были клопы, вывести которых никак не удавалось всеми доступными в то время средствами. У нас с дедушкой любимым местом отдыха была печка. Дедушка вообще спал на ней, накрывшись старенькой овечьей шубейкой, а я перед сном залезал к нему на печку погреться, потолок над печкой был низкий – всего сантиметров семьдесят. При этом сделан он был из старых нестроганых досок, которые отец, чтобы хоть как-то побыстрее обустроить наше жильё в новой хате, наспех приспособил на потолок доски, разобрав в лесу заброшенный мостик, оставшийся от войны. В щелях потолка водилось великое множество этих выносливых долгожителей, при нашем появлении они очень точно падали из щелей на нас с дедушкой. Мы зажигали свечку, отыскивали «парашютистов», уничтожали их, но это были напрасные усилия, меньше их не становилось.

Как-то в начале лета, когда начались мои первые или вторые летние каникулы, у меня поднялась температура и появилась какая-то обильная сыпь на теле. Чувствовал я себя очень плохо, меня уложили в постель и вызвали врача, который тут же определил: скарлатина, всех детей изолировать от больного, которого срочно в больницу в карантинную палату, в доме нужна дезинфекция, поскольку болезнь заразная. Мама, естественно, перепугалась, отец сказал, что дезинфекцию делать не даст,  что за выдумки – обливать вонючей хлоркой чистую комнату. Но, без всяких лишних разговоров меня в больницу положили аж на целых сорок дней, такой срок карантина был в те годы для больных скарлатиной.
А высокая температура у меня продержалась всего-то дня три, сыпь тоже стала пропадать, но из больницы меня не отпускали, несмотря на просьбы родителей. Нас было человек восемь «скарлатинщиков» в одной палате, в городе была вспышка этой болезни. Было весело в такой компании, все мы были почти одинакового возраста, кормили нас хорошо, лучше даже, чем дома, давали компот из шиповника и сухофруктов, рыбий жир, вкусную кашу. Так что на этих казённых харчах я стал быстро поправляться и расти. К тому ещё и мама через день-два приходила и приносила что-нибудь вкусненькое, вроде пирожков. Плохо было только то, что на улицу нас не пускали, и каникулы наши пропадали. Хорошо ещё на втором этаже больницы был большущий балкон, и нам разрешали выходить, дышать там свежим воздухом и читать книжки.

Когда через сорок дней меня выписали из больницы и мама привела меня домой, мне наша комната показалась ниже, чем была раньше, я даже почти что доставал до потолка. Я ходил по ней и удивлялся этому, а отец смеялся, глядя на меня, и говорил:

– Сын, это не комната стала ниже, а ты за эти полтора месяца вырос, вон какой стал высоченный и толстый.



   Глава 32. Дедушкины «басни».

   И вновь мы с дедушкой проводили вечера на нашей любимой печке, куда я залезал погреться перед сном. И всякий раз я  непременно просил своего наставника:

– Дедушка, расскажи басню. – Баснями мы с дедушкой называли любую историю, которых он знал невероятное количество: это были сказки, исторические рассказы о жизни царей и великих людей России, интересные рассказы об охоте и рыбацких удачах, поскольку дедушка некогда слыл весьма уважаемым охотником и рыболовом. Он всю свою жизнь жил у реки и у леса. Две дедушкиных басни я помню и постараюсь рассказать. Вот одна из них – про рыбацкую удачу.

– Ну, так слушай, внучок. Дело это было ещё до войны, когда тебя ещё и на свете не было, а я был помоложе, да и силой своей владел вполне прилично. Жили мы с твоей бабушкой и папой твоим будущим напротив островов, что на реке Вопи около деревни Дуброво. Я охотился, рыбачил. Недалече от двора нашего на Вопи заливчик такой есть, назывался он Шупиха. Почему такое название этому заливчику было дадено когда-то, сказать тебе не могу – не знаю. Только на Шупихе каждую зиму мы столько рыбы добывали, что на санях, бывало, вывозили её, на всю зиму хватало всей семье, да ещё и продавали соседям. Тогда рыбы в реке много было, не то, что теперь, после войны. Бывало, приедем на Шупиху на розвальнях, сеточку достаём, прорубаем большие лунки во льду на расстоянии шагов десять – пятнадцать одна от другой. В одну прорубь заправляем сеть, а из другой вытаскиваем её длинной жердиной. Потом в другую прорубь сеть перетаскиваем, и вот она, рыбка, да крупная. По шесть пудов иногда попадалось за одну поездку.

Дедушка будто бы делал портрет рыбацкому тому улову, описывая каждый сорт рыбы: окуней, щук, язей. Особое почитание у него было к сомам, этим сильным и осторожным рыбам. Одна история про удачную рыбалку на сома была особенно занимательной.

– В те времена на удочку ловили только живцов. Знаешь, для чего нужен живец? Нет, тогда расскажу, чтоб знал. Живец – это мелкая рыбёшка, примерно с твою ладошку или побольше, плотвичка или окунёк, он особенно хорош, потому что хорошо ходит в воде и более живучий, чем плотва. Поймаешь живчика и насадишь его за спинку на крупный крючок жерлички – это такая толстая леска или шпагат крепкий–крепкий, на конце которой стальной поводок с большим крючком, эта рыболовная снасть настоящего рыбака на крупную рыбу. Шпагат или леска наматывается на рогатку из лозы, как у тебя была, которую папка отобрал, чтоб ты из неё глаз кому не выбил. Леска на расстоянии метра полтора – два от крючка с привязанным живцом закрепляется на рогатке так, что живец её размотать с рогатки не может, а если крупная рыба живца этого заглотит вместе с крючком, то дёрнется так, что леска с рогатки и размотается. А сама рогатка привязана к кусту в воде или к прочному шесту, который крепко втыкается в берег. Получается такая удочка для крупной рыбы, только вместо червяка наживкой служит живая рыбка, которая вместе с пришитым крючком ходит на леске туда-сюда, туда-сюда, она и есть приманка для рыбы хищницы – давай, мол, подходи и глотай.

И вот однажды вечером расставил я с лодки штук десять жерлиц. Живцы были хорошие, крупные и ходили хорошо. Пока это я расставлял все свои жерлицы, прошло пожалуй что часа полтора. А одну от другой я ставил их на расстоянии шагов так пятьдесят, может, шестьдесят. Поставил последнюю и плыву на лодке назад по течению, речка наша тихая, течение не шибко сильное. По ходу смотрю, как мои живчики работают. Ничего, хорошо ходят, думаю, к утру что-нибудь да попадётся. Подплываю я к первой своей жерличке, она стояла у довольно глубокенького вирка, смотрю, а рогатки-то моей с жерличкой на шесте-то и нет, а я ведь хорошо её к шесту привязывал.

– Куда ж она делась, дедушка, снял кто-нибудь?

– Да нет, внучок, у нас на речке никто тогда не безобразничал, рыбак рыбака всегда уважал. Ты слушай дальше. Я вот тоже тогда стал думать, куда могла подеваться моя жерличка? Живчик её сорвать не мог, я хорошо привязывал рогатку, да и леска хорошая, и поводок крепкий из тонкого тросика. Вдруг вижу – плавает моя рогатка под кустом шагах в пятнадцати вверх по течению. Чудеса, думаю, да и только. Подплываю это я к ней, поднял из воды и давай наматывать на рогатку леску, и вдруг она как рванётся у меня из рук, и поплыла вверх против течения. Да быстро так поплыла, я весло в руки – и за ней, снасть ить новая, жалко. А сам думаю: раз она от меня уплывает, значит там на крючке какая-то рыбина сидит, да видно, что хорошая рыбина попалась, раз жерличку с шеста сорвала. Догоняю я её, схватил теперь покрепче, чтобы опять не вырвалась, и потихоньку начинаю наматывать леску на рогатку, подаётся – хорошо. Метра два намотал, и вдруг опять – так рванула, что леской мне аж ладонь обожгло, а рогатка выскользнула из рук и поплыла дальше. Я опять за весло и за ней. А самого такой азарт охватил, аж затрясло всего – что ж это за рыбина такая села мне на крючок, да хорошо как села. Догоняю рогатку, а она под лозовым кустом, да таким густым, что пробраться к ней невозможно. Что тут делать? А в воду лезть не хочу, думаю, как достать другим путём.

– А ты плавать тогда умел, дедушка? Или вода была холодная?

– Дело было летом, плавал я хорошо, на спине мог километра два проплыть против течения. И вода была не холодная – лето, да мочиться не хотелось. Я другой способ придумал. Ножиком своим охотничьим, он всегда при мне был, срезал я длинный толстый прут с крючком на конце – сучок там такой крепенький был. Этим крючком подцепил я рогатку под кустом, потихоньку-потихоньку подтаскиваю к себе и думаю, как бы рыбине не дать леску запутать за корягу какую. Тяну потихоньку, ближе, ближе, к самой лодке подтащил. Ну, думаю, теперь ты без меня не уплывёшь, меняю тактику. Беру осторожно рогатку и обматываю леску вокруг лавочки, что посерёд лодки, крепкая такая лавочка. Привязал, а сам опять начинаю подтягивать за леску. А тут опять рывок, и лодка моя поплыла сама против течения на леске-то, а она ж теперь к лавочке привязана. Вот это силища, думаю, такого со мной ещё не бывало, чтоб рыбина меня на лодке катала. Мне и чудно, и интересно, какая ж там рыбина мне попалась, опять гадать начинаю. А лодка уверенно так идёт, не быстро, конечно, но идёт. Как только натяжение лески ослабевает, я опять начинаю леску в лодку выбирать. Лески на рогатке метров десять, метра четыре я выбрал, опять к лавочке привязал выбранную часть, лодка опять пошла, а я веслом правлю, как рулём, чтоб рыбина к берегу, к кустам не прижималась, иначе запутает мне леску, да и оторвать может под кустами.

Часа полтора возила меня рыбина на лодке, повернула в обратную сторону, потащила по течению. Я теперь только управляю лодкой, да время от времени выбираю и перевязываю леску, чтоб покороче была. Чувствую, что моя рыбина уже почти рядом с лодкой, метра два-три осталось лески в воде, устаёт рыбина, всё чаще замедляет движение. Вот-вот увижу я свою добычу. И действительно, из-под лодки вдруг как вывернется такая большая чёрная, форменная бревнушка – это рыбина спину свою показала чёрную длиной с весло, а голова широкая. А-а-а! Так это сом такой агромадный меня по речке катает! Вот это удача. А силища-то в нём какая!

Подтянул я уставшую рыбину как можно ближе к лодке, да как шарахну её веслом по широкой башке. Она было опять рванулась, да сил уже не осталось. А тут как раз на пути у нас отмель такая, аккурат напротив дома моего. Я правлю к ней, подгребаю веслом со всех сил. Выскочил из лодки на мель на эту, ещё раз пришлось веслом рыбину приглушить. Подтащил я её на мели к самому берегу, а у самого от напряжения ни руки, ни ноги уже не слушаются. Кричу хоть кого-нибудь на помощь домашних своих. Бежит Вася, бегом бежит, увидел мою добычу и сразу в воду кинулся, да подошёл со стороны хвоста, а сом как хрястнет хвостом из воды – Вася мой и с катушек долой. Стоит весь мокрый, а у самого от удивления глаза на лоб полезли и рот до ушей – никогда, говорит, такого чуда ещё не видел.

Вытащили мы с ним этого богатыря на берег, сели рядом на бугорок и любуемся, хорош сом. А усищи-то, усищи, как у запорожского казака. Отдохнул я маленько, потом свернул в несколько рядов леску от жерлички, она была скручена из толстых льняных ниток, потому и выдержала такую нагрузку, продел эту верёвку через рот и жабры, взвалил на плечо и понёс домой. Голова сома на плече, а хвост по земле волочится. А ребятня, что на речке была в ту пору, уже понеслась к деревне с криком:

– Дед Пахом поймал «чуду-юду-рыбу-кит»!

Вся деревня перебывала у нас в тот день, чтоб посмотреть на мою «чуду-юду». Раз десять пришлось мне рассказывать, как это удалось её поймать. При всей деревне решили сома взвесить, сколько ж он потянет. Принесли один безмен – не хватает делений, принесли другой, побольше, на верстак возле дома пришлось вставать, чтоб хвост сома до земли не доставал, когда подцепили за жабры крючком от безмена. На шестьдесят два фунта потянул сом, больше чем полтора пуда.

– А что вы потом с ним сделали, дедушка?

– Съели, конечно, больше половины соседям роздали, самим столько не съесть, куда там! А потом, большая речная рыба всегда немного травой отдаёт, хотя мясо вкусное, слегка сладковатое. Но деревенским жителям было интересно попробовать кусочек от этого великана. Потом они несколько лет это угощение вспоминали, потому что никто ни до меня, ни после такую большую рыбу в нашей Вопи не поймал.

Я слушал дедушкины басни и как будто сам участвовал в тех событиях, о которых он рассказывал. Проходило несколько дней, и я просил дедушку повторить рассказ про то, как он поймал сома, или как ловил рыбу на Шупихе, как царь Пётр к разбойникам попал а денщик спас его, как охотился дедушка на волков, как жили до революции, как разорилось дедушкино крепкое хозяйство. Эти рассказы повторялись много-много раз. У Пушкина была Арина Родионовна, а у меня был мой дедушка-труженик Пахом Павлович, светлая ему память.



   Глава 33. Первые учителя. Удачи и неудачи.

   Памятный день первого сентября сорок восьмого года я провёл в слезах, потому что все мои сверстники пошли в школу, а я вынужден был пасти своих козочек – больше некому было: младшему братишке Витюшке было всего два года, а Валерка только что родился. Отец на работе, дедушка на перевозе, маме по хозяйству хлопот полон рот, других вариантов не было, и я погнал козочек в поле. Дедушка меня утешал:

– Ты, внучок, не переживай, читать ты умеешь, считаешь хорошо, таблицу умножения уже знаешь, так что не отстанешь, другие ребяты будут только буквы учить, а ты их уже обогнал.

Попереживал я с дедушкой, попереживал, но недолго. Вариант с животными нашёлся как-то сам собой. Я до школы гнал своих козочек на речку, переправлял их на лодке на другой берег, а потом сам шёл в школу. Занятий в первом классе было немного, и через три-четыре часа я был уже свободен, приходил домой, брал в рот кусок хлеба и к деду на речку за козочками. А дальше, как по расписанию: обед, потом опять отгонял козочек в поле, потом уроки, вечером шёл за дедушкой и одновременно гнал домой скотину.

Учиться мне было совсем легко, никаких особых усилий к учёбе прилагать не приходилось. Особое пристрастие у меня возникло к рисованию и чистописанию. Мне нравилось красивое написание букв и цифр в букваре, прописей тогда не было, а на каждой странице букваря внизу была строчка в три косых линейки с образцами правильного написания букв. Учились писать мы палочки и крючки сначала карандашом, а потом стали писать буквы уже чернилами. Каждый ученик носил с собой в маленьком мешочке чернильницу-непроливайку. Портфель у меня появился только в четвёртом классе, а три года я ходил в школу с белой сумкой, сшитой мамой из старой наволочки, в ней был самодельный деревянный пенальчик, который сделал папа. В пенальчике – карандаш и ручка со стальным пером «звёздочка» или «лягушка», другие перья иметь нам не разрешали, особенно «рондо» с тупым кончиком. Тетрадей не хватало, да и бумага в них была неважная. Острое пёрышко часто цеплялось за шероховатости бумаги и делало такие брызги на всю страницу, что наш первый учитель-фронтовик Николай Петрович Азаров только удивлялся, как это можно так испортить страницу.
Уроки делались вечерами при коптилке из снарядной гильзы, сплющенной сверху, в эту сплющенную часть вставлялся фитиль из льняного полотна, когда фитиль подгорал и пламя уменьшалось, папа поддевал его шилом и немного вытаскивал, чтоб пламя было ярче. Керосин в коптилку наливали через отверстие, просверленное сбоку вверху гильзы. Только потом в продаже стали появляться керосиновые лампы: экономные семилинейные и более мощные десяти линейные. Мы пользовались всегда семилинейной лампой ввиду своей бедности. В мою обязанность входило ходить в город за керосином, там был такой подвальчик, где продавали керосин по литрам. А электричество появилось у нас в посёлке только в конце пятидесятых годов.

Учились мы в одной-единственной классной комнате одновременно два класса – первый и третий в первую смену, второй и четвёртый – во вторую. Школа была начальная под номером 5 в нашем городе. За стенкой класса была контора подсобного хозяйства «Городок», из которой порой доносились такие крепкие реплики и словечки, что весь класс прыскал от смеха, на что наш хроменький Николай Петрович Азаров грозил нам своей инвалидной палкой, подняв её к потолку и стыдя нас за нашу несдержанность. Николай Петрович жил с мамой в бараке, он был очень строгим, но добрым человеком. Ранение ноги было, видимо, серьёзное и донимало изрядно. Может быть, потому и личная жизнь у него не сложилась, он так и не обзавёлся семьёй, а спустя несколько лет стал выпивать, одалживать у людей деньги, когда пенсия по инвалидности исчезала в окошке местного ларька. Его мама очень переживала за своего сына, а поделать ничего не могла. Потом Николай Петрович переехал в город, и судьба его как-то выпала из нашего поля зрения.

Третий и четвёртый класс вела у нас прекрасная учительница – Мария Ивановна Цветкова. Это она привила нам настоящую любовь к чтению, к рисованию, раскрепощала наши детские послевоенные характеры и души, находя интересные занятия в кружках моделизма и художественной самодеятельности. Мы коллективно слушали чтение неизвестных нам тогда ещё книг Марка Твена, Аркадия Гайдара и Жюль Верна. Первые любимые книжки появились именно тогда: «Четвёртая высота», «Путешествия Гулливера» и русские сказки.

Однажды на уроке пения случился казус с моим ровесником Васей Годуновым. Мария Ивановна предложила каждому спеть свою любимую песню, кто какую знает. Кто-то спел знаменитую «Катюшу», кто-то «Шёл отряд по берегу…», кто-то «В лесу родилась ёлочка». Вдруг Вася  поднимает руку:

– Мария Ивановна, я военную песню знаю про танкистов!

– Ну, спой, Вася, про танкистов. – Вася встал из-за парты и громко-громко запел:

– Три танкиста выпили по триста и закусили тухлой колбасой…

Класс взорвался от смеха. Вася стоял красный, как варёный рак, он искренне думал, что это правильные слова песни, он других просто не знал. Мария Ивановна, обладая необычайной выдержкой, не стала прерывать наш хохот, дождалась, когда он прекратится, и спокойно объяснила всем, что Вася спел не совсем правильно, что песня  «Три танкиста» – песня боевая, она о наших доблестных танкистах, воевавших с японскими самураями, и рассказала историю её создания. На следующий урок Мария Ивановна принесла патефон и пластинку с этой песней, а на обороте была «Песня о Щорсе». После того, как мы послушали эти песни, Мария Ивановна предложила к первому мая подготовить свой концерт и пригласить на него всех-всех родителей.

– Мы с вами, ребятки, разучим и споём эти песни, а ты, Вася, будешь у нас запевалой.

