Тень Харматана

Владимир Борейшо
 Утром лабаз открылся на полчаса позже, но из подсобки тётка сразу же выкатила три ящика розового креплёного. А на подзашибись, пахнущий кучерявой стружкой гробик с бескозырочной русской. Пиво в сей раз походу забыли, но это уже было и ни к чему.
Что пиво? Баловство одно. Надоело. Пузо пухнет, а кайфа нет.

В трёхлитровых пузатых банках, полных сливовой настойкой, на дне маячила синюшная ягода: предел мечтаний каждого, кто хоть раз брал удачу за воротник. Выпив по паре, даже пускай хоть из неприспособленной тары типа консервной банки, настоящий колдырь, а кто из нас не мечтал в глубине души быть настоящим забубённым алкашём с пороховыми перстнями, пытался выцепить заветную сливку, скользящую меж суетливых пальцев.

И если сей непредсказуемый манёвр удавался, тогда тот блаженно валился на спину, закатывал глаз в экстазе и стонал: - «Всё… Накатило… Несите меня, суки, к озеру. Там отойду»…
И несли. Поскольку не он первый, как говорится, не он последний.
Глядишь, и тебя снесут.

А над озером уже наслаивались туманным сбитнем серебряные облака. Стыл вдоль берегов вязкий, но свежий воздух. Поверх крутой Грым-горушки, от горшка два вершка, но метров под двести будет, горела Северная звезда. А бабки говорили, что если под туман в озеро войдёшь, да под Северной свет вдобавок, то от любой хвори исцелит.

Так и швыряли, дотащив, болезного, в воду. И отходил ведь через пару минут! И добавки, бывало, просил. Но больше не наливали. Грех, говорили. Нельзя. Да и самим не хватит.
Жизнь, чего уж там.

 ***

Так, потеряв своё в лабиринтах бесстыдного лета, Вован остался на выселках. От города, где родился, пятьсот километров. До туда, куда всю жизнь непутёвую стремился, ещё тыщ с пяток добавь.

Не тосковал, ибо не по кому тосковать было. Не радовался особо, ибо чему радоваться. Трудно жить, так оно и везде трудно. Не злился. Зачем? Добра то вокруг, пруд пруди. Просто остался и просто жил.

В хате топил печку два раза: чуть за восход и перед закатом. Баню в субботу строго. Ходил за хлебом. Пил каждый день, но понемногу. Чаще вечером, хотя и с утреца иногда накатывал двушку.

От деда осталось ружьё немецкой работы, от бабки икона, от папаши деньги. Кур, свиней да корову купил сам.
За птицей какой уход? Никакого почти не надо. Знай, сыпь зерна или хряпы в корыто, да про воду не забывай. Зато яйца, мясо… Холодец опять же к празднику. Порося на комбикорме, корова на сене. Если при лавэ, особо не стоит париться. Пастуха наймёшь за дачку малую, он отведёт животину на поле, и домой пригонит. Соломы прицеп не особо и дорог. А доить Вован ещё с детства намострячился - бабкина сестра на скотнике работала, показала, что к чему в своё время.

Первой зимой тяжело было скучно. Пусто вокруг. Пузатые звёзды резали глаз, нависая над домом. Выли в оврагах заборских склонов нахальные волки. Ставил капканы на шустрых, скользящих под плетень лис, поймал трёх. А кур потерял не счесть.

Плюнул, купил помесь борзой с овчаром. Назвал Разиней и не прогадал. На второй год жил, как барин. Тишь да радость.

Хоть упейся от счастья.
Чуть не упился, впрочем.
Правда, к марту притормозил и охолонул вовсе к весне.

Жизнь, такая она.

 ***

- Разя! Разя! – звал Вован, скользя по раскисшему апрельскому снегу. – Разя!
И летел навстречу ему косматый шар, метр в холке, щипец от счастья разинув, в катышах снежных, мокрых. И было хорошо.

На Благовест Вован отправился проверить лодку, оставленную на берегу до весны. Заботливо укрытая срезанным по осени тростником, посудина прозимовала под толстой, сыплющей на солнце искрами, шубой. Снег по берегам таять ещё не думал, потому он решил пройти немного вперёд. Посмотреть на деревню с забытого ракурса. Вспомнить лето. Прикинуть, куда можно поставить мерёжи на щучий нерест. Лёд, хоть и потрескивал, но держал.

