Крест милосердия

Владимир Левченко-Барнаул
Глава 1


Ночь уходила. Плотная темень редела, разжижалась серым . Уже проступили ветки ближнего ивняка, в которых, чудилось, сидели  на корявых сучках разные лохматые существа. Костёр ослаб, низкие языки огня лениво лизали обуглившиеся головёшки, почти не освещая. В этой крошечной обители света под меркнущим звёздным простором сидели двое, старик и мальчик.

-- Ну,  однако,   чай   остыл  совсем,  -  сказал   старик,   медленно поднимаясь с телогрейки, на которой сидел, сцепив на согнутых ногах руки. – Эка мы, стар да мал, за разговором до утра просидели. Сейчас чай согреем, а там и клёв утрешний.

Он в обхват похлопал себя по плечам, склонился к притихшему под старой шинелькой мальчику:
 
-- Аль поспишь чуток, Коленька?

Мальчик оторвал взгляд от багрово рдеющих обуглин костра,  как-то долго и очень глубоко посмотрел на дедушку, потом спросил:

-- Седанушка, а правда это? Прошлый вечер Саня Шестов и Серёжка Вдовичихин рассказывали, будто в старой церкви по ночам лицо человеческое на стене появляется. Большое-большое лицо, от земли до купола. Волосы белые, как у тебя, глаза добрые и улыбаются,  а по  щекам всегда слёзы текут. Правда это, или навыдумывали они?

Дед подобрал несколько толстых веток сушняка, уложил их в костёр, потом, сидя на корточках, подул на тлеющие головёшки. Огонь сначала робко, как бы пробуя, лизнул попавшую в его власть древесину, а уже через мгновение взвился яркими пляшущими лентами и стал яростно пожирать её. Ожившее пламя осветило сидящих: широкоплечего старика с лицом, залинованным чёрточками морщин. Особенно много собралось их у глаз.
Мальчику на вид  лет семь-восемь. Светлые кудряшки волос, бледное лицо, на котором горели пухлые губы и большие, непроницаемо-тёмные глаза. Он неотрывно смотрел на своего дедушку.

-- Эх, внучек,- тихо выдохнул тот после молчания,- эту правду ведь как рассудить. Не видал никто лица того, ни дед мой, ни отец, ни я. Может, и тебе во всю жизнь не придется его увидеть. А всё ж не совсем это сказка, как про чёрта-лешего, есть тут правда.

Старик ещё подложил в костер сухих веток, они сразу занялись. Котелок уже пускал из-под крышки струйки пара – чай был готов.

-- Садись-ка ближе, - наполнил он две большие кружки тёмным, густо пахнущим, заваренным листом смородины и веточками черёмухи чаем.

Мальчик пододвинулся, освободил от шинельки хрупкое тельце, потянулся к кружке. Костёр жарко дышал.

-- Седанушка, а разве может быть правдой то, чего нет?

Большие тёмные глаза пристально смотрели на старика. Тот несколько раз помногу глотнул, опустил кружку, помолчал. Потом, глядя на огонь, тихо заговорил:

-- Никто, Коленька, не знает, когда и кем наша церковь поставлена была. Кажется, сколько есть земля под человеком, столько и церковь эта здесь стоит. Может, она вместе с людьми из земли выросла, кто знает.

Умолк, отхлебнул ещё из кружки, сел поудобнее, распрямил затекшие ноги. Тёмные глаза мальчика, казалось, стали ещё больше, угольно отблескивали в свете пламени. Рука с кружкой застыла на полпути к губам и медленно опускалась. Бледные щеки разрумянились.

- Деда, а ты ещё что про то лицо на стене знаешь? - детский голос хрустальным колокольчиком рассыпался в тёмной густоте трав и листьев.

Дедушка тихо улыбнулся, посмотрел на внука. От углов глаз на виски собралось в лучики множество морщинок.

- Историю эту, внучек, сейчас из стариков-то мало кто знает, а молодежь… тю-у-у,  на кой она им, - уныло махнул он  рукой. - Ты пей чай-то, остынет.

Мальчик  машинально повиновался, чуть отпил из кружки и тут же  попросил:

- Расскажи, Седанушка.

-Ладно, уж, коль так интересно. Пей чай да слушай, расскажу тебе.

Старик подлил горячего чая в обе кружки, облокотился на телогрейку, задумался, вспоминая что-то, и потом начал рассказывать:

 - Давно очень, невесть в какое время, жили на нашей земле люди, мирно жили, по-доброму. Хлеб и лён растили, скота много держали, хорошо, словом, жили. Края наши в то время ох какими богатыми были. В реке, в озёрах рыбы всякой тьма-тьмущая, хошь руками лови. В лесах медведи, лисы, зайцы, дичь разная счету не знали. Люди не зверствовали, брали, сколь нужно было, а остальное жило себе с ними бок о бок.

Дома хозяева всё большие, добротные, из лиственницы и ядрёной сосны срубали. А по дереву резать мастера какие были! Разукрасят кружевами карниз, ставенки, крылечко – дом стоит, что невестушка в подвенечном. Глянешь – на душе радостно.

И люди те все приветливыми были. Заходи странник в любой дом – хозяева рады. Жажду, голод его утолят, спать на лучшую перину уложат,  утром в дорогу узелок соберут.

В будние дни до работы шибко охочи были. С солнышком вставали и до самого поздна всё в хлопотах, особенно летом. С весны по сроку отпашут, отсеются, а отдохнуть-то некогда. То скотину на выпасы, то рыбёшки наловить, перечтёшь разве всё. Да и к осени зарань готовиться нужно. Лето оно что, поласкает солнышком, пожужжит шмелём – вот его половины и нету, уж сенокос руки вяжет. Трава стоит – человеку в рост, ногу не пронесёшь, сочная, тяжёлая. Теперь-то редко какой год такая подымется. Вот вечер нужный подоспеет – по всем дворам затенькает. Это косцы готовятся. А утром с первым светом всем селением с литовками на покос, иначе не осилить. За скотом или по дому что, это уж ребятишки, кто постарше, смотрели. Ну, а подойдёт пора копны возить, тут уж и ребятня вся повысыпет. Звонкое времечко - упревшие все, уставшие, а песни не смолкают, льются.
 
След за сенокосом уж за колосом глаз да глаз нужен, чтоб ни рано, ни поздно, в самый раз подгадать. Так и шло всё друг за другом, своим чередом. Ныне оно вроде тоже так, да не так. Трудом люди жили, труду и радовались.

Да и праздники лучше справлять умели, всем селеньем гуляли, дома в одиночку никто не запирался. Кто со стороны придёт, сразу видит – праздник у людей. Так вот.
 
А был тогда человек среди всех один. Ни дома, ни хозяйства не имел, одиноким жил. Дома-то на той стороне, где поля, стояли, а он на лесной стороне обитал. Может, и была у него в лесу где избушка какая, да никто ни разу не набрёл на неё. Говорили селяне, будто он и в дерево любое войти может, или так, прямо в воздухе, раствориться, исчезнуть. Идёт- идёт, и нет его.
 
Люди все, кому в лес или обратно домой надо, понятно, на лодках переправлялись. А его и в лодке никто ни разу не видал, всегда либо на том, либо на этом берегу.

И никто не мог сказать, сколько лет ему. Вот случится беда у кого, хворь мальца одолеет, плохо совсем, человек тот сразу появится. Придет – древний, сгорбленный. Травы свои заварит, мальцу пить даёт, да всё шепчет что-то. День-другой – хворь отпускает, снова солнышко засветило. Человек тот придёт проведать и уж другой совсем, будто половину лет своих сбросил – молодой, прямёхонький. Так вот.

Ко всем поспевал, к кому беда в дом прокрадалась. И не брал никогда за это ничего, отведёт беду и исчезнет. И селяне его шибко любили.
 
Так и шло. А как-то осенью, хлеб уж из новой муки на стол подали, в один день пришла беда во все дома разом, со степи пришла. Налетело на селян племя кочевое. Кони мчат, всадникам счёту нет, у каждого меч – сабля острая, лук тугой, стрелы точёные, а в глазах лютость ледяная, всех пожгут, порежут. Дрожь смертная людей охватила. Но вышел тут человек лесной, в один миг вышел, как из земли вырос. Да такой древний, словно лет ему несколько тысяч. Встал за селом против кочевников, те прямо на него несутся. За ним народ толпится, ёжится. Поднял он на врагов глаза – взгляд лютее лютого, будто смерть сама глянула. Остановились кони, вздыбились, всадники на землю попадали. Вскочили на ноги, отступили на шаг, за луки схватились. Поднялись стрелы – ветром холодным на селян дохнуло, вот-вот всем миром смерть примут. Но снова поднял глаза на врагов тот человек, провёл перед собой рукой. Стрелы точно в стену невидимую ударились, переломились, на землю ссыпались. Взвыли кочевники, пена от бешенства на губах выступила. Второй раз луки натянули – взмыло стрел больше первого. И их остановил лесной человек, ссыпал на землю, да вот за одной не уследил, которая точно в него летела. Ударилась стрела ему в грудь, из спины вышла. Качнулся он, но устоял, только глаза закрыл. Повернулся к людям, а те оцепенели все, лица снега белее. Враги уже в сёдла попрыгали, коней по бокам хлещут. Поднял человек веки, глянул на народ, а глаза – то улыбаются, тихо так, словно свет солнечный льют. Лицо же всё от слёз мокро. Текут они по щекам, слезинка за слезинкой, прозрачные, что роса лесная.
 
Уходят силы, едва стоит человек. Кровь из раны бьёт,  как вода из родника, только алая – все одежды его белые окрасила. Настал миг, подкосились ноги. Враги уже в спину дышали. Падать он начал – взмахнул руками, как птица крыльями, глянул последний раз на селян, улыбнулся ласково и исчез, растворился в воздухе. А на его месте в один миг церковь встала, просторная, высокая. Все же  люди в ней оказались. Лошади кочевников ткнулись с наскоку в стены – морды красными сделались. Стены-то все до камушка кровью сочились. Враги на церковь волками кинулись, вход давай искать, а входа нет, стоит она кругленькая, без единой щелочки. Кочевники её и мечами, и ножами, и стрелами, зубы и ногти все поистёрли, шибко уж до людей добраться хотели. Только из стен ни крупиночки не выщербилось. Чем больше по ним били, тем крепче они становились. И толщиной-то всего в ладонь человеческую, а прочности великой.
 
А селянам слышно всё, как те ломятся, кричат что-то в ярости по- своему. Жмутся они друг к другу, страх отогнать не могут. Ну, потом поняли, что не достанут их кочевники, успокоились, огляделись. Видят, стол стоит, вдоль него лавки, на столе хлеба каравай и ведро, полное воды. Да ещё что: церковь-то без дверей, без окон была, а светло в ней, как днём на улице. То ли стены свет пропускали, то ли от них он исходил.

Кочевники же бились-бились, да всё без толку. Вскочили на коней, чёрным ветром средь домов понеслись. Кричат, гикают, кони храпят. Налетели, добро всё селянское пограбили – и в степь. А селенье стеной огненной до неба поднялось. Церковь одна и осталась не в огне.
 
Долго полыхало. К ночи только дома догорели, зола да трубы чёрные печные торчат. Люди в церкви проголодались, есть стали. И тут чудно: хлеб режут, а он не убывает, воду пьют, а ведро всё полнёхонько. Потом спать прямо на пол легли, и не замёрз никто, хоть ночи-то уж холодными были.
 