И действительно, наш первый в жизни концерт состоялся накануне праздника Первое Мая. Мы оканчивали начальную школу,  впереди у нас предстояли экзамены аж по четырём предметам, но в концерте участвовал весь класс. При исполнении песен мы сами себе аккомпанировали ложками, это было похоже на настоящий стук копыт боевых коней. Была инсценировка басен Крылова «Мартышка и очки» и «Лиса и журавль». Я был журавлём, сделал себе картонные крылья и острый журавлиный клюв, которым пытался пробовать с широкого блюда лисьей каши. На первом ряду среди зрителей сидела моя мама и улыбалась. А я ещё должен был читать стихотворение «Из соседней голубятни голубь вылетел ручной…». Накануне, когда я разучивал дома этот стих, папа мне и говорит:

– Ты, Миня, должен представлять то, о чём рассказываешь. Голубь вылетел из голубятни, ты и посмотри туда, в каком боку могла она быть, да рукой покажи – вон, мол, откуда вылетел голубок, посмотрите, люди, какой он красивый, белый. Не стесняйся никогда рассказать так, чтоб было интересно.

Я этот папин совет запомнил, начал читать стих, да рукой как махну в ту сторону, откуда голубь вылетел… И в это время посмотрел на первый ряд, где сидела моя мама. А она-то меня не слышит, только смотрит, как её сын выступает и текут у неё ручьём слёзы, то ли от гордости за сына, то ли от обиды, что уши не слышат моего исполнения, только у меня вдруг перехватило горло, из глаз тоже хлынули слёзы, и я позорно дезертировал со сцены в коридор. Ах, как я подвёл Марию Ивановну, свою любимую учительницу!  А она подошла ко мне, взяла за руку, привела в учительскую, вытерла мне слёзы своим ароматным платочком, спросила, что случилось. А я никак не могу унять слёз и только одно твержу ей:

– Там моя мама плачет…

– Успокойся, Миша, это она от радости, что ты у неё такой большой и способный вырос. Мы концерт продолжим, а ты успокойся, я тебя позову чуть позже, и ты ещё раз с самого начала прочтёшь этот замечательный стих, а маме я скажу, чтобы она не плакала.

Мне стало хорошо и спокойно, через минут десять я собрался с духом и с большим воодушевлением реабилитировал своё позорное бегство со сцены. Судя по тому, что зал мне долго аплодировал, прочитал я стих хорошо, а может быть, взрослые захотели поддержать меня, поняв причины моего расстройства.

Второй слёзный конфуз моего школьного детства случился после выпускного экзамена по русскому языку. В четвёртом  классе мы должны были сдавать четыре экзамена. Весь год я учился на отлично, в табеле были одни пятёрки, и вот первый экзамен – диктант  по русскому языку,в котором я умудрился сделать одну единственную ошибку, написав «в пионерских лагирях…», и сам того не заметил. На экзамене присутствовала старенькая учительница, представительница  из РОНО, с добрым-добрым лицом.  Через час после диктанта, когда работы были проверены, нас позвали в класс и объявили оценки. Я был уверен, что у меня ошибок нет, а тут говорят «четыре», учительница из РОНО, сидевшая за учительским столом, с сожалением качала головой. И это её сочувствие было для меня такой запоминающейся укоризной, которую я помню до сих пор, её добрые глаза помню и какую-то материнскую грусть в них. Спустя много лет, когда я смотрел замечательный фильм «Сельская учительница», я увидел у учительницы Варвары Васильевны именно такие добрые сочувствующие глаза, какими смотрела на меня тогда та старенькая учительница из РОНО, имени которой я даже не знаю.  Дали всем работы, чтобы посмотреть на свой брак, мне было так обидно и стыдно за то, что я подвёл и Марию Ивановну, которая рассчитывала, что похвальный лист у меня обязательно должен быть, и дедушку, который верил, что я не подведу, грамотей эдакий, а тут такой позор. Пришёл я домой – сам не свой, ни есть, ни пить не захотел, лёг в кровать и дал волю глазной мокрятине. С работы пришёл отец, увидел моё зарёванное лицо и не стал ничего говорить и спрашивать. Дедушка сам слегка поохал, высказал отцу свою досаду, но потом  успокоил внука – не это главное, ты всё-равно  первый ученик, а впереди ещё шесть лет учёбы, всё у тебя получится.

Любимой поговоркой дедушки  всегда была такая: «Старайся делать всё хорошо, а плохо само получится».   Стремление делать всё хорошо, делать лучше, чем это делают другие, да ещё и других научить –  было главным тезисом в жизни моего дедушки Пахома.  И ещё, проповедуя мне это своё завещание, он добавлял: «И никогда не хвали сам себя, пусть тебя похвалят другие люди, если они возрадовались и восхитились твоим успехом». И эти мудрости я постигал потом в течение всей своей жизни, сталкиваясь одновременно с корыстью, с людской завистью и лестью, внося свои коррективы в мудрые тезисы дедушкиной жизни.



   Глава 34. Наша любимая речка Вопь.

   Летние каникулы пролетали в повседневных заботах, о которых я уже довольно подробно рассказал. Любимым местом летом была речка, дедушкин перевоз, заречные заливные луга, в которых мы с пацанами собирали для щей сочный щавель, потчевали себя дикорастущей викой. Могу сказать, что я вырос на своей речке с её песчаным обрывом и пляжем с желтеньким, теплым песочком, в который можно было зарыться по самую шею, погреться, а потом выбраться и с разбегу плюхнуться в чистую воду, которая была настолько чиста, что мы её спокойно пили в жаркую погоду, не боясь никаких дурных последствий для здоровья.  Чуть ниже пляжа был речной перекат с каменистым дном из мелкой речной гальки, на котором в сухое лето можно было взрослому перейти нашу речку вброд, правда, глубина там – по горлышко, и течение довольно сильное, могло и с ног сбить. Место это мы называли «камушки», здесь  любили с друзьями побороться в плавании, соревнуясь против течения, а потом в изнеможении вылезали на противоположный берег и отдыхали на горячем, нагретом солнышком, жёлтом песочке. К тому же на камушках из-под берега бил маленький родничок, в котором вода была особенно вкусна, и мы в жару часто прикладывались к нему, чтоб испить хрустальной водички.

На камушках, на его быстринке, временами хорошо брал на муху приличный, грамм по сто, голавль. У дедушки Пахома был на примете любимый рыбачок, который часто приходил из города со своими удочками рыбачить и не только на камушки, он часто просил перевезти его на другой берег, где заранее присматривал уютное местечко для рыбалки и даже заранее подкармливал там рыбку. И так у него удачно складывалась рыбалка, что он редко возвращался обратно без рыбы. Звали рыбачка Серёжка Ковалёв. Был он моим ровесником, но в искусстве рыбной ловли он меня превзошёл намного, честно сказать. У меня не хватало терпения часами сидеть на берегу и следить за поплавком, особенно когда плохой клёв.                А Серёжка мог быть терпеливым, знал повадки той или иной рыбы, знал места, где и когда хорошо клюёт окунь, плотва, голавль, и на какую наживку она лучше берётся. Через несколько лет, когда я буду учиться с ним в одном классе, мы крепко подружимся и сохраним эту дружбу до настоящего времени. А тогда на камушках у нас были общие интересы в одном – поймать голавликов, да побольше, стоя в воде с засученными выше колен штанами.

На камушках лежал большой плоский камень длиной больше метра, на котором мы оставляли свои спичечные коробки с насадкой для рыбалки. Камень этот при нормальном, в меру дождливом лете, был в воде, метрах в трех-пяти от берега, а в жаркое лето русло реки сужалось и камень оказывался у самой кромки воды, а иногда и вовсе на берегу. Это был очень памятный камень, который составлял одну из достопримечательностей реки нашего детства. На камне удобно было даже посидеть, любуясь вечерним закатом солнышка и игрой рыбёшек на быстром течении и чуть ниже камушков.



   Глава 35. Первая средняя школа. Мой друг Апраксин.

   В августе месяце каникулы заканчивались. Папа меня спрашивает:

– Сын, а ты дальше учиться-то собираешься?  Начальную школу ты закончил, в пятый класс надо в город ходить. Иди в школу записывайся, бери свой табель с отметками и иди, мне некогда с тобой ходить, я работаю. А учиться надо, а то будешь с такими вот мозолями жить. – И папа показывал мне свои плотницкие шершавые ладони, похожие на сплошные большие мозоли или даже, если точнее сравнить, на подошвы ног.

Я взял свой табель и пошёл записываться в первую среднюю школу, в которую нас, городецких, не брали, а посылали почему-то в другую, восьмилетнюю школу. Пришёл в школьную канцелярию, там мне и сообщили эту «радостную» весть. Я ни с места. Тогда секретарша говорит:

– Ну ладно, дай мне свой табель успеваемости, я директору покажу.
Я протягиваю свой табель, а тут входит директор, как потом оказалось, звали его Василий Ионович Ботвинников. Это был высокий, красивый человек с красивым голосом – баритоном, почти басом, с нахмуренным и очень строгим взглядом, так и пронизывающим тебя насквозь. Не возьмёт, подумал я, уж больно сурово он на меня смотрит. Директор взял мой табель, посмотрел отметки, глаза его как-то потеплели, нахмуренность бровей смягчилась, потом он сказал:

– Ну, такого ученика жалко терять, можно сказать, отличник. Мария Ивановна тебя учила?

– Да, Цветкова Мария Ивановна.

– Пиши заявление с просьбой принять тебя в пятый класс нашей школы, надеюсь, что ты будешь таким же старательным учеником.

И меня приняли в пятый «В» класс, который я закончил с похвальным листом, чему дедушка с папой радовались, пожалуй, больше, чем я сам.

В городскую школу я ходил с дружком своим Володькой Апраксиным. Он был потешный, дружок мой со своей графской фамилией. Ребята часто подтрунивали над ним по этому поводу. А он был хороший парень, много читал, хорошо играл в шахматы, никогда ни на кого не обижался, но всегда ходил с набитым соплями носом. Мать его, простая женщина, рабочая в подсобном хозяйстве нашего Городка, фамилию носила, видимо, девичью – Меркушева, жила с сыном в маленькой бревенчатой избёнке в одно окошечко. В избе была дровяная плита, стояла одна кровать, малюсенький Володькин столик да кухонная тумбочка. Метров двенадцать было в той избёнке, даже подход к ней был через чей-то огород по узенькой тропинке. Володька часто заходил за мной по пути в школу, из школы мы шли тоже всегда вместе. Когда мы учились во вторую смену, уроки заканчивались в половине восьмого, идти надо было километра полтора по городу, а потом около километра – чистым полем, за которым начинался лес. Несколько раз нас сопровождали волки, двигавшиеся параллельным курсом по этому полю метрах в ста от дороги, хорошо узнаваемые в лунном свете. Мы с Володькой идём, жуём несъеденный в школе свой любимый хлебушек с кусочком сальца, а холодок по спине так и пробегает, а вдруг волки нападут на нас. Но при подходе к автотрассе огни редких в то время автомобилей пугали наших спутников, и они нехотя медленно уходили в сторону леса.

Негодники мы были ещё те, хотя и учились хорошо. Осенью, бывало, идём по дороге, я по одной стороне, Володька по другой, и собираем «чинарики», окурки. Доходим до магистрали, вдоль которой для зимнего снегозадержания стояли шалашиками специальные щиты, так мы с ним в такой шалашик забираемся, вытряхиваем на газетку табачок из собранных «чинариков», сворачиваем по цигарке и покуриваем эти сомнительные самокрутки неизвестного происхождения и чистоты. Детская безалаберность, бесшабашность, короче говоря, дурость была присуща и нашему поколению. Забегая вперёд, должен сказать, что эта дурость – пристрастие к куреву – прошла у меня  моментально вместе с появлением к нему категорического отвращения в связи со смертью отца, когда я был уже в девятом классе.

 В городской школе учиться было интересно, потому что учителя по каждому предмету были разные и очень серьёзные, многие из них были фронтовиками и носили орденские планочки. В школе были спортивные кружки, и мы с Володькой записались и стали ходить по вечерам в гимнастическую секцию, где Михаил Павлович, педагог по физкультуре, восхищал нас своими гимнастическими способностями, а мы старались приобрести хоть какие-то спортивные навыки. На каждой большой перемене мы выбегали во двор на спортивную площадку, где устраивали догонялки по стационарно установленному гимнастическому комплексу с разными лестницами, шестами и перекладинами. Мы с Володькой записались в доме пионеров в фотокружок, где научились фотографировать, городскую детскую библиотеку посещали каждую неделю.

Чтобы как-то обозначить моё повзросление и переход в городскую среднюю школу, мама постаралась меня приодеть и перешила папину желто-зеленую солдатскую шинель в зимнее пальто, а папа выделал рябую телячью кожу с белыми и рыжими пятнами, из которой мне сшили тёплую шапку-ушанку, в ней я проходил года три, а для осени и весны мне купили картуз, похожий на тот, что носил тогда глава государства Маленков, вот как!  Ни о какой школьной форме тогда даже речи не было, ребята ходили в школу, в чём придётся. Основной одеждой была вельветовая куртка и толстые спортивные штаны с начёсом внутри, в которых мы ходили на лыжах на уроках физкультуры. В классе у нас были и переростки – ребята из детского дома, которые в войну не учились два или три года, а теперь с большой неохотой ходили в школу, учились плохо, почти все курили. Самый «старый» был Толик (?) Старостин, высоченный детина с жёлтыми от курева зубами. Была и одна симпатичная детдомовочка – Лена Кудрявцева. Лена за целый год ни разу не проронила ни одного слова, когда её вызывали к доске, в журнале у неё не было других оценок, кроме двоек и троек. По своей детской глупости мы и не пытались узнать о причине её такой замкнутости, а она у этой сироты наверняка была.



   Глава 36. Гости из Подмосковья. Плата за ротозейство.

   Помню зимние каникулы, когда к нам пообещала приехать папина сестра и моя тётя Паша с Лёшкой и с Валькой, с которыми мы не виделись с самого конца войны. Лёшка после семи классов выучился на электромонтёра и уехал работать на шахту в подмосковный Сталиногорск. Работая в шахте, он стал неплохо зарабатывать, шахтёры были в то время в почёте, в Каменецком посёлке под Сталиногорском получил приличную двухкомнатную квартиру, взял к себе мать и сестру. Потом прислал дедушке письмо и фотографию недавно купленного автомобиля «Москвич», стоящего под окном его квартиры. На этом автомобиле Лёшка и приехал в гости, чему и дед, и отец были рады безмерно. Дедушка не переставал повторять:

– Ай да Лёшка! Ай да сукин кот, ай да молодец! Я же знал, что мои внуки будут на автомобилях раскатывать. Дождался вот, молодчина, Лёшка! Пусть твой непутёвый батька узнает, каким стал его сын. Где-то он сейчас?

– Не знаю, дед, и знать не хочу. Он бросил нас с матерью в самое трудное время, когда Вальку надо было серьёзно лечить у московских профессоров. И он нас бросил, подлец. А мать нашла врачей, таскалась с Валькой по больницам целых три года, чтоб только она стала похожа на человека. Вот за кого надо молиться. А батя – прохвостом был, прохвостом и остался, знать его не хочу и не интересуюсь, где он сейчас.

Тётя Паша решила сходить в город, посмотреть, что есть в наших магазинах, и взяла с собой меня и маму. В пятьдесят третьем году в наших магазинах не было такого обилия товаров, как в шахтёрских посёлках Подмосковья. Но тётя всё же высмотрела для меня подарок, о котором я и мечтать не мог: в магазине одежды она подзывает меня к себе, а в руках держит красивый чёрный шерстяной костюмчик, и говорит:

– Ну-ка, Миня, примерь, может быть подойдёт тебе?

У меня от радости «в зобу дыханье спёрло», я до тех пор ещё не носил ничего подобного, а тут тётя ещё и выбирает, чтобы и на вырост вещь пригодилась. Потом говорит маме:

– В пятый класс малец ходит, отличник, надо ж ему за это подарок сделать, а у тебя их четверо, сама ты не купишь, пускай парень маленько пофорсит. А тебе, Уля, я подарю штапеля на платье, сама себе сошьёшь, ты это умеешь.
Да, к тому времени нас было в семье уже четверо: в сорок восьмом году родился брат Валерка, а в пятьдесят втором – маленький Серёжа. Одни ребята, одни пацаны.

Гости продолжали радовать нас подарками. Лёшка привёз деду батарейный радиоприёмник «Родина-47», поскольку электричества у нас тогда и в помине не было. И как же досадовал дедушка, когда батарей к нему  в городе не оказалось. Целый год простоял этот приёмник без применения, а потом в посёлок провели радиосеть, и отец использовал приёмник в качестве сетевого динамика, служившего нам много-много лет.

Лёшка женился на красавице-смуглянке, которую звали Нина, у них родился сначала сын Женька, такой же смуглый и симпатичный, весь в мать, мальчишка, а потом – Зоя, дочурка. Мы с дедушкой ездили к ним в посёлок Каменецкий в гости. Одновременно накупили там целый чемодан колотого большими кусками сахару, потому что в наших магазинах его совсем не стало, а в шахтёрском посёлке в этом продукте недостатка не было, о шахтёрах всё-таки страна заботилась, и снабжение у них всегда было лучше.

– Правильно ты, Лёшка, место работы выбрал, – не раз повторял дедушка в гостях у внука.

В тот же год накануне праздника 1 Мая со мной произошёл дурацкий несчастный случай. Школа решила организовать в первомайской демонстрации велосипедную колонну, символизирующую повышение нашего послевоенного благосостояния, ну и для всеобщего интереса. Все ребята, имевшие велосипеды, приехали в школу на велосипедах на тренировку, которая начиналась на школьной спортплощадке. До начала занятий мы высыпали на спортплощадку поглазеть, как будут тренироваться велосипедисты. А они носились по кругу на беговой дорожке, как угорелые, друг за другом.  Я как-то зазевался, глядя на них, стал переходить беговую дорожку, и тут последовал удар такой силы, что я отлетел в канаву, картуз мой со сломанным козырьком валялся рядом, на левой штанине нового тётиного костюмчика огромная дырка, из которой выглядывает большущая, как мне показалось, кровавая рана с вырванным куском мяса. Кто-то ко мне подбежал, кто-то принёс в здание школы в приёмную директора, приехала скорая помощь, меня забрали в больницу и начали шить. Короче говоря, майский праздник и ещё неделю я провёл в больнице, из окна наблюдая праздничное шествие. Это было мне первым предупреждением за моё ротозейство. Кто на меня наехал, как пострадал мой партнёр, я не знаю до сих пор, и никто не выдал его имени, а мне, виновнику и растяпе, расспрашивать было просто стыдно. Из-за костюмчика тётиного, здорово пострадавшего, я расстраивался больше, чем из-за рваной раны на ноге, которую зашили пятью крупными стежками, да и зажила она, а вот костюм стал в заплатках, жалко.

В последующие годы я тоже участвовал в составе велоколонны, это действительно было красиво, как на параде. Нам всем нравилось: и участникам, и зрителям. Одно было плохо – никто нас не фотографировал, не останется на память такой красоты.