И Вован зашёл чуть дальше, чем следовало.
Когда глухо треснуло, ухнуло под ногами, а белая от ледяной крошки вода потекла, заливая голенища, было поздно даже молиться: перед ним и берегом лежало вязкое, кипящее холодом море воды.
И тогда он, закинув локти на крохотную, меньше метра, льдинку заорал что есть силы: - Ра-а-зя-я! Ра-а-зя!

Пёс метался вдоль берега с полминуты, а потом прыгнул. Скользнул, царапая когтями. Упал. Снова вскочил. Провалился в свежую полынью и, молотя что есть сил лапами, поплыл, расталкивая грудью только что вскрывшееся озеро.
Вечером Вован отмокал в бане. Он пил с Разиней.
Шли вровень, с учётом массы. Человек брал сто грамм, пёс – десять капель.
Паучок доплетал лабиринт в слепом оконце предбанника.
Тихо потрескивал вделанный в каменку бак.
За вьюшкой пела апрельская озерница.
Через пару седмиц Разю порвал на охоте волк.

Жизнь, что там галактики.

 ***

Человек шёл сквозь деревню. Держал на руках, обёрнутый в мешковину куль. Из мешка висели четыре лапы, и вяло помахивало правИло. В просторечье обзываемое хвостом.

Шли на глухаря, а вышло так, что забрели в длинный, пахнущий весенней гнилью лог под горой. Разиня, как всегда, убежал вперёд, а Вовка с егерем присели перекурить. Ну, махнули мальца для сугрева, как обычно.

А после, твою мать, переполох в конце оврага: лай, рык, визг. И потом тающий в синем заиндевелом небе тоскливый вой.
Разя лежал на боку, и клюквенный снег таял, чернея в его глазах.

- Волчица, сука, - сказал Мишка - егерь, оттормаживая Вована плечом. - Щенки видать. Что ж стоишь-то, ****ь. Тяни!

Вован добрёл до магазина. Остановился у единственной на район телефонной будки и по очереди вызвал скорую, пожарных и ментов. Обматерил дежурных. Рассказал что к чему. Обматерил опять. Его, как водиться, послали в ответ.
Всё.

А потом подскочил на уазике уже в дупель бухой Мишка. Запихал в багажник помятой Нивы Разиню. Долго трясло. Вован уснул, прислонив голову к порванному брюху пса…

 … и проснулся на кафельном полу ветеринарной больнички.

Жизнь, у неё свой почерк.

 ***

С тех пор Разиня жил в доме. Залатанный, с выбритым боком, на котором так и не наросла шерсть. Но живой. Не говорил, однако понимал, по словам Вована, всё.
- Стакан, Разя! – И пёс тянул с кухни пластиковый стаканчик.
- Хлеб тащи, друг! – Разиня умудрялся открыть лапой ржавую хлебницу и вытянуть четвертинку.
- Спать! - И пёс покорно тянул за угол одеяло, накрывая с головой цветастым тряпьём поддавшего брата. А сам прикладывался, слегка покрутившись, рядом. Так и лежали вдвоём. До утра.

Пухли часы в песочном водовороте. Маялись стрелки под тяжестью медных, в зелёных проплешинах, гирь. Отзвенел Новый год. Старый пропал в метелях. Занесла вьюга обитую толью дверь.

Только на Сретенье Вован толкнул плечом дверь в шалман, и сказал заскучавшей Ольге: - Пойдём. Закрывай контору.

Жизнь, чего уж там.

 ***

Ольга привыкла к нехитрому распорядку быстро: пса накормить; хлев; Вовка; работа; дом.
Вован привык к нехитрому распорядку быстро: Пёс – калека; Ольга; колодезные вёдра – лёд поутру; Ольга.
- Ты домой приходи пораньше, – заискивал он перед ней, осторожно прикрывая заиндевевшую дверь ларька. Ольга, перебирая губами беззвучно, ставила перед ним маленькую. И он исчезал, чтобы снова и снова целовать рот с маленьким шрамом в уголке губ. Гладить красной от мороза рукой под шерстяной юбкой. Питать её собой. Жадно любить податливое мягкое тело.

До весны рукой подать было, когда Ольга спалилась с латгальским водилой.
Долго не думая, человек в сером ватнике рванул дверь застывшей у обочины фуры. А потом долго смотрел Ольге в глаза. Но там лишь мелькали немые звёзды. Уже. Опять. Жалко.

Он уходил оврагом. За плечом догорал маз.
«Разиню накормить нужно. - Колотилось в голове, - Разю накормить… А дальше, как будет. Что будет, и пусть…»
Но никто не пришёл.
Ни через день.
Ни через год.

 ***

Зима выдалась странная. Тугой струной хлестал по опустевшим полям дождь. Подморозило только под Рождество, а после опять попустило. И так, ни шатко, ни валко, тянуло до Крещенья.

Потянулся на пни бородой рыжеватой, в свежих зелёных ниточках, мох. Вспухли на горемычных ивах почки. А в до сих пор дышащем тёплым омуте, зазеленела в уголке ряска. Будто апрель на дворе - ей богу смешно.
За осень справил Вован изгородь. Сплёл из лозы. Нарезал болгаркой арматурных штырей. Накрыл поверху сеткой.

К январю подсохла лоза и стала крепче, чем арматура. А потом пошёл снег, и не было конца ему, аж до марта. Дорогу никто не чистил. Ежедневный автобус в райцентр превратился в еженедельный. А потом и вовсе исчез, видимо заплутав в трёхметровых сугробах.

Новенькая продавщица закрыла лабаз на замок, перекинув тяжёлый ворот. Исчезла, оставив взамен лишь тухлый шлейф польских духов.
Жизнь замерла, пульсируя утром звоном колодезного журавля.

Долго крепился Вован. Не выдержал. Начал копать тропку к соседу, Прохору, что за горой зимовал бобылём.
Выкопал. Постучал. А когда тот открыл, то он и знал что сказать. Просто сказал: - «Привет».
Соседа шатнуло, но, удержав себя в руках, он отворил дверь.
- Заходи, сосед. Уж не чаял тебя живым то… н-да… - И замолчал.
- Знаешь, - Вован даже речь заготовил льстивую, чтоб не дай Бог не послали, но ограничился грубоватым, - Дай аппарат, сосед. Или чего нагнал, дай. Невмоготу больше. С ума сойду, вот те крест. Дай, соседушко… А я… Я Разиню тебе на весну отдам. На охоту, ну, брат… Дай, прошу.

Прохор смотрел на соседа. Долго смотрел.
Вован изучал снежный узор на валенках и удивлялся, как быстро ему удалось скатиться из дающих в просящие. Когда тишина перестала быть простой тишиной, а стала сложной, до боли желающей превратиться во что-то иное, нехорошее совсем, он сплюнул и вышел на холод.

Разиня лежал у крыльца, умудрившись одолеть двести прокопанных метров на дрожащих ногах. Поднял щипец. Гумнул тихонько. Завилял правилом.
- Пойдём, дружище. Не судьба, видать… Лопату подбери, бестолочь.

Даже спиной он чувствовал насколько действует местным на нервы.
Почему, ему не понять было. То ли за Ольгу, то ли за другие грехи какие.
«Клубнику воровали, помню…»

- Сосед!

Вован дёрнулся от резкого окрика, а Разя, словно и не было волчьих укусов, одним движением оказался между хозяином и Прохором и, приподняв губу, тихо заворчал.

- Сегодня остаток имею. Бери за так. После сочтёмся.
Прохор вытянул канистру из-за спины, поставил перед крыльцом и, перекрестившись, аккуратно притворил за собой дверь.

Жизнь, времена меняются.

 ***

К Пасхе Разиня окреп. Поутру накидывался на дверь. Старый крючок не выдерживал, гнулся, и пёс выбегал на улицу, впуская в сени холодный весенний дух.
Разя носился по окрестным лугам, пугая тощих куропаток и зайцев. И далеко – далеко, отражаясь от ещё еле снежных посклоний Грым-горки, летел заливистый борзый лай.

А Вован спал. Сны пролетали один за другим, следом за облаками, быстро плывущими по ярко синему апрельскому небу. Весна надвигалась быстро, и даже хату топить теперь не было смысла – время во снах скользило, как лодочный шест в иле. К чему суетиться? Зачем? Жизнь проходит, и ладно.

Хлеб привозили по вторникам и четвергам. Водку по пятницам. Вован посерел лицом, оброс и стал, наконец, тем, кем давно хотел стать – бездарной копией портрета без рамки. Ни жён, ни детей, ни долгов. Только пёс, да и тот в загуле.

Теперь всё чаще он старался представить во сне, как его хоронят. Он лежит, закутанный в белый режущий горло тюль, а над ним плывут на юго-восток, туда, куда он так хотел добраться пока был живой, пузатые снежные корабли – облака. И несть им числа. И гадко всё это. Плохо.
Но, так уж вышло, и винить кроме себя самого в этом, Вовану некого.

На первой по Пасхе Неделе, в ночь, когда зима, уходя, заметает след, он проснулся чуть за полночь. Встал, как будто и не было пары месяцев забытья. Вылил на голову ведро холодной воды. Свистнул Разиню и пошёл сквозь уснувшую деревню к реке. Рязя неохотно бежал вслед, свесив длинный, сизый язык.
В слепых оконцах заброшенных хат гладко блестело серое озеро. Звенела оляпка в ещё совсем лысых ивах. Где-то на другом берегу, в молодых камышах, надрывалась выпь.

А на противоположном берегу, как тогда, в детстве, тускло маячил крохотный огонёк.

 ***

Плюнув на всё, Вован зарыл пса рядом с дедом. Тот всё равно лежал у забора, потому пара метров повдоль не считалось. Получилось так, что дед покоится по закону внутри кладбища, Разя поодаль чуть. Но рядом. И если бы не ветхий штакетник, то могилки можно было б и объединить.
Тьфу-тьфу…
Но выглядело это как будто и так.

Жизнь, чего уж там.

После того, как ушёл Разиня, Вован заскучал. Запил, как водится, крепко. С обеда, когда отхлынет, выбирался на кладку и долго смотрел в мутное от ряски июльское озеро.
Иногда замечал, как потерянный пёс мчится в разорванных облаках.
Иногда видел там одинокого себя с банкой крепкого пива.
Иногда из фиолетовых туч шёл мелкий дождь.
Вован пропил очередное лето, и уехал.

Яблонька у сарая засохла.

 ***

В сортире жили пауки. Они свили гнездо, как крохотные колибри, за фановой. Тихие, ненадоедливые постояльцы. Душ в ванной капал, в окна дул ледяной поморник. Квартира, которую снял Вован, нуждалась в ремонте. Ему требовался сон, чтобы отойти. Он вывесил на балконе кормушку, наполнил её дешёвым пшеном. Долго смотрел на голодных чаек, что кружились у форточки. А потом уснул. По комнатке гулял злой сквозняк с Финского, забирался под одеяло, гудел в стояке. Что тут кроить? Человек уснул в декабре, проснулся в апреле. Никого рядом – ни друзей, ни баб, ни собаки.
День, достаточно необычный, чтобы взять и запомнить, он взял и запомнил. С мятого календаря в уборной свисал унылый листок «01 Апрель».

С того дня и начал.

 ***

У Мадонны довольно своеобразный вокал. Резкие переходы в бемоль, плавное глиссандо. Розовые соски пробиваются в кружевных завитушках лифчика. Ей до фонаря молодые тела вокруг шеста с прыщами на жопах. Ей нужен хлеб, водка и кокс. Пусть даже бодяженный аспирином. Осенний ветер гнёт недавно посаженные берёзы, и летят на восток мёртвые листья. Она выходит на пустой, в падших трупах весны, проспект. Ловит такси и уезжает в однокомнатный дом.
В снятой за полтысячи баксов в месяц квартире, Вовану мерещились идолы рок’энд’ролла. Из купленных на барахолке колонок надрывался разорванным ртом Кобейн; плакал-печалился Элтон Джон; драл струны мрачный Марк Нопфлер. А потом дверной проём занял Лёня Фёдоров и все остальные звуки растворились в терзающем душу Лукоморье.

Пёс устал приходить. Голубой газ на плите ненужно горел, а в раскалённой духовке корчились листики записной книжки с телефонами знакомых.
Он отрешился ото всех, выходил только за водкой.
Он пытался читать молитвы, но они не помогали.
Он раскручивал колесо Будды, но ровным счётом ничего не менялось.
Он так старался, что понял – перестанешь стараться и умрёшь намного проще. Сложно умирать, вдаваясь в подробности.

Тогда Вован собрал в пару сумок пожитки и двинул.

 ***

Последнее время он каждый день узнавал много нового. Причём всё якобы «новое» оказывалось либо давно известным, либо очевидным. Как лемма. Дождь пульсировал за потемневшим окном.
Кот подыхал три дня, видимо на погоду, и он вызвал ветеринара. Как оказалось - гробовщика.

Куда-то пропал адвокат Сашка, с кем пил всю дряблую осень.
На занавесках плясали зелёные тени соседских гирлянд.
Он собрался встречать Новый год. И пусть маячок напротив разбитого штормом мола выстаивает службу ещё хоть тысячу лет, каждую пятилетку из них сносимый жестоким штормом.
Он собрался встречать Новый год. Вован выставит в форточку острую пирамиду ёлки и будет швырять конфетти в пустой потолок. Вливать в горло до крайней капли тошнотный руш.

А потом, запьёт эту дрянь водкой, и упадёт.

 ***

Благословляя Всевышнего, Вован идёт на балкон. Сквозь частую сетку брызг одичавшего харматана, когда мутный желток несвежего солнца прорвётся сквозь уставшие облака, он приступает к коньячному янтарю.
Ибо лишь сквозь прозрачные смолы можно увидеть сон и покой.
Так течёт время в городке, куда его зашвырнула судьба. Так оно текло ране, так же и будет плавно нести свои масляные часы и минуты, когда свезут жителей ногами вперёд и вышвырнут в море сквозь обросший лишаем орудийный лафет.

 ***

Так вот, о новом.
С похмелья, лучше нет ничего, кроме пива. Вроде банально, однако, если к нему примешать горсть осинового угля, пару грамм папазола и тонкую ветку хины – становится стократно лучше. Особенно, соединив вышеупомянутые инградиенты с рюмочкой ракии. А лучше всего, с двумя.
И живой Вован, живой! Пока. То есть до послезавтрашней ночи. Когда потребуется смесь барбитуры, а то и кое-чего покрепче.
А по утру над всем этим воистину вселенским для его головы беспределом, замаячит длинная тёмная тень довольного харматана.

Он был драконом? Кто-то говорит - нет. Кто-то испуганно согласиться.
Плавно текут в полночном бреду разноцветные лимузины. Стекает туманными тучами ветер в долину падших от холода леммингов. На их, ещё покрытых шерстью ушах, звенят колокольцы.
О чём говорят они?
Кто они?
Где?

Старый потрёпанный ветром сарсапарель, плачет. И яд растекается по пыльным дорогам. Делит на равные части мир, которого давным-давно нет.
Мир исчез. Мы исчезли. Мир плачет. Мы плачем.
А где-то далеко-далеко, за потухшим сто тысяч лет назад Кекцалькоатлем, бередит наши раны молодой желток восходящего солнца.
И мумий нет, и не было. И не было автобусов «Икарус». Был только свет изначальный, добра горсть, в землю брошенная. Облачный рай был.
Ещё дрожащий край парусиновой крыши… Да и он исчез, сорванный с кольев осиновым ветром.

 ***

У Вована закончилось топливо и дорога лежала в ночник.
У лифта сосед деловито спросил: - Туда?
Он смутился, и нажал клавишу «вниз». Но «туда» не поехал, поскольку лучше подождать было до открытия, нежели стыдиться предутренней дозаправки.

Чем нейтрализовать яд, вязко текущий по вене? Тем же, что принял вчера.
И тут не помогут ни доктора, ни веганы, цветным халатом пол метущие, ни даже голые бабы. Тут нужна удаль и спесь. Тут нужно зайти гордо. В захудалый ночник. И взять. Взять ту самую малость, грамм эдак триста, что божией милостью с утра тебе причитается, несмотря ни на какие законы, препоны, государевы изъязвления. Нужно взять!

И шёл он. И брал.
Невзирая на цену, ибо здоровье важно, а паки жизнь дороже. Шёл и брал. И свежие лютики плакали вслед серебристой росой. А молодой подорожник стелился под ноги, дабы мягенько было ступать по пыльной грунтовке. Жизнь в восходящем солнце ярилась молодостью и пылко тюкала колосками меж двух семафорных штанин.
- Дойду до пригорка на повороте. Там лягу, испью, засну.

Бог скалился в обрешётке бабушкиных икон. Мягко плыл над озером пар. Чалые лодки, гружёные рыбаками, отгребали от кладок.
Он шёл. Сворачивал вправо, к затону под раскидистой ивой. Брал вёсла, рвал цепь замка. Плакал. Долго навзрыд. Подвывал, как бездомная шавка. Утирал слезу. Долго, натужно кряхтя, грёб. А потом резко сворачивал в тростники, тянущиеся на гектар к лесу.
И никто не видел боль человека.
Больше не видел.

Через полгода его приняла в волглую зелень тайга.

 ***

Дом срублен был начисто из сдёрнутого иртышского плавня. Топор одолжил плывущий
 теперь к Байкалу босой ясяльник. Нечего делать было, и плакали звёзды, когда он вырубал перед избой поляну и строил тын.
Человек был сер, как сталь, но стал чёрен, как нефть, проканавшись три месяца под комарьём, да солнцем.

Осень пришла. За ней, люто скрипнув льдом, скатилась по речке зима. Стало светло от радуги в небесах и звёзды таращили пятаками немые глаза. Не в силах сказать что либо, ни на какой вопрос ответить, ни просто ободрить страждущего советом.

Бывало и через седмицу до Сретенья, в страшном морозе, когда полыхал на закате зелёный столп, страшный в гневе, а оледеневшие снегири рушились с веток розовым комом, приходил сон. Сквозь укрывший окно морозный узор, видел он, как пляшут в тайге дикие звёзды. Был он одной из них. Вдыхал изморозь, строил замки из снега и льда. Танцевал с ветром.

- О, Марша Хаим, Дед Мороз лютый, броневичок с вождями, смешные якуты…

Так он кричал громким криком. Явил себя ледяному миру Агасфером. Но к марту осознал, что пока ещё жив, бросил в снег деревянные бусы. Убил косулю и долго-долго пил горячую кровь из взрезанного финкой подвздошья.
Но вряд ли кто слышал, ибо полтысячи вёрст было лететь этому крику до ближайшего проезжего тракта. Да и то по нему редко какая фура отваживалась проскочить.

Когда с утра спиртовой выше минус полста никогда и не поднимался.

 ***

А потом, неожиданно, наступил март.

Всё потекло и на теплых проталинах полезли вверх диковинные для него белоголовые подснежники.
Теперь каждое утро снег оплывал, как воск под свечкой. Всё больше и больше суетилась въедливая мошкара. А когда совсем близко к заимке подбрёл рваный волком лось, волоча по мокрому снегу сиреневые кишки, он понял, что пора уезжать.

Оттолкнувшись шестом от берега, приподнял рюкзак с которым приехал, и громко, так, что эхо заметалось в сосновой путанице, крикнул:

- До свиданья, паскуда!
И уплыл до порогов.

Вниз.

 ***

В Холодовке взял моторку за пару хорячьих шкур. Через час был в Таре. Через пару дней в Омске.

Оттуда вылетел в Москву. Мешок собранного в тайге истинного сарсапареля он прятал под самых сердцем, привязанным к животу. Там, где каждый вдох – выдох нежил теплом человеческой ипостаси мать трав.

Ему жалко не было. Однако и брать не хотел никто.
Так и вернулся с мешком травы в брошенный и оледеневший за пару зим дом.
Ровным счётом не изменилось ничего: тот же косой венец, скривившийся на восход; уставшая от сажи труба; впалое, словно болотная кочка, крыльцо. Лодка ушла под воду у кладки, грустно цепляясь за ряску ржавой уключиной. Долго стонали летящие над озером гуси, а он не хотел нарушать тишину. Слушал, считал стаи, думал о том, где взять битум, чтобы поправить посудину.

А когда вроде бы всё продумал, вошёл в озеро, опоясался вожжами с пудовым камнем и лёг на дно.

Жизнь.
Всё когда-нибудь кончится.