Утром проснулись селяне, смотрят, дверь широкая настежь распахнута, на стенах окна в два ряда, под куполом и пониже. Высыпали все на улицу, оглядываются, на месте домов пепелища чернеют. За ночь всё дождичком прибило, только кое-где дымки поднимаются. Церковь тоже всю обмыло, не сочилась больше кровь, но камень её так и остался цвета крови человеческой. А на вершинке купола крест большой сверкал, да ярко так, рукой не начистишь.

До самой земли поклонились люди спасителю своему. Мужчины зубы до ломоты сжали, головы опустили, женщины платки о глаза промочили насквозь, ребятишки притихшие стояли.
Поклонились и ушли, совсем ушли, на ту сторону, где лесной человек жил. А кто если мимо церкви потом проходил, то останавливался и кланялся низко, слезу смахивал. Кто венок сплетёт – на ступеньки положит, кто так цветы у стены оставит. Так вот.

Старик замолчал, вздохнул глубоко и долго.
Уже совсем рассвело, но серая краска ещё держалась, делая деревья, траву, сам воздух одинаково серыми. Всё замерло, словно набрало полную грудь воздуха, задержало его там и должно было вот-вот выдохнуть. Истекали последние минуты перед восходом солнца.

-- Ой, замёрз ты, однако, совсем, - торопливо поднялся старик, шагнул рядом с едва тлеющим костром, накинул мальчику на плечи сползшую шинель.

-- Мне тепло, Седанушка, - отозвался тот чуть слышно. Взгляд его уходил куда-то в густое сплетение веток. В глазах стояли слёзы.
 
-- Ну что ты, маленький, не надо так, не надо, - тихо приговаривал старик. Он опустился рядом с мальчиком на колени, обнял и  притянул к себе, ласково погладил сухой ладонью его светлую голову.

-- Седанушка, а ты цветы тому человеку носишь? – спросил вдруг мальчик, прижимаясь к стариковской груди.
 
-- Ношу, Коленька, как иначе, - обнимая мальчика, ответил старик. – В ранешнее-то время, я мальцом ещё был, вся деревня наша ему цветы носила. А теперь только мы, старые люди, изредка ходим.

Розовые полосы уже поднялись на далёкий край неба, становились всё шире и ярче.

-- Туман густой какой, - проговорил старик, сбрасывая ещё остававшееся оцепенение, - точно побелили над рекой. Глянь-ка.
 
Мальчик повернулся лицом к реке.
И в этот миг ударило солнце. Лучи его макушки хлынули слепящей лавиной. Сначала они пронизали всё небо, потом побежали по земле, расцвечивая её всеми красками: белой, голубой, зелёной, алой…

Алела церковь. Она стояла почти напротив того места, где сидели старик и мальчик, на другом берегу реки, недалеко от воды. Высокая, под солнечным светом она до самого своего белого купола была словно объята пламенем. На вершинке купола сверкал большой крест. Лучи ударялись в него пучками острых огненных стрел и рассыпались расплавленными искрами. Заворожённые этой сверкающей красотой, старик и мальчик неподвижно сидели рядом.

-- А из чего он, этот крест? – не отводя глаз от церкви, прошептал одними губами мальчик.

-- Никто не знает, - пожал плечами старик. – Даже люди специальные из города приезжали, узнать хотели. Сказали, что ни серебро, ни золото, сплавлен из чего-то. Обещали ещё приехать, да и не было их больше.
 
Он поднялся, вернулся к своей телогрейке, отряхнул её и накинул себе на плечи.
 
-- Ну, давай удочки поглядим, всю ночь стояли. Поди, наживки давно уж нет, аль на крючке кто сидит.
 
Сказал и направился по ровному песчаному берегу к воде, где стояли на рогатинках два сухих ивовых удилища. А мальчик всё смотрел на то, как от креста над куполом разлетаются расплавленные искры. Слёзы на щеках высохли, глаза тихо улыбались.

Старик потянул первое удилище. Леска легко пошла, над водой зависла маленькая серебристая рыбёшка. Пролетела немного, сорвалась и шлёпнулась обратно в воду, оставив на поверхности лёгкие круги.

-- Ах ты…чебачишка - пострел! – засмеялся старик.



Глава 2


Лес с трёх сторон брал деревню в полукольцо и на обоих её концах выходил к реке. Около тысячи домов стояло полукругом по форме окружающего их леса. Ещё недавно улицы и переулки деревни так набивались зимой снегом, а осенью грязью, что машины, двигаясь по ним, буквально ползли на брюхе, пробуксовывали через каждые десять метров, надрываясь, едва тащили грузы.

 Теперь несколько разбитых, раскисающих от дождей дорог засыпали щебнем, заасфальтировали. Заносы, как и раньше, бывали часто, но трактор пробивал проезжую ленту. Благоустраивалась деревня. Вместо колодцев теперь почти во всех концах воду давали колонки, стоило только надавить ручку.

В последнее время некоторые строили себе кирпичные дома, большие, в два этажа, по четыре – пять комнат. Рядом с этими домами утверждались гаражи. Большей же частью постройки в селении были старыми, одряхлевшими от прожитых лет. Шаткие, свинцового цвета заборы вокруг них часто имели дыры в пару выбитых штакетин. А где-то заборов и совсем не было.
Дома стояли ровно,  размежёванные прямыми линиями улиц. От крайних огородов до леса не больше пяти метров.

Только один дом, покосившаяся и потемневшая от времени избёнка, нарушал упорядоченное деревенское единство. Он стоял метрах в ста от границы деревни, на небольшой ровной поляне, недалеко от дороги, в которую превращалась центральная улица, выбегая в лес. Это дом стариков Озеровых, Кузьмы Николаевича и Анны Ивановны.

 Никто из местных жителей, кроме лиц официальных, никогда не называл их, как и других деревенских стариков, полностью по имени и отчеству. Народ помоложе звал Анну Ивановну бабой Аней. Кто же сам разменял шестой-седьмой десяток, величал её запросто – бабка Озериха.

Кузьма Николаевич имел давным-давно накрепко приросшее к нему прозвище. Все в деревне, и молодые, и пожилые, и даже ребятишки, звали его Седанушкой. Прозвище это  получил он ещё в молодости, двадцатилетним парнем. Окрестили его так деревенские девчата, вернее, одна.
 
Высокий он был, широкоплечий, волосы тёмные, что ночь беззвёздная, силищи – на троих крепких мужиков. А глаза большие, добрые, с грустной улыбкой. И сила у него была такая же, большая и добрая, не обижал никого. Случится, встретится ему на дороге стайка птиц, клюют что-то, щебечут. Он шаг замедлит, сторонкой пройдет -  не потревожит.

По доброте и помогал всем, старым людям особенно. Кому дрова распилить, кому просто воды принести.

Однажды случилось такое.
В тот день сено копнили. Погода до этого день ко дню была ясной, лучистой. Сено просохло, стало тонким и золотистым, густо дурманяще пахло. Работа спорилась. Женская половина, весело переговариваясь, быстро орудовала граблями, мужики и парни нанизывали пласты сена на вилы.

Верочка Черенцова, стройная русая красавица, легко выбросила грабли вперёд, потянула на себя сухой, прогретый ворох травы, и … вот она! Рядом с тем местом, где ударили зубья грабель, из сена мгновенно поднялся черный стебель змеиного тела. Девушка онемела от  неожиданности. Не успела даже испугаться, просто внутри всё похолодело. Кто-то из женщин коротко вскрикнул, все обернулись и остановились в растерянности. Между девушкой и змеёй было два шага. Змея, чуть покачиваясь, злобно шипела, готовая в любой неуловимый миг распрямиться в стремительном броске.

Кузьма медленно положил вилы, тихо, невесомо подошёл к Верочке, опустился рядом с ней на колени. Змея мертвенно смотрела каменными точками глаз. Кузьма мягко, почти неслышно заговорил:

-- Не надо, не злись, не надо… ты хорошая, не надо… уходи, уходи, не надо.
 
Шипение сначала стало тише, потом совсем прекратилось. Змея стрельнула раздвоенной ниточкой, будто улыбнулась, и спала на землю, скользнула в траву, ушла. Люди ещё несколько мгновений молча стояли, затем кто-то шумно выдохнул, пошевелился. Стали подходить к тому месту.

Кузьма поднялся с колен, провёл ладонью по лицу, откинул со лба прядь волос. Верочка повернулась к нему, как-то пронзительно верно посмотрела в его тёмные глаза. Потом кинула Кузьме на плечи руки, потянулась, обожгла губами его щёку.

--Светлый ты какой, - прошептала тихо-тихо, - Седанушка ты.

И только ей было понятно, откуда взяла она это слово.   Но
 полетело по людским сердцам, как эхо, давно витавшее в воздухе:  Седанушка, Седанушка., Седанушка. С того дня так и стали звать.

Девушка душу его окрестила, война – голову, да тем же именем.

Жила тогда на краю деревни, у самого леса, Аннушка Веснина, молоденькая, восемнадцати ещё не было. Жила вдвоём с матерью в крохотном, кухня да комната, домишке. Тоненькая, невысокого роста, казалось, переломится, когда носила от колодца полные вёдра на  коромысле. Но нет, бралась откуда-то в ней неиссякаемая сила, тянула на себе всё, хоть и небольшое, хозяйство. С солнцем вставала, спать по темноте ложилась. Мать уже в годах была, болела сильно, себя по земле еле носила.

Кузьма и раньше часто помогал Весниным, да всё так, как другим, по доброте. На Анну не засматривался. А одним июньским вечером, солнце уже погрузилось в сизую перину облаков на горизонте, Кузьма у самого леса натолкнулся на Анну. Девушка стояла у старой развесистой берёзы, закрыв ладонями лицо. Худенькие плечи часто вздрагивали. У Кузьмы горячо сжало сердце. Он подошёл:
 
-- Ты чего здесь… обидел кто?

Девушка повернулась к нему. Растирая по щекам слёзы, заговорила растерянно, с горечью:

-- Ой, Седанушка, Зорька наша заблукала где-то. Я уж весь лес избегала, нет нигде, колокольца не слыхать.
 
Она снова прижала ладони к глазам, опустила голову.

-- Ну-ну, не плачь, - Кузьма легонько взял Анну за плечо. - Ты вот что, иди сейчас домой и жди, а я корову вашу поищу. Иди и не плачь, ладно…

Анна, не отрывая рук от лица, согласно закивала.
 
-- Ну, иди и жди. Не бойся, найду я её, - подтолкнул он Аню под локоть, развернулся и пошёл в лес.

Часа два лазил Кузьма по цепким кустам акаций, по частому молодому сосняку. Уже заметно стемнело, когда он расслышал надсадный животный рёв, доносящийся со стороны лесного озера. Кузьма кинулся туда напрямик, не разбирая дороги.
Корова стояла на дальнем конце озера, всеми ногами по самое брюхо потонув в густой, вязкой прибрежной жиже. Она уже не билась, не пыталась выбраться, просто стояла и непрерывно трубила в темноту, вытягивая шею. Кузьма даже затылок почесал, когда увидел это.
 
-- Эк, голубушка, куда тебя занесло.

Корова, почувствовав человека, заревела ещё протяжнее и сильнее.
 