И тут подвернулся Валерка Кузнецов, наш одноклассник, который часто хвастался, что он умеет фотографировать. Я досаждал ему вопросами:

– Слушай, а почему ты не берёшь с собой свой фотоаппарат? Вот бы и сфотографировал бы нашу колонну!

– Да мне папа пока что не даёт, аппарат-то его. Говорит: пока не научишься хорошо снимать, портить его не дам.

– А как же ты научишься хорошо снимать, если он не даёт фотоаппарат?

– А я в Дом пионеров хожу на фотокружок, там и учусь.

– Валера, расскажи, как это фотокарточки получаются.

– Да просто: фотографируешь, потом плёнку закладываешь в проявитель, потом промываешь, потом закладываешь в закрепитель, опять промываешь… Да ты сам приходи на кружок, всё сам и посмотришь.

И вот мы с дружком моим Володькой Апраксиным понеслись в Дом пионеров записываться в фотокружок. Руководил кружком тогда очень серьёзный, но добрый человек – директор нашего городского кинотеатра «Россия», не помню уж его фамилии. Мы с Володькой, разинув рты, первый раз смотрели, как на белой бумаге в каком-то растворе, как в сказке. появляется изображение людей, деревьев. Мы полюбили это творчество навсегда. Спасибо Дому пионеров за то, что он был в нашей жизни.   



   Глава 37. Пришла юность и первая любовь. Хочу часы.

   А какие зимы были в нашем детстве! Снег ложился рано, как нам теперь кажется, его наметало столько, что к декабрю заносило дорожку к дому вровень с полутораметровым забором, иногда за одну ночь. Прежде чем идти в школу, мне надо было встать пораньше и расчистить её до того, как отцу уходить на работу. Как только ложился снег, дома нас удержать было очень трудно. У каждого из нас была своя тарантаска – согнутое пополам и еще раз пополам приспособление из стальной трубы или прутка длиной метра четыре с двумя полозьями. И по накатанному с довольно затяжными спусками и подъёмами шоссе Москва-Минск, которое в те времена не выскребалось до асфальта, а движение по нему было совсем не интенсивное, мы катились, бывало, по этим спускам на тарантасках по ровной наледи на асфальте целых полкилометра.

Покупные лыжи были только в школе, а дома мы делали свои самодельные из берёзовых досок, распаривали в кипятке и загибали мысы, привязывали к валенкам и летали на них с таких горок в песчаном карьере и с берега реки, что сейчас и взглянуть на них страшно – надо голову задирать. 

Потом был класс шестой, седьмой. Детские годы уходили, оставаясь в памяти, но приходила юность с другими переживаниями и проблемами. В седьмом классе я влюбился в черноглазую смуглянку Галю Ступаренко. Мы сидели с ней через проход, как-то невзначай обменялись книгами, а в книгу я положил записку с предложением: «Давай дружить».– «Я согласна», – получил ответ. Детская игра, и только, но тот год в седьмом классе пролетел, как один месяц. Письма друг другу мы писали морзянкой, увлекаясь этой сомнительной конспирацией, признавались в них в своих симпатиях, изливали душу. Переписка длилась весь учебный год. Однажды один вредный наш одноклассник Герка Игнатов перехватил у Гали переданную ей книгу с моей запиской, стал насмехаться над нашей почтой, конечно не владея азбукой Морзе, и мне  пришлось поработать кулаками, чтобы отстоять записку. И, хотя мы были в разных весовых категориях, и мне тоже досталось, записка была отвоёвана. С этого дня мы стали более бдительными, продолжая свою детскую игру в «любовь».

Окончив обязательную семилетку, встал вопрос – что делать дальше? За обучение в восьмом классе надо было платить целых сто пятьдесят рублей в год. Отец, получавший всего рублей пятьсот в месяц, тем не менее, сказал: «Будем платить. Сыновей буду учить, пока живой, если даже сам буду сидеть на одной картошке». Мне исполнилось четырнадцать лет, я умел делать всё, что делали в доме взрослые: косить, пилить, мешать бетон, строгать, запрягать коней, вьючить воз с сеном, да мало ли что я ещё умел, и мне очень хотелось иметь наручные часы, как у других.

– В чём же дело? – сказал отец. – Ты хочешь часы? Будут тебе часы, мне на стройке подсобник нужен, пойдёшь? Кирпич на стройке подвозить будем. Вот на часы себе и заработаешь.

– Пойду, пап, когда можно приходить?

– А вот завтра я поговорю с прорабом, скажу, что с сыном буду работать, он даст согласие, тогда и придёшь, тем более что ты хорошо с конём управляться можешь.

И вот я с папой на стройке. В половине восьмого я приходил к конюшне, запрягал коня и ехал к огромной груде кирпича, где меня уже поджидал отец, потому что до начала рабочего дня нам надо было успеть подвезти на стройку свинарника кирпич, положить его на леса, чтобы обеспечить работой каменщиков. Триста кирпичей на телегу, триста кирпичей с телеги на леса, и так все восемь часов – четыре до обеда, четыре после обеда. В первые дни ничего, только мозоли, даже в рукавицах, которые всё время спадают с рук – не по размеру детской руки. В конце недели – наступала усталость, которая валила с ног, заставляла отсыпаться в выходной день чуть не до обеда. Потом втянулся, ничего, папа доволен, подбадривает, подшучивает, мол, вечером к девкам не пойдёшь?  Какие там девки, если ещё и за сеном надо после работы съездить, высушенным мамой с братьями днём, да в пуньку его прибрать, это ж не раньше одиннадцати вечера будет, а в семь опять вставать. Только не учили меня в  нашей семье  сдаваться.  За полтора месяца я заработал и на часы и на первый взнос за обучение в восьмом классе. Часы «Победа» за триста сорок два рубля мы покупали вместе с сияющим  папой, гордящимся, что сын на заработанные собственноручно деньги покупает себе часы, которых у него в жизни никогда не было, а у сына вот есть.



   Глава 38. Новый класс. Новые друзья. Братик Серёжа.

   В восьмой мы с Галей попали в разные классы, поскольку из трёх седьмых в восьмой пошли учиться не все, одни пошли в техникум, другие в ПТУ, восьмых классов осталось два. Наш бывший седьмой «В» поделили пополам и пополнили восьмые «А» и «Б». Апраксин Володька и Галя Ступаренко приписаны к восьмому «А», а я – к восьмому «Б». Я разлуки перенести не мог, в душе возник бурный протест, в причине которого я не мог бы признаться, наверное, даже под пыткой. Я нахально пришёл в класс «А», где училась половина моих товарищей по седьмому классу, и сел у окна за третью парту с Валеркой Трощенковым, симпатичным рыженьким парнем, который занимался в детской спортивной школе и был неплохим гимнастом, чему я искренне завидовал. После переклички на первом же уроке выяснилось, что меня в списке класса нет. На втором уроке перекличка повторилась, меня опять нет. Учитель говорит:

– Пока сиди, я выясню, почему тебя не внесли в журнал.

На перемене меня вызывает в свой кабинет директор школы Сергей Степанович Шанин, который сменил на этом посту Василия Ионовича. Это был добрейшей души человек, фронтовик и орденоносец, который даже в пятидесятые годы всё ещё ходил в офицерской одежде, только без погон. Его сын Сашка учился тоже в восьмом «А». Сергей Степанович объяснил мне, что я записан в другом классе – восьмом «Б», на что я категорически заявил, что туда не пойду, повернулся и убежал из школы. Даже не помню, где я болтался в тот день, портфель мой остался в школе, я не мог никак угомониться, не переставая думать, как же я переживу разлуку со своей симпатией. Закончились уроки, Володька Апраксин вынес мой портфель, я поджидал его в полном расстройстве, но с бескомпромиссной решимостью не сдаваться. По дороге домой мы с Володькой долго молчали, и только при расставании я получил его полное одобрение в правильности своего решения – добиться своего и остаться в классе «А».
Только бороться за свои права мне не пришлось. На следующий день я опять притащился в свой класс, сел на третью парту к Валерке Трощенкову, который с улыбкой протянул мне руку и крепко сжал мою своей гимнастической хваткой. Пришёл учитель, сделал перекличку, и я с волнением  в часто бьющемся сердце, но с величайшим удовольствием услышал свою фамилию, как будто прозвучала красивая музыкальная фраза, которую я тут же испортил, ответив противным скрипучим голосом: «Я здесь». Ребята при этом дружно прыснули, зная причину моих похождений, но никогда после я не услышал ни от кого никаких насмешек, за что был весьма благодарен моим понятливым одноклассникам. А третьего сентября мы всем классом уезжали на целый месяц в колхоз на уборку льна в деревню Чернышино, что километрах в пятнадцати от города. Пока ждали машину, ко мне подошёл тот самый рыбачок и дедушкин любимец – Серёжка Ковалёв, который тоже оказался в нашем классе, и предложил:

– Слушай, а давай-ка мы с тобой сбегаем ко мне домой да слив наберём в дорогу, у нас такие сливы уродились – девать некуда. Всего с километр туда и километр обратно.

– Опоздаем ведь, машина придёт, она ждать не будет.

– А куда она денется, без нас не уедет. Да мы ж быстро…

– Тогда вперёд!

И мы галопом, что называется, рванули домой к Серёжке за сливами, быстро набили ими полные карманы и назад. Прибегаем, а машина колхозная уже стоит, ребята грузятся в кузов со своими «хутулями» и усаживаются прямо на пол кузова грузовика на постеленную свежую жёлтенькую солому. И кто бы знал, что этот марш-бросок за сливами положит начало нашей большой дружбе с Серёжкой, которая не угасла до сегодняшнего дня.

Работа в колхозе крепко сдружила наш сборный класс. Пожалуй, все мои школьные друзья пронесли светлую память об этих счастливейших годах через всю свою жизнь. Разместили нас в двух хатах, в одной жили девчонки, в другой – ребята. Только когда хозяйка предложила нам спать на свежей соломе на большом крытом току, никто из ребят не захотел спать в хате, с восторгом приняв такое замечательное предложение. Одна половина зернового тока была заполнена ароматной соломой, а на другой половине на чисто-чисто выметенном полу ещё лежало недавно обмолоченное зерно нового урожая.

Только вот удивительно устроен человек, устроена жизнь, позволяющая нам делать те или иные поступки, продиктованные, казалось бы, глубокими внутренними чувствами, устремлениями, обстоятельствами. Я был благодарен судьбе, что она позволила мне попасть в более чем наполовину новый для меня коллектив, что каждый день я буду видеть черноглазую девчонку, ради которой я и повернул в её, а не в другую сторону. Я надеялся, что она оценит этот мой, посвящённый только ей, поступок, подойдёт, хоть словечком или какой-нибудь запиской выразит мне своё одобрение, подкрепив слова, которые она писала мне несколько месяцев назад. Ничуть не бывало, этого не случилось ни в дни нашего трудового месяца в колхозе, ни в дни нашей совместной учёбы в течение всех трёх лет с восьмого по десятый класс. Ни словечка, ни тёплого взгляда, ничего… Я стал почувствовал, что для неё мой поступок был абсолютно безразличен. Моя симпатия даже не приближалась ко мне, несмотря на мои многократные молчаливые призывы.

Но работа в колхозе компенсировала мои, надо полагать, всё ещё детские переживания. Я с удовольствием работал с лошадьми, привыкший  обращаться с ними с детства. Ранним утром шёл в поле, ловил гнедого мерина с вечно грустными глазами, надевал уздечку на его послушную умную голову, садился верхом и ехал на конный двор, где впрягал этого замечательного и доброго труженика в повозку, на которой с поля перевозили на ток снопы льна для обмолота и скирдования. Ребята с девчонками к этому времени уже подтягивались на поле и с шуточками, с визгом и смехом ждали нас, готовые загрузить телегу снопами, до того стоящими в «бабках» по несколько десятков штук в каждой по бескрайнему льняному полю, которое нам  предстояло убрать.  Я стоял на телеге, принимал снопы и укладывал их так, чтобы получился воз побольше, но чтоб он не мог рассыпаться по дороге, стянутый верёвкой. Это мне вполне удавалось, потому что укладывать на воз сено куда сложнее, а я это делал с отцом уже несколько лет. Правда, снопы льна с шуршащими и немного колючими головками к концу дня превращали мои руки в саднящие конечности, которые хотелось сунуть во что-нибудь, тёплое и мягкое.
Приехав на ток, верёвка снималась, поворотный передок телеги ставился под прямым углом к её оси, двое-трое ребят подставляли плечи под платформу и гип-гоп! – телега за пять секунд была разгружена. Такая технология была в наше время на льняных работах. Перчаток тогда нам не давали, а в рукавицах работать было неудобно, то ли дело руками – взял сноп, так взял, не выпустишь. Тут же стояла льномолотилка, ребята подавали снопы на стол, по которому взрослая женщина  подавала их в хищный и опасный зев обмолоточного агрегата. Нас на эту операцию не пускали.

А вечером на хорошо утоптанной площадке на конном дворе устраивались танцы под гармонь, которой неплохо владел Сашка Шанин, сын директора школы Сергея Степановича, он учился в музыкальной школе по классу баяна. И такие музыкальные штучки он заворачивал, что все мы были от них в восторге. Пробовал и я сменить Сашку, когда ему надо было отдохнуть, брал гармонь и играл, в основном, мои любимые вальсы, которые выучил самоучкой, не претендуя ни на какое соперничество с Сашкой.

Какая великая сила всё-таки таится в школьной дружбе! Я до настоящего времени не могу забыть тех дней, когда она помогла мне не впасть в отчаяние в трудные минуты жизни.

А трудные минуты в жизни были. Лёжа на пахнущей летним солнцем соломе после такого хорошего вечера, после затихших ребячьих разговоров, мне часто не спалось, вспоминались всё новые и новые эпизоды из прожитых лет, когда я ещё не знал величия и значения такой дружбы, когда мы, дети войны, выглядели маленькими зверёнышами после страшных пережитых событий.

Вспомнилась злополучная весна пятьдесят второго года, когда в одной из бомбовых воронок, оставшихся от войны рядом с нашим домом, мы плавали на самодельном плоту, отталкиваясь от берегов длинной палкой. Это было наше море, мы были его хозяевами и совершали «кругосветные» путешествия вокруг огромной кучи валунов, собранных отцом в центр этой бомбовой воронки для того, чтобы землю вокруг выровнять и мама могла там посадить капусту. Да, это была огромная воронка, трудно даже было предположить, какого веса бомба взорвалась на этом месте.

Мы, четверо братьев: я – старший, Витюшка – первый послевоенный, Валерка – второй, и даже маленький шустрый Серёжка двух с половиной лет вместе построили плот.  Витюшка, которому самому-то не было ещё шести лет, той весной катал на нашем плоту двух младших братьев, визжавших на нём от удовольствия, удаляясь от твёрдых берегов нашего моря. И кто бы мог подумать, что этот рудимент войны позволит положить на её алтарь ещё одну невинную жертву? Этой жертвой стал Серёжка. Соседские ребята с берега стали дразнить моих «мелких» братьев всякими дразнилками, бросать в воду камни, которые обрызгивали их, Витюшка не усмотрел, как Серёжка упал с плота в ледяную весеннюю воду, утонуть не утонул, но весь мокрый с чьей-то помощью выбрался на берег и ещё долго ждал, пока старший брат отведёт его домой. А тот боялся, что мать будет крепко ругать, да и прутиком может отходить, вот и не торопился доставить братца домой, к тому же весеннее солнышко так весело пригревало, что в несмышлёной детской голове рождалось сомнение – а зачем его домой вести, и так не холодно. И только когда мокрый Серёжка захныкал, брат повёл его домой. Мамы дома не было, переодеть брата некому, он и ходил мокренький по хате, а к вечеру заболел. На следующий день его положили с высокой температурой в больницу вместе с мамой.  Ещё через несколько дней отец принёс страшную весть – у Серёжи врачи обнаружили менингит. Никто из родителей так и не узнал, от чего приключилась эта страшная болезнь. А причиной были опять же наши детские неразумные шалости.

Почему в те счастливые вечерние часы на колхозной соломенной постели, когда рядом были свои ребята, лезли в голову эти воспоминания, я не знаю. Думалось, если бы мы умели в детстве дружить вот так же, как на этой колхозной работе, и беды бы той не случилось. Биение моего сердца учащалось, когда в памяти всплывало почерневшее лицо отца, принёсшего эту весть домой, когда братику сделали пункцию, взяли на анализ спинномозговую жидкость, а это очень болезненная операция, и врач сказал, что если даже мальчик и выживет, неизвестно, лучше это или хуже для него и для всех нас. У меня в ушах зазвучали Серёжкины песни, которые он по-взрослому распевал вместе с дедушкой Пахомом. Через несколько дней мы хоронили нашего братишку. Шёл лёгкий, может быть, последний в ту весну снежок, припорашивая милое личико брата, мы стояли вокруг гробика, мама рыдала у Серёжиного изголовья, отец с дедушкой стояли рядом с мокрыми глазами, и такая тоска была на сердце от сознания того, что это мы не уберегли брата от беды.



   Глава 39. Мой друг Серёжка. Весна на Орженке.

   Просыпались мы утром по голосу нашей хозяйки, доброй и приветливой старушки. Она тихонько подходила к сараю и, не повышая приятного по тембру голоса, произносила:

– Ребятки, семь часов, просыпайтесь, умывайтесь и приходите завтракать.
Мы дружно поднимались, одеяла развешивали на матице под самой крышей, и всей гурьбой, как одна счастливая семья, мчались с полотенцами умываться на маленькую речушку Песочню.
Мой новый друг Серёжка Ковалёв, как настоящий рыбак, сразу присмотрел в этой маленькой речушке, которую можно было запросто перепрыгнуть с разбегу, наличие рыбы. Поскольку у настоящего рыбака крючки и лески всегда с собой, он предложил мне, речному пацану:

– Михаил, сегодня вечерком после работы будет рыбалка, пойдём?

– Пойдём! А удочки где возьмём? Я с собой ничего не взял.

– Обижаешь. Крючки и лески у меня всегда с собой. Удилищ из орешин тут сколько хочешь, а поплавки нам, пожалуй, и не потребуются.

Вечером ребята пошли по грибы, а мы с Сергеем срезали в орешнике по небольшому удилищу метра по три, нацепили на леску небольшие грузила и крючки, намяли белого хлеба с ваткой для насадки, и началась увлекательнейшая рыбалка. Хорошо клевала мелкая рыбёшка, похожая на салаку, длиной с ладонь, но не пескарь, я и название её уже забыл, а Серёжка знал.

– Ну, всё, Миня, разведка удалась, сейчас мы с тобой натаскаем на жарёнку. Ты знаешь, какая вкусная из них жарёнка будет?  За ушами у всех пищать будет! – приговаривал Серёжка, обрадованный первыми удачными поклёвками.

И действительно, в тот вечер мы наловили штук триста этих рыбёшек. Хозяйка увидела и ахнула:

– Это вы в нашей речке наловили? Вот бы не подумала, что в ней столько рыбы водится. Да ведь у нас и ловить-то её некому, вся молодёжь в город подалась, остались мы вот, солдатки, без мужей, без детей и без внуков. – С горечью высказалась наша хозяйка, которой колхоз начислял дополнительно к заработанному ещё полтрудодня за то, что она предоставила нам свою хату и готовила еду. – Ну, давайте чистить, а я вам пожарю рыбку-то на постном масле, будет хороший ужин с картошечкой.

Ребята принесли десятка полтора подосиновиков, которые тоже пошли на сковородку. Мы всей компанией быстро почистили рыбу, развели во дворе между кирпичиками костёр, хозяйка тут же подступилась к нему с большущей сковородой. Ужин получился действительно прекрасный, рыбка после волшебных действий нашей хозяюшки оказалась такой вкусной, с хрустящей корочкой, что наша вся компания не могла оторваться от дымящейся сковородки, которую хозяйка поставила перед нами на большом дубовом чурбаке для колки дрова. Сковородка уже третий раз возвратилась к нам, когда кто-то сказал:
– Мужики, а мы про девчонок забыли. Давайте их позовём.

Девчонки жили через несколько дворов от нашей хаты. По первому сигналу они были тут как тут, с удовольствием угощались, шутили и смеялись, воздавая хвалу зачинщику этого мероприятия и моему другу Серёжке Ковалёву.

Как-то незаметно наступили сумерки, ребята разошлись кто куда, возле костра остались мы с Серёжкой, понемногу подкладывая в костёр принесённые из кустов поленья сухого олешника.

– Михаил, а твой дедушка Пахом ведь был знатным рыбаком. Он и сейчас на своём перевозе редко когда без удочек сидит. Расскажи что-нибудь из его рыбацкой жизни. Ты же с ним всё время на речке пропадал.

– Да, дедушка мне рассказывал, что он, бывало, пудов по шесть рыбы ловил на нашей речке, но это было ещё до войны. Сейчас в нашей Вопи рыбы стало намного меньше. Ты знаешь, где речка Орженка?

– Конечно, знаю, она всего-то длиной километра два, за Дубровом протекает, это ж почти ручей, меньше этой Песочни.

– Точно. А ты знаешь, что зимой она почему-то не замерзает? Мы с дедом по весне, в начале марта, когда наст такой прочный, что по нему можно идти, не проваливаясь, куда хочешь, не выбирая дороги, ранним утречком шли на эту речушку. Знаешь зачем?  В одном и том же месте, когда вода начинает уходить после разлива с заливных лугов, дед ставил на Орженке заставу – сетку с кормой, как у бредня. А чтобы корма легла прямо в русло, мы вырубали два длинных ольховых кола и вбивали их у левого и правого края русла ручья, обозначая его габариты. Заставу из прочных ниток дед обычно плёл всю зиму. Как только вода пошла на убыль, отец с дедом на лодке плыли к Орженке, устанавливали сетку по нашим  ориентирам, строили добротный шалаш для ночлега на почти что сухом берегу, внутри выстилали его толстым слоем лапника. И начиналась дедушкина весенняя вахта. Моя задача – носить дедушке еду и уносить рыбу, если, конечно, она попадалась. Километров шесть от дома, а идти по раскисшей весенней дороге тяжело, часа полтора, а то и два уходило.

– А часто приходилось рыбу приносить?

– Да, где там часто. Ну, килограмм по пять иногда приносил, а то и ничего. Один раз прихожу к деду, он уху варит. Я ему принёс что – хлеба, соли, да кусочек сала. Сахару  у нас тогда не было, чай заварной дедушка не любил, пил просто крутой кипяток с посыпанным солью хлебом, а когда было сало – пил кипяток с хлебом и салом. Он и меня приучил к такому рациону. В тот день дед оставил меня на ночлег, рыбы было мало, мол, утром проверим корму, может что и попадётся, тогда и понесёшь домой улов. Поужинали мы сваренной ухой, и дедушка говорит мне: «Давай-ка мы на лодке поплаваем по заливу, да поболтим под кустами, пошугаем рыбку, чтоб она пошла в большую речку, да через нашу  сеть». Давай, говорю. Я гребу, стараясь держать лодку ближе к берегу, к кустам, дедушка стучит по воде «болтом» – шестом с прибитой на конце перекладинкой – шумит, пугает рыбу. Поболтили, вернулись к шалашу, лодку привязали и легли спать. Я думал, что в шалаше ночью будет холодно спать даже в зимней тёплой одежде, оказалось, что совсем нет, вовсе не холодно. К тому же запах хвойных веток действует так успокаивающе, что я спал, как убитый. Рано-рано проснулся я от незнакомых мне звуков, похожих на курлыканье или воркование. Спрашиваю у дедушки: «Кто это так курлычет?» – «Хочешь посмотреть?» – «Хочу…» – «Это надо делать очень осторожно, это токуют тетерева. К ним можно подбираться с подветренной стороны и двигаться только в тот момент, когда он поёт свою песню, иначе спугнём и не увидим ничего». И мы пошли с дедом на звук тетеревиной песни, потом поползли по ещё не разбухшему утром снегу. И я впервые увидел на лесной проталине тетеревиный ток, о котором пока только читал в охотничьих рассказах писателя Бианки. Зрелище, я тебе скажу, необыкновенное.

– Ну, а с рыбкой-то как? – нетерпеливо перебивал мой рассказ Серёга. – После того, как поболтили, результат был?

– Был, Серёга. Когда мы с лодки подняли с дедом корму, в ней оказалось только два здоровенных  язя килограмма по два с половиной, и всё. Дед покрутил-покрутил головой и говорит:

– Не может быть, чтоб их только два было, язи обычно стадами большими ходят, как бы они не ушли через дырку какую-нибудь. Такие поросята вполне могут сеть порвать.

Так и получилось: в течение следующих двух дней в сеть ничего не попадалось, кроме мелкой плотвы. Дед стал проверять сеть и на правом крыле в самом низу обнаружил большую дыру, через которую, по всей видимости, ушло основное стадо и язей, и щук, и других пленников, оказавшихся на затопленных лугах. Ещё пару дней дедушка не покидал свою вахту, но улов уже не стоил того, чтобы жить на берегу старому человеку, да и в баньке ему так захотелось попариться, что он стал торопиться с отплытием домой. Мы вытащили сеть, обнаружили ещё одну дыру в сетке, сели в лодку и поплыли домой.



   Глава 40. На колхозном сеновале.

   В один из вечеров мы с ребятами разговорились о домашних животных. Каждый вспоминал забавные проделки своих домашних питомцев и с восторгом рассказывал свои истории собравшейся у костра компании ребят и девчат.

– Мой кот, – рассказывал Серёжка Ковалёв, – понимает человеческую речь. Скажешь ему: «Мурзик, я делаю уроки, не приставай!» – он ни за что не подойдёт, будет неподвижно сидеть в сторонке и ждать, когда я ему разрешу подойти. Он подходит, садится напротив и ждёт, когда я начну с ним играть. Я клал кусочек мяса или рыбки на пол в метре от него, вытягивал вперед сомкнутые в кольцо руки, и мой кот прыгал через них к лежащему лакомству, никогда не сачковал, чтоб проскочить под кольцом. Мы начинали сперва с высоты сантиметров двадцать, а теперь он берёт высоту больше метра. Начинаю играть на скрипке, говорю: «Мурзик, пой!». И Мурзик так умело начинает подпевать, да ещё и паузы делает именно там, где нужно.

Впоследствии я был неоднократным свидетелем Серёгиных тренировок с его замечательным котом, который действительно был способным артистом, поддающимся обучению. Я специально не называю  процесс обучения дрессировкой, поскольку это был диалог между двумя разумными существами, понимающими друг друга.

Вспомнил и я своих собак, которые в разное время жили у нас во дворе, охраняя дом.

– Мой дедушка держал переправу на нашей реке Вопь. Однажды знакомые дедушкины охотники подарили ему маленького щенка со стоячими ушками, как у овчарки. Через год он превратился в красивую собачку небольшого росточка, гораздо меньше овчарки, но такого же окраса. Злющий был – до невозможности. Ни днём, ни тем более ночью никто не мог к дому приблизиться незамеченным. Дедушка почему-то дал ему кличку Бек, как азиату какому-то. Я сделал ему настоящую, как на картинках, конуру, отец купил прочную цепь, сделал ошейник из солдатского ремня. Я выносил Беку корм, чистил его место обитания, и он очень привязался ко мне, любил смотреть, как я колол дрова и укладывал их неподалёку от его будки. Но как только кто-то приближался, он заливался таким лаем, что звенело в ушах. Однажды, когда я удерживал Бека за ошейник, чтобы в дом пропустить своего дядю, он так меня хватанул за ногу, что прокусил насквозь мою икру. Но сторож Бек был превосходный. К тому же, если его отвязывали побегать, он никого вне своих владений не трогал. В одну из холодных январских ночей отец мне говорит:

– Ночь будет очень холодная, как бы наш Бек не замёрз. Отвяжи-ка ты его на ночь, сынок, пусть побегает, бегавши собака не замёрзнет.

Я Бека отвязал, он радостно повилял хвостом, сделал несколько кругов передо мной в знак благодарности, и я ушел спокойно спать. Ночью отец несколько раз выходил на крыльцо, услышав неистовый лай Бека, но ничего такого особенного не замечал, а утром будит меня и с тревогой в голосе говорит:

– Миня, вставай, Бек пропал, должно его волки утащили. Надень-ка лыжи, да проедь по волчьим следам, может где покусанный лежит.

Я быстро оделся, надел свои самодельные лыжи и выехал на улицу. Смотрю, а возле нашей калитки столько натоптанных следов Бека, что снег на двадцати примерно квадратных метрах утрамбован так, как на нашей дорожке к дому. Вокруг этого пятачка – крупные волчьи следы, да не одного, а пары волков, метрах в трёх от них – глубокая ямка в снегу,  а в ней следы крови. Это волк сделал огромный прыжок, прижал нашего Бека к земле и зарезал его в этой самой ямке, от которой следы волчьей пары потянулись через открытое поле в сторону реки. Картина происшествия была так явно нарисована на снегу, что сомнений не оставалось – собаку утащили волки. Я по следам пошёл на лыжах, обнаружил места остановки волков, но крови видно не было, потом следы перешли на другую сторону реки и повели меня дальше в сторону Известковой горы. Всего около километра прошёл я по заречью и увидел на снегу голову нашего Бека с его стоячими ушками и рядом обглоданное рёбрышко. Дальше идти не имело никакого смысла, я закопал в снег эту находку и в полном расстройстве повернул домой. Когда дедушка выслушал мой доклад, он так сокрушался, что потерял всякий аппетит и несколько дней питался чисто символически. «Ем, как будто на забор вешаю, – жаловался он, – так собаку жалко, такой был хороший пёс».

Жить без собаки в доме как-то скучно: никто тебя не встречает, когда ты возвращаешься из школы домой, не повиляет хвостиком при встрече, некому отдать сахарную косточку, когда мама вынимает её из супа, некому предупредить хозяев о приближении чужого человека. Мама тоже скучала без собаки, а потому вскоре принесла домой сразу пару маленьких щенков, которых звали Пушок и Шугай, так захотелось маме – эти клички были даны в память о её детстве. Простые эти дворняги, когда подросли, стали проявлять настолько разные характеры, что мы диву давались, как это собаки одной породы могут иметь такой разный темперамент. Шугай был крупнее Пушка, его белая шерстка была с такими грязно-жёлтыми пятнами, как будто ленивый художник небрежно прикасался немытой кистью к одежде собаки, не удосужившись убрать на ней потом огрехи и небрежности. И характер у Шугая был чем-то схож с леностью художника, его разрисовавшего: он был чрезвычайно ленив. Я положу ему еду в его чугунную посудинку, он подойдёт, выберет самые вкусные кусочки и заляжет рядом на отдых. На посудину с остатками еды садятся вороны, чтобы попользоваться его столом, подходят и клюют куры, Шугай даже не гавкнет. И только когда ворона однажды подошла к его морде вплотную и хотела клюнуть что-то у него под самым носом, наш Шугай слегка дёрнулся, зарычал и произнёс своё «Гав!» всего один единственный раз, после чего опять задремал. Шугая никогда не сажали на цепь, потому что он всё равно каким-то образом выскальзывал из ошейника. Мимо него спокойно ходили люди, пацаны лазили в сад за яблоками – Шугай ни гу-гу. Спрашиваю, бывало: «Мам, зачем ты держишь такую собаку, от неё же никакой пользы?» А она: «Да пускай живёт, куда ж её теперь? У нас, когда я маленькая была, Шугай был совсем не такой, он нас на санках, бывало, возил зимой». Лет пять жил у нас Шугай, а потом внезапно пропал. Куда он мог подеваться? Мы так и не нашли его, скорее всего, он погиб под колёсами автомобиля на шоссе, потому что обидеть такую беззлобную собаку не посмел бы даже самый отъявленный хулиган.

Зато Пушок был полной противоположностью Шугаю. Во-первых, он был прекрасным сторожем, никто без его ведома и сигнала, к дому подойти не осмеливался, особенно, когда он не был привязан. Если же он был на свободе, при подходе чужого он садился на дорожке к дому перед гостем и молча сидел. Голос подавал гость, спрашивая кого-либо из хозяев. Если только гость пересекал линию защиты Пушка, тот скалил зубы, рычал, брал в пасть одежду пришельца и не отпускал до тех пор, пока не выходил кто-то из нас. А маме предан был настолько, что если она скажет: «Пушок, пойдём со мной», - он не отстанет от неё ни на шаг и будет ревниво охранять. Мама ходила продавать яблоки на автобусную станцию – Пушок с ней, сядет рядом и сидит час, два, пока мама не продаст всё и не поднимется со своего стульчика.

Много самых разных историй было рассказано на нашем соломенном ночлеге в старом сарае в ту осень. Разговоры прекращались далеко за полночь, когда рассказчик уже не слышал реакции своих слушателей и из разных мест другие звуки крепко спящих молодых парней.



   Глава 41. О честности и смысле жизни. Как я  исключил отца из ВКП(б).

   В восьмом классе у меня какое-то время не заладилось с учёбой, особенно с литературой. Мне не нравилось писать сочинения на выдуманные темы по произведениям, которые были мне совсем не интересны, например, по «Обломову». Я терпеть не мог этого «героя» и его создателя Гончарова. Мои прямые высказывания об этом привели меня в разряд троечников. Стало стыдно, пришлось приспосабливаться, я стал больше читать библиографические статьи на заданные темы и бессовестным образом сдирать оттуда чужие мысли. Посыпались пятёрки, четвёрки. Странно, думал я, если ты сказал честно, ты – троечник, украл чужую мысль – молодец. Эти первые практические выводы наводили на мысль: неужели это кончается беззаботное детство? При самых тяжёлых временах, пребывая в повседневном труде, считавшимся необходимым условием твоего существования, иначе и быть не могло, тем не менее, о таких вещах думать не приходилось. Был хлеб на столе – хорошо, нет – плохо, надо что-то изменить, напрячься, без подобного лукавства. И вспомнились дедушкины рассказы о военных годах, когда ему с дочерью Пашей пришлось прятать шалопутного Лёшку от немца, который переодетых в немецкую одежду двенадцатилетних пацанов с  автоматами на шее заставил маршировать по посёлку и фотографироваться с ним. А когда наши освободили Ярцево и захватили немецкий архив в комендатуре и нашли там эти фотографии наших пацанов, никто не поверил, что это немецкая провокация, никто. Никто даже не пикнул, когда в один из вечеров к нашему соседу Панфилычу приехал «воронок» за его сыном Васей Красновым, который был на той злополучной фотографии. Никто из разумных (?) взрослых дядей в правду не поверили, нашим людям не поверили, а в ложь поверили. И припаяли Васе Краснову двадцать пять лет лагерей, из которых он вернулся в конце пятидесятых беззубым, лысым и с разрушенной психикой…

Нет, не закончилось моё детство, мой несовершенный разум всё ещё там, в нём, раз я ещё не понимаю таких вещей, которые хорошо известны взрослым дядям и тётям и находятся у них в постоянном ходу. Значит, в этой жизни надо что-то понимать совсем не так, как учили меня отец, неграмотная мама и мудрый дедушка – добрый мой наставник. Они учили честности, правде труда, который кормит нас, и только правде. Отцовские мозоли, не сходившие с его ладоней, были самым убедительным доказательством этой правды и честности. Оказывается, живёт рядом с нами другая правда, которая кормит людей лучше и сытнее, не имея таких доказательств своей правоты, какими владели мой отец и мать.
И вспомнился мне тот «трагический» случай, когда взрослые дяди и тёти исключили отца из партии из-за меня. Отец мне рассказывал, что партбилет он получил перед боем в начале очень серьёзного наступления под городом Орёл. Тогда многие бойцы становились коммунистами именно перед боем, беря на себя главную ответственность за судьбу Родины в предстоящих смертельных схватках с врагом. В письме с фронта отец написал нам такие слова, которые не говорят по принуждению или просто так, ради похвальбы: «Дорогие мои: папа, мама, Улечка и сыночек Миня, шлю вам всем мой фронтовой привет, крепко вас всех обнимаю и целую. Я жив, здоров, продолжаю бить ненавистного врага под мудрым руководством нашего вождя и Верховного Главнокомандующего товарища Сталина. Теперь мы погнали врага назад в его звериное логово и обратной дороги ему не видать. Я стал коммунистом, чтобы не быть среди трусов в трудных боях, которых предстоит нам ещё очень много на нашем боевом пути до Берлина…»
Отец, когда мы только перешли жить в новый дом, сделал для одежды и ценных вещей большой сундук, в котором хранился ещё аккуратный ящичек с неизвестными мне предметами. И я, когда мне было лет шесть, по детской своей любопытности и глупости гвоздиком открыл маленький простенький замочек, висевший на сундуке, достал этот  ящичек с документами и стал рассматривать интересные бумаги, лежавшие в нём. Нашёл план нашего дома – это важная бумага, посмотрел и положил обратно. Свидетельство о браке мамы с папой – это ещё важнее, погладил рукой и положил туда же, паспорта с фотографиями – без них нельзя. Попалась маленькая невзрачная серенькая книжечка, с непонятным для меня названием ВКП(б), которая мне не очень понравилась потому, что в ней были листочки с клеточками, в некоторых из них было написано «Уплачено», но большинство клеточек оставались пустыми. Мне показалось странным, что за каждую клеточку папа должен платить, это сколько же надо денег, чтобы все их заполнить, а папа и так еле сводил концы с концами, продавая вещи, чтоб хлеба купить. И я решил помочь ему в «трудной ситуации»: взял да и заполнил все пустые клеточки корявыми печатными буквами «Уплачено», а потом ещё взял ножницы, аккуратненько обрезал все странички по рамочке, мне показалось, что так будет лучше, положил всё на место, закрыл сундук, повесил и защёлкнул самозапирающийся замочек.

Я, конечно, не мог себе даже представить, что выслушал папа на своём партийном собрании, а потом в горкоме партии, когда разбирали его персональное дело в связи с испорченным партбилетом. Только пришёл он домой мрачнее самой мрачной тучи и ругался страшными словами не на меня, виновника этого безобразия, а на дядей и тётей, которые не поверили в честность коммуниста. Они по классической своей тупости не простили отцу вины в том, что он не сумел обеспечить сохранность партийного документа,  «хранил его в сундуке, а не у своего сердца».

– Вот крысы тыловые, вот гнильё! Я получил этот билет  перед страшной мясорубкой, в которой погибли многие мои товарищи. Я пронёс этот билет сквозь десятки боёв и дошёл с ним до Берлина, а теперь они меня посчитали недостойным этого звания из-за того, что дитё сплошало по своему малолетству. Нет, не будет наша партия сильной и могучей, если в неё втесались такие карьеристы, которым листы бумаги дороже меня самого, дороже моей чести и совести.

Отца из партии исключили, и исключил его, выходит, сынок, то есть я. Придя домой, он сел, закурил самокрутку из свойского крепкого табака и больше на эту тему никогда не заговаривал. Только однажды, когда бригадиром плотницкой бригады назначили не его, опытного специалиста с многолетним стажем, а другого, новенького, но члена партии, отец вздохнул и сказал:

– Вот она, правда нашей сегодняшней жизни, меня будет учить работать мой ученик.

Я по-своему тоже переживал за папу, за свой безобразный поступок, недоумевая: как же так – папа награждён медалями «За боевые заслуги», «За освобождение Варшавы», «За взятие Берлина», «За победу над Германией», четырнадцать благодарностей от имени Верховного Главнокомандующего товарища Сталина за освобождение городов от Орла до Берлина смотрят на меня из рамочек со стен, а отца исключили из его партии! Неужели партийные чиновники не понимают, что более ценно после такой страшной войны? До сих пор я не перестал удивляться тупому мраку и пробелам в человеческом разуме многих чиновников, с которыми мне приходилось иметь дело.



   Глава 42. Мой отчаянный папа и дедушка Пахом Павлович.

   До последнего дня своей жизни отец не расставался со своим плотницким топором, с пилой и молотком. Никогда он не мог позволить себе опоздать на работу или заболеть, даже при серьёзном недомогании. Он в работе не щадил ни себя, ни нас, малолетних «мужиков»,  часто называя так нас, своих сыновей. Искренность и теплота его отцовских чувств проявлялась для нас только в долгие зимние вечера, когда он при свете семилинейной керосиновой лампы брал в руки наши прохудившиеся валенки, делал дратву из льняных ниток, вощил их куском гудрона, начинал подшивать нашу потрёпанную обувку и пришивать к валенкам полукруглые заднички из кирзового голенища старого сапога. Тогда мы тоже садились вокруг стола, отец гладил нас всех по очереди по головам и просил меня почитать какую-нибудь книжку. И дедушка садился на скамейке у тёплой печки и присоединялся к этой просьбе. Он мне подарил толстенную книгу Виталия Бианки «Лесная газета», охотничьи рассказы из которой он мог слушать по много раз, да и мне были очень интересны истории про лесных обитателей и их повадках.

Когда зимой у коровы появлялся телёнок, его брали в дом, потому что в хлеву было холодно. Новорождённого помещали в углу, отгородив загончик с одной стороны обеденным столом, а с другой – скамейкой или верёвкой. В этом же углу подращивали и купленного на базаре маленького поросёночка, пока не спадут морозы. Конечно же, угол приходилось оберегать от естественной сырости, подставляя баночку под краник животных, если удавалось успеть во-время заметить начало процесса. Новые наши питомцы тоже были слушателями наших литературных чтений.

– И это тоже правда нашей жизни, дети, – часто при этом говорил отец, – не будешь трудиться, будешь голодным. А вот чтобы труд ваш не был таким тяжёлым, как у меня, учитесь. Труд могут облегчить машины, а вы будете ими управлять, если выучитесь. Меня вот батя хотел выучить, в гимназию меня определил, где жить договорился, а я по глупости своей взял и сбежал домой за семьдесят вёрст. Пешком, дурак, припёрся, по мамке соскучился. Вот, а дедушка ваш – вот он сидит, посмеивается, ругать меня не стал, а утром раненько разбудил, велел запрячь коня, и в поле – зябь пахать. Вот с тех пор я и пашу, топором машу, да мозолями шебаршу.

Покупных игрушек у нас никогда не было, просто их не за что было купить, семья жила на одну отцовскую зарплату. Дедушка пенсию не получал – не заработал, трудясь в своём частном хозяйстве, маме не позволял работать отец – какая ещё работа с четырьмя детьми, да  будучи к тому же инвалидом с детства. Но зато какие знатные игрушки мы делали сами! Почти у  каждого был  самодельный самокат из двух дощечек, одного чурбачка для поворотного руля и двух отработанных шарикоподшипников для колёс.  Чем большего размера были подшипники, тем громче был самокат, когда мы  неслись на нём по утоптанной дорожке. Главным тормозом для самоката был сыпучий песок, который попадал в подшипники на пыльной дороге и тут же стопорил их. В таком случае надо было песок из подшипника удалить, вручную покачав его туда-сюда. Неопытные ребята пробовали подшипники смазывать солидолом, тогда самокат ехал легче, быстрее и не так сильно гремел, но зато, попав на песок – всё, пиши пропало – тащи самокат на себе и промывай керосином. Верхом  удовольствия  были гонки на самокатах по асфальту шоссе или на асфальтированном дворе дорожного управления, откуда нас быстренько выгоняли из-за кошмарного грохота, провожая вдогонку ещё более громкими  ругательствами с использованием всем известных выражений.

А кто из пацанов в детстве не катал стальной обод от автомобильного колеса? Разбитой автомобильной техники после войны было полно, тем более что неподалеку была автобаза, попасть на которую пацанам не составляло труда, а там этих ободов валялось полно. Оставалось сделать ручку из толстой проволоки и – побежали пешком вслед за колесом.

Папа часто смеялся над таким пустым занятием – беготня за колесом, направляемым по тропинке железной ручкой. Однажды он сам предложил:
– Давай-ка, Миня, мы с тобой сделаем тележку на колёсах, ты хоть братьев своих покатаешь по дорожке.

Папа сколотил ящик, в который можно было посадить братца, отпилил от берёзового чурбака четыре кругляша,  продолбил в центре отверстия, посадил такие вот колёса на оси и прибил их к ящику. Тележка на таком деревянном ходу получилась тяжёлая, но братья мои обрадовались и такой и стали надоедать просьбами – покатай. Только и этого удовольствия хватило ненадолго, в тот же день несколько старших соседских ребят навалилось на тележку, колёса треснули, ось лопнула – рёв, плач.

– Да, недолговечной оказалась ваша игрушка, – с пониманием отнёсся дедушка к такой потере, – но, подождите немного, мы с вами ещё на велосипеде будем кататься.

Но это было намного позже. А пока что, когда папа столярничал в доме или возле него, мы просили у него все обрезочки и брусочки, которые и были нашими игрушками, мы использовали их вместо кубиков, строили из них дома и автомобили. А потом ложились на пахнущие смолой стружки и наслаждались своим бесхитростным, но весёлым детством, таким, каким оно было.

Папа потешался над нами, наблюдая как мы барахтаемся на пахучих отходах его производства. Он очень любил нас всех, своих сыновей, всегда держа нас, тем не менее, в строгости и послушании.

Но два страшных случая с папой на его плотницкой работе запомнились нам очень надолго. Однажды нет и нет его с работы, хотя пятичасовой фабричный гудок давно прогудел, время рабочее кончилось, а отца всё нет. Вечером приходит к нам домой его сослуживец и говорит, что отец с мужиками поднимал бревно на сруб, оступился и упал навзничь с трёхметровой высоты, его увезли в больницу. Мать с дедушкой перепугались так, что их волнение и слёзы тут же передались нам, мы в рёв, мама быстро собралась и бегом побежала в больницу. Мы с дедушкой остались дома ждать. Томительное ожидание, полное тревожных мыслей, длилось невыносимо долго. Заплаканная мама вернулась поздно, но тут же стала успокаивать нас: папа жив, позвоночник цел, сломано два ребра, должен выздороветь. Как удалось отцу остаться живому после такого падения, одному Богу известно. Видимо, Он спас тогда отца для нас, малолеток. Столько лет минуло с тех пор, а рубец от того тревожного события остался в нашем детстве, остался надолго…

Второй случай был, пожалуй, ещё страшнее. Бригада плотников возила лес со склада на лесопилку, где брёвна пилили на доски для строительства. Отец вместе с другими членами бригады, их было человек шесть, стояли в открытом кузове машины за кабиной, стоя спиной к ней, заслоняясь от холодного пронизывающего ветра, который здорово донимал людей во время движения. Машина с одноосным прицепом-роспуском была полностью загружена брёвнами, которые между железными стойками были обвязаны ещё верёвкой и утянуты скруткой из тонкого брёвнышка, конец брёвнышка после закручивания был привязан какой-то слабенькой верёвкой. На выезде из города машина с народом и с лесом стала сворачивать на Минское шоссе, при этом манёвре скрутка освободилась от крепления, и как от пружины брёвнышко стало описывать круги, да по стоящему за кабиной народу, который сразу заорал шофёру: «Стой!» Он машину-то остановил, а отец наш тут же сполз на пол кузова, бледный, как полотно. Деревянная скрутка диаметром около десяти сантиметров ударила отца по промежности так, что он потерял сознание, а кровь стала заливать брюки. Мужики кое-как привели отца в чувство, положили на чей-то дождевик и принесли домой. Мать стала кричать, чтобы вызвали скорую помощь, а отец стал просить этого не делать, неудобно, стыдно, такой орган повреждён. Мать сама обработала и перевязала раненый орган, но заставила всё же отправить отца в больницу. Он недолго сопротивлялся, боль, наверняка, была такой невыносимой, что не было сил терпеть. Но в больницу отец так и не лёг, несмотря на уговоры врача. Его привезли домой, и мама сама делала отцу перевязки и примочки, каждый раз при этом выгоняла нас из комнаты.

Отвага отца порой настолько поражала нас, что казалась авантюрной, часто с риском для жизни, дедушка и мама нещадно ругали его за безумные поступки. В построенном пленными немцами жилом посёлке для управления автодороги Москва-Минск решили пробурить артезианскую скважину, провести в дома водопровод, а накопительный бак для воды разместить на деревянной водонапорной башне высотой восемьдесят пять метров. Башню эту строила отцовская бригада. Когда башня была построена, поднят наверх накопительный бак и осталось накрыть кровлю, встал вопрос: кто может это сделать на такой сумасшедшей высоте. Никто не соглашался, поскольку и высота огромная, и не были предусмотрены ни дверь, ни люк для того, чтобы в конце работы  кровельщик мог спокойно спуститься с неё. Предполагался только один путь – через окошко в ограждении этого самого накопительного бака с помощью высунутой из окна доски. Прораб пообещал воз дров тому, кто проделает эту работу и установит наверху красный флаг. И отец взялся выполнить это дурацкое задание – дома с дровами было совсем плохо. Сколько нервов он оставил на той проклятой башне, мог знать только он. Только когда я шёл мимо башни в школу, невольно взгляд мой устремлялся на то окошко на высоте более восьмидесяти метров, через которое отец сползал с крыши, и всякий раз по спине пробегал не холодок, а жуткий холод и пробирала дрожь от одной мысли, что отец мог запросто там погибнуть.
Батя мой немного не дожил даже до пятидесяти лет. Умер он от кровоизлияния в мозг в одну из теплых майских ночей пятьдесят седьмого года. Никогда не исчезнет из памяти тот трагический день, после которого рухнули многие планы в нашей семье. Вот что было в тот день.

Я заканчивал девятый класс, был активным комсомольцем, учился хорошо, много времени уходило у меня на выполнение комсомольских поручений, оформление всякой наглядной всячины. Я делал всё с удовольствием, по-видимому, хорошо, и школа решила меня поощрить, наградив туристической путёвкой на предстоящий Шестой Всемирный фестиваль молодёжи и студентов в Москве, который будет проходить в августе 1957 года. Это было пределом моих мечтаний! Подумать только – я увижу молодёжь, впервые приехавшую в нашу Москву, в Советский Союз со всех концов земли. Какой грандиозный и незабываемый праздник предстояло мне увидеть!

Наш класс был очень дружным, энтузиазм так и рвался на свободу в каждом из нас, тем более что наша школа была одной из первых в области, где вводилось политехническое образование. Директор Сергей Степанович решил обучить вождению автомобиля и мотоцикла оба наши девятые классы, для чего пригласил в качестве преподавателя по Правилам дорожного движения самого директора автошколы, а с ним  и опытного инструктора по вождению. Военные подарили нам старенький автомобиль ГАЗ-67 и грузовик ЗИС-5, которые предстояло отремонтировать за самостоятельно заработанные деньги. Вся школа ударными темпами собирала печную золу для удобрения, макулатуру для сдачи во вторсырьё и металлолом. Весь школьный подвал был уже заполнен золой и макулатурой, а во дворе выросла целая гора металлолома. Цель была у нас одна у всех, и мы старались её достичь в кратчайшее время.

В тот злополучный день мы с ребятами обнаружили у железнодорожного переезда заброшенный телеграфный столб на двух пасынках из рельс, которые решили откопать во что бы то ни стало – сотни две килограммов металла, это же здорово. Приехали с лопатами на велосипедах и начали копать. А рельсы были закопаны так глубоко, больше метра, что за работой нас застал вечер, а бросить было жалко, работу все хотели закончить. Только ближе к полуночи мы вытащили рельсы, положили их рядышком, чтобы утром доставить в школу, порадовались удаче и поехали на велосипедах по домам.

Дома дверь на веранду, обычно незапертая, оказалась запертой изнутри. Папа был в отпуске, днём занимался крышей на пристроенной им веранде, а после трудного дня крепко заснул, подумал я и стал стучать сильнее. Надежда на то, чтобы попасть в дом, возлагалась только на отца, потому что мама меня услышать просто не может, дедушка уехал к другу в Смоленск, а братьев разбудить – дело безнадёжное. Наконец дверь в доме скрипнула, щеколду на двери веранды открыл папа, пожурил меня за позднее возвращение и вернулся в дом вместе со мной. Я на ходу объяснил, каким важным делом мы занимались с друзьями, он не сказал ни слова и полез на печку, где спал до моего прихода. Я налил кружку молока, отрезал кусок хлеба и сел за стол перекусить. Не прошло и трёх минут, как я услышал с печи довольно странный храп отца. Стрелой я взлетел по запечным ступенькам на печку, где он спал и стал будить: «Папа, папа, проснись, что с тобой? Повернись, ну, дай я тебя поверну на бок!» – Папа не отвечал, никак… Как я смог стащить тяжёлого плотного папу с печи по узким ступенькам, не приложу ума, в обычной обстановке я с такой задачей ни за что бы не справился. А тут меня обуяла такая тревога и страх, что молнией в голове мелькнула мысль: папа умирает, надо спасать! Уложив его на пол, я не мог почувствовать его дыхания, приложив ухо к груди, и стал делать искусственное дыхание, поднимая и опуская руки, как учили нас тогда в школе. Только все мои усилия были напрасными, папа не подавал никаких признаков жизни. Ужас охватил меня всего целиком, как-будто на мои плечи положили огромный непосильный груз, давящий к земле и делая совершенно беспомощной мелкой песчинкой в безбрежном море свалившегося горя. Как маме сказать, что делать, куда бежать за помощью? Ах, да, нужно звонить в скорую помощь. Маму придётся разбудить, как-нибудь успокоить и бежать, бежать звонить, скорее звать врачей…

Я зажёг вторую керосиновую лампу, разбудил маму, стал осторожно объяснять, что папе плохо, я должен бежать к телефону в ДЭУ вызвать скорую помощь. Мама встала, подбежала к лежащему на полу бездыханному папе, пожурила, что без подушки он лежит, принесла и подложила под его голову подушку и закричала:

– Беги скорей, сынок, скорей звони в больницу…

Я уже был на улице, а мне в след из никогда не выключавшегося репродуктора неслась мелодия Государственного гимна Советского Союза, было двенадцать часов ночи, Москва в эти трагические минуты провожала нашего солдата, моего отца, торжественной мелодией гимна…  Ещё не отзвучала мелодия гимна, лившаяся из уличного громкоговорителя на столбе у конторы, а я уже стучался в дверь конторы, где был телефон, страшно стучал, потому что вахтёр выскочил и открыл дверь так стремительно, что я не успел перевести дыхание и, сбиваясь, изложил свою просьбу и назвал адрес. Вахтёр знал нашу семью и отца и тут же сказал:

– Беги домой, успокаивай маму, я всё сделаю.

А мне подумалось, что надо же встретить машину скорой помощи, чтобы скорее, не путаясь, врачи нашли бы наш дом, скорее помогли спасти папу…
Скорая приехала быстро, а мне показалось, что прошла целая вечность, мозг сверлила мысль, неужели поздно, неужели папа умер, только бы я ошибся, что это так. Что может скорая? И всё-таки какая-то искорка надежды на чудо теплилась, не может судьба поступить так несправедливо.

Врач скорой помощи, женщина пожилая, посмотрела на нашу четвёрку, облепившую с двух сторон маму, сидящую на самодельной кровати, сбитой отцом из досок, с матрацем, набитым соломой, выглядывавшей из чуть порванного уголка, наклонила голову и позвала меня:

– Ты, старшенький, подойди ко мне. – Я подошёл. – Ваш папа умер. Его сейчас заберут к нам в больницу, надо узнать, от чего он умер. Берегите маму вашу, я дам ей сейчас успокоительное лекарство. – Она накапала каких-то капель и предложила маме выпить. А мама как закричит:

– Что ты мне капли даёшь? Ты мужу помоги, а не мне, хотя бы укол сделала б. Почему ты ничего не делаешь?

Врач поднялась и ушла. Мама ко мне с вопросом:

– Что она тебе сказала? Почему они не взяли папку в больницу и ничего не сделали?

– Мамочка, наш папа помер. Она ничего не могла сделать…
Наше плачущее многоголосие среди ночи, звук подъезжавшей, а потом отъезжающей машины скорой помощи, разбудил ближайших соседок, маминых подруг. Они пришли, стали охать, плакать вместе с нами, по посёлку быстро помчалась весть о смерти отца…

Мама подошла к телу отца, стала трогать и гладить его лицо, потом руки… И только тут её слёзы разом прекратились, она с невероятной скорбью и удивлением на лице обратила свой взор на нас, кучкой сидящих на дедушкином соломенном матраце, и тихо-тихо произнесла:

– Дети, у папы руки холодные, он и правда умер… – Она подошла к нам, зарёванным, и стала вытирать наши слёзы и успокаивать нас. – Надо деду телеграмму дать, а мы даже адреса не знаем, где его друг живёт, к которому он поехал, вот ведь тоже беда.

– Мам, он завтра обещал сам приехать, об этом не беспокойся, приедет.

– Дети, давайте папку хоть на кровать положим, что ж он у нас на полу лежит, нехорошо.

Мы с мамой и братом Витюшкой с трудом подняли папу и перенесли на дедушкину кровать, которую в один миг освободили младшие братья и поправили на ней старенькое одеяло.

Потом приехала другая машина и увезла папу в город на вскрытие…
Утром приехал дедушка. Кто-то по пути уже сказал ему о постигшем нас горе, и он пришёл домой с мокрыми глазами за толстыми стёклами своих очков. Новый приступ горьких слёз у всех нас возник внезапно, как только дедушка перешагнул через порог и снял свою старенькую кепчонку…



   Глава 43. Самые большие потери.

   На похороны собрался весь наш посёлок, мой девятый «А» пришёл в полном составе, ребята принесли венок, цветы и кружили вокруг всех нас, стараясь угадать малейшее желание, выполнить любую просьбу или оказать помощь. Был великолепный майский день 17 мая 1957 года, пятница, солнце светило и согревало землю совсем  по-летнему, над ближним полем высоко-высоко почти на одном месте трепетал и пел жаворонок. Природа была такой ласковой и приятной, молодая листва тополей и берёз настолько убедительно свидетельствовала о пробуждении всего живого после долгой зимы, что начинала терзать обида, почему всё это не для нас, почему мы должны отдать сырой земле своего родителя и кормильца.

Дни были пасхальные, до Пятидесятницы оставалось ещё достаточно много дней, а потому мамины подруги-соседки  составили свой хор и решили провожать папу до самого кладбища с самым значимым для всех верующих песнопением: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав». До шоссе Минск – Москва гроб несли папины товарищи из плотницкой бригады. Потом машина выехала на шоссе и повернула на восток, гроб поставили на убранную еловыми ветками платформу машины и покрытую чистым полосатым половичком, борта оставались открытыми. Мои школьные друзья с красными повязками с чёрной траурной полоской шли в начале и в конце процессии, предупреждая об осторожности проезжающие машины. Интенсивного движения по шоссе в то время не было, и все три километра до поворота на кладбище мы шли за машиной, ехавшей по правому краю проезжей части, не создавая никаких помех движению автотранспорта. Свернув в посёлке Яковлево с шоссе, ещё два километра мы прошествовали по лесу. И на всём этом траурном маршруте звучали чуть охрипшие голоса женщин, простых сельских тружениц: «Христос воскресе…» Хор придавал всей процессии не только торжественность, но какую-то особую праздничность, в какой-то мере гасившую горечь нашей потери, потому что многократно утверждал: воскресший из мертвых Христос даровал вечную жизнь и нашему отцу, лежащему во гробе.

Отец упокоился в одной могиле со своими сыночками—младенцами Колей и Серёжей. Развесистая трёхствольная липа молодой зелёной листвой осеняла эту общую могилу, обнесённую скромной деревянной оградкой, мама упала перед ней на колени, склонив голову на свежий холмик из чистого жёлтого песочка, а мы никак не могли увести её от этого отцовского пристанища.

После похорон отца жизнь наша существенно осложнилась. Дедушка Пахом переживал смерть сына особенно трудно. Он потерял всякий интерес к жизни, усматривая в её проявлениях вопиющую несправедливость, но молитву свою творил по-прежнему каждое утро, добавив иногда к ней горький упрёк за смерть сына.

– Зачем, Господи, ты забрал у меня сына, а у детей отца? Мне семьдесят восемь лет, все годы я молился Тебе и просил Твоей защиты и спасения, трудился в меру сил своих. Неужто плохо исполнял я свой христианский долг и не смог вымолить счастья своему единственному сыну. Забери тогда и меня, мне больше нет утешения на этом свете…

Дедушка стал угасать на глазах, лёг на свою печку, всё реже стал спускаться с неё, когда мама звала есть, я тоже никак не мог его успокоить, уговаривал спуститься с печки, предлагал принести еду на печку, ничего не помогало. Дедушка только вздыхал, повторяя, что смерть должна была его забрать, а не сына, сетовал на несправедливость. Он даже бросил курить свою трубку, что раньше случалось с ним только в период серьёзной болезни. Ровно через полгода, в ноябре дедушку положили в больницу с тяжелейшим абсцессом лёгких, а через несколько дней его не стало. Перед смертью он попросил нас похоронить его рядом с сыном, в чём отказать ему было, конечно же, невозможно.




   Глава 44. Мама Ульяна и бабушка Варвара.
             Шестой Всемирный фестиваль молодёжи и студентов в Москве.

   В те годы сестра моей матери Вера Егоровна жила в Москве со своей и маминой матерью Варварой Аверьяновной. Как только они получили телеграмму о смерти отца, бабушка, которой было уже семьдесят семь лет, категорически заявила дочери:

– Вези меня, Верка, к Ульке! Как она будет там глухая с четверыми детями? Хоть чем-нибудь да помогу, хоть дом буду блюсти в зятевом саду. Вези, Верка, я вас без Егора своего вырастила, и Ульке такая ж судьба выпала, вези. Всё равно я «боту» твоему, Кольке, зудевши надоела.

Маленькая сухонькая старушка, страдающая астмой, но шустрая и энергичная, она сразу стала серьёзной опорой матери в облегчении её страданий, сразу определила свою роль в исправлении всех наших неправильных поступков, ведь четыре пацана в семье – это малопослушная  орава, которой нужен ещё серьёзный контроль, а порой и ремень. Она никогда не молилась так регулярно, как это делал дедушка Пахом, иногда сетовала, какого лиха ей пришлось хлебнуть в жизни после смерти мужа Егора, оставшись с семерыми детьми, вырастить которых помогал только труд. Поэтому бабушка  основную опору сделала на меня, как на старшего в нашей, часто протестующей по всякому поводу многодетной ораве.
– Ты, Мишка, старший, ты у них теперича за батьку, так усегда було в Расее. Потачки братам не давай, не гляди, что они ещё малые. Больной дед с ими уже не справится, на тябе одна надёжа, помогай мамке, да братов заставляй помогать. Сено вон надо будет косить, дровы заготовлять, кто это будет делать, табе придется. Ну, а я ужу за сторожа у вас буду, да курей с огорода буду гонять, чтобы гряды не копали.

Нам назначили пенсию по случаю потери кормильца четыреста тридцать три рубля, да матери по третьей группе инвалидности сто шестьдесят рублей. Это был весь наш доход на семь человек, дедушка Пахом и бабушка Варвара пенсию не получали, не заработали. Денег хватало только на пропитание, других покупок мы просто не делали. Одежду носили самую простую, младшие донашивали одежду старших. Я ходил в сатиновых шароварах, популярных у школьников в те годы, в рубашке из клетчатой шотландки, а на ногах – парусиновые ботинки за три рубля.

Я с мамой в тот год накосил сена по оврагам и неудобьям, как в прежние годы, начальство ещё помнило, что отец фронтовик, и выделяло кое-какие угодия многодетной нашей семье. Оставалось дров заготовить в лесу, а тут пора пришла ехать на фестиваль в Москву, а дела-то не поделаны, бабушка стала волноваться, дедушка лежит, как тут можно ехать? Пришёл к нам домой завуч школы Пётр Григорьевич Орещенков, стал через меня, как через переводчика, говорить с мамой:

– Отпустите Мишу в Москву, такое событие у нас в стране первый раз, бывает оно один раз в пятьдесят, а то и в сто лет. А мы вам поможем со школьниками с вашими делами, и с дровами, и картошку выкопаем. Это ведь награда вашему сыну за отличную учёбу и общественную работу… Путёвка бесплатная, дорога и питание тоже бесплатные. Отпустите.

Бабушка слушала, слушала, и говорит маме:

– Улька, пускай Мишка едет, раз такое дело, справимся. Только ты, дорогой учитель, ужу помоги нам дровцы попилить, да с картошкой управиться…

– Обязательно поможем, бабушка, ваш внук школе много помогает, он у вас молодец.

И я поехал на Шестой Всемирный фестиваль молодёжи и студентов в Москву в составе Ярцевской делегации во главе с секретарём горкома комсомола. Нас было человек двенадцать или пятнадцать. Это были действительно незабываемые дни. Поселили нас в Сокольниках в одной из школ на 2-й Песчаной улице в просторном и чистом классе, в котором были поставлены кровати. Конечно же мы приходили туда только ночевать, весь день проходил в парках и на площадях столицы, которая была так красиво украшена, что изумляла и нас и гостей, съехавшихся со всего света. В Зелёном театре парка имени Горького каждый день проходили международные концерты, в которых участвовали лучшие молодёжные коллективы мира. Я впервые увидел африканцев с чёрным цветом кожи, удивляясь – как такой цвет может быть у человека? А когда на встречу с нашей делегацией приехал чернокожий студент на гоночном велосипеде Харьковского велозавода, мы уж тут внимательно рассмотрели друг друга, обнимались и фотографировались на память. До сих пор берегу эту знаменательную фотографию 1957 года. « За мир и дружбу!» – этот девиз фестиваля был вписан в его эмблему – в цветок из пяти разноцветных лепестков, символизирующих пять континентов нашей планеты, он  красовался на уличных полотнищах и флагах, на стёклах автомобилей и автобусов, из открытых окон которых на всех языках мира неслись песни, пели нашу «Катюшу», которую знал, кажется, весь мир.

Впервые в жизни я, шестнадцатилетний мальчишка, почувствовал себя членом этой огромной всемирной семьи, съехавшейся на свой праздник, именно на свой праздник, потому что никакие преграды не мешали нам общаться друг с другом, говорить, наверно, самые правильные слова друг другу – о мире, дружбе, о необходимости и дальше укреплять её и радовать друг друга своим искусством и разными достижениями.

В последний день нашего пребывания по путёвке нам выделили 4 пригласительных билета на международный бал в Кремле. Я был на седьмом небе, когда мне вручили билет, как самому молодому члену делегации. Только радовался я недолго, потому что секретарь горкома комсомола Рыжков, руководитель, отозвал меня в сторону и говорит:

– Разве справедливо будет, если на бал не попадёт молодая учительница нашего города? Уступи ей билет, который тебе дали.

Я заколебался – отдать или не отдавать, другого билета мне ведь не дадут, и другой возможности побывать на балу в Кремле у меня уже не будет, завтра уезжать. Я посмотрел на стоящую в стороне молодую красивую учительницу с покрасневшими глазами и протянул ей свой билет со словами:

– Ладно, возьмите… Только я всё равно буду на этом балу…

Ровно в восемь вечера автобус привёз нас к Александровскому саду, в котором собиралась молодёжь, приглашённая на бал в Кремль. Пропускали по пригласительным билетам, для безбилетников сад был закрыт. Я остался за оградой со своим уже непреодолимым желанием проникнуть на бал сквозь хоть какую-нибудь щель. А на Манежной площади, на площади Революции и у Большого театра плескалось безбрежное море веселья, играли оркестры, звучали песни и организовывались русские и африканские хороводы. Я обошёл все площади, но никак не мог влиться в бурный поток уличного праздника, навязчивая мысль попасть в Кремль овладела мной полностью. Подойдя к Историческому музею, где был выгорожен проход на Красную площадь, охраняемый милиционерами в парадной форме, я заметил, что капитан милиции пропускает кое-кого из жаждущих просящих, давая им какие-то контрамарки. Я пробился к этому капитану и по-военному попросил разрешения обратиться к нему. На что он мне ответил:

– Пропустить, юноша, не могу. Даже если пропущу, в Кремль ты не попадёшь, нужен пропуск, а у меня их сейчас нет.

– Товарищ капитан, я вот по путёвке приехал из Смоленской области, вот моя путёвка, мы завтра должны уезжать. У меня был билет, но я отдал его учительнице из нашего города, не мог я ей отказать, сделайте что-нибудь.
Капитан, спасибо ему, выслушал, но ничего не ответил, внимательно посмотрел на меня, на мою зелёненькую путёвку и отошёл по своим делам. Минут через пять вернулся, я опять к нему:

– Товарищ капитан…

– Стой тут, подожди, чуть позже я тебе достану пропуск. Учительница-то красивая была?

– Красивая, – смущённо ответил я, не сразу поняв вопроса, – только очень расстроенная, иначе бы я свой билет не отдал.

– Ишь ты какой!

Около часа я отирался возле капитана, который вселил в меня надежду проникнуть в Кремль. Шёл уже десятый час вечера, а я всё ещё стоял с грустными глазами в проходе между Историческим музеем и Александровским садом. И вдруг большая делегация стала проходить через пропускной пункт, капитан кивнул мне – я тут как тут. Он даёт мне квадратную бумаженцию с печатью и говорит:

– Иди с этой делегацией, смолянин, не отставай.

– Спасибо, товарищ капитан, огромное спасибо. – Моя грудь сразу наполнилась такой радостью, что я будто по воздуху проскользнул за барьер в середину делегации и зашагал вместе со всеми в сторону Спасских ворот. Там другой милиционер взял у меня пропуск, и вот я на территории Кремля, спускаюсь в Тайницкий сад, тут меня хватает за руку какая-то девушка и вовлекает в такой бурный поток молодёжи, который образовал длиннющий хоровод на всю, пожалуй, протяжённость Тайницкого сада. Непринуждённость и раскованность сразу овладели мной, и я помчался в весёлой веренице смеха и необъятной человеческой теплоты. Потом мы пытались говорить по-английски, по-русски. Весёлая девушка оказалась студенткой из Югославии и хохотушкой невероятного обаяния. Мы обошли с её друзьями все уголки Кремлёвских площадей, я с гордостью называл названия соборов, нас кто-то фотографировал у Царь-колокола и Царь-пушки, мы сверху смотрели на праздничное веселье в Тайницком саду. В эти счастливые минуты каждый из нас, я уверен был, думал одинаково: как хорошо жить на свете в мире и согласии, как хорошо вот так встречаться вместе в самых памятных местах нашей планеты.

И вдруг я встретил своих земляков и красивую учительницу, которой я пожертвовал билет на этот бал. Комсомольский секретарь удивился:

– А ты как попал сюда?

– Я же вам сказал, что всё равно буду на этом балу. А как – это не так важно, есть на свете добрые люди.

Красивая учительница подхватила меня под руку со словами: «Какой же ты молодец, Миша, я не забуду твой поступок никогда». И поцеловала меня в щёку. Это был первый в моей жизни поцелуй девушки, конечно же самый невинный и дружеский. Сцепившись за руки, чтобы не потеряться, мы вливались то в одну, то в другую группу молодёжи, кто-то присоединялся к нам, и мы вместе пели, плясали и хороводничали.

Стрелка на часах Спасской башни приближалась  к  цифре  12. С первым же ударом Кремлёвских курантов ночное небо над Кремлём внезапно озарилось праздничным фейерверком, бал заканчивался, и весь бурлящий энергией всемирный поток молодёжи буквально поплыл в сторону Спасских ворот. А в этом потоке на самых разных языках вдруг грянула одна и та же песня:

   Дети разных народов, мы мечтою о мире живём,
   В эти грозные годы мы за счастье бороться идём.
   В разных землях и странах, на морях, океанах,
   Каждый, кто честен, стань с нами вместе, в наши ряды, друзья!
   Песню дружбы запевает молодёжь, молодёжь,
   Эту песню не задушишь, не убьёшь, не убьёшь…

С этой песней наш молодёжный поток перетекал на Красную площадь и растекался по ней в разные стороны: одни двигались по Васильевскому спуску в сторону Москва-реки, другие – на Манежную площадь и улицу Горького. Вся Москва в те дни была предоставлена молодёжи. А песня всё лилась и лилась, заканчиваясь, она начиналась опять с начала, вновь и вновь. Это был совершенно незабываемый многонациональный хор, объединяющий нас одной мыслью и одной идеей. Ничего подобного после фестиваля, честное слово, я в своей долгой жизни больше не испытывал.



   Глава 45. Такой была наша школьная дружба.

   Приехав домой, я сразу же включился в хозяйственные дела. Надо было в лесу заготовить кубометров пятнадцать дров, в чём мне опять же помог мой поселковый друг – Володька Лосенков. Без всякого предупреждения он пришёл сам и предложил:

– Поехали в лес, я делянку получил, хорошая ольха, и не очень толстая, мы с тобой две машины за день напилим.

Володька плохо слышал, у него давно болели уши, ему делали несколько раз операции, физически же он был сильнее меня. Он уже работал на хлопчато-бумажном комбинате в городе, для друга готов был пожертвовать всем, тем более своими выходными днями. За два дня мы заготовили и привезли две хороших машины дров.

Узнали мои одноклассники, что дрова уже на нашем дворе, кто-то  свистнул по цепочке друг другу, и на следующий день в нашем дворе с самого утра собрались все ребята и несколько девчонок моего класса. Закипела работа – в один день дрова были распилены, расколоты и сложены в аккуратные поленницы. Вот какая верная дружба объединяла нас в те годы. Мама не знала, как благодарить ребят, чем угостить. Но к предлагаемому угощению никто даже не притронулся, пока работа не была закончена. И только тогда, когда последнее поленце легло на своё место, ребята с удовольствием выпили по стакану холодненького молока, которое мама в бидончике вынесла во двор для ребят.

Наступило 31 августа. Мы всегда приходили в школу в этот день, чтобы узнать расписание занятий, посмотреть свой новый класс, посмотреть друг на друга после летних каникул. Меня увидела классная руководительница Антонина Дмитриевна, расспросила, как мне понравилась Москва, а потом и говорит:

– Мы на десять дней уедем помогать колхозу, поэтому сегодня мы придём к вам копать картошку, иди домой и предупреди маму.

Я на велосипеде помчался домой готовить инвентарь и место в подполе для урожая. Через час весь класс ввалился во двор, все серьёзные и деловые, с лопатами и с вёдрами, мой инвентарь и не потребовался. Одно время мне показалось, что я даже мешаю своим одноклассникам, пытающимся избавить меня от всех работ, делая всё дружно и слаженно. Заметив моё смущение, Антонина Дмитриевна рассмеялась, подошла и предложила:

– Миша, ты лучше командуй, показывай, куда ссыпать картошку, распределяй её там, как надо, а ребята всё сделают, нас вон сколько.

Мама поставила самовар, напекла блинов, смотрела на работу ребят и потихоньку вытирала платочком грустные повлажневшие глаза. А ребята закончили работу, сгребли в кучи картофельную ботву, вымыли инструмент, подмели даже пол в доме, потом с шутками и мелкими подначками пили чай с блинами.

Таким и остался в моей памяти мой самый дорогой и любимый класс – десятый «А», трудолюбивый, дружный и весёлый.  Не знаю, умеют ли теперь так же поддержать товарища и верно дружить теперешние одноклассники, общающиеся в интернете и  живущие  беззаботно,  не зная всех родительских трудностей и тревог за их же будущую судьбу в смутное и не совсем честное время.



   Глава 46. Горячие юношеские заблуждения.

   Мы, тем не менее, воспитывались в атеистическом обществе. Мои школьные друзья, участвовавшие в похоронах отца, ни словом ни разу не упрекнули, конечно, меня в том, что отца провожали в сопровождении церковного песнопения.  Однако я, чувствуя такое  внимание школы, моих друзей, под воздействием атеистической пропаганды испытывал некоторое моральное неудобство.  Эта пропаганда звучала по радио, кричала с плакатов, выпячивала мнимое «уродство» священнослужителей со сцены дворца культуры. И в моей неокрепшей душе постепенно возникало протестное отношение к религии,  неловкость перед  друзьями, которые проявили такое внимание  к нашей семье,  а у нас дома и в одной, и в другой комнате висят иконы. По своей глупости и незрелости я стал исподволь и маму с бабушкой подбивать на то, чтобы иконы убрать, поскольку я же комсомолец, перед ребятами неудобно вот было, они смотрели, кто-то наверное и осудил. Бабушка воспринимала мои слова как-то спокойно, я даже не знал, ходила ли она когда-нибудь в церковь. Но мама, несмотря на свою неграмотность и глухоту, в церковь ходила, праздники знала, Бога не забывала никогда. А мне говорила так:

– Ты, сынок, как хочешь, а в душе всегда Бога имей. Мне вон какое испытание Господь послал, больше тридцати годов уши мои не слышат, теперь вот папку нашего забрал, и тебе вот придется испытание держать…

– Вот видишь, мам, не помогает нам Боженька, одни испытания шлёт. А кто нам с тобой помогает? Ребята мои сами пришли помочь, комсомольцы, школа помогает.

– Твой папка, хоть и партейный был, а говорил, что в войну Бог его спасал много раз. Подумай сам – три раза папка твой ранетый был, полпятки оторвало, скрозь живот пуля прошла, палец покалеченный какой на руке был, а домой живой пришёл, разве это не Бог помог ему? Не надо, сынок, Бога гневить, послушай меня. Твой дед сколько перетерпел на своём веку, а Бога никогда не забывал.

– А что ж Он деда не пожалел и папку отнял у нас с тобой? Чем папка нагрешил? А дед ведь поклонялся Богу всю свою жизнь, без молитвы, бывало, за стол не сядет.

– Знать судьба нам такая назначена. Брата твоего Кольку Господь забрал, а тебя вот сохранил, а ведь мог и ты погибнуть. Разве ж не Господь нам помог?
Я на какое-то время успокоился, уважая материнское слово. А вскоре произошло новое неприятное событие, принесшее новые испытания всем нам. Нашу корову Ласточку, нашу кормилицу, повела мама по весне в первый раз в сборное стадо на верёвке, так положено было, все должны были в первые дни приучать своих коров к стаду. В первый же день выпаса соседская корова, которую хозяйка не сопровождала, поддела рогами нашу корову под брюхо и опрокинула на спину, та об пень ударилась так, что перебила  себе  позвоночник. Мама привела корову домой, она как легла, так больше и не встала, отнялись задние ноги.  А коровка хорошая была, молоко жирное – больше четырёх процентов, так было её жалко терять, что мама никак не хотела поверить, что Ласточка не поднимется.  Всё лето мы вместе с ней косили и таскали в хлев свежую траву, мама поила и доила корову в лежачем положении, давала всякие лекарства. Столько труда было положено в то лето ради одной надежды на благополучный исход, но все наши усилия были напрасными. В задней части нашей коровки стали появляться пролежни, осмотрев которые ветеринар посоветовал корову прирезать. Сам я это сделать просто не мог, преодолеть жалость не мог, позвал опять своего безотказного друга Володьку Лосенкова, он был мастером и в таких делах и без слов выполнил эту очередную просьбу, золотой парень.

– Сил моих больше нет, сын, я так замучилась, что не знаю, что теперь и делать.

– Мам, сколько ещё ты будешь мучить себя такой работой? Хватит. Не помогает нам больше Бог, забыл он нас, одни испытания посылает.

В порыве досады я подошёл к красному углу и снял с гвоздиков сделанную отцовскими руками некрашеную рамочку с  иконкой – фотографическим изображением Иисуса Христа, потом снял в другой комнате такую же самодельную иконку Божьей Матери и отнёс их на чердак. Ничего мама не сказала в то досадное время. Только и моё комсомольское упрямство не прошло безнаказанно, о чём я тоже хотел бы поделиться теперь, спустя годы, после долгих раздумий, сравнений и анализа всего пережитого. Поступок этот много лет терзал мою душу, и я в своих покаяниях прошу прощения у Господа нашего за содеянное тогда прегрешение, о котором не забываю,  имея уже пятерых внуков.




   Глава 47. Выпускной вечер в школе.

   Десятый класс я заканчивал предположительно с серебряной медалью, когда получил за сочинение твёрдую пятёрку и выслушал  напутствие завуча Петра Григорьевича: «К остальным экзаменам готовься как следует, ты претендуешь на медаль». Упорства занимать мне не надо было, я готовился основательно, и все экзамены были сданы на пятёрки. Вместе с аттестатом зрелости я и многие мои друзья  получили водительские права, мы могли водить автомобиль и мотоцикл. К моему большому огорчению мне не выдали права водителя третьего класса – не хватило трёх месяцев до семнадцати с половиной лет, по достижении которых их можно было получить. Но права мотоциклиста я получил один из первых, сдав экзамен с первого захода.
 
На выпускной вечер в качестве почётного родителя пригласили и мою маму, которая сначала не хотела идти, но мне так хотелось, чтобы она порадовалась моим успехам, что я уговорил её пойти со мной. К тому времени у меня появилось совсем другое отношение к маме, связанное с тогдашним положением в нашей семье. Если другие ребята как-то стеснялись проявлять внимание к своим родителям, особенно на людях, то у меня возникало обратное чувство, и мне хотелось, чтобы мама это чувствовала, я никогда не стеснялся вести её под руку, мне это было даже приятно. Мамина глухота затрудняла общение с ней, не каждого из собеседников с невыразительной артикуляцией она могла понять сразу. Когда мы ехали в автобусе, мама иногда спрашивала у меня о чем-то, я никогда не стеснялся на людях  тут же ответить ей без голоса, одними губами. Она с благодарностью это оценивала и представляла меня своим знакомым: «Это мой сын!»  Эти мизерные знаки внимания хоть малой толикой компенсировали ей все тяготы её нелёгкой жизни, она чувствовала опору и гордилась этим.



   Глава 48. Сложные отношения с местной властью. Кем становиться?
             Расплата за заблуждения.

   На следующий же год отношения с советской властью складывались очень сложно. Власти мало интересовались, как мы живём. Только от школы мы чувствовали всегда помощь и поддержку. А в подсобное хозяйство «Городок» назначили нового директора, отставного майора НКВД, командовавшего до этого охраной заключённых. Не хочется даже вспоминать его фамилию, поскольку, по выражению мамы, он был «чёрт, а не человек».  Конфликт с новым директором возник из-за выделения сенокосных угодий для коровы, которую мы всё-таки сумели приобрести после гибели нашей Ласточки. Раньше отцу, как фронтовику, давали возможность получить небольшую делянку в лесхозе или окосить неудобья по оврагам, по берегу реки. Теперь фронтовика не стало, а отставной майор тюремной охраны, плевать хотел на тех, кто не работает в его хозяйстве, и не дал в тот год косить траву даже у реки по крутому косогору. Я пытался объяснить ему, что мама – инвалид второй группы, у неё больное сердце, она не слышит с детства. Ничего не помогало: «Пусть идёт грядки полоть, получите разрешение косить». Тогда я с комсомольским возмущением написал письмо в газету «Правда», прося помощи и защиты. Ни ответа, ни привета неделю, две, три… Уже наступил июль, сенокосная пора уходит, а сена-то для коровки нет, чем будем кормить скотину и сами кормиться? Да и с поступлением на учёбу надо что-то решать, все планы рушатся и на этом фронте. А тут вышло постановление, что медалисты в ВУЗы сдают вступительные экзамены на общих основаниях. Всё не так, как хотел и мечтал отец.

Написал второе письмо туда же, повысив в нём тон возмущения, упрекнув в чёрствости и бюрократизме всех, к кому я обращался. Через неделю пришёл ответ, что «жалоба направлена для рассмотрения председателю райисполкома Абрамову».

Приходит товарищ Абрамов лично с какой-то дамочкой с красными губками. По-хозяйски прошёл в дом, бегло осмотрел нашу бедность, потом вышел во двор, увидел мой велосипед, подаренный мне дедушкой лет пять назад, заметил на моей руке часы «Победа», купленные за заработанные на перевозке кирпича деньги и с начальственным пренебрежением спросил:

– Это ты писал жалобу в газету?

– Я писал, потому что директор Воробьёв поставил нас в безвыходное положение, не даёт нигде сено косить, а как нам корову прокормить? Отец ведь работал в городском торге, в чьём ведении находится подсобное хозяйство. У нас четверо детей, мать инвалид, что – корову продавать, а как прожить на жалкую пенсию?

– Ишь ты, сена им не дают косить! – Посмотрел на свою спутницу, ища поддержки. – А ты иди работать к Воробьёву, тогда и покосы дадут, где сено косить. Ах, ты учиться хочешь? Тогда продай велосипед, часы вон на руке – продай их и купи корове сена.

– Спасибо вам большое за такие советы, – меня затрясло от возмущения, – только я теперь напишу в «Правду» всё то, что вы мне сейчас посоветовали и какую помощь оказали. Я ничего не прибавлю к вашей правде. Только как вам, такому «человечному» человеку доверили управлять районом? – я еле сдержался, чтоб не наговорить этому чиновнику ещё больших резкостей.

Бабушка Варвара внимательно выслушала этот разговор, встала с крылечка, подняла свой костыль, подошла к маме и на всю округу с крестьянской прямотой громко прокричала:

– Гони этих начальников, дочка, к чёртовой матери! Гони этих негодяев в шею, они тебе не помогут, сами будем себе помогать. Мишка, завтра бери утром Витьку, ему уже двенадцать годков, косу держать умеет, и идите косить вон туда — в ровок, а то и август кончится, там всё равно трава пропадёт. Не глядите на этого чёрта рябого, пусть попробует этот боров сено отобрать…
Начальство попятилось, больше не сказав ни слова. На следующий день в контору вызывает директор.

– Я вам выделю готового сена, как только с лугов его будем возить. А пока что обкосите ровок, под берегом скосите, да сорняки на парниках большие выросли, корова будет есть лебеду, только сушить её долго надо, вот и наберёте.
Никакого готового сена нам не выделили, мы с мамой и младшим братом до самого сентября лазили по косогорам, по ямкам и рвам, собирая по одному, а где по два пуда сена. И за такие  «угодия» в последующие годы больной маме пришлось полоть сорняки, ползая по морковным грядкам аж на тридцати трёх сотках, да три раза за сезон.

С мыслью о поступлении в институт я практически уже расстался, времени на это не оставалось. Учиться же очень хотелось, отец и дед мне это завещали. Мама это завещание тоже держала в голове и напоминала – надо куда-нибудь поступать учиться. А я уже нацелился идти работать, чтобы помогать матери. Мама возражала, бабушка не вмешивалась. Оставался вариант – подать документы в техникум, туда медалистов принимали без экзаменов. А я в последние годы столько времени посвящал в школе рисованию, оформляя всякие стенды, лозунги и плакаты, был призёром областных конкурсов, что думал – это моя дорога. Подал документы в Московское театрально-художественное училище, что на улице 25 Октября, на бутафорское отделение. Думал так: я люблю театр, поступлю и буду с ним всегда рядом, а там смотришь – актёром стану. Надо было сдать экзамен только по рисунку. 29 июля я срываюсь со своего сенокоса и еду в Москву сдавать экзамен, не имея на руках ни вызова, ни какого-либо ответа из училища. Каково же было моё разочарование, когда в училище мне сказали: «Документы ваши мы отправили обратно, потому что иногородних мы не принимаем, у нас нет общежития». Вот ведь идиотизм какой! А где теперь искать документы? А завтра последний день приёма! В полном отчаянии я беру билет на ближайший поезд и возвращаюсь в Городок.

Прибежал домой, выпил стакан чаю и бегом на почту. Документы лежат неделю на почте, мне никакого извещения. Какое свинство, подумал я в очередной раз, из-за какой-то нерадивой личности может быть испорчена жизнь человека. Как можно так поступать с людьми? Схватил я свои документы с серебряным аттестатом и ночным поездом еду обратно в Москву.

И кто знает, как сложилась бы моя дальнейшая судьба, если бы не тётя Вера, сестра мамы, которая «откопала» в Москве техникум с общежитием и с новым отделением, на котором будут готовить техников-технологов столярно-мебельного производства для развивающейся отрасли мебельного производства. «Будешь краснодеревщиком, Мишка, это очень хорошая профессия, жить будешь  в Москве, а я тебе буду помогать, чем смогу».  Времени выбирать что-нибудь другое по своим наклонностям у меня в тот год уже не оставалось, и в последний день приёма документов 31 июля я без экзаменов был зачислен в Московский механико-технологический политехникум, который располагался в хлопковом корпусе Московского текстильного института. Директором техникума в те годы была замечательная женщина – Соколова Валентина Николаевна, которую забыть я никогда не смогу до самого последнего вздоха. Приняв мои документы, она засомневалась:

– Ты же не останешься у нас с таким аттестатом, перейдёшь в какой-нибудь ВУЗ, Михаил.

– Нет, буду учиться, мне матери надо потом помогать, у меня дома ещё трое братьев.

Вернувшись из Москвы, мне предстояло переделать до сентября, до начала занятий, кучу дел: закончить сенокос, пополнить запас дров на  очередную зиму, крышу подремонтировать. С сеном управились только к двадцатым числам августа. Делянку для заготовки дров в лесхозе никак не давали, что ты будешь делать! Пошёл просить, упрашивать лесничего. Уговорил, выпросил, и оставалась мне всего одна неделя до начала занятий. Стал торопиться, остро наточил топоры, взял кусок хлеба, в чистую тряпочку завернул солёных огурчиков из кадки, посадил на раму велосипеда брата Витюшку, и поехали мы с ним в лес на заготовку дров. До делянки было километров семь, мама тоже непременно собиралась придти, как только справится с хозяйством.

Выделенная делянка была великолепна, даже жалко было начинать рубить так называемый коридор в той прекрасной берёзовой роще, только лесник развеял наши сомнения, сказав, что это нужно для осветления рощи, деревья в такой чащобе всё равно погибнут. Мы довольно быстро наваляли уже достаточно много березняка, а тут и мама подошла. Я обрубал сучья, мама с братом складывали их в кучу – так положено на делянке. Топор острый, один удар – и сучка нет, работать приятно. Но вот попался непослушный сучок, спутавшийся с другим таким же. Левой рукой я отвёл его в сторону, а правой с топором – раз по нему. А топор мой скользнул по непослушному сучку, да и врезался прямо сверху в мою левую кисть. Брызнула кровь, из раны торчат белые кончики перерубленных сухожилий, указательный и средний пальцы согнулись и не разгибаются… Поторопился, значит… Матери боюсь показать свою руку –  расстроится, зову брата, прошу найти какую-нибудь тряпку руку замотать. Тряпки нет, йода нет, а кровь струйкой течёт и течёт, так можно от потери крови… того. Вспоминаю, как в школе учили остановить кровь – надо наложить жгут выше раны. С багажника велосипеда снял резиновое кольцо, отрезанное от автомобильной камеры, и этим кольцом перетянул руку выше локтя. Кровь перестала течь струйкой, уже хорошо. Чем забинтовать? Рубаху жалко рвать, ехать будет не в чем. Высыпал из тряпочки солёные огурчики и замотал ею окровавленную кисть руки, только потом подошёл к маме, показал на замотанную руку и сказал, что топором руку поранил, поеду в больницу. Мама и ох и ах, покажи, что там у тебя, а мне уже не до того, надо быстрее к врачам, а ехать-то по лесу, до дома семь километров. Брату наказал: «Смотрите вы тут аккуратнее, не торопитесь!». Сел на свой велосипед и с одной рукой помчался в город.

Лесная дорога пересекается корнями деревьев, ехать плохо, иногда падаю, но боли не чувствую, опять сажусь на свой велик и дальше, дальше… Уже подъезжая к дому, чувствую, что теряю силы, в глазах темнеет. «Нет, до больницы ещё три километра, – думаю, – могу не доехать, заеду в контору и позвоню в скорую помощь». В конторе женщины сразу поняли ситуацию, скорую вызвали, велосипед мой отвели домой, посадили меня на стул, дали воды. Я сижу, а скорой всё нет и нет, мне кажется, что уже вечность прошла, не выдерживаю и говорю: «Я пойду навстречу, будет быстрее…» Женщины меня удерживают, но я уже стремительно выскочил на улицу и пошёл в сторону шоссе. Машина скорой помощи уже пересекла шоссе и едет мне навстречу, я машу ей замотанной рукой, она остановилась, выбежала женщина-врач, спрашивает, увидев мою посиневшую руку:

– Давно перетянул руку?

– Да уже около часа прошло.

Врач разрезала моё автомобильное кольцо, руку перебинтовала, посадила в машину. И тут силы покинули меня, в глазах туман, сознание стало куда-то уходить. Мне стали давать нюхать нашатырный спирт, тереть виски, а машина развернулась и помчалась в сторону больницы.

В больнице меня посадили на скамейку и велели ждать, врач-хирург на операции, как освободится, займётся моей рукой. С одиннадцати часов утра до семи вечера пришлось мне просидеть на той памятной скамейке. Чего только не лезло мне в голову в те часы! Рука начала болеть, пальцы не шевелятся, гнетущая тоска и досада на свою оплошность пронизывают и грудь, и мозг, и весь организм. В состоянии полного отчаяния нашла меня врач-хирург Виноградова, к сожалению, уже не помню её имени отчества, светлая ей память. Она меня успокоила, руку осмотрела, сказала: «Бывает и хуже, твои сухожилия подсохли, теперь можно их штопать», – и стала готовиться к операции.

Она очень долго и аккуратно шила мои  перерубленные сухожилия, потом зашила рану сверху, наложив семь швов, похвалила, что правильно и во-время остановил кровотечение своей «автомобильной» резинкой, поинтересовавшись, где я её нашёл. Потом сказала:

– Недельки полторы теперь погостишь у нас и всё должно быть в порядке.

– А пальцы мои будут работать? – спросил я о самом главном, что мучило меня.

– Будут, будут, только не сразу. Будешь постепенно нагружать свои пальчики, чтобы не порвать сшитые сухожилия, мы ведь их всё-таки заштопали.

У меня отлегло от сердца, но в больнице остаться я категорически отказался: мама с ума сойдёт, не видя меня, не зная моего состояния, да и к отъезду в Москву надо готовиться. Я пообещал до отъезда ходить на перевязку, а швы – их и в Москве снять могут. К руке моей прибинтовали дощечку, на шею повесили бинт для поддержки согнутой в локте руки, и я поплёлся домой. В голове вертелись тревожные мысли, а одна из них вообще ошеломила меня: а ведь это то самое наказание, которое я заслужил из-за своего кощунственного, безобразного отношения к моему Спасителю, который помог мне выжить в самое страшное время войны. Мама была права, Господь всегда должен быть в душе, а я так поступил с отцовскими иконами, да и маму, вернее всего, крепко этим обидел. По своей глупости, из-за своей неосторожности и самоуверенности, из-за того скверного своего поступка я мог ведь руку потерять, теперь вот с доской буду месяц ходить. К тому же я сорвал так необходимую для дома работу. Я пришёл домой, полез на чердак, нашёл отцовские иконы, спустился с ними вниз, аккуратно протёр чистой тряпочкой одной рукой и повесил их на старые места. И не чудо ли – больше года пролежали они на чердаке, но не испортились, не выцвели на свету, не покоробились от влаги, какими были, такими и остались. Как тут не поверить в их чудодейственную силу?  Мама увидела это, посмотрела на иконки, перекрестилась, подошла ко мне, молча поцеловала, погладила мои волосы и забинтованную руку.

С тех пор всё как-то встало на свои места. Бескорыстный и верный друг Володька, которого уже никто не называл обидным прозвищем Хиря, узнав о случившемся, сам пришёл к нам домой, первым делом отругал меня за то, что я не взял его в помощь. Ну, а потом добровольно, как всегда, молча взвалил на себя мои заботы по заготовке дров, доставке их из лесу, даже попилил на чураки бензопилой. Это был, пожалуй, самый порядочный и трудолюбивый человек из всей нашей уличной братвы, да и самый верный друг.

А я приехал в Москву на учёбу с привязанной к руке дощечкой. В больницу не пошёл, сам себе делал перевязки, размачивая прилипшие бинты, сам осторожно разрезал и вытащил шёлковые нитки, которыми была зашита рана, всё обошлось, пальцы постепенно разработались и приобрели прежнюю силу. И до сих пор с благодарность я вспоминаю добрые руки хирурга Виноградовой за её мастерское исполнение операции.

Уже в Москве я всё думал: неужели эти мои ошибки, необдуманные несуразности, которые случались со мной в прожитой жизни, есть только результат отсутствия жизненного опыта, медленного взросления, когда в голове преобладают ещё, по сути, детские мысли, детские фантазии, детская наивность, которая не знает ещё тех людских пороков, которые мешают жить. Но ведь я уже достаточно много знаю и умею в этой жизни, могу выполнять вполне взрослую работу, самостоятельно решать практически любые житейские вопросы. А сердце так и остаётся совсем юным и требует тренировки, чтобы стать хоть немного более толстокожим, не так остро воспринимающим все парадоксы и неправды жизни.

Проходили годы, десятки лет, а я всё ещё живу в том своём детстве, вновь и вновь переживая его драматические моменты, эпизоды нашего военного и послевоенного детства. Да, мы – дети войны. Теперь мы уже сами стали ветеранами, а многих из моих ровесников и на свете нет. И всё чаще по телевидению стала проскальзывать идея, что вот уйдут из жизни ветераны Великой Отечественной, и останутся жить их дети,  прошедшие через войну, так и назвать их надо правильно – «дети войны», и им надо воздать должное за пережитые трудности и трагедии. 

Пусть не будет присвоен нам этот статус, только очень хотелось бы, чтоб остались в памяти наших внуков воспоминания о нашем неоконченном детстве, которое по воле судьбы не было наполнено таким же счастьем, радостью и другими возможностями, какими владеет нынешнее поколение. Но все мы, дети войны, воздаём  должное нашим матерям, родителям и прародителям, спасшим и сохранившим нас в том горниле войны, а также Спасителю нашему и Ангелу-хранителю,  до которых доходили их молитвы. Пусть правда нашего детства будет известна всем, не будет забыта и никогда не повторится трагедия войны в судьбах детей и взрослых.




   Глава 49. Эпилог.

   Мне остаётся сказать моим уважаемым читателям, дочитавшим моё не совсем весёлое повествование до последней страницы, о последующей судьбе  нашей некогда большой семьи.

После смерти отца и дедушки мы, четверо братьев, жили с мамой и бабушкой Варварушкой, которая, имея за плечами семьдесят семь лет, ещё одиннадцать лет помогала нам переживать жизненные трудности  даже одним своим пребыванием на этом свете. Всех нас наша героическая мама поставила на ноги. Минька, то бишь я, закончил  в Москве техникум, потом лесотехнический институт и более сорока лет успешно работал в Подмосковье. Виктор после окончания того же института и года работы на производстве был призван в армию в качестве офицера, да так и остался на 25 лет на лётной воинской службе, ушёл в запас в звании майора и живёт в Туле. Младший брат Володька отслужил свои три года в армии и подался в Москву, окончил школу милиции и за двадцать с лишним лет тоже дослужился до майора. Валерий после армии учиться не стал, работал машинистом тяжёлого асфальтового катка на ремонте шоссе Минск-Москва, но из жизни ушёл очень рано, когда ему не было ещё и 48 лет. Мама наша Ульяна Егоровна жила с сыном Валерием в отцовском доме в Городке, никуда из этого гнезда уезжать не пожелала. Наверное, сам Господь позволил ей дожить до 71 года, поженить всех своих сыновей, дождаться внуков, их семь, и только потом тихо покинуть этот мир…

Мой легендарный герой и двоюродный брат Лёшка Алексеенков жил в шахтёрском посёлке Каменецкий между Сталиногорском и Узловой, там и мать свою похоронил, тётю Пашу. Настало время,  когда добыча подмосковного угля пошла на убыль и шахты стали закрывать одну за другой, Лёшка уехал вместе с сыном Женькой на Чукотку. Жена Нина с дочкой Зоей с ним не поехала, а вернулась на родину в Запорожье, где завела новую семью. Сын Женька на севере простудился, крупозное воспаление в тех суровых условиях врачи вылечить не смогли, и Лёшка похоронил сына в далёком и холодном Певеке. Потом вернулся в свой Каменецкий посёлок, женился второй раз на простой русской женщине Марии, она его и похоронила, прожив с ним лет десять. Сестра Валька так и осталась инвалидом на всю жизнь, нашла себе такого же мужа-инвалида и живёт в Новомосковске, бывшем когда-то Сталиногорске.

Драматично складывалась судьба моей крёстной матери, нашей спасительницы в годы войны, тёти Маши. Живя со своим неофициальным мужем – немым кузнецом Николаем, она вдруг получает известие, что её законный муж Иван Степанов не погиб, а живёт в городе Челябинске, жив и здоров, имеет семью и двоих детей. Это запоздалое письмо из Городка перевернуло Маше всю душу. Сколько слёз она пролила за все годы его поиска, сколько горя пережила, даже представить себе невозможно. Почему Иван не смог разыскать её после войны? Почему ни одна организация не могла найти координаты человека в своей стране? Трудно было получить ответы на эти вопросы, не зная всех нюансов его жизни. Только покой Маша потеряла навсегда. Честно рассказав немому Николаю о полученном известии, она быстро собралась и помчалась в Челябинск. Встреча с мужем состоялась, Иван познакомил Машу со своей семьёй, помог Маше устроиться на работу и найти квартиру, но изменить свою жизнь так и не решился. Жена Ивана оказалась очень порядочной и деликатной женщиной, мужу предоставила право самому решать с кем быть. К Маше относилась с искренним сочувствием, приглашала в гости, бывало, что даже в бане две женщины мылись на одной скамье.

А кузнец Николай после отъезда Маши сильно затосковал, для него она была светом в окошке. Очень скоро у него обнаружился туберкулёз, и через два года он умер. Сестра Николая сообщила об этом Маше, уже похоронив брата. Маша понимала, что своим отъездом она, возможно, ускорила уход из жизни Николая, но не повидаться с Иваном, любимым мужем, надежда на встречу с которым жила в ней все долгие годы войны и после неё, тоже не могла, сердце бы не выдержало. И как теперь жить, Маша придумать тоже не могла, поскольку тяжесть на сердце при виде родного мужа становилась всё более нестерпимой.

И тут в Машу влюбился молодой и красивый Володя Новгородский, который работал на заводе, хорошо зарабатывал, крепкий русский мужик. Маша соблазнилась на его предложение уехать к нему на родину в Новгородскую область, где на берегу реки Мсты у него есть свой большой дом, в котором живёт мать. Уехали, стали вести хозяйство, Володя рыбачил, но спустя некоторое время стал выпивать, ревновать Машу, и всё пошло-поехало под откос, жизнь превратилась в пытку, да и руки распускать Володя начал. Маша терпеть долго не стала, и в чём была, в том и  примчалась к нам в Ярцево, к отцу и брату. Дедушка Пахом с моим отцом весь вечер обсуждали ситуацию, Машу успокоили, и она стала жить у нас, в нашей тесной избе.

Не прошло и месяца, как Володя-красавчик приехал с повинной головой. Отец не пустил его даже на порог и сказал: «Появишься ещё раз, я за себя не отвечаю. Обижать сестру не позволю. Убирайся, откуда приехал». Володя не успокоился, снял комнату, поступил на работу, пьяным его никто в это время не видел, и он каждый день стал маячить у дома, подкарауливать Машу, которая работала кондуктором на автобусе и возвращалась домой очень поздно после вечерней смены. В конце концов, мирные встречи привели к тому, что Маша собрала свои немудрёные пожитки и сказала отцу и брату: 

– Попробую начать всё сначала. Вроде Володька остепенился, обещает не пить, работает, ухожу я к нему, а то ведь пропадёт мужик.

– Смотри, дочка, сама, только человек он ненадёжный, не натворил бы беды ещё большей.

Около года Маша ни разу не сказала брату и отцу что-либо плохое о своём муже. Да и отец наш как-то усыпил свою бдительность, стал приглашать сестру с мужем в гости по праздникам. Но однажды Маша прибежала  к нам среди ночи с избитым лицом, в порванном платье, вся в слезах и с рыданиями стала рассказывать:

– Володька пришёл домой пьяный, порезал все мои платья, порвал все фотографии, так грохнул об загнетку печки швейную машину, что она переломилась пополам…

– Папка тебе говорил, что ненадёжный он человек. Я его на порог не хотел пускать, а ты всё надеялась, что он хорошим станет. Убью паразита! – Отец взял топор и пошёл «на разговор».

– Вась, не ходи, он же буйный сейчас, не дай Бог что может натворить, – стали уговаривать отца мама, потом и Маша.

– Я не таких «орлов» видел в своей жизни, пусть только сунется, столько ему и жить.

Весь дом был, конечно, на ногах. Мама быстро оделась и побежала вслед за отцом. Дедушка стал выяснять, почему взбесился Машин муж.

– Ревнивец проклятый, я с работы шла, в сумке билеты и дневная выручка, касса уже закрыта, деньги не успела сдать. Митька – шофёр проводил меня до своего дома, а Володька увидел и сбесился…

Уже начинало светать, Володька увидел в окно, что к нему с топором в руках идёт мой отец, быстро ретировался из хаты, и пошёл в сторону города. Отец мой вослед успел только сказать:

– Убирайся к … матери, больше я тебя предупреждать не буду. Сам в тюрьму сяду, но тебя, паразита, уничтожу, тварь негодная…

Володька исчез насовсем, больше о нём ничего слышно не было. Маша вычеркнула его из своей жизни и никогда не вспоминала человека, с которым промучилась несколько лет.

Только в последние годы жизни Маше повезло: она встретила хорошего и доброго человека – дядю Петю, упаковщика хлопчато-бумажного комбината, с которым она прожила до конца своих дней в небольшой квартирке, полученной Петром за ударную работу. Маше было всего 55 лет, когда серьёзная болезнь свела её в могилу. Она попросила  похоронить её рядом с братом, отцом и малолетними племянниками на старом кладбище в деревне Ульхово, что рядом с восстановленным очень красивым храмом Петра и Павла.

Каждый год, если позволяет здоровье и жизненные обстоятельства, мы с братьями приезжаем на свою родную Смоленщину, чтобы поклониться могилам наших родителей и братьев, побродить по памятным местам родного города, в котором рядом с нашим любимым кинотеатром «Россия» построена и освящена бывшим митрополитом Смоленским и Калининградским Кириллом новая церковь в честь иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радосте». Совсем рядом с ней на постаменте установлен танк Т-34, участвовавший в освобождении города от фашистов. На 329 километре Минского шоссе сооружён величественный Яковлевский мемориал, где горит Вечный огонь на месте захоронения 3720 советских воинов, погибших на Ярцевской земле. На правом берегу реки Вопь, где шли ожесточённейшие бои за станцию Ярцево, тоже установлен памятник защитникам города. При въезде в город с пьедестала смотрит на запад артиллерийское орудие, которое било по врагу в армии Рокоссовского, штаб которого был в здании фабрики-кухни. Нескольким дивизиям и частям Советской армии, освобождавшим город, присвоено наименование «Ярцевские», об этом сообщает мемориальная доска на здании вокзала станции Ярцево. Думается, что в недалёком будущем городу будет присвоено звание «Город воинской славы», поскольку он этого заслуживает.

Когда вы поедете по Минскому шоссе на автомобиле, встретите много других военных памятников: Зое Космодемьянской – партизанке, повешенной фашистами, самолёт ЯК-3 установлен в память о защитниках Московского неба, у истока Москвы-реки – памятник ополченцам-Бауманцам, стоявшим насмерть, защищая Москву в 1941 году, памятник партизанам у автомагистрали, памятник генералу Ефремову в Вязьме. И все они сооружены с одной целью: чтобы все мы, ныне живущие, помнили и никогда не забывали тех, кто ценою своей жизни спасал нашу Россию от варварского нашествия фашистов. Мы – дети войны, и именно мы должны заменить постепенно уходящих от нас ветеранов войны в этой вахте памяти, вечный огонь которой не должен погаснуть никогда.

2011 – 2013г.г.




























Фотоиллюстрации
из семейного архива Шариковых
Фотография 1942 года у дома, сгоревшего в войну. Слева бабушка Васса с Минькой на руках, дедушка Пахом, тётя Паша с больной Валей, тётя Маруся с погибшим в войну сыном Женей
Наш «легендарный» Лёшка-сорви голова с дедушкой Пахомом. Фото 1953 года, когда он был уже шахтёром.
Паромчик дедушки Пахома на реке Вопь – правом притоке Днепра
Мой дедушка Пахом на своей вахте на перевозе с утра до вечера

Мама Ульяна Егоровна и отец
Василий Пахомович после бракосочетания.


Семейное послевоенное фото 1950 года:
отец, мама, Миньке 9 лет, Вите 4 года, Валерию 2 года

Труд – необходимое условие, чтобы выжить в трудное время после потери кормильца. Михаил с братом Виктором  – дрова для печки. 1958 год.
Состарившийся родной отцовский дом – дом нашего детства.
Здесь покоятся мои: матьУльяна Егоровна, отец Василий Пахмович, дедушка Пахом, бабушка Варвара, тетя Маруся,братья Коля и Сережа

На этой тихой реке Вопь прошли детство и юность автора

Памятник воинам-освободителям родного города Ярцево


Артиллерийское орудие нашей наступающей армии у шоссе Москва-Минск


Яковлевское мемориальное захоронение в городе Ярцево на 329 километре шоссе Москва-Минск, где погребены 3720 советских воинов. В 1982 году здесь зажжён огонь Вечной Славы.


Стена памяти Яковлевского мемориального захоронения.



Яковлевский мемориал. Схема оборонительных сражений 1941 года.

Люди! Покуда сердца стучатся, помните!



Яковлевский мемориал. Схема наступательной операции 1943 года.

Памяти павших – благодарные потомки.



Вся земля вдоль автомагистрали от Москвы до Минска обильно полита кровью советских солдат.


Представление к награждению медалью «За боевые заслуги» ефрейтора Шарикова В.П. (фото с сайта «Подвиг народа» в интернете)

Память об отце-солдате хранится на сайте «Подвиг народа».
Это наша память и наша гордость.
Пока нас бомбили и угнетали враги, отец с боями освобождал город Орёл...
За что Москва впервые салютовала в том числе и ему.

Отец, освободив Польшу, дошёл до Бранденбургской провинции в Германии...


И отомстил за своих погибших детей и близких под Берлином и в Берлине.
Это одна из 12 благодарностей от Верховного Главнокомандующего.

Почти 70 лет мы, дети войны, храним обагрённые кровью, немного потёртые, награды простого русского солдата – отца Василия Пахомовича Шарикова, которые останутся в наследство и нашим внукам, и их детям.




СОДЕРЖАНИЕ

Глава   1. О чём будет мой рассказ? ……………………………………..…
Глава   2. Мои родители и прародители…………………………………….
Глава   3. Страшное лето сорок первого года………………………………
Глава   4. Брат Коленька. Проделки Лёшки и Володьки…………………..
Глава   5. Минька заболел. Гуманный доктор. Ночной пожар.
  Смерть Женьки……………………………………………………
Глава   6. Новые трагедии. Лёшкина месть. Под расстрелом…………….
Глава   7. Немецкая провокация. Гибель брата Коли……...........................
Глава   8. Выселение. 120 километров под пулями. Освобождение…..…
Глава   9. Мы – беженцы. Смерть бабушки Вассы…..................................
Глава 10. Первые весточки с фронта. Голодная зима 44-го.
                Лёшкина охота. «Медведь-муравейник» …........………………
Глава 11. Грачиная весна. На похоронах брата Володи …….....................
Глава 12. Лёшкин бизнес и дедушкино ремесло. Корь……………..........
Глава 13. Подарок судьбы – Зорька. «Второй фронт» – для беженцев.   
  Первое письмо на фронт………………………………………...
Глава 14. Победный сорок пятый. Лёшка и Валька уезжают. Судьба
тёти Маруси. На свидание к отцу………......................................
Глава 15. Отец вернулся! Моё счастье и Колькино горе…………………
Глава 16. Возвращение на родину. Суд. Трудная зимовка.
                Брат родился ..……………………………....................................
Глава 17. За хлебом. Дедушкин уголёк. Крысиная охота………………...
Глава 18. Гибель Зорьки. В новый дом. Новая идея. Козья переправа….
Глава 19. Дедушкины потачки для внука. «Булгахтерия» деда………….
Глава 20. «Неприятная штука». В гостях у Вальки …...…………………
Глава 21. Козёл Гришка и его приключения …...………………………...
Глава 22. На подработке. Дедушкин урок................................…………...
Глава 23. Уроки честности и любви к мастерству…………………..........
Глава 24. Сосед Кирей – конкурент моего деда ….............................…....
Глава 25. Приключения на перевозе. Наш «добрый» сосед Кирей…..….
Глава 26. Опасные конфузы с соседом. Что такое справедливость?........
Глава 27. Игры нашего детства…………………………………………….
Глава 28. На пятачке. Патефон………………………………….................
Глава 29. Никак не уходит война ….........…..............……………………..
Глава 30. Пленные немцы…………………………………………………..
Глава 31. Стыдный случай. Паразиты. Скарлатина…….………...............
Глава 32. Дедушкины «басни» ……….……………………………………
Глава 33. Первые учителя. Удачи и неудачи…………………………........
Глава 34. Наша любимая речка Вопь……………………………………...
Глава 35. Первая средняя школа. Мой друг Апраксин …................…..…
Глава 36. Гости из Подмосковья. Плата за ротозейство….……............…
Глава 37. Пришла юность и первая любовь. Хочу часы. ………………..
Глава 38. Новый класс. Новые друзья. Братик Серёжа ….........................
Глава 39. Мой друг Серёжка. Весна на Орженке………….......................
Глава 40. На колхозном сеновале………………………………………….
Глава 41. О честности и смысле жизни. Как я  исключил отца
  из ВКП(б)………………………………………….……………...
Глава 42. Мой отчаянный папа и дедушка Пахом Павлович…………….
Глава 43. Самые большие потери …............………………………………
Глава 44. Мама Ульяна и бабушка Варвара. Шестой Всемирный
фестиваль молодёжи и студентов в Москве. ……………………
Глава 45. Такой была наша школьная дружба……………………………
Глава 46. Горячие юношеские заблуждения……………………………...
Глава 47. Выпускной вечер в школе ….......................................................
Глава 48. Сложные отношениях с местной властью.
Кем становиться? Расплата за заблуждения……………………
Глава 49. Эпилог ……………………………………………………………

Фотоиллюстрации ….............………………………………………………