Шутники

Василий Григорьев
               

    
     Давно это было…
     Тогда мы почти все атеистами были и с красными знамёнами да портретами вождей по городам и весям Союза на демонстрациях и парадах носились. И ещё Америку мы тогда по надоям, колбасе да силосу догоняли. Да и боялся тогда нас мир до жути, до бессонницы, кроме коммунистического и «прогрессивного» человечества, которое неплохо нагрелось на российском пожаре в ожидании мирового. А ещё в то время этот академик Сахаров и этот Солженицын писатель на антисоветской платформе, то ли лежали, а то ли стояли, точно не помню. Но можно поинтересоваться у журналистов, да обозревателей и комментаторов телевизионных, да у радиовещателей тех лет. Они-то уж точно помнят, как и что было. Они нам тогда это в сознание через глаза и уши втирали. Но разве они виноваты, что власть выбрала их, достойных и благонадёжных, рассеивать идеологическую туфту в массы. Нет, они не виноваты, как и те, кто сажал, пытал, залечивал в психушках, расстреливал, это ж у них работа была такая. Конечно же, нет их вины – время было такое – власть людоедская, а они не причём…
     А как же те обманутые, оболганные, залеченные, убитые?..    
    
     Минька Бобрик – мужичок-колобок, не идет, а катится, ноженьки калачиком, пимы серые выше колен, штаны ватные в заплатках, засаленные до блеска. Да и шапчонка на нём неприглядная, как гнездо разорённое, до кудлатых бровей напялена, тесёмками под подбородком, заросшим седеющей щетиной, капризным бантиком завязана. А вот фуфаечка на нём аккуратная, хозяйски простёгана, хоть и выцветшая до корней, но без заплат, ремнём солдатским с тусклой пряжкой крепко-накрепко, приталена. Да разве живот-то под ремнём спрячешь?
     Ветерок студёный лизал Бобрику нос и щёки пухлые, за воротник просачивался. Солнце, хмарью затянутое и скука неба туманная настроение ему комкали, в тоску вгоняя.
     Детство Бобрика – безотцовщина, голодное, нищее. Да и с чего было жировать - пировать, времена-то вершились «героические до самозабвения». Вожди-то всех трудящихся, Ленин да Сталин, с подельниками разных мастей сначала Россию разрушили до основания. А затем товарищ Сталин, надрываясь, в окружении врагов, особенно внутренних, в позы её интимные ставил, из разрухи поднимал, народ неразумный, дремучий из мрака прошлого к светлому завтра тянул. И народ «благодарный, осчастливленный», хвалу поднебесную товарищу Сталину и его подельникам пел, да и сейчас кое-кто поёт, скучая по застенкам гулаговским, да по знаменам, вымоченным братоубийственной кровью.
     Сталина Бобрик разлюбил: нагляделся, хоть и мал был, да и отца увели и дядьёв без возврата…
     Но советскую власть Бобрик уважал крепко, всем сердцем, только не душой. Души тогда не было, как и Бога – власть отменила. А другой власти Бобрик и не знал, слышал, что есть, где-то, какая-то, да то ж она не наша, не народная, не советская, а вражья, закордонная.
      А когда Гитлер, облапошив «наимудрейшего» из мудрых Сталина и «внезапно, неожиданно» напал на нашу землю, ушёл Бобрик добровольно, будучи подростком, в белорусские леса партизанить. Ранен был дважды, да так – не шибко. А в сорок третьем году в засаду полицейскую попал, так рёбра ему сломали, и нутро отбили изверги, пытая, но выдержал он муки земные и никого не предал. Повесили бы его полицейские или расстреляли бы, да ночью партизаны рейдом шли, выручили…   
     Галка, одна из партизанских санитарок, однолетка, ясноглазенькая, курносенькая, с завитушками стриженными, выхаживая, прикипела к нему и, незаметно женой стала. Вынянчила, выласкала Бобрика Галка, и к концу войны он уже работать смог. После войны вызвали его в военкомат и медаль «За боевые заслуги» вручили. А лучше б паспорт бы дали, «родной колхоз» жилы рвал беспросветностью, в город хотелось, там жизнь вроде бы легче была, как ему казалось.
     Ну а когда по стране Целина призывно загремела, добился Бобрик переселения, сдал коровёнку и свинью в колхоз, заколотил хибару и с семьёй и узлами в степные просторы за счастьем пожаловал. Но что-то ему не везло, что-то постоянно рвалось, не сходилось, хоть и трудился не жалея сил, но из нужды так и не смог выбраться, подняться.
    Если бы сейчас спросить Бобрика, куда он шёл в тот день, то можно биться на все сто, что ответил бы, вскипев злостью: «Да пошли вы!..» Развернулся б и ушёл…

     Семён Субботин проснулся рано. Его мутило, расслабился вчера с приятелем после проводов жены, она к сестре в отпуск с младшей дочерью отправилась.
     Одевшись, Семён затопил баньку, сунул в ясли корове три ядрёных навильника сена, налил ей воды в выварку и, нежа словами, подоил. Потом насыпал отходов птице, подсвинкам в корыто чугун запаренной дроблёнки вывалил и пойла с полведра добавил. Внимательно прошёлся по двору с метлой и тропку к калитке от пороши ночной вымел.
     А тут и банька подоспела. Помывшись не торопясь, побрился. Придя домой, вскипятил чайник и заварил крепкого чая. Пил чай с удовольствием, наслаждаясь не столько чаем, сколько вареньем из дикой вишни – душистая вкуснятина, пахнущая июльской теплынью, степной грустью, порывами южного ветра и живительной влагой ласковых дождей. Попив чая, Семён оделся в праздничное – белую рубаху, серый лавсановый костюм, зеленью мохеровый шарф, чёрную дублёнку, ондатровую ушанку. Подошёл к серванту, взял десяток новеньких червонцев, обулся в унты из собачьего шкурья и вышел на улицу, по селу пройтись, да в магазине водочки прикупить. Два дня в счёт отпуска взял: отдохнуть да погулять. А с кем всегда найдётся, в этом деле у нас мужики уж яро отзывчивые.
     За вуалью дымчатой ласково улыбалось солнышко. Ветерок приятно щекотал лицо морозцем, снежок весело поскрипывал под ногами.
     Был Семён мужик ходовой, стройный, рослый, глаза зелёные-зелёные, омутные,  но без страшинки, ласковые, не одна бабёнка ныряла туда за счастьем без стука в его сердце. Но Семён не серчал, откликался, а что не прижалеть, не приголубить бедовую, коль сама желает, да и сила у него для этого была не растрачена.   
     На Целину Семён приехал по зову Партии из Краснознамённого ансамбля песни и пляски, куда он из армии попал. Односельчане, узнав про это, почти на все гулянки его приглашали. Радовал он присутствием своим односельчан, и не только голосом и песнями: слабость в Семёне жила таилась, умел он интересно, талантливо, не обидев человека, подшутить над ним, разыграть. И ухохатывались люди – «Ой, я уже не могу!» – от его неординарных выдумок. Да и руки у него чудотворные были из любой плахи, доски шедевр выстругает, не зря столяром творил – работал, ну и прикалымливал потихоньку. На одну зарплату при социализме, хоть и «развитом», шубу жене, мутоновую, детишкам что-нибудь эдакое, себе дублёнку, да костюм приличный, не купишь из-под прилавка. В общем, был Семён своим и даже необходимым обществу человеком.
     На Целине Семён и любовь встретил, приметную такую, пригоженькую литовочку Владу, сестру лесных братьев, боровшихся с советской властью. За это Владу в Сибирь загнали. И то ли из жалости, или же ужас какой, кошмар властям приснился, или рук рабочих не хватало, хотя рук-то дармовых, когда, кому, хватало?.. Вот Владу и других литовцев на Целину казахстанскую из Сибири и переэтапировали.
     Увидел Семён Владу, на току зерно перелопачивающую, и решил вопрос наскоком, по-казачьи – родом-то он с Дона-реки. На следующий день, под вечер, пришёл в барак с водкой и закуской, проставился землякам её, объяснился и увёл согласившуюся Владу стать женой в выделенную ему начальством четвертушку.
     Зря в народе-то судачат, что, мол, не любят литовцы русских. Владу бы спросили, да она за Семёном не то что в остроги читинские декабристкой последует, а птицей в тундру заполярную полетит и ягелем питаться, и леммингами будет. Не хуже же, чем кора молотая да кожа, вываренная из заношенной обуви? Приходилось, едала в Сибири.
     Купив четыре бутылки водки, Семён рассовал их по карманам – две  в пиджак, а две в дублёнку. Выйдя из магазина, огляделся. Не видать мужиков: рабочий день. Да и контора рядом, из окон-то всё видно, тут не пошалишь, не разгуляешься. И пошел домой, насвистывая: «Широка страна моя родная».
     Смотрит, а тут Бобрик из проулка на встречу выкатывает.
     – Здорово, Минька.
     – И тебе того же, Семён.
     – А как ты смотришь, Минька, пойти ко мне и молодость твою партизанскую вспомнить. Да и как я мальчонкой на фронт убегал, - и Семён похлопал по оттопыренным карманам дублёнки.
     – Да я бы рад. Но делов у меня нынче. И к ночи не разгребёшь. Это ты, Семён, шаболдун беззаботный. И где это ты так удачу зацеловал - прищучил?! Как Люську Чарнавскую? Помнишь, как я вас, огурчиков, в скирде рагожинской поймал -  застукал?
     Закипела кровушка у Семёна сладостным азартом, до дрожи, нутро опалило, ладони зачесались, вдохновение почувствовав…
     Отшвырнул перчатки, обнял Бобрика по-братски и – поехало…
     – Ты, Минька, мужик свой, надёжный, почти родной. Ты за меня с Люськой да и за тот бункер зерна по селу не растрезвонил. Так вот я тебе по-свойски, так сказать по-секрету, открою тайну моей удачи… Моего фарта!
     Семён для важности посмотрел по сторонам и, не мигая, впился взглядом в голубые печальные глаза Бобрика и почти зашептал:
       – Я, Минька, на ЦРУ работаю. У меня и рация на чердаке имеется.
Бобрику, как будто ворон на лицо опустился, в глазах посмурнело, он сжался ёжиком и, напрягаясь, попытался вырваться из объятий. Но Семён держал намертво, по-волчьи и, повышая голос, заколесил дальше.
     – Каждую среду, Минька, я по рации отчитываюсь перед их центром. Могу и за тебя словечко простучать. Что будем мы, мол, теперь вместе секреты выискивать и выдавать.
     Отстранив ошеломлённого Бобрика, Семён сунул руку в карман брюк, вынул оставшиеся червонцы и давай махать ими перед его носом:
     – Соглашайся, Минька. Смотри, какими деньжищами капиталисты платят.
Семён для наглядности стал хрустеть червонцами, да так самодовольно, да так аппетитно…
     Бобрик постепенно отходил, возвращался в жизнь, ворона с лица смахнуло лебяжье крыло, глаза прояснились, заголубели…
     Но, Семён, не давая Бобрику прийти в себя, топил его, додавливал…
     – Думай, Минька, думай. Делов-то тут всего как дулю скрутить, но зато деньжищи-то, деньжищи-то какие, а? Смотри, Минька, смотри. А надумаешь, приходи. Я бумагу тебе дам подписать о вербовке. И кличку тебе для конспирации придумаем. Да и аванс сразу выдам. Хочешь червонцами, а можно и покрупней, даже сотнями…
     Семён закурил и, выпустив дым колечками, подобрал перчатки, надел их и похлопал Бобрика по плечу:   
     – Ну, Минька, пока. Но учти, если что - руки у церэушников длиннющие, не вывернешься.
     И Семён, довольный, пошёл, насвистывая: «Широка страна моя родная».
    
     Ещё и солнце не присело к камину заката, и Семён с приятелем только третью бутылочку раскупорили, как дверь распахнулась, и ребятки в штатском вихрем степным ворвались. Да такие все бравые, дюжие. И что тут началось – мама моя, не хочу быть комбайнёром!
      – Сидеть! Лежать! Руки!!
И так быстренько и ловко наручники ребятки набросили им, и воротники оборвали, да ещё при этом, успели бока изрядно намять Семёну, пытавшемуся увернуться, ускользнуть куда-то.
     Тут-то Семён сразу отрезвел, как будто и к стакану не прикасался.
     А главный у ребят, тип такой поджарый, с румяной добродушной русской мордой, умный по виду чертяка, но с ехидным прищуром, вдруг как заорёт требовательно:
      – Ну? Кто тут шпион церэушный? Покажись, падла…
     И Бобрику уже спокойно так и даже ласково говорит:
      – Вы, товарищ Бобрик, проходите, не бойтесь и укажите-ка нам на эту сволочь.   
      – Да вот он, гадина, у стола притаился. Это и есть Субботин Семён. Вражина, -  указал Бобрик.
      – А этот вот, который рядом с ним приткнулся, Жорка Климук, приятель ивошний. Но, кажись, он не причастен к делу. А вообще-то, чёрт его знает. Может, и он с Семёном заодно. Проверить бы надо. Водку-то жрут вместе.      
      – Хорошо, товарищ Бобрик, мы разберёмся, кто тут и зачем. А пока присядьте где-нибудь. Вы нам ещё понадобитесь. 
      – Ну-ка, ребятки, поднимете-ка их – скомандовал главный. – И осмотрите дом, чердак, стайки, сеновал, туалет, двор, скворечник. А я тут побеседую пока. С агентом империализма…
      – Ну, что, Семён Александрович, статья у вас, как я вижу, расстрельная. И спасти Вас может только чистосердечное раскаянье. Так что, где рация? И где, когда и кто вас завербовал?
     И хотя Семён оробел до того, что аж взмок, и в туалет так захотелось от происходящего, но, преодолевая страх и подавив желание, кинулся спасаться, конечно же, словами, а чем ещё можно, взятка тут не поможет, не тот колорит, не милиция щёлоковская. – Госбезапастность!
     – Да какой я шпион… Да я, понимаете… Да я… Разыграл, подшутил. Над этим… То есть над этим товарищем Бобриком.
     – Что вы говорите. Ка-ка-я прелесть! Разыграл, подшутил – главный заулыбался, брови его чайкой к чупрыне кудрявой метнулись. Но вдруг осерчав, серьёзно и даже гневно заговорил:
     – Вербовать нашего человека, агититировать против советского строя Вы считаете шуткой, розыгрышем? Это глумление над нашим человеком. Это –преступление. И мы, стоящие на страже Отчизны, не потерпим. И не допустим подобных выпадов и издевательств над нашими людьми…
     Беседа (в один голос) то накаляясь, то остывая, продолжалась, пока к главному не подошёл один из ребят, умело разворошивших, растоптавших, домашний уют:
     – Николай Николаевич, ничего конкретно компрометирующего Субботина не обнаружено. Вот только «Новый Мир» с рассказом Солженицына «Один день Ивана Денисовича», да самогонный аппарат.
     – Значит так, лейтенант. Аппарат улика уголовная. Но… не по нашей части, а вот «Денисыча» оформить и изъять. Снять с них наручники, а Климука этого гнать в шею, – распорядился главный, – Да и нам, ребятки, пора. Как я и предполагал – вызов ложный.
     – Как ложный?! Он же меня вербовал! – возмутился Бобрик, вскочив с табурета.
     Главный забарабанил по столу пальцами левой руки:
     – Во-первых, гражданин Бобрик, присядьте. А, во-вторых, факты, где факты?
А, в-третьих, получается, что вы, гражданин Бобрик оклеветали честного советского человека, первоцелинника, передовика производства.
     – Да я тоже первоцелинник… Я партизанил…
     – Присядьте, Бобрик, присядьте. А то, что вы воевали и первоцелинник, так Вам от нас низкий поклон и благодарность. Но тут такая закавыка-запятая получается, что Вы, гражданин Бобрик, если не оклеветали Субботина, то тогда на пару с ним нас разыграли. Понимаете?.. Комитет Государственной Безопасности разыграли!..   
     Бобрик в недоумении опал на табурет.
     – Ну что, хозяин, разливайте по сто грамм, – обратился главный к Семёну – Будет мне, что на пенсии, если доживу, внукам рассказать. С самим церэушным шпионом пил!..
     И главный так приятно, так радушно заулыбался:
     – Да Вы, Семён Александрович, всем, всем наливайте. Думаю, стаканы найдутся? Да и Вы, гражданин Бобрик, подходите, не стесняйтесь. Когда ещё Вам доведётся опрокинуть по соточке в такой тёплой дружеской компании.
     Разливал Семён рукой твёрдой, держа бутылку, как рубанок: трудовой навык. Взял - и никакой дрожи. А сердце жгло, металось, и мысли – «мама моя, не хочу быть комбайнёром»: - «Вот попал, так попал, посадят. В наших казематах всегда место найдётся. А может, пронесёт?»…
     Выпили стоя, не чокаясь и не закусывая…
     – Ну что, Семён Александрович, собирайтесь. Да и переоденетесь как-нибудь поскромнее, что ли. Не в гости поедете. Вон смотрите, как гражданин Бобрик одет, как раз к месту. И в «Воронке» не озябнет и на нарах мягче будет. – И главный встал из-за стола, застёгивая полушубок.
     – А меня за что арестовывать? Я не враг. Я же шпиона разоблачил. Да я…
     И Бобрик попятился к двери, но его остановили: «Куда ты прёшь, родимый?! Стоять!»
     – А как это зачем: - заулыбался главный. А что я должен, по-вашему, начальству доложить. Что, вот, выехал на операцию. А тут шутники. Нет, так не пойдёт, гражданин Бобрик. Берите пример с Субботина. Видите как он, хоть и волнуется, но деловито готовится к будущему. Не возмущается. Понимает. А так я начальству доложу – приехал, а тут шутники, понимаешь… Вернее, товарищи, вроде бы как заболевшие шпиономанией. Ну, я их и определил в психлечебницу на обследование. Вот тут-то, други мои, все будут довольны. А вас там освидетельствуют, подлечат немножечко и выпустят… Или вы предпочитаете в лагерях наших судьбу испытать? Так можно устроить…
     Семён собирался быстро, почти успокоившись, думая, что дурдом это всё-таки не тюрьма. Недельку врачи поосвидетельствуют и выгонят. Собравшись, Семен проходя мимо главного, стоящего у двери, приостановился:
     – Ну, Вы, Николай Николаевич, оказывается, ещё тот шутник.
     – Да, Семён Александрович, без шуток жизнь пресна. Но тут такая закавыка-запятая получается, и Вы ещё поймёте моё действие, если хотите, шутку, по выходу из создавшейся ситуации. И положительно оцените её.
    
     Никто их не провожал. Односельчане, как обычно в таких случаях, подглядывали, прислушивались, не приближаясь. А вот Жорка Климук стоял невдалеке. И Семён крикнул ему: «Жорка, позаботься о моём хозяйстве пока жена не приедет или кто из детей».
     У машины Семён закурил и посмотрел в небо, Луна беззвучно хохотала…
     – Глянь, Минька, на луну. Какая красавица!
     –  Да пошёл ты…  – огрызнулся Бобрик, но глянул, Луна грустила, а вокруг неё слезились звёзды.
     Из психушки их выпустили, по-ходатайству родственников, в конце мая, там-то и легла, засеребрилась первая изморось на висках Семёна. А Бобрик исхудал, как мартовский кот, конечно же не от любви. А вот что они вынесли из психушки в памяти, о том, как их лечили и чем, так об этом они не говорили даже среди очень близких им людей. Но только в одном они были откровенны, что и в дурдоме мужику русскому жить можно и даже не плохо, если есть блат и, особенно, деньги.
     А когда обнажённая степь, после уборки урожая, сонно укутывалась снежным, пушистым, одеялом, Бобрик с Семёном сидели рядом в совхозной столовой и радостно орали – «Горько! Горько!..» – Младшая дочь Семёна выходила замуж за сына Бобрика…

     Давно это было. Тогда мы и думать не думали, что пройдёт немного времени и многие из нас откроют для себя Бога, вернее нам разрешат верить в него. Но от этого жизнь наша лучше, светлее, нравственней не станет…
     А Целина, которую, освоив, обустроили, на которой любили, рожали детей, шутили, горевали, осиротеет, обезлюдит, поля зарастут чертополохом. И люди от безработицы, безысходности, разбредутся по чужбинам. И лишь кое - где в одиноких домах умирающих деревень останутся, прозябая, доживать старики. Помним ли мы о них, замечаем ли? Навряд ли…
               
                2009 – 2013г. СКО – г. Карлсруэ.