-- Ну, погоди, погоди чуток, сейчас выручу тебя.

Кузьма нашёл недалеко от берега две небольшие лесинки, несколько толстых сучьев. Подтащил их, уложил в грязь рядом с увязшим животным. Получился довольно прочный настил. Кузьма снял сапоги, встал на сучья, присел, подсунул руки под передние ноги коровы.
 
-- Ну вот, давай выбираться отсюда, давай-ка…
 
Он потянул, напрягся изо всех сил, в висках застучало. Грязь сначала крепко держала, потом, миг за мигом, утробно чавкая, начала отпускать. Настил провалился, Кузьма уже выше колен погрузился в холодную жижу, но всё тянул и тянул, не сбавляя. Вот Зорька судорожно дёрнулась, попала задними ногами на утопленные бревёшки, скачками в несколько рывков высвободилась из плена, выбралась на берег. Кузьма от резких толчков не удержался на ногах, опрокинулся на спину.

-- От дурёха-то, - смеялся он, вытягивая увязшие ноги.

Выбрался, прошёл по берегу к чистой воде, прямо в одежде шагнул в озеро, окунулся с головой. Вода была тёплой.
А корова, отбежав от злополучной трясины, встала на месте и ошалело ревела. Кузьма смыл липкую грязь, вышел из воды, обулся. Мокрые рубаха и штаны прилипли к телу.

-- Ну, горемыка, пошли к хозяйке твоей, заждалась она совсем.

Он взялся за обрывок верёвки, болтавшийся у коровы на шее. Они пошли в темноте между деревьями, колокольчик тихо позванивал. На выходе из леса на тропинке забелело Аннушкино платье. Зорька мыкнула, дёрнула  верёвку, Кузьма отпустил:

-- Беги, давай.

Анна бежала навстречу. Она обняла корову за шею, притянула к себе её морду, гладила по короткой, курчавой шерсти, всхлипывала и приговаривала:

-- Зорюшка, где ж ты пропала… Зорюшка, ох горюшко моё, где ж ты… а грязнючая какая, весь подол мне вывозила.

Подошел Кузьма, остановился, переминаясь на одном месте.

-- Ну вот, всё и хорошо, нашлась…

Анна вздрогнула от его голоса, повернулась:
 
-- Ой, Седанушка, как и благодарить-то… Что ж бы я без тебя…

Кузьма смущённо отмахнулся:

-- Перестань, чего ты.

И тут, так уж выпало, в темени лесной ночи он увидел то, чего много раз до этого не мог разглядеть при белом свете дня. Он увидел, как красивы её полные благодарной радости глаза, лицо, губы, волосы. Всю-всю вдруг увидел он её в один миг этой ночи.

Кузьма молча стоял, боясь шевельнуться, спугнуть так внезапно открывшееся ему. Стоял заворожённый, всеми клеточками ощущая власть каких-то неведомых, невидимых сил.

-- Что с тобой, Седанушка? - одним выдохом прошептала Аня.

А сердце уже угадало, уже заходилось холодноватым, туманящим трепетом, губы немели от того же непонятного властного чувства.

-- Да… да, идти надо, - замирая от заполнившей грудь горячей волны, выговорил Кузьма и как-то неровно, словно качнувшись, шагнул по тропинке.
 
Они, молча, не взглянув друг на друга, прошли до Аннушкиного дома. Аня запустила Зорьку в ограду, стояла, опустив руки, невидяще смотрела куда-то под ноги. А сердце часто стучало, будто шептало: сейчас, сейчас…

-- Ань,... ты приходи завтра к полуночи к мосткам.

И замолчал, и тоже затрепетал.
У Аннушки земля из-под ног ушла.

-- Приду,- ответила, совсем задохнувшись, и метнулась в темноту двора, оставив калитку открытой.

Вмиг, без прикидок и оглядок, как с яра крутого ступила, запылала их любовь, в один шаг сошлись дорожки. Осенью, сразу после уборки, свадьбу сыграли.
День за днём – зима отмела, снег с земли сошёл. Кузьма с Анной осенью первенца ждали.

-- Вон бьётся-то как, - Кузьма прижался ухом к округлившемуся животу жены. – Парень, видать, будет.

Аня гладила темноволосую голову мужа, улыбаясь, говорила:

-- Мне соседка давеча сказывала, ежели в правом боку больше шевелится, то, значит, девочка, а ежели слева больше, то сынок будет.

-- Что ж у нас?

-- Прямо под сердцем перекатывается. Коль правда так, сыночка дождёмся.
 
-- Сынок ли, дочка – всё кровинка наша. Кто родится, тот и радость.

Кузьма нежно поцеловал жену, встал с кровати, подошёл к столу:

-- Поздно уже, я лампу задую.

Той же ночью Аня проснулась от удушья, от неотступной ноющей боли в сердце. И не сильной была боль, но пронизывала всю её какой-то безудержной, верной тревогой. До утра не смогла забыться. Кузьма проснулся, обнял жену.

-- Что ты, Аннушка? - спросил негромко.
 
-- Сердце заходится. Чудится что-то, сама не пойму.

Аня прижалась к горячей мужниной груди. Тревога не проходила, не проходила утром, не проходила и потом, весь день. В груди саднило, словно кто-то невидимый пробрался к самому сердцу и проколол его острым жалом.

Уже к вечеру, собрав без разбора все ухабы и кочки по дороге от районного центра, в село вкатилась полуторка. Она  прогромыхала прямо к конторе, подняв за собой всю дорожную пыль. Какая-то сгорбленная старушка на обочине, захлебнувшись этой серой плотной волной, сердито ткнула костылём вслед грузовику, перевела дух и прошамкала:
 
-- Ошалел совсем, забодай тя комар!

Из кабины на конторское крыльцо выскочил шофёр - вихрастый, лет двадцати, парень. Одним прыжком пролетел все ступени, рванул дверь. В небольшой комнате склонился над столом председатель. Он что-то сосредоточенно вычерчивал на большом листе бумаги.

-- Семён Фёдорыч! – прямо с порога закричал парень. – Семён Фёдорыч!..

И замолчал, не смог проглотить неожиданно подступивший к самому языку комок. Остановился с открытым ртом у двери, слова превратились в булькающие звуки, словно ему в горло плеснули кипящей смолы.

-- Ты чего это такой, Дмитрий? – вопросительно глянул на него председатель. – Будто, кто гонится за тобой.

А Димке вдруг тяжесть невыносимая на плечи ухнула, даже в шее заломило. Он шагнул к стулу у стены, медленно, как будто старался сдержать давление страшного груза, сел. Кое как упихал в себя  перехвативший горло комок, глотнул воздуха и наконец выдавил :

-- Так… война же, Семён Фёдорыч…

Сказал он тихо, едва слышно. Но точно огромной мощности бомба взорвалась прямо в центре села. Осколки её полетели во все дома, жалобно зазвенели стёкла, разом задуло лампы на всех столах. Дома в каком-то унынии стояли и растерянно смотрели по сторонам тёмными проёмами окон.

И, словно стегнули до крови тонким змеистым кнутом сам воздух, взвился над крышами и полетел куда-то к самому солнцу и звёздам стонущий женский голос. К нему, как вьюнок к суровой опорной нити, привился ничего не понимающий, но чувствующий, что всё вдруг изменилось, стало много-много хуже, детский крик.
Так же ласково голубело усаженное редкими ватками облаков родное небо. Так же задумчиво и покойно шелестел лес. Можно было побежать по знакомой тропинке и скрыться в его мягкой зелени. Так же переливалась на солнце серебром и золотом любимица речка. Всё было как всегда, только кто-то неведомый, на горе отъевшийся и нечеловечески хищный вогнал глубоко в землю свою гигантскую, отточенную лопату и пытался пересечь всему этому знакомому, родному, любимому корни. Хотел сорвать их, живущих вечно на этой земле, содрать, как дёрн, и швырнуть в чёрную ледяную бездну.

Следующий день с самого утра был холодным, безрадостным. Он будто бы забыл открыть глаза, так и поднял над миром своё лицо с сомкнутыми ресницами. По небу низко тянулись сплошные сизые тучи. Дождь несколько раз коротко, точно нечаянно сорвавшись с  клубящихся громадин, сыпанул частой сечкой и умолк. Всё замерло, как натянутая до предела струна. В любую минуту могла обрушиться страшная, давно не бывавшая гроза.

-- Ты, Аннушка, дитё доноси, оберегайся, -  говорил Кузьма. Он сидел на лавке у печи и натягивал сапоги. -  Тяжёлого не подымай ничего, отец рядом, поможет завсегда.

Потом встал, топнул сапогами, проверяя ладность портянок, шагнул к жене. Она, опустив руки, стояла у стола и неотрывно смотрела на мужа. По обеим щекам, оставляя тонкие полоски, одна за другой стекали слёзы. Кузьма обнял жену, осторожно притянул к себе, поцеловал мокрые от слёз глаза, щёки, губы.
 
-- Прощаться пора,- сказал с хрипотцой, срывающей голос,- себя и мальца береги.

Он встал перед Анной на колено, прижался губами к её животу.

-- Бьется маленький, - проговорил тихо, с улыбкой. Поднялся, взял со стола собранный женой дорожный мешок, закинул за плечо. – Пора, - сказал коротко, отвернул лицо и направился к двери.

Анна шагнула за ним. Кузьма, уже стоя в дверях, обернулся:

-- Не надо, Аннушка, не ходи. Дома провожаешь – домой и вернусь. Отведём беду, и вернусь.

Аня протянула за Кузьмой руки, крикнула шёпотом:

-- Седанушка!

Дверь захлопнулась, в сенях стукнула щеколда. Аня метнулась к окну – Кузьма шёл через двор на улицу.

-- Седанушка мой, - проговорила Анна, глотая слёзы, - вернись, родненький мой, вернись…

И трижды, хотя никогда верующей не была и богу не молилась, через окно вслед перекрестила уходящего мужа. Она видела, как Кузьма перешёл дорогу, у грузовика, прощаясь, крепко обнялся с отцом, потом закинул в кузов свой мешок, встал ногой на колесо и перемахнул через борт. Машина зафыркала, выстрелила сизым облачком, дёрнулась несколько раз и покатилась по улице в сторону леса. Это была та же полуторка, на которой вчера добралась до села страшная весть.

По опустевшей улице, прихрамывая и сиротливо озираясь, немощно плёлся какой-то сгорбленный, весь белый старик.

Прошло больше месяца, пока от Кузьмы получили первое письмо. Оно было коротким – страничка тетрадного листа, неровно исписанная химическим карандашом. Писал, что пока на формировании, до фронта ещё не доехал.

С опозданием пришло письмо, задержалось где-то. Через несколько дней почтальонша принесла ещё одно, короче первого, где Кузьма сообщал, что завтра, наверное, идёт в бой… И всё, молчание.

Анна каждый день, стоя у калитки, видела, как почтальонша с чёрной сумкой через плечо шла по улице мимо домов. И всякий раз сердце замирало от надежды: может быть, есть, может быть… Но почтальонша, поравнявшись с ней, приветливо кивала, улыбалась как-то виновато и шла дальше. Аня провожала её взглядом, возвращалась в дом и ждала, ждала, ждала.

А потом стали гибнуть люди. Фронт был неведомо далеко, плотную сельскую тишину не раздирали ни треск выстрелов, ни разрывы снарядов и бомб. Смертоносные пули и осколки долетали сюда похоронками. Долетали не часто, не сутками напропалую, как в окопах, но били безжалостно точно, разом прерывая чью-то жизнь. День ото дня всё больше домов в деревне, ещё совсем недавно полных жизни, окутывала ночь безысходной горечи.

И к надежде, вырастая незаметно и непрошено, как скрытый недуг, примешался страх. Анна так же каждый день ждала у калитки почтальоншу, но теперь издалека, до того, как та приблизится к ней, напряжённо всматривалась в её лицо, пытаясь угадать, что она несёт в своей чёрной сумке. И не так уже огорчалась, что ей ничего нет, а иногда даже облегчённо вздыхала, оттого что почтальонша, а вместе с ней и жуткое извещение, опять миновали её. Страх на время отступал, надежда оставалась жить.

В конце октября, едва снег уцепился за землю, у Анны родился мальчик. Они ещё с Кузьмой решили, что если будет сын – назовут его Мишей. Мальчика так и назвали.
 
Писем от мужа всё не было, но новые заботы, нахлынувшие в дом, как-то размежевали напряжённое ожидание. Иной день, заработавшись, Аня забывала подойти к калитке в тот час, когда почтальонша проходила по улице. И потом, мгновенно вспомнив об этом, сквозь беспокойство с облегчением понимала, что похоронки нет. Надежда и постоянная тревога так сцепились друг с другом множеством неразрывных узлов, что стали каким-то единым состоянием  души.

Отец Кузьмы с самого утра запряг лошадь, собравшись в район: Катерина Комынина отрубила себе три пальца на руке и теперь, сидя в санях на сене, выла, кусая до крови губы, и качала обмотанную в цветастый платок покалеченную руку. Соседка её, бабка Крутилиха, завязала в белую тряпицу посиневшие отрубленные пальцы, поднесла Катерине:

-- Возьми, чать поправют там, - протянула скрюченный узелок.

-- Да за каким ты ей суёшь, не слышит она! – крикнул на Крутилиху отец Кузьмы. – Мне давай, свезу. Н-н-о-о! – подхлестнул он вожжами гнедую, и сани тронулись.

А Анна, пока Мишутка спал, скоро сбегала к матери, затопила печь, принесла воды. Мать из своей избёнки никуда выезжать не соглашалась, а дочери наказала: живи в мужнином доме. Вот Аннушка и бегала к ней, помогала. Потом бежала к Мишутке.

Аня сидела на кровати и кормила сынишку. Тот после сна чмокал изо всех сил и, казалось, собирался втянуть в себя всю её грудь. Ане было больно, но она улыбалась, ощущая близость крохотного, беспомощного существа, пьющего её молоко. Покойное материнское чувство полнило сердце. Анна одной рукой бережно придерживала ребёнка, другой подправляла грудь в его жадно сосущий рот.

-- Жадинка ты моя, - тихонько приговаривала она, - присосался-то как. Ешь, сыночка, досыта ешь…

Аннушка, целиком отдавшаяся сыну, не видела, как к дому подошла почтальонша, как она открыла калитку и вошла в ограду. Не слышала неспешного, медлящего скрипа снега по двору, не услышала, как стукнула испуганно щеколда в сенях.
 
-- Входите, там открыто, - ответила Аня на стук в дверь.

Дверь медленно отошла. Анна сразу и не рассмотрела, кто это в тулупе и валенках, впустив в дом клочки морозного тумана, шагнул через порог. Какое-то мгновение она присматривалась, но так и не успела узнать вошедшего человека. В глаза ударила чёрная сумка почтальонши.
 
Сладкая материнская радость не исчезла, не кинулась прочь. Нет, она только вздрогнула и застыла с широко открытыми глазами, словно её вытолкнули на мороз, облили холодной водой и оставили так.

Анна не слышала, что говорила ей почтальонша, не видела, как та, смахивая с глаз слёзы, вышла, закрыла калитку и понесла дальше свою сумку. Анна не видела и не слышала ничего. Она сидела неподвижно, неотрывно глядя перед собой. Всё ушло куда-то, растворилось совсем. Растворилась и она сама, только тоненькая горячая жилка надсадно билась в виске.

Ребёнок, вдоволь насосавшись, уснул и отпустил грудь. Дневная синь в окнах уже загустела, делалась темнее и темнее, а Анна всё сидела в сонном оцепенении на кровати, машинально, безотчётно придерживая рукой спящего сынишку. Комнату заволок серый полумрак, стало заметно холодно. Мальчик, уже несколько раз промочивший пелёнки, забеспокоился, начал тереть себе выпроставшейся ручонкой лицо и закричал. До Анны едва-едва, словно с улицы, через глухую толстую стену, дошёл этот гортанный, требующий крик. Она, по-прежнему ничего не осознавая, повинуясь только неистребимому материнскому инстинкту, встала, положила сына на кровать, перепеленала в сухое, снова села и стала кормить его. Потом уложила успокоившегося мальчика в подвешенную к потолку зыбку, укрыла, покачала  и отошла к столу, зажгла лампу. Стояла, долго смотрела на огонь. И почувствовала холод. Дом к ночи совсем выстыл.

«Надо печь затопить», - подумала. Накинула платок и телогрейку, вышла на крыльцо. Наступившая ночь не была непроглядно тёмной. Тучи шли не сплошь, в косматых разрывах между ними мягко и крупно светили звёзды. То выплывала, то снова пряталась тонкая золотая дощечка растущего месяца. Анна набрала дров в поленнице, пошла в дом. Когда возилась у печи, оглянулась – Мишутку не разбудить бы. Нащипала лучин, приготовила бересту. Разгорелось быстро, в щелях на плите заметалось красное пламя.
Постепенно волны тепла от печи расходились по комнате, теснили холод. Мальчик во сне ровно посапывал. Становилось покойно и уютно, тихо, как и прежде. Анна забылась, сидела, смотрела на красно-оранжевые языки огня.

Вдруг снова почувствовала холод, почувствовала спиной. Не уличный, а какой-то страшащий, нездешний, сразу проникающий в самую сердцевину. Он шёл от того места, где днём стояла почтальонша. Аня повернулась и увидела на краешке лавки небольшой клочок бумаги. Не отрывая от него взгляда, она прошла вдоль лавки, остановилась, взяла и вскрыла бумагу, развернула. Пальцы Анны вздрагивали. Она не сразу разобрала слова, видела их все, но не могла прочесть ни одного. Что-то искала глазами в этой скупо отписанной чужой бумаге, которая могла одной фразой навсегда перечеркнуть её Кузьму.  Сердце сжималось пружиной, сопротивляясь свинцовой тяжести невесомого бумажного листка, отталкивало, отталкивало… Глаза напряжённо искали…  И наконец нашли: «… без вести…»

«Без вести… - пронеслось в голове. – Что это? Как без вести? Куда пропал? Сколько народу… Да разве может быть, чтобы никто не видал? Без вести…» - в растерянности бились слепящие обрывки мыслей.

И потянулись дни, вязко, как густая лава по пологому склону. Каждый  шаг отнимал столько сил, что выйти, выбрести на вершину  казалось совершенно невозможно. Но сила жизни безжалостно  гнала вверх. Надо было жить.

А вести шли. Сначала безрадостные, терзающие. Потом, по крупице, по капельке, исцеляющие, наполняющие светом радости исстрадавшиеся души. Прошёл год, второй, третий…

Был солнечный полдень. Мишутка сидел на траве в двух шагах от калитки и внимательно наблюдал, как с головки ромашки, свернувшейся к августу, сбегает вниз, на стебель, муравей. Мальчик щурился от сплошь льющего солнца и, увлечённый своим, чему-то улыбался. Его отвлёк неожиданный скрип калитки. Он обернулся, но не успел ничего рассмотреть. Большие, очень сильные руки подхватили его, пронесли над землёй и прижали всего-всего к вылинявшей, выгоревшей гимнастерке. Шершавая, мозолистая, но удивительно ласковая  ладонь притянула Мишуткину голову к колючей щеке, чьи-то губы несколько раз поцеловали и проговорили у самого уха:

-- Сынок мой… - Губы поцеловали снова, и Мишутка взлетел высоко вверх, прямо к солнцу. Вместе с ним полетело, заполняя всё огромное, чистое небо:

-- Сыно-о-ок!

Мишутка увидел под собой широкоплечего человека в гимнастёрке и пилотке с красной звёздочкой. Человек поднял вверх, к нему, свои большие руки и улыбался. Улыбались его губы, глаза, всё лицо, улыбался весь-весь человек, только по щекам почему-то сбегали прозрачные слёзы. Он поймал летящего Мишутку, посадил на руку:

-- Вот и увидались мы. Здравствуй, сынок!

Мишутка прямо и пристально посмотрел человеку в глаза и спросил:

-- Ты мой папка?

-- Папка, сынок, папка…

Мишутка обхватил ручонками его шею и замер. Потом отстранился, обернулся к дому и звонко, сколько было сил, закричал:

-- Мама, к нам папка пришёл!

Анна домыла последние половицы, отжала в ведро тряпку, разогнулась. «Где там Мишутка?» - глянула мельком в окно. И вздрогнула, выронила из рук тряпку: нет, сейчас ей не снилось,  как много раз до этого. Она видела через окно, как открыл калитку и шагнул в ограду её Кузьма. Как подхватил он сидящего на траве сына, прижал к себе, потом подбросил вверх, к солнцу. Она услышала голос – родной, пропитавший до самого дна её память: «Сыно-о-ок!». Душа, спрессовавшаяся в тягости бесконечного ожидания до твёрдости, сразу обмякла, потеряла опору. Ноги у Анны подломились, она опустилась на лавку рядом с дверью. На лицо, переполнив глаза, хлынули слёзы, словно это долгожданное, но такое внезапное счастье не вместилось целиком в неуспевшее расправиться для него сердце, и вытекало через край. А Мишутка кричал уже в сенях:

-- Где ты, ма… - дверь широко распахнулась, и Кузьма с сыном на руках вошёл к Анне, - …ма, к нам папка пришёл!

-- Аннушка!

Аня совсем не чувствовала тела. Просто, как человек, которому нужно перепрыгнуть ров, потому что на другой стороне жизнь, она оттолкнулась, едва дотянулась до Кузьмы и прижалась, замерла у него на груди. Так они долго, ничего не говоря,  стояли, он, она и маленький Мишутка, который во все глаза смотрел на пришедшего с войны папку. Стояли, а пилотка сползала со склонённой головы Кузьмы, сползала, пока Мишутка ни остановил её, начавшую падать. Анна разомкнула ресницы, и словно густая снежная пороша понеслась перед глазами – Кузьма был седой. Коротко остриженные волосы его казались совершенно невесомыми.

-- Седа…нушка… - вырвалось у Анны.

Потом, позже, Аня истопила баню. Кузьма без гимнастёрки, босиком прошёл по густо заросшему мягкой ромашкой двору, вошёл в небольшой предбанник. Аня раскладывала на лавке чистое бельё, обернулась, заулыбалась, засветилась вся, счастливая.

-- Натопила я тебе – ух, не упарься. Отвык, поди, уж от бани-то настоящей?

Прикрыв глаза и развернув до ломоты плечи, Кузьма стоял и всей грудью вдыхал кислый, зелёный запах разомлевшего в кипятке берёзового листа, жар раскалённых камней, угадывающийся через закрытую дверь, пряность бревенчатых стен.

-- Не верится, - негромко выговорил он, - неужто кончилось всё, дома я…
Кузьма почувствовал на груди руки Анны. Они скользнули вверх, обвили его шею.

-- Всё, родной мой, всё, ушла проклятая, - говорила Аня, уткнувшись разгорячённым лицом в мужнину грудь, - с нами ты.
 
Кузьма ещё глубже вдохнул, притянул Анну.

-- С вами,  теперь с вами. Как же долго шёл, - ещё крепче прижал к себе Аню. – Не должно же, чтобы  бесконечно тянулось.

Стояли. Тела ощущали друг друга до невыразимой отчётливости, сливались, немели.

-- Пойдём, хороший мой, пойдём, - Аня нашла и потянула вверх обеими руками подруб солдатской рубахи, - отмою тебя, отогрею…

И дрогнули её руки, остановились: почти по центру открывшейся груди, чуть выше сердца, у Кузьмы багровела глубокая, круглая вмятина.

-- Родненький мой, да как же тебя…-  слёзы заволокли Анне глаза, губы прижались к ране. – Пойдём, родненький, пойдём, всё залечу тебе…

Вечером засиделись до темноты. Мишутка уснул у отца на руках. Аня уже сонного раздела его и уложила под одеяло. Язычок огня в лампе убавили, говорили тихо, приглушёнными голосами.
 
-- Два года уж, как маму схоронили,   -   рассказывала Анна, теребя фартук. – Она всё тебя ждала, извещению-то не верили мы. Ждала, да вот… - Аня замолчала.

-- Да-а, - выдохнул отец Кузьмы, - по всем война полоснула. Столь накромсала, что без раны да боли не сыскать никого. У нас из всех только семеро вернулось,  ты вот,  слава богу,  восьмой  пришёл.  – Старик снова глубоко вздохнул, положил на стол большие, с узловатыми пальцами руки. - Я с одной ногой на фронт не пошёл, а оно теперь вон как: Тольке Трушину тридцать всего, а он в землю руками упирается, вместо ног доска с колёсами. Эх-хе, вон как. Ты, глянь, белей меня стал. Мне за шесть десятков столь седины не выпало, а тебя, видать, разом выбелило.

Помолчали, разлили по кружкам остатки водки.

-- Ну, помянем всех, кто не вернулся, а живым, значит, чтобы жить, - отец Кузьмы выпил одним глотком, поставил кружку, ткнул кусочком хлеба в соль, закусил. Кузьма тоже выпил, потянул через рукав белой рубахи воздух. Поморщился, провёл рукой по лицу, заговорил:

-- Ранило меня почти сразу, в третьем, может, бою. Да и разобрать нельзя было, когда бой, когда нет, перемешалось всё. Земля на дыбы вставала. Вроде, только что рядом с тобой солдатик сидел, живой, а ухнет – и от солдатика… один за другим падали… мёртвые. И чем нас меньше, тем немцев больше, наседают и наседают. Стали мы к леску отбегать, да куда там, почти всех с автоматов покосили. А кто уцелел, по предлеску рассыпались. Я услыхал, что вроде лейтенант наш где-то рядом вскрикнул. Обернулся  к нему, а мне в этот оборот словно что острое в грудь ткнулось. Почувствовал, что ноги не держат, и больше уж не помню ничего. В себя только потом, в подполе пришёл. Фрицы меня, видать, не заметили, как вперёд пропёрли. А в лесу деревушка небольшая была, так меня старик один тамошний в кустах отыскал. Ночью к себе в подпол и перетащил. Я, как очнулся, рукой шевельнуть не мог, слабый совсем был. Старик меня потихоньку выхаживал, травами своими поил. А когда рана зажила, силы ко мне вернулись, он же меня к партизанам свёл. Я, почитай, всю войну в отряде и был. А потом, - Кузьма вдруг  сжался весь, – освобождали мы эту деревушку. И бой-то короткий был, быстро немцев выбили, а к людям вот не успели. – Кузьма сглотнул высушивший горло комок. – Влетели на улицу и остолбенели: там с краю церквушка деревянная стояла, у самого леса. Мы на неё и вышли. И увидали тут… - Кузьма поёжился, захрипел. – От церквушки одни головёшки и рядом крест сшибленный, а к нему человек колючкой примотан…  да от человека уж обуглины одни… с огнемёта его. И когда освобождали его от колючки, отгадал я, что спаситель это мой. Так вот, - Кузьма хватил воздуха. – Ну, а дальше ещё жутче… увидали мы на улице на штакетине головку детскую, - выхрипел и ни слова уж больше.

Отец и Анна за весь рассказ не шелохнулись. И теперь, когда Кузьма замолчал, сидели неподвижно. Неподъёмная, скорбная тишина сжимала всё. Только Мишутка совсем рядом сладко посапывал во сне. Темень уже давно наглухо сомкнулась, когда окно в доме Озеровых слилось с ночью.

А перед рассветом, солнце было ещё глубоко за горизонтом, но ночная чернота уже обмякла и стала размываться, Кузьма, взяв лопату и ведро, открыл калитку и направился к лесу. Там, в самом начале, отыскал ровную, в свой рост берёзку, обкопал её, извлёк с корнями и вплетёнными в них комьями земли. Ухватил поближе к корневищу, поднял и понёс через деревню, через деревянный, дрогнувший после весеннего надрыва мост на ту сторону, к старой церкви. У её стены, смотрящей на восход, выкопал просторную яму и бережно опустил в неё деревце. Потом принёс с реки воды, полил землю. Корни вошли хорошо, не велико, не тесно. Придерживая берёзку, Кузьма засыпал яму, подгрёб к краям остатки земли. И снова сходил к реке за водой, полил деревце. Отставил пустое ведро, распрямился.

-- Ну вот, милая, расти, к солнцу тянись, - сказал негромко и погладил берестяную кожицу, - надо жить.

 Постоял немного, повернулся и направился к мосту.

И в этот миг ударило солнце. Лучи его макушки хлынули слепящей лавиной. Сначала они пронизали всё небо, потом побежали по земле, расцвечивая её всеми красками: белой, голубой, зелёной, алой… алела церковь.

Это было утро одного из бесчисленных дней, когда солнце, поднимаясь, будит к жизни теплом и светом землю. Долгая ночь прошла.


Глава 3


За  крайними, перед самым лесом, огородами из густой, подошедшей к скосу травы вынырнула темноволосая детская макушка.
 
-- Вовка, - зашептала макушка,- ты где?

-- Тихо ты! – шёпотом же совсем рядом отозвался невидимый Вовка. – Прижмись, заметят!

Ваня, обладатель темноволосой макушки, прижался и снова зашептал:
 
-- А где они? Я ничего не вижу.

-- Щас двину, сразу увидишь! – угрожающе зашипел Вовка, и его облупленный нос высунулся из травы прямо перед Ваней. – Приказание моё забыл?

-- Помню я всё, - обиженно буркнул в ответ Ваня, - сам делся куда-то…

-- Ещё разговорчики, сержант! – совсем нахмурился Вовка. – Я лейтенант или ты?

-- Ну, ты.

-- Так выполняй моё приказание. Я говорил незаметно пробраться в лагерь противника, а тебя за сто километров видать. Щас двину, так спрячешься! - И Вовка подставил Ване под нос закопчённый солнцем и грязью кулак.

 Ваня отвёл лицо, голубые глаза его сузились. Он медленно, уже забыв про шёпот, проговорил:

-- Щас сам как двину!

-- Ну, всё-о! - зашёлся Вовка от возмущения, воинственно оттопырил к носу верхнюю губу и прыгнул на взбунтовавшегося Ваню. Но тот был крепче, и Вовка быстро ткнулся лбом в землю. Тут же вскочил, готовый снова броситься. Ваня тоже поднялся с колен.
 
-- Ага! Командира своего бьёшь! Ну, всё-о! – Во всё горло вопил Вовка.
 
-- Сам первый лезешь!

-- Всё-всё-о! Щас я тебе дам!— Подходил Вовка. Но дать так и не успел.

-- Тра-та-та-та-та! - прокричали в это время три голоса, и между Вовкой и Ваней приземлилась деревянная граната.— Всё, убиты, - вышел из-за ближнего куста акации Саня Шестов. За ним показались довольные Серёжка Вдовичихин и Женька Оплеухин.

-- Так не честно! - припустил на них ошеломлённый Вовка.-Не щитова, понял, мы ещё не готовы! – Он поднял с земли свой деревянный «калашников».

-- Щитова, -  шёл на Вовку Саня Шестов, - сам вечером говорил, что с утра начнём. Или забыл? - Саня остановился, подбоченился и прищурился на Вовку. Подошли и Серёжка с Женькой.

-- Ладно, щитова,- понурившись, признал Вовка своё поражение. И тут же обернулся к Ване,- всё из-за тебя, дылда, высунулся!

-- Ладно, Кузнец, не ори,- остановил Вовку Серёжа Вдовичихин,- лучше пленного своего заберите.

Он обернулся к кустам и крикнул:

-- Эй, Озерок, всё, выходи!

Из-за акации медленно вышел Коля. Он был намного ниже и тоньше даже самого маленького Женьки Оплеухина, хотя в возрасте отставал от остальных только на год. Коля вышел и остановился.

-- А-а! - закричал на него Вовка. - Это ты рассказал, где мы спрятались! Ну-у, предатель!

-- Не-е, - перебил Вовку Женька Оплеухин, - он на допросе молчал. Мы и без него догадались.

-- Зато в плен попался, - не унимался Вовка, - с ним только в войну играть. Иди, давай, к своей церкви, цветочки собирай, девчонка!

Чуть склонив голову, Коля, хрупкий и светловолосый, большими тёмными глазами смотрел на Вовку и молчал.

-- Иди-иди! - наступал тот. - Сюсюкалка, из-за тебя проиграли.

Вовка был уже совсем близко и замахнулся. Коля не шелохнулся, стоял и смотрел.

-- Девчонка! - выпалил Вовка, но не ударил, а вдруг уставился куда-то за Колю, на лес. - Гляди…

Все следом за Вовкой посмотрели на лес, за Колю, и увидели в зелени акаций жеребёнка. Видна бала только лобастая, длинномордая голова. Большие чёрные глаза смотрели на мальчишек. Жеребёнок постоял, посмотрел и медленно, неуверенно вышел из кустов и остановился перед ребятами. Какой-то миг длилось молчание.

-- Это же лосёнок, - негромко и удивлённо сказал первым Серёжа Вдовичихин, а Коля шагнул к стоявшему лосёнку и протянул ему руку. За Колей пошли остальные.
Лосёнок не испугался и не отскочил в сторону, а потянулся губами к детским рукам и даже чуть двинулся навстречу. Гордый лесной великан пока не угадывался в нём, это был подросток. Он только начал крепнул, и его лопатки, рёбра, колени выпирали и выступали угловато и нескладно.
 
-- Он совсем не боится, -  Саня провёл рукой по шее лосёнка, - как приручённый.

Короткая коричневая шёрстка от прикосновений сначала подёргивалась, но скоро перестала. Зверь чувствовал ласку. А мальчики, окружив лосёнка, наперебой разговаривали с ним, гладили его спину, морду, шею. Лосёнок же, развесив уши, топтался на месте, доверчиво тыкался губами то в одну, то в другую детскую ладонь и фыркал.

-- Серёг, Серёг, вот подставь руку, - смеясь, тараторил Женька, - языком как щекотит, умора.

-- А рога где тут будут расти? - размышлял, разглядывая голову лосёнка, Ваня. - Ухи-то мешают. Любишь, когда за ухом чешут? У нас поросёнок любит.

-- Ха, балбес, - усмехнулся Вовка, - то ли поросёнок, а то ли лось. Кто ему в лесу будет ухи чесать, сравнил.

Однако лосёнок не противился, когда Ваня чесал ему за ушами. Он ещё больше растопырил их, фыркал и тыкался губами в мальчишеские ладони.

-- А где твоя мама, ты от неё убежал? - заглядывая лосёнку в глаза, спросил Коля. - Ты, наверно, хочешь есть… будешь траву? - Коля хотел нагнуться, чтобы захватить горсть травы, но лосёнок, неожиданно мотнув головой, лизнул его прямо в нос и шумно выдохнул парной воздух. Все засмеялись, смеялся и Коля.

-- Пацаны, точно! - остановил смех Саня Шестов. - Жеребята ведь с кобылами ходят, молоко же пьют. И лосёнок, значит, должен молоко пить.

-- Может, мы его к лошадям отведём? - предложил Женька. - И он будет с ними пастись.

-- А где ты ему лошадей-то возьмешь, - возразил Вовка, - щас на отделениях сено косят.

-- Лошадей правда нет, - подтвердил Вовкины слова Сережа Вдовичихин. - Так можно коровьим, из бутылки сами поить будем, я по телевизору про заповедник видал… ого-о, - прервал сам себя Серёжа и присел перед лосёнком, - смотри, рана какая.

На задней ноге  лосёнка была широкая рваная ссадина. Как будто кто-то неумело, проводя то в одном, то в другом месте, сделал ему ниже колена крупнозубой ножовкой запил. Кровь запеклась на клоках шкуры чёрно-багровыми сгустками. Серёжа дотронулся до раны, и лосёнок сразу подтянул ногу, повернул голову и посмотрел на него влажными глазами.  Ноздри у зверя раздувались, выпуская воздух.

-- Не тронь, больно ему, -  нагнулся к Серёже Коля.

-- Да я и не хотел… -  вымолвил тот. - Его перевязать надо.

-- Где это он, может, об корягу в лесу ободрался? - предположил Женька, поглаживая лосёнка по спине.

-- Может, откуда теперь узнаешь, - ответил ему Саня Шестов. -  Давай, Кузнец, тебе ближе всех бежать, тащи молока и тряпку чистую, ногу перевяжем.

-- Ладно, я щас, - сказал Вовка и понёсся к калитке, за которой тянулся широкой полосой огород Кузнецовых.

Крупных домов по селу немало, но, как бывает, даже среди белых грибов попадается иной раз самый большой и видный, против которого другим не устоять, так и дом Кузнецовых: за плотным, без единой щели, тёмно-зелёным забором широченный двор со стайками, сараями, курятником, погребом…  В углу в линию с забором кирпичный гараж. Въездные ворота распахиваются на улицу, а запираются изнутри на три металлических засова. Вход же туда – небольшая дверь со двора, где мается на цепи грудастый, похожий на волка серый пёс со страшной пастью. И сам дом: осанистый пятикомнатный богатырь из белого кирпича. Позавидуешь, как всё прочно, только окна  маловаты для его стен.

 Дверь в дверь с домом распахнута летняя кухня. В жаркие дни дом стараются открывать реже, тогда он хранит прохладу и ночью в нём хорошо спится. А все дневные домашние дела проходят в летней кухне.

-- Подавай шкварки, - сказал жене Георгий Миронович, отодвигая опустевшую тарелку из-под жирного борща.

-- На-ка, на-ка, - спохватилась полная и невысокая Полина Андреевна, сняла с плиты кипящую салом сковороду и понесла мужу, - тут и мяско, и шкварочки, в самый раз подошли. А может, с картошечкой?

-- Не надо, мясца одного, - ответил тот и сунул следом за хлебом между толстыми губами зажаренный кусок свинины.– Ах-ху-у, ча-ху-у, - отдувая жар, заработал челюстями .

-- Поешь, поешь, - суетилась жена, доставая с полки банку с молоком, - молочка ещё щас.
 
-- Слышь, чего говорю, - не переставая жевать, басил Георгий Миронович, - загончик в сарае, однако, расширю. Матка опоросится, так ещё пару  себе оставим.

-- Ну и правильно. Они хошь и поздние, а к той осени нагуляются. И мяса побольше сдадим, да бычка ещё. Вот и денежки.

-- Сдадим - то сдадим, да не те это денежки,- проговаривал набитый мясом рот.
– Слыхала, свиноферму большую строить собираются ... Вот там будут денежки так денежки. В это бы мне дело залезть, да если заведующим… вот тогда да-а… тогда совсем бы другая жизнь у нас началась! У меня ж три курса аграрного… и опыт какой… Я тебе любую свинью, хоть на сало, хоть с прослойками. Надо мне потихоньку удочки к директору по этой теме забрасывать. Может, не сразу заведующим, но всё равно, это шанс редкий. А за баранкой много не срубишь, ерунда, копейки. Давно уж про ферму разговоры, скоро, верно, решат.

-- А где строить-то, лес кругом? - подсела к столу Полина Андреевна. - Так, поди, болтают.

-- Ничего не так, - повысил голос Георгий Миронович, подхватив со сковороды последний кусок, - знаю, раз говорю. По ту сторону, меж полями и рекой, вон места сколько, у моста-то, там и будут строить.

-- Да где ж там, у церкви, что ль?

-- Чего рядом настроишь-то, церковь эта по самому центру стоит, ни туда, ни сюда. На всё места не хватит, сносить её надо,  -  закончил Георгий Миронович жевать и цыкнул через зубы.

-- Как же сносить-то, церковь-то? - всплеснула руками Полина Андреевна. - Да  можно ли… - и быстро, едва обозначая, перекрестилась.

-- Тьфу ты, раскудахталась, - поморщился на жену Георгий Миронович, - чего с неё, стоит без всякого толку, вред один: туда не проедь, сюда не пройди. Снести её к чертям, так больше пользы будет.

-- Ох, не знаю, как же…

-- Как-как! Как накакашь, так и съешь, поняла!? – Георгий Миронович опустил на спинку стула широкое, грузное тело. Спинка заметно подалась и заскрипела. - Дело умное. Налей-ка молока вон, в кружку мою.

-- На-ка, попей, сливочек как много настоялось, -  лила Полина Андреевна в большую фарфоровую кружку густое молоко. -  А старики наши, молиться-то…  всё собирались в неё…

--Дуры эти старые да дед Шестов, так они по домам все молятся,- отпивал молоко Георгий Миронович. - Уж труха из них сыпется, а всё про бессмертие чего-то да про страшный суд. Понесут вперёд ногами – вот и суд весь. Из ума уже повыживали и других ещё дурманят. Вон  пацан, Колька Озеров, или чей он там, наладил к церкви цветочки собирать. Их рук дело. Дед-то фронтовик, с наградами, не богомолец никакой, а на внука, того гляди, крест повесят. Да и верно, без родителей пацан растёт. Сносить эту заразу, вред один от неё.

Жена молча моргала рябоватым лицом, думала: может, и верно всё… чего с неё, с этой старой церкви. Может, впрямь, помеха только для жизни…

-- Хватит, убирай. Ну-ка, погляди, как про меня в нашем брехунке напечатали, - сказал Георгий Миронович, взял с подоконника районную газету «За Родину», подал жене. – Прямо спереди поместили.

На первой полосе была большая фотография. С неё серьёзно смотрел круглолицый, лет сорока мужчина в спецовке. И написано: «Более двадцати лет работает шофёром Г.М.Кузнецов. За отличные трудовые показатели, высокую дисциплину…»

-- Ой, это ты что ли, -  умилённо просияла Полина Андреевна, рассматривая фотографию мужа, - ну ты поглянь - ка…

В этот момент во дворе приветливо гавкнул пёс, и в кухню влетел задохнувшийся от бега Вовка.

-- Мам, мам, давай мне молока скорей! - выпалил он с ходу.

--Чего шумишь-то, -  повернулась к сыну Полина Андреевна, -  садись за стол, щас борща налью.

-- По целым дням не загоняешься, - сердито посмотрел на Вовку отец.

--Да не-е, мне в бутылку надо, с собой, - быстро говорил Вовка, - не хочу я есть.

--Куда это с собой? - подозрительно спросила Полина Андреевна. - Чего задумали?

--Да никто не задумал, - отмахнулся Вовка, - там лосёнок из леса пришёл, за нашим огородом прямо. Мы его молоком напоить хотим. И нога ещё у него ранена, тряпку надо, перевязать.

-- Удумают же. Ну, щас, - поднялась Полина Андреевна, - бутылка где-то на полках… ах, вот. Держи-ка воронку, - полила в бутылку молоко из той же банки, что и мужу.
 
--Чего он из леса пришёл? – тихо, словно сам у себя, спросил Георгий Миронович.

-- Ну, просто, к нам, - ответил отцу Вовка, - он лосиху, может, потерял…

-- Возьми вот, - Полина Андреевна достала из небольшого шкафчика  чёрную тряпицу, - другой нету.

--Я побежал, -  сказал Вовка и выскочил с бутылкой и тряпкой.
 
--Поешь приди! - успела крикнуть ему мать.

--Ладно! - донеслось со двора.

 Георгий Миронович ещё выпил молока, посидел, посмотрел на газету, потом встал, подошёл к двери. На голубой майке на груди и спине темнели мокрые пятна.

--Духота здесь, -  вытер он пот со лба,  - пойду по огороду похожу.

-- Ну, поди, обветрись, а я чушкам пока сварю.

Он вышел. Пёс поднялся у будки и внимательно посмотрел на хозяина. Но тот не обратил на него внимания, а прошёл к сараям, что-то поискал там, потом повернул в огород. От калитки посмотрел на ту сторону, на лес, но за зелёными лопухами подсолнухов ничего не было видно.

--Чего он из леса пришёл? – пробурчал, хмурясь, вернулся к сараям, взял верёвку и топор и неторопливо двинулся через огород.

А мальчишки у самого забора кормили лосёнка. Молока больше проливалось на землю, но лосёнок тянулся к бутылке, мотал головой, ловил горлышко.

-- Он так за бутылкой хоть куда пойдёт, -  смеялся Серёжа Вдовичихин, - можно его к коровам отвести, пусть с ними живёт. Я дома попрошу.

-- Ты дай мне-то покормить, - сказал Женя и перехватил у Серёжи бутылку, в которой молока осталось совсем мало.

-- Мы пролили больше, - досадовал Саня Шестов, - соску надо достать.

-- Я достану потом,- пообещал Ваня,- моя мамка так же Катюшку кормила.

Молоко уже кончилось, а лосёнок всё хватал бутылку. Ребята обнимали и гладили его.

--Давай теперь перевяжем, - сказал Коля.

-- Кузнец, ты чего тряпку какую-то чёрную принёс? - спросил у Вовки Саня.

-- Да не было другой у нас.

-- Ладно, сойдёт, - взял Саня тряпку и присел, чтобы перевязать лосёнку ногу.

-- Ты не сильно, а то ему больно, -  предупредил Женька.

-- Сам знаю, - отозвался Саня.

Он наложил на запёкшуюся рану чёрную тряпку, обмотнул её вокруг ноги и связал концы двумя узлами. Лосёнок в это время даже не дернулся, он только дул ноздрями воздух.

-- Ну-ка, чего у вас там? -  неожиданно прозвучало сзади. Ребята вздрогнули и обернулись: перед ними и лосёнком стоял Вовкин отец. Вернее, он медленно подходил к ним.

-- Я же говорил, пап, что лосёнок, -  сказал отцу Вовка. Мальчишки чуть расступились, подпуская к своему питомцу взрослого.

-- А-а, ну-ну, хорошо это, что лосёнок, это надо, -  подошёл он и положил зверю на загривок тяжёлую ладонь. - Накормили, значит, уже?

-- Ага, да пролили больше без соски, - ответил Серёжа Вдовичихин.

-- И куда вы его теперь? - продолжил Вовкин отец, пристально разглядывая лосёнка, как будто прикидывая его на глаз.

-- Не знаем пока, - пожали плечами ребята, - думаем только.
 
-- Пап, может, к нам, у коров ведь места много, - неуверенно проговорил Вовка.

-- К нам-то… к нам можно, - уже не обращая внимания на ребят, отвечал сыну отец. - А ну-ка, пойдите-ка побегайте, в лес вон…

-- Куда-а? -  протянул Женька.

 -- Пап…

-- Чего папкаешь?! А ну, марш отсюда, быстро! И чтоб не показывались!

Мальчишки испуганно съёжились, попятились.

-- Кому сказано, быстро!

И ребята побежали в лес. Лосёнок испугался резкого крика и попытался прыгнуть в сторону, но крепкая рука не пустила его, железным обручем обхватила шею.

-- Стоять! -  рявкнул Кузнецов. - Я те… я те подёргаюсь, - тащил он упирающегося лосёнка к тому месту у забора, где лежали верёвка и топор. - Щас я те подёргаюсь, ну-ка сюда, сюда, сюда…та-ак…

Лосёнок, сопротивляясь, расставил ноги, бороздил копытами землю, рвался из душного захвата. Но человек напрягся, тянул зверя за собой. Вот уже нащупал рукой верёвку,  вот уже верёвка, непослушно путаясь, нашла выгнутую, трепещущую шею.

--Тьфу ты ж, умотал, скотина, - сплюнул Кузнецов, крепко привязав второй конец верёвки к жердине забора. Поднял топор, сжав топорище в двух кулаках, и замер, засмотрелся куда-то на подсолнухи. Лосёнок, склонив голову, натянул верёвку и стоял, как вкопанный, в напряжённом оцепенении.

-- Гхак!— клокотнуло вдруг с силой в горле у Кузнецова, и обух пронёсшегося топора, глухо стукнув, вмялся в неподвижный звериный лоб. Вломился и будто прилип, врос в шерсть. Лосёнок то ли от силы удара, то ли потому, что сразу стал мёртвым, подогнул передние ноги, подержался так  мгновение и рухнул на землю, ткнулся мордой, из которой вышла вместе с храпом кровяная пена. Чёрные сливы в глазницах, отблескивая влажным огнём, закружились, замельтешили по орбитам и скоро остановились насовсем. Невеликая туша лесного гостя, вытянув шею, покойно лежала у ног Кузнецова.

Коротко рубанул по затянувшемуся на жердине узлу – освободившаяся веревка отпустила горло. Бросил топор, присел, подсунул обе руки под передние ноги лосёнка. Посидел, поозирался – никого кругом. Только тревожные, растерянные мальчишеские глаза метались в густой притихшей листве. Он не видел их. Поднял за ноги и взгромоздил тушу на плечо, в висках застучало.

-- Ух ты, э-э, малой ещё, а тяжёлый-то, - закряхтел от натуги, поднимаясь с лосёнком. Длинномордая разбитая голова, опрокинувшись, безвольно моталась, часто роняя с ноздрей тёмные капли крови.  Кузнецов уже готов был повернуться и тащить ношу к калитке, но из-за акации  вышел маленький Коля. Подошёл совсем близко, губы его дрожали.

-- Палач, - тихо сказал Коля прямо в лицо Кузнецову.

-- Да ты… я ж тебе щас…- кряхтел под лосёнком Кузнецов и топтался на одном месте. Бросать на землю с трудом поднятую тушу не хотелось. Да и что он мог сделать этому Кольке? Убить не убил бы, а ударить, так чего там. - Ах ты щ-щенок! - прорвалась всё-таки волна злобы после минутной растерянности. - Я ж тебе головёнку оторву! Вот паскудёнок безродный… -  шипел Кузнецов на Колю. Тот стоял похолодевший, с полными слёз глазами. Видно, большую часть ругани Кузнецов уже выпалил, да и лосёнка держать тяжело. Он повернулся и пошёл к своему огороду. - Понарожают сучонки разные…

А Коля побежал. Ноги, казалось, летели быстрее, чем могли, только бы дальше от густого тёмного пятна на примятой зелёной траве и громадных кулаков, сжимающих топор, от хлёстко бьющих по лицу слов. Туда, мимо огородов, за улицу, на лесную поляну. Домой, где Седанушка и бабушка. Коля не слышал, как мальчишки что-то кричали ему вслед, не почувствовал, как поранил на бегу о встречную ветку ногу. Светлые кудряшки разметались, лоб покрылся испариной. Скорее, скорее домой. Вон уже промелькнула в решете ветвей крыша, вот ещё раз. И – тропинка, тропинка в лесном одеянии. Быстро скрипнула калитка, ноги коснулись мягкой густой ромашки во дворе, и Коля вбежал в кухню.

--Деда! - уткнулся он в колени сидящему на лавке Седанушке. Узкие плечики затряслись от сильных всхлипываний. - Деда!

-- Внучок! Колюшка! - растерянно захлопотала вокруг бабушка.— Да что ж ты, что ж ты зашёлся-то?— А увидела на ноге  внука большую кровоточащую ссадину и совсем расстроилась.— Ох, батюшки!

-- Ну-ну, тихо, тихо, - обнимал и гладил Седанушка разрыдавшегося Колю, - успокойся уже, успокойся.

-- Дед-а-а, - через слёзы говорил Коля, - он л-лосёнка уб-бил…

Коля ещё долго не мог успокоиться, плакал и постепенно, обрывками слов, рассказал, как из леса пришёл подраненный лосенок, как они с мальчишками кормили его. А потом Вовкин отец прогнал их и убил лосёнка топором. И Коля назвал его. И он за это сказал на Колю и маму страшные слова. И унёс к себе мёртвого лосёнка.

Колин папа погиб на горной дороге в далёкой-далёкой стране, где в сумерках рвалась под миномётами наша автоколонна. Коли ещё не было на свете, когда он, стриженный и в старой фуфайке, уехал служить. А когда издалека привезли закрытый солдатский гроб с маленьким окошечком на крышке и в нём всё, что осталось от отца, Коле уже исполнился год. Похоронили отца на родине, в соседней деревне, и Коля так никогда и не увидел его. Только на фотографии обнимал маму и улыбался молодой дяденька. А мама года два после похорон прожила в деревне и уехала в город, устроилась там кое-как с работой и жильём, мечтала каждый год забрать сына, но пока не получалось. И Коля жил с дедушкой и бабушкой в деревне, в покосившемся домишке.

-Злой это человек, нехороший, - сказал изменившийся в лице Седанушка, когда стало известно, что произошло. - У сорной души и язык шелуха, только пакостит. Ты и забудь, и не слушай другой раз его, чего наговорит.

Седанушка посадил Колю к себе на колени, прижал к груди. Мальчика часто и мелко трясло.

-- Да ты и заболел никак, - стариковская ладонь легла на Колин лоб, - горячий-то вон какой.

-- Простыл, поди, - озабоченно сказала бабушка, - так жарынь такая, вроде…

-- Пойдём- ка в дом, - Седанушка  поднял внука на руки, - в кровать тебе надо. А ты чай принеси, - сказал он Анне Ивановне.

-- Щас, щас принесу, - взялась за чайник бабушка, - идите, укладывайтесь пока. Одеялку там в сундуке ещё возьми, под двумя пусть.

Седанушка унёс прильнувшего к нему Колю. Через сени они прошли в кухню, большую часть которой занимала широкая русская печь. Здесь же стояли по своим углам небольшой столик и выкрашенный светло-коричневым резной высокий комод, сделанный когда-то деревенским столяром. Из кухни дверной проём уводил в затенённую прохладу комнаты. Напротив друг - друга у стен две металлические кровати. Дальше платяной шкаф, приземистый сундучок, оплетённый по крышке и бокам полосками светлого металла; хрупкая, невысокая этажерочка с десятком потрёпанных книг и будильником на ножках-рожках. Между окнами стол с круглой крышкой под белой скатертью с красными вышитыми цветами. Вот и всё. Да ещё красивая чёрная кошка с белой опушкой на груди; на трёх больших подоконниках горшки с цветочной зеленью. А на кухне над столиком вбит гвоздь для настенных часов с кукушкой и гирьками на длинных цепочках. Но часы сейчас шли в летней кухне.

Седанушка пронёс Колю на кровать, быстро раздел и уложил под одеяло. Кошка на противоположной кровати потянулась, зевнула и снова свернулась колечком. А Седанушка заторопился к сундучку, открыл его.
 
-- Ну вот, под двумя тебя укроем, - достал он свёрнутое атласное одеяло, - полежишь маленько, всё и пройдёт.

-- А мне уже и так жарко стало, - откликнулся с большой подушки Коля, - то сначала сильно холодно было, а теперь, как на печке нашей.

-- Это жар по тебе так ходит, - укрывал Седанушка вторым одеялом внука, - а из-под двух- то одеялок он скорей убежит.

 Зашла с парящим чаем бабушка.

-- Улеглись уже? - спросила, подходя к кровати. - А я чайку как раз согрела. Что ж, дед, подушки-то не поправил, гляди, как неловко ему.

-- Не трогай пока, лекарство выпьем, и пониже сделаю,- остановил Седанушка Анну Ивановну, взял у неё стакан и вышел в кухню. Там достал из комода с верхней полки небольшой пузырёк с тёмной жидкостью, снял с него крышку и вылил несколько капель в чай. Они сразу слились с цветом заварки. - Вот так, - убрал склянку обратно на полку и пошёл со стаканом в комнату.

-- Щас деда лекарство тебе сделает, - присела к Коле на кровать Анна Ивановна, - попьёшь, и пройдет всё быстренько.

-- Баба, а я не умру? - неожиданно спросил Коля. - А то мне уже жарко совсем.

-- Да глупенький, чего ж говоришь-то, - поперхнулась испуганно Анна Ивановна и сразу продолжила ласково, - с чего ж ты умрёшь-то, конечно, не умрёшь. Ты ведь ещё маленький совсем, - бабушка тихонько гладила внука по светлой голове. - Это мы с дедушкой уже старенькие, ноши относили, а тебе ещё только жить да жить.

-- А какие вы ноши относили с дедой?

-- Так они ведь всякие разные бывают. Вот сколько людей разных живет, так и нош столько.
 
 -- А зачем их носить?

-- Затем, что без ноши не пройти человеку, лёгок будет, унесёт его с земли. Вот ты чуток подрастёшь, и у тебя будет своя ноша. Тогда и поймёшь всё про неё.

-- Вот, давай-ка выпьем это, - подошёл и склонился к внуку Седанушка, - легонько, легонько, ложкой, горячо ещё.

Коля дул на ложку, глотал горячий чай, и скоро обильный пот побежал струйками со лба и шеи, впитываясь в одеяло, подушку, простынь. Анна Ивановна, посидев немного, вернулась по хозяйским делам в летнюю кухню. Чай почти кончился, стало невыносимо жарко и неприятно лежать, упрятанным по самый подбородок в отсыревшей постели.

-- Седанушка, открой меня немножко, - попросил Коля, - мне тут уже мокро.

-- Потерпи, внучек, это жар с потом выходит, - Седанушка вытер лицо мальчика полотенцем, - а потом полегчает сразу. Полежи ещё, мы сказку с тобой почитаем… какую ты хочешь, про царя Салтана будем?

--Деда, давай мы открытки лучше посмотрим.

-- Ну, давай открытки, давай, где они у нас, - подошёл Седанушка к этажерке, поставил пустой стакан и взял толстую пачку открыток, скопившихся у стариков за многие годы. - Вон их накопилось-то.

-- Деда, а почему мы в лесу живём? Ты же с бабой в середине улицы жил, раньше-то ещё когда.

-- Так это раньше жили, а потом дом-то наш сгорел, - вернулся и сел на кровать Седанушка. - Это уж сыны мои, дядя Миша твой, да дядя Саша, да дядя Володя, от нас поразъехались. Только мамка твоя ещё в школе тогда училась. Сгорел наш дом, а это лесниково жильё было. Он тогда дом себе хороший поставил и съехал, ну а мы сюда. Думали, что временно, а и не отстроились вот, живём, ишь, всё.

-- А правда, наш дом самый лучший?

-- Ну а чего ж, - улыбнулся  Седанушка, - от холода и жары охранит. А глянь-ка, снеговик какой, это дядя Миша прошлый год прислал. Нос-то большой какой, да с метлой. Вот как снег будет, мы с тобой такого же слепим, и морковку самую большую припасём. А это кто тут у нас… - Седанушка сменил открытку, - ох, красавцы, кони сказочные, гривы-то, как кудри…

… Кони летели, не касаясь травы. Все из розовых кудрей, с большими ярко-чёрными глазами. И все кони как будто улыбались, а мягкий ветер раздувал их стремительные гривы. Всюду было много белых ромашек, и травы сплетались густо и высоко. Коля сидел на спине розового коня, который летел впереди. Они мчались на большой голубой простор.

 Вдруг появился маленький лосёнок и полетел вместе с ними. Кони были розовые, а лосёнок коричневый, но он улыбался так же, как они, и нисколько не отставал. Потом начался большой лес, а все кони растворились в его зелёном воздухе, и Коля уже сам летел рядом с лосёнком над лесной тенистой дорогой. Они смеялись и что-то говорили друг другу и поднимались всё выше, к звенящим вершинам берёз и сосен.

А по небу навстречу им плыло только одно лёгкое, туманное облако. Оно было уже совсем близко, и они захотели полететь вместе с ним. Но облако почему-то не улыбалось, а просто молча летело навстречу им, и когда поравнялось, то сразу оказалось вовсе не белым облаком, а чёрной тряпкой. Она вытянулась в верёвку и проскользнула мимо Коли к лосёнку, кольцами обвилась вокруг его ноги, переползла на шею. Потом расправилась и стала быстро расти в чёрное покрывало и окутывать лосёнка. И это была уже не тряпка, а огромный рой маленьких топориков. Они зажужжали, как толстые чёрные осы, и все вместе начали кусать лосёнка. Коля замахал руками, бросился на них, но тогда покрывало окутало и его и ужалило. Было очень больно, осы впивались во всё тело и не давали лететь. Лосёнок больше ничего не говорил сам и не отвечал Коле. Из больших глаз его на морду текли слёзы, и Коля тоже плакал. Они стали падать, потому что какой-то жгут под покрывалом накрепко связал их,  и невозможно было держаться в небе. Мелькнул клочок ясной синевы, и перед ними заметались пики сосновых вершинок. А лосёнок вдруг храпнул и начал рассыпаться пылью, и ветер мгновенно развеял его, снова унёс в небо.

Коля остался один над берёзовыми куполами. Листва обдала его волной мерного шума и выпустила из своих объятий поющих птиц. Они беззаботно перекликались и сновали между отзывающимися на их прикосновения ветками. Это было так хорошо, что птицы летали. И Коля мгновение назад мог так же лететь в голубой простор, но теперь осы нестерпимо жгли всё его тело, и он из последних сил держался, чтобы не упасть на землю. Покрывало, окутавшее его, стало очень большим и широкой извивающейся полосой потянулось к птичьим крыльям. Птицы испугались и стремительно зачертили воздух: они не знали, куда лететь, потому что везде их ловило покрывало. И оно обязательно бы упрятало птиц в своей душной черноте и закусало бы топорами-осами. Только частые берёзовые стволы вдруг перестали быть белыми, налились кроваво-красным цветом и стали стеной. А на стене проступило во весь древесный  рост лицо с большими, тихо улыбающимися глазами и длинными  седыми волосами. Один седой волос отделился и поплыл по воздуху прямо к Коле, лёг в ладонь и превратился в большой сверкающий меч. Коля сжал рукоять и сразу испугался, что не удержит меч. Он был неподъёмно тяжёлым и потянул всего его вниз, Держаться в воздухе стало совсем трудно. Покрывало же согнало птиц в одно крохотное место, они сжались в замершие комочки. И Колино сердце больно сжалось и вытолкнуло в руки вместе с кровью свои силы. Меч не выпал, Коля понёс его, поднял над собой и отсёк от покрывала отросток. Чёрная лента, как поражённая щупальца, отдёрнулась от птиц, съёжилась, и начала корёжиться и уменьшаться, как будто её сжигали на огне. Скоро от неё остался только тлеющий серый пепел. А покрывало заскрежетало от злобы своими топорами и укусило еще больнее. Взмах забрал у Коли все без остатка силы, тонкие пальцы разжались, меч выскользнул, полетел вниз и гулко упал на траву. И Коля увидел, что это не меч, а большой, сверкающий расплавленными искрами золота крест.

 Неожиданно налетел оглушительно ревущий, всё сгибающий ветер. Коля не удержался, земля потянула с удвоенной силой, перед глазами замелькали разметавшиеся в ветреном забытьи ветки. Две из них вдруг перестали метаться и потянулись к падающему Коле. Им оставалось совсем немного, чтобы подхватить его и не пустить падать дальше. И это были вовсе не берёзовые ветки, а сильные Седанушкины руки. Коля громко закричал: «Седанушка!», но руки не смогли дотянуться до него и быстро унеслись вверх. А снизу надвигались, вырастая, вздутые и тугие от пережитых бурь берёзовые корни. Коля с ужасом смотрел, как они приближались, безмолвные и неподвижные: вот сейчас он ударится об них и умрёт. В этот последний миг как будто пошёл дождь, пролетело несколько прозрачных капель. Коля поднял лицо и увидел, что из больших грустных глаз на алых берёзовых стволах текут и срываются на землю слёзы. Корни стали огромными, вот они, вот сейчас… Но они почему-то не ударили, пропустили через себя, и земля пропустила. Коля вошёл в неё так же свободно, как летел по воздуху. Прохладная лёгкость освежила всё тело, толстые безжалостные осы не жгли, не терзали больше его. Чёрное покрывало не смогло пробраться в землю, оно с разгона упало и расстелилось на костяной твёрдости корней. Было похоже, что покрывало опасливо оглядывается по сторонам, не желая, чтоб кто-нибудь увидел здесь его. Потом зашипело и уползло гадюкой в травяные заросли, затаилось. Коля думал, что задохнётся, но дышалось так же, как над землёй, всё было хорошо видно. Сильные корни берёзы, переплетаясь, так бесконечно далеко уходили в глубину земли, что Коля не мог рассмотреть, где они кончаются. Он пошёл между прочными сплетениями и вросшими в них разной формы комьями. Плотно пахло землёй. Сплошное поле тонких корешков травы и цветов тихо скользило над ним, чуть задевая его светлые волосы. Коля посмотрел вверх, за это поле корней, туда, где поднимались высоко зелёные травы и деревья. Креста уже не было, но Коля чувствовал его, чувствовал, что он движется над ним, невидимый. А ветер над землёй стих, всё успокоилось, и берёзовые стволы снова нарядно белели. В просторной выси плавали редкие облака. Лес что-то задумчиво шептал и звал побежать по еле заметной тропинке и скрыться в его мягкой зелени. И совсем близко горела в солнечных бликах речка…

-- Бегут-то, всё равно, как летят, будто крылья у них, - говорил Седанушка, сам залюбовавшись конями на открытке, - вот-вот на небо поднимутся и …

Седанушка посмотрел на внука и замолчал. Коля незаметно и как-то сразу уснул. Лоб его сплошь покрылся капельками пота, даже колечки волос в чёлке и на висках промокли и потемнели. Седанушка снова вытер лицо мальчика, поправил одеяло и потихоньку отошёл к окну. Там выдвинул из-под стола табуретку, сел и стал рассматривать старые открытки из толстой пачки, неторопливо раскладывая их на столе.

-- «Первомайская, - посмотрел Седанушка на красную большую единицу на фоне голубых и ещё каких-то цветов, - от Леры. Родные, любимые мои папа и мама и сыночек Колюшка! Тоже прошлогодняя. А вот письмо, старое. Здравствуйте, отец, мама, сестрёнка и племяш! Пишет вам Александр. Ага, от Сашки, с Катериной они тогда снова сошлись. А то всё не писал, бегал всё. А это на именины материны, от Володьки. Ишь, живые прям, в росе ещё…»

Время неслышно проходило сквозь тишину комнаты. Седанушка целиком ушёл в строчки, написанные когда-то близкими ему людьми, вспоминал лица, встречи, разговоры, расставания. За каждым словом они легко узнавались, как будто были здесь только вчера. Седанушка не усмотрел, сколько времени просидел так. Ярый солнечный разлив за окнами уже схлынул, остыл, солнце заметно присело и всё больше поглядывало за горизонт.

-- Седанушка! -  вдруг пронзительно крикнул во сне Коля.

Седанушка даже вздрогнул, отложил открытки, поспешил к  кровати. Коля  спокойно спал и ровно дышал во сне.
 
-- Приснилось, видать, что, - пробормотал Седанушка и положил ладонь на Колин лоб, - ну вот, и жар спадает, к утру-то и пройдёт всё.

Он подсел к внуку, в комнате снова стало тихо и уже сумеречно. Минуты неудержимо понеслись, приближая поздний вечер. Скоро пришла Анна Ивановна и щёлкнула на кухне выключателем. Дневные заботы закончились.

-- Ну, как вы тут, - раздвинула шторы в дверном проёме и впустила с собой  неяркий электрический свет, - полегчало?

--Потише ты, - отозвался Седанушка, - спит он. Жар спадает уже, к утру и забудет про хворь.  Ты  давай-ка, укладывайся, да присмотри за ним, мало ли, вдруг проснётся. Я пойду, пройдусь немного.

-- Чего на ночь-то удумал. Поди, я там картошки сготовила, чай горячий.

-- Не хочется, пройдусь пойду, - