Литературная матрица-3

Cyberbond
(Литературная матрица: Советская Атлантида. — Спб.: Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2014. — 528 с.)

Итак, проект «Литературная матрица» продолжается. Получается такой книжно-писательско-критический сериал, а на сериал ведь подсаживаешься.

Короче, сам бог велел обозреть и третий «сезон».

Ну, главный вопрос: зачем? Куратор (?) цикла Вадим Левенталь объясняет это в предисловии. Коль скоро деревья, посаженные на ленинских субботниках, нам еще дают тень, а дома, построенные в СССР, — крышу, стоит выяснить, «нет ли и в советской литературе, помимо всем известных ее грехов, чего-то живого, плодоносного, чего-то, что может пригодиться нам здесь и сейчас».

Статьи в книге следуют в хронологии первой публикации данного классика. Я же в своем обзоре сгруппировал очерки по тематическому принципу просто для большего удобства читателей.

Итак,

РАННИЕ ВСХОДЫ: ОТ А. ВЕСЕЛОГО К А. СЕРАФИМОВИЧУ
Первый очерк в книге — об Артеме Веселом (автор Илья Бояшов). То есть, читателя сразу окунают в кровавую купель гражданской войны. Прочитанная Бояшовым аж в 1983 году «Россия, кровью умытая» убедила его тогда в пагубе любой гражданской смуты. И хотя автор очерка довольно подробно рассказывает о своем герое-революционном пассионарии — нам, прежде всего и главным образом, приходится разделить боязнь Бояшова. А стращать он горазд. Но черт возьми, смысл-то романа до такой степени микширован этим заранее заданным страхом, что как-то и непонятно, зачем Николай Кочкуров взял себе псевдоним «Артем ВЕСЕЛЫЙ»? Да, ярость борьбы хлещет у А. Веселого через край — но ведь и еще более важная для него хмельная радость освобождения!

Судя по Бояшову, наш современник больше на такое не поведется: устал он, изверился, сник.

Навек?..   

Сник — да не всяк! Следующий очерк — об А. Гайдаре Михаила Елизарова — отвергает не только страхи предыдущего автора, но и в проброс упомянутый Бояшовым «фактаж»: легенду о палачестве юного Аркадия Гайдара, которая до сих пор цветет и плохо пахнет с легкой, в коллекционных перстнях, крестьянской руки Владимира Солоухина. Елизаровские доводы против этой легенды лично меня убедили — не знаю, убедят ли вас. Гайдар страдал от последствий контузии, но если кого и резал, то себя — чтобы заглушить невыносимую боль. А по сути творчества, то вот же вам: «Буквенно-генетический код всех гайдаровских текстов: «Не бойся!»… Стоя на страже впечатлительной детской души, он просто учил жить так, чтобы не бояться смерти».

И еще: очень чувствуется тоска автора очерка по большому смыслу. В раннем «совке» этот заданный смысл был; дети 80-х его тоже как слагаемое советской легенды через культовые тогда фильмы-книжки глотнули (но впитывали не все). А сейчас? Страх (ну, или тревога) перед будущим не ушел — исчез только смысл: ради чего, если доведется, страдание принимать?

В общем, мрачный панкист Елизаров верен себе и тем в своем поколении, кого цацками «общества потребления» не купить. Вот только романтика бесстрашной детской души длиной во всю жизнь — не маловато ли это для взрослого человека?.. И искренне ль?

«Куда ж вам плыть»-то теперь, ребята?..

Наль Подольский пространно рассказывает о Ю. Олеше, задаваясь с порога  естественным только для классной дамы недоумением: как дворянин и культурный чел мог объясниться в любви к Советской власти аж дважды? (Имеются в виду «Три толстяка» и «Зависть»). Ну, во-первых, и Ленин бурлаком на Волге не робил. Во-вторых, мне кажется, изначально взят неверный ракурс. Дело не в интеллигентности, а в том, что Олеша был исчерпывающе для себя, ТОЛЬКО художником, в чем и признался публике своим Кавалеровым. Пафос и романтика революции могли увлечь писателя (тем паче, что в его детской сказке революция больше похожа на разноцветный бунт парижской богемы), но не скука будничного существования. «Зависть» тоже было б неверно назвать однозначно просоветским произведением. Чем дальше, тем больше сталинская советская повседневность оскорбляла эстетический вкус Юрия Карловича — отсюда и затянувшаяся на десятилетия минута молчания в творчестве.

Но Подольский верно делает в конце упор на Первый съезд советских писателей как на финал свободного литературного художества в СССР. Это важно в целом для всей «Советской Атлантиды».

(И жаль, конечно, что в книге обошлись без очерка о В. Катаеве. Он и в программе ведь есть, и своей долгой жизнью плюс творчеством дал бы более весомый материал для размышлений о том, что проделывала Советская власть с художником и как он в этих ее объятьях «викручивался»).

В «Лит. матрице. Советская Атлантида» (дальше для краткости — «СА») ветвятся, собственно, три сюжета. Главный — рассказ «о жизнях и творчествах» конкретных художников. Подспудный — о беге изменчивого времени, о смене эпох в советском 20 веке. И надсадный — это аллюзии с нынешней злобой дня.

В темпераментном очерке Германа Садулаева о Н. Островском самое занятное — даже не то, что автор напоминает нам о несовпадении линий жизни не успевшего на фронты гражданской войны болезненного чекиста Островского и его драчливого главного героя, в котором Островский лишь сублимировался. (Здесь, кстати, перо Садулаева колеблется: автор очерка от души сочувствует социальной задрипанности парнишки из народа, но не одобряет политических способов, которыми сей парнишечка решает исправить гримасу судьбы). Иными словами, Садулаев резко осуждает гражданскую войну в принципе, тем паче, что сам стал свидетелем ее в родимой Чечне. Собственно, нерв растревоженной памяти и звенит в очерке громче всего.

Ну, и прогноз Садулаева тоже явно диктуется собственными обидой и опытом: раз русские утратили вместе с пассионарностью интерес к Павке, значит, перечитают «Как закалялась сталь» по-китайски когда-нибудь. У китайской вон молодежи Павка Корчагин (наряду с Джеймсом Бондом) — в любимых героях аж до сих пор.

Очень хороша статья Павла Крусанова о Пильняке. Тут есть все: и эпоха, и биография, и характер героя, и нечто ценное для анализа творчества. Крусанов отвергает расхожее мнение, что Пильняк — подражатель Ремизова и Андрея Белого, отвергает, в том числе, главным аргументом рыночной книжной торговли: поклонников у Пильняка было куда больше, и круг их был куда шире. Народ почуял: у Пильняка не одни изыски и стилевые всякие загогулины, он первым среди прозаиков своего поколения уловил дух времени и дал ему язык. Артем Веселый, Вс. Иванов, Л. Леонов и другие пришли чуть позднее.

Для Крусанова Пильняк (настоящая фамилия писателя, напомню, Вогау) — симпатичнейший симбиоз немецкой четкости и порядочности и русской полынно-степной терпко-стихийной талантливости. К тому же едва ли не самый состоятельный наш литератор своего времени, он «задал тот стиль жизни успешного советского писателя…, на который впоследствии вожделенно равнялись седовласые совписовские бонзы вплоть до кончины Красной империи». Это тоже улыбка нашему времени, его все тем же в кулачок вожделениям. Впрочем, «с собой в вечную жизнь литература забрала Платонова», — меланхолично завершает свой рассказ о Пильняке Павел Крусанов.

Как быстро проходит слава мирская, Пильняк испытал при жизни еще. Крусанов напоминает: бесконечные проработки, собрания, на которых расцвела формула «не читал, но скажу», вся советская система подавления ставшего неугодным «классика» впервые обкатывалась именно на Пильняке.

Автор «Железного потока» А. Серафимович вполне мог бы сойти за «лит. бонзу»: и прожил долго, и увенчан был Советской властью всеми возможными для его пола и возраста регалиями. И прочно ныне забыт. А напрасно! — встревает тотчас вездесущий Сергей Шаргунов. И вовсе не потому, что и «ЖП» придется нам по-китайски переосваивать. В живом, убедительном очерке о «тайнах тугой головы» Серафимовича Шаргунов заново прочитывает «Железный поток» как образец запредельно яростного и откровенного русского экспрессионизма, причем экспрессионизма с каким-то надчеловечески-бесчеловечным посылом: «…у меня нет сомнения, что в «Железном потоке» зло именно эстетизируется — со смаком». Воздух России был перенасыщен насилием задолго до 37 года (жертвой которого, кстати, стал и прототип главного героя романа) — Серафимович лишь протранслировал это, буквами на бумагу вписал.

Подводя итог в целом темам революции и гражданской войны, как они отразились на страницах «СА», могу констатировать: разные точки зрения не столько спорят здесь, сколько дополняют друг дружку. И этот плюрализм показательней однозначного вердикта, ибо такой вердикт наше общество, слава богу, переросло.

ТВОРЦЫ «УМНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ»
И все-таки — повторюсь — отбор персонажей «СА»  вызывает вопросики. Что уж такое сврехсоветское есть в творчестве Евг. Шварца или Ю. Тынянова, из которых первого вполне можно было бы отнести в предыдущий том «20 век», а второго — в готовящееся «Внеклассное чтение»? И как можно обойтись именно здесь, в «СА», без В. Каверина, который и писатель для юношества, и отразил-выразил (очень своеобразно, впрочем) советскую эпоху непосредственно?

Ну, про Каверина не могу понять, а насчет Шварца с Тыняновым у составителей были свои резоны.

Владимир Березин в очерке о Тынянове строит повествование, главным образом, вокруг «Смерти Вазир-Мухтара», прочитывая этот роман как произведение не только о 20-х и 30-х гг. XIX, но и XX века, а также как роман о предательстве. Предают здесь все, начиная с главного отнюдь небезупречного героя. Для Березина Тынянов — писатель глубоко для тех лет современный, рискованно злободневный аж. В «Смерти Вазир-Мухтара» проанализровано то состояние умов, когда общество было вынуждено в очередной раз подкладываться под государство — нечто в более пока сглаженном виде переживаем и мы теперь.

И еще: Тынянов — автор той «умной литературы», которая осталась достоянием предыдущей иерархически устроенный культуры. Нынешняя же массовая культура, по Березину, видит в писателе не медиума, учителя жизни, а клоуна или сценариста — и вовсе не нуждается (все же замечу: «якобы не нуждается»?) в «умной литературе». Возможно, лишь изменились приоритеты: среднему читателю хочется большей жанровой определенности, я бы даже уточнил — жанровой достоверности. За  сказкой он обратится к фэнтези, за «сведениями» — к книжкам в расцветшем жанре «науч-поп’а». (Ну, а насчет современного писателя непременно, чтоб клоуна или сценариста — это и Дм. Быков заметил, и кто: он или Березин — первый?) С другой стороны, приверженцы «умной литературы» стали, пожалуй, взыскательнее, изощренней.

Тынянов в «СА» прикрывает еще и важную нишу жанра советского исторического романа. А жанр этот, уверяют социологи чтения, читающей молодежью весьма востребован. Почему и жаль, что сводной статьи о советских исторических романистах в «СА» нетути.

Ну, а теперь об очерке Александра Етоева о Шварце, очерке полуудачном. Первая его половина построена на воспоминаниях Шварца, Чуковских (отца и сына), текстах Д. Хармса и О. Форш — и эта часть великолепна! Автор нашел правильный, тепло-спокойный тон, обращенный именно к юному читателю, образы лепит (но с помощью каких всё лиц!) отлично. Однако вторая половина очерка погружает нас во мглу нравоучений, которых даже юный непоседа не заслужил. При этом и о пьесах (кроме двух ранних) и о жизни драматурга во время и после войны говорится вскользь.

Таки и зачем он здесь, этот рассказ-назидание, именно в «СА»? Тем паче, сам Етоев замечает о пьесах-сказках своего героя: В первую очередь, они «о нас самих и лишь потом — о Сталине, Гитлере и прочих порождениях ада. Такими их и надо воспринимать».

АПОГЕЙ «СА»: ГЛАВНЫЕ ЛИЦА
Итак, мы приближаемся к главным вершинам затопленного материка «СА». Здесь, правда, тоже не всё слава богу.

Одна из самых не по-хорошему «загадочных» в книге — статья Алексея Ахматова о В. Шишкове. Автор анализирует лишь ранние рассказы Шишкова, а также роман «Ватага». От «Угрюм-реки» отбояривается общими фразами — и непонятно, какую роль в духовной эволюции писателя сыграл роман о судьбах отечественных капиталистов. Про «Емельяна Пугачева» лишь сказано вскользь, что автор (Шишков) получил за него Сталинскую премию I степени (посмертно).

Это последнее — упоминание о премии с пафосом и чуть ли не слюнкой в уголках губ — крайне неслучайно здесь, ибо весь очерк пронизан мыслью о том, какой, дескать, значимой была литература (и роль писателя) при Советской власти. Кажется, вся статья и написана ради того, чтобы утвердить в читателе мысль: при Советах авторам жить было свободно, сытно и хорошо. Конечно, имели место и «страшные ошибки, даже преступления… Но важен, прежде всего, вектор».

Что вектор ее развития привел Советскую империю к краху — как-то не домысливается.

Вообще, с логикой у Алексея Ахматова не ахти. То он поет осанну «совку», то с гордостью за Шишкова подчеркивает, что маститый писатель по Беломорканалу прокатился (куда б и делся?..), но очерка в известную книжку не  написал. То восхищается умением героя отстаивать свои произведения, то утверждает с детской непосредственностью Крутицкого: «Пожалуй, нет для художника более страшного и опасного, развращающего его творческую волю понятия, чем свобода… Человек слаб. Без внешних ограничений, правил, норм, морали и цензуры он зачастую не способен двигаться вверх самостоятельно… Даже в выборе темы свободы быть не может. Это хорошо известно по патриотической литературе».

Оцепенелая мысль рождает языковых чудовищ. Странно встретить у признанного знатоками питерского поэта обороты вроде: «Действительность обстояла прямо противоположным образом», «Но поиски никогда не решались им в лоб»!..

Прямо «товарищ Огурцов» рот раскрыл… Впрочем, для развития одного из сюжетов «СА» — истории становления метода соц. реализма, официального лит. стиля советской империи времен ее апогея (с дальнейшей удивительно быстрой эволюцией в перегной) — да, документ этот красноречив и по-своему даже мил, как детская шалость неплохого поэта.

Или как серьезная карьерная заявка на будущее?..

Главным зубрам соц. реализма в книге не то, что не повезло, а как-то везло-везло — да и не довезло: уж больно далека их эпоха от современного автора. Очерк о Фадееве Ольги Погодиной-Кузминой — ничего себе миленький: и про мужские чары героя подробно рассказано, и про браки, и про некоторые громкие связи помимо браков. Фадееву даже прибавлено нечто изысканно декадентское: манила его магия умирания, — уверяет нас автор статьи. И разбирает «Разгром», этот смысловой ключ к личности и эпохе писателя Фадеева, в неожиданно альковном духе: все герои романа (от Левинсона до Мечика) — «любовники смерти»! Ну, а рассказ о «Молодой гвардии» вертится ТОЛЬКО вокруг истории ее переделки. Говорю: очерк живой и дамски теплый, милый. Но проникновения в логику того времени, в его дух, в противоречивую, изломанную личность писателя Фадеева — ни на грош.

Александр Мелихов написал интересный очерк об И. Эренбурге. Впрочем, «главный еврей Союза ССР» понадобился автору лишь для того, кажется, чтобы обсудить судьбы советского еврейства в XX веке. В том, что давнишний второстепенный поэт и блестящий журналист (всегда осторожный) необходим нынешнему читателю, Мелихов и сам, кажется, сомневается. А между тем, по-настоящему актуальная фигура Вас. Гроссмана с его «Жизнью и судьбой» — ей и абзаца в очерках о других не уделено!

Захар Прилепин написал текст о Леониде Леонове по свежим следам своей книжки о нем в серии ЖЗЛ. Собственно, в очерке подробно говорится о первой половине жизни и творчества старейшего советского литератора, и все кончается анализом «Дороги на Океан», романа, в котором, по Прилепину, экс-белогвардеец Леонов — накануне большого террора! — вел смертельно опасную и лукавую игру с самим Сталиным, де-факто явившись к вождю с повинной. Возможно, Прилепин сильно сгущает краски. Но бесспорен вывод — всю жизнь Леонов «пишет о своей главной теме: неудаче божественного эксперимента с человеком».

Я бы лишь внес уточнение, впрочем, принципиальное: для самого Леонова (в отличие от Прилепина) «бог» — понятие философское, отвлеченное, а не объект живого религиозного чувства.

Ну, и конечно, поздний Леонов-имперец остался Прилепиным «не охваченным»…

(Кстати, вот такое выдергиванье героя из его жизни, освещение какого-то лишь этапа, страшно сказывается на широте панорамы советской жизни и литературы. Важнейшие ТЕНДЕНЦИИ, вызревавшие в том или ином авторе — тенденции, ставшие маркерами целых эпох и направлений общественной мысли — выбрасываются за борт с ущербом, прежде всего, для более глубокого понимания нашего «сегодня»).

Очень точен, мне кажется, очерк Алексея Евдокимова о К. Симонове. Автор идет по самому беспроигрышному пути, выявляя в личности советского классика те черты, которые привели его к противоречиям в жизни и творчестве. Если герой симоновской лирики не знает сомнений, он всегда прав — и в этом его убеждающая сила, то вот такая чрезмерная определенность губит эпопею «Живые и мертвые», ибо сглаживает важные для читателя конфликты. Но сам-то Симонов прекрасно осознавал,  через какие срывы и заблуждения он прошел. Стремление докопаться до исторической истины, передать ее потомкам, стало двигателем огромной работы писателя по собиранию и публикации документов рядовых участников ВОВ. Хотя сам Симонов как художник мучился оттого, что остался автором одной лишь военной темы. Впрочем, и в этой преданности памяти военных лет он был заодно со своим поколением…

В этом очерке Симонов — пленник для него золоченых вериг «метода соц. реализма».   

ОППОЗИЦИЯ СКРЫТАЯ И НЕ ОЧЕНЬ
Поймите, я оцениваю тексты, а не политические взгляды их авторов. Лидия Сычева — автор статьи о В. Некрасове. Человек она, судя по всему, вполне советский, в крахе СССР видит только трагедию народа. Но рассказывает о Викторе Некрасове и о своей семье (ее родственник стал прототипом героя «В окопах Сталинграда») с сердечным участием. Вроде листает человек семейный альбом — и целый век перед нами: от старшего брата Некрасова, которого красные запороли шомполами за подозрительно хороший французский язык, до событий начала 90-х (их Некрасов уже не увидел). Вряд ли абсолютно объективно автор оценивает своего героя и перемены конца века, в которых винит инфантильную интеллигенцию. Но в данном случае уважаешь эту позицию как взгляд народный и выстраданный. Для нее Виктор Некрасов — не убежденный оппонент Советской власти, а человек, которого во многом запутали «нехорошие» друзья из диссидентского сообщества, расцветшего в 60-е.

Что ж, доля «жизненной доли» В. Некрасова, фронтовика, но человека в чем-то и неистребимо, стародворянски инфантильного, в этом утверждении безусловно имеется…

Собственно, с В. Некрасова, диссидента чуть ли не поневоле (согласно автору очерка), начинается закат «СА».

Следующего классика — Ю. Нагибина — можно назвать скрытым оппозиционером всему советскому. Конечно, в литературе он останется, прежде всего, своим «Дневником», где «перед нами в полный рост встает болезненно и мелочно обидчивый тщеславно одинокий мизантроп», но автор очерка о Нагибине Сергей Самсонов пытается увлечь читателя и рассказами мастера. Нагибин видится Самсонову этаким художником складки Бунина и Набокова, влюбленным в яркую ткань жизни, сквозь которую он щупает бога. Для него Нагибин — хранитель сокровищ стародворянского русского языка, в числе этих жемчужин приносятся на оценку читателю «громозд», «людская несметь» и прочая манерная «беспреградность», которой мог плениться разве что Солженицын с его домоткаными «скрепами».

Но все эти «громозды» теряются в тени того же В. Катаева, здесь не востребованного.

А что касается диссидентства — почему ни в «20 веке», ни здесь в «СА» не нашлось места Вас. Аксенову? Уж поактуальней для юного читателя и нашего времени автор будет!

Очерк Андрея Левкина о Ю. Трифонове оставляет ощущение лирически пережитой халтуры. Важнейший для понимания позднесоветской жизни писатель сведен лишь к «Московским повестям». Его революционная трилогия («Нетерпение», «Отблеск костра», «Старик») и роман «Дом на набережной» слиты в кювет вместе с болезненно важной для Трифонова (и любого современного вдумчивого читателя) попыткой осмыслить советскую жизнь 30 — 70-х в контексте большой истории.

Левкин же углубляется в рассуждение о той липкой свинцово-серой усталости, которая пропитала всё в хорошо памятные ему «застойные» 70-е. Облако этой ничем тогда не объяснимой безнадежности накрывает по временам нас и сейчас. «Можно почитать или перечитать Трифонова, чтобы понять, что она такое, и не вестись на это чувство», — заботливо советует автор статьи.

И всё?! Выходит, Трифонов — это лишь история литературы, мало кому теперь интересная? Вот уж не соглашусь! Вместо того, чтобы лирически вздыхать о магазинах, в которых автор очерка покупал пластинки сорок лет назад, нужно было б ему решительно подключить Трифонова к современности. Ныне официоз пытается морочить публику ностальгией по тем временам, ибо публика все злей сердится по поводу социальных проблем, которые породила «революция» 1991 г.

Ха, господа — Трифонова еще перечитают по-настоящему, дайте срок!

ПРЕЛЫЙ ЗАПАХ РОДИМОЙ ПОЧВЫ
В своем «Кратком курсе советской литературы» Д. Быков назвал этот пласт нашей словесности «Телегией» — назвал высокомерно иронически, но и с опаской. Потому что так называемая «деревенская проза» 50 — 70-х гг. голосит о крови, почве и всем том, из чего растут побеги национализма, которому автор термина «Телегия» лукаво чужд по определению. Между тем, опасаться нечего: если и взрастет на этой почве типа национализм, то национализм-лайт, поскольку ушел в небытие весь тот уклад, о гибели которого писатели-деревенщики кричали и плакали.

А они и впрямь ведь кричали из последних сил. Помню, «Дом» Ф. Абрамова произвел на меня в начале 80-х неприятное впечатление неостановимой истерики, тем более тягостной, что исходит от «мужика».

Никакой истерики, ничего даже слишком острого в очерке об Абрамове в «СА» нет. Наталия Курчатова в спокойном тоне предисловия к избранному для юношества рассказывает о жизни и творчестве писателя — интеллигента, вышедшего из глубин народа и о народе рассказавшего именно что интеллигенции. Поскольку сын народа Федор Абрамов самому народу не очень-то доверял: тому бы попсы, дескать, хлебнуть. Думаю, здесь писатель не совсем прав: были и в его время на Руси авторы, сочетавшие глубину и популярность.

Жизнь и впрямь изменилась настолько, что как раз адепты «деревенской прозы» (название, конечно, условное) уже не могут преодолеть некую этнографичность, что ли, даже там, где сам бог велел это сделать. Михаил Тарковский объединил в одном очерке В. Астафьева и В. Распутина, писателей очень разных, хоть оба сибиряки. Первый — неуемный и злой язычник, второй — экстатичный христианин. Наиболее глубоко из деревенщиков они отражают эти две ипостаси народной души, и оба, кстати, к этой душе очень нелицеприятны. Так и зачем же делать из них экспонаты краеведческого музея?! А Тарковский в каком-то леденцовом стиле с коленцами топчется вокруг самых «местных» произведений своих героев, хотя каждый из них заслуживает и более детального и гораздо более аналитического подхода!

Из писателей-почвенников в «СА» крупно повезло В. Шукшину. Очерк о нем Алексея Варламова глубок и емок, и все потому, что от жизненных и духовных проблем своего героя опытный автор-биограф не уклоняется. Я, может, поспорил бы с его утверждением о том, что Шукшин вывел уйму народных характеров. Как раз характер он выводил по преимуществу свой собственный — но в разных обстоятельствах, почему и предпочитал жанр рассказа. В остальном же с Варламовым спорить не хочется — хочется только цитировать. Очень плодотворно его сравнение Шукшина с Чеховым и особенно Платоновым: «Платоновские и шукшинские герои — простодушные и искренние правдоискатели…, люди одной породы, только живущие в разные эпохи, а вернее, в разные фазы одной эпохи».

И еще цитаты:

«У Шукшина нет и намека на идеализацию деревенской жизни,… нет мистики и мифологии, зато есть жесткая социальная диагностика».

«Россия Шукшина — не просто глубоко больна, но сейсмически опасна, ее то и дело трясет или вот-вот тряхнет».

«В сущности, шукшинский хронотоп представляет собой повествование о дивных людях тяжкого прошлого, о невыносимом настоящем и  о хорошем будущем. Это очень русская, крестьянская модель…»

Живи Шукшин в наши дни, он бы не усомнился в России «и нашел бы, увидел в ней то, что и на этот раз нас вывезет».

Впрочем, боюсь, здесь Варламов намекает на заветное для себя — на «веру православную»…          

УСТАЛЫЙ СОВЕТСКИЙ ЗАКАТ
Неслучайно финальные главы «СА» посвящены фантастике и лирике. Именно это и оставалось, наверное, самым свежим и независимым в последние годы СССР: непосредственное душевное излияние и некая мечта о жизни иной, лучшей.

Вячеслав Рыбаков посвящает свой очерк «советской научной фантастике» — вернее, ее феномену как таковому, ее расцвету в 50 — 60-е гг. и некоторым авторам второго, так сказать, ряда: Е. Войскунскому, И. Лукодьянову, А. Днепрову, Г. Гуревичу и др. Ну, во-первых, спасибо за напоминание. Во-вторых, интересна версия автора о том, почему в 70-е стали сворачивать жанр, который вроде бы учил юношество добру, распространял знания и ориентировал молодежь если не заняться наукой, до довериться ей в истолковании мира.

А потому и начали сворачивать, что государство перестало поощрять отечественную науку, предпочитая покупать новые технологии за рубежом! — утверждает Рыбаков. Объясненье э-э, слишком, возможно, «технарское». Не меньшую, а даже и бОльшую роль играли соображения «гуманитарные». Общество застоя оказалось в идеологическом тупике, писатели это чувствовали, фантастика из научной все больше делалась социально критичной. Вот почему прихлопнули!

И жаль, конечно, что не нашлось в книге места для еще одной сводной хотя бы статьи об ассах и боссах советской НФ от А. Беляева до Стругацких. Здесь и «гуманитарный», гораздо более актуальный аспект жанра можно было б подробнее рассмотреть.

Всеволод Емелин посвящает свою статью непременной четверке поэтов-шестидесятников: Б. Ахмадулиной, А. Вознесенскому, Р. Рождественскому и Е. Евтушенко, но при этом больше говорит об эпохе «оттепели» и застоя, по которой они прошли яркой и громкой компанией, увидев закат своей славы, «совка», а заодно и общественного значения поэзии  на Руси (автор предполагает это). Разбором он удостаивает лишь несколько стихотворений Вознесенского. Судя по всему, для него эти поэты — стильные картинки из книжки по истории литературы.

«Гением ни один из них не был» — лейтмотив очерка.

Олег Постнов посвящает отдельный очерк Б. Окуджаве. Этот мутно-влюбленный текст имеет даже как бы свою «концепцию», впрочем, весьма невнятную. Хотя довольно, мне кажется, было б разобрать парадокс жизни и творчества барда и исторического романиста, заключающийся в том, что на его глазах и с его участием советская эпоха расцвела (страшноватыми порою цветами в 30 — 50-е) и — увяла. Человек, рожденный, так сказать, в каземате, во второй половине жизни обнаружил, что стены его узилища нарисованы на холсте, они колышутся от ветерка, поднятого пробежавшей за сценой кошкой. Отсюда и эстетика исторических романов Окуджавы, где сюжет, верность истории и логика характеров — иногда демонстративно — необязательны, а важен сам факт: живем же ведь, братцы! Вы живы, а?.. Ну, и я жив — как хорошо!

Вот это Постнов точно заметил.

Заключительный текст «СА» — очерк Аллы Горбуновой о поэзии В. Сосноры. Это хорошие пролегомены к творчеству одного из самых трудных наших поэтов. Но почему он здесь, в «СА», когда самое место ему в «20 веке»? Творчество Сосноры над- и вневременное, мне кажется, просто место жительства его пришлось на 20 — 21 вв.

А вот поэзия и драматургия знаково советские остались вне «СА». Остались «вовне» А. Вампилов и А. Арбузов, Э. Багрицкий и П. Васильев, Б. Слуцкий и Л. Мартынов, Е. Винокуров и С. Гудзенко. Ну и ХОТЯ БЫ еще А. Н. Толстой и трое с именами на букву «В»: Катаев, Каверин, Аксенов.

Но что ж вы хотите, если «20 век» обошелся без Д. Хармса и В. Хлебникова?!

Всего не охватишь…

ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЙ ИТОГ
Возникает вопрос: есть ли в «СА» какая-то своя концепция? Вот у Д. Быкова в его «Кратком курсе советской литературы» концепция есть: это вкус и индивидуальность самого автора. Споришь с ним, злишься на подлеца, но все время находишься в живом общении с некоей ОПРЕДЕЛЕННОСТЬЮ мировоззренческой и личностной. Почему и книжка залпом прочитывается.

Этого-то внутреннего единства «СА» и не хватает. С ней обращаешься, как неразумный ребенок с булкой: сперва выковыриваешь изюм, потом жуешь мякиш, а корку в воробья метнешь — скушай, птичка, раз увернулась. Назвать этот полилог спором как-то у меня не выходит. Больше того: «20 век» получился удачней, мне кажется, где-то острее и — ярче, конечно, именно за счет спорящих мировоззрений при общей либерально-западнической доминанте. В «СА» эта доминанта ослаблена, кстати, но сами порой остроактуальные советские классики предстают типовыми надгробиями, изредка поднимаясь из могил мертвецами зелененькими. Это последнее очень эффектно, кто же и спорит — но…

Вины составителей и авторов нет в полуудаче, все-таки и полезной, и занятной. Просто поколенчески большинство авторов «СА» — да что там, все мы — не пережили произведения Советской Атлантиды как факт нашей внутренней жизни: или не успели, или успели уже позабыть.

Хочется завершить рецензию оптимистически: мы еще прочтем по-новому эти книги (тем паче, что общество приметно левеет, если под «левизной» разуметь положительное отношение к советскому проекту). Помешать этому могут два обстоятельства. Первое — сезонное полевение не продлится слишком долго, то есть советская легенда со своими клише не успеет реанимироваться, а главное, обофициозиться, ибо у народа традиционно нету доверия к официальной пропаганде. Второе — для массы опопсовевшей молодежи и все советское и просто любой серьезный текст — черно-белое кино, которое их глаз не воспринимает физически, «слишкам многа букыф».

Ведь все, что мы видим вокруг, вплоть до реставрации некоторых советских символов — лишь попытка замаскировать ход времени, которое невозвратимо меняет и нас и жизнь, готовя почву для новых тупиков и ошибок.

22.04.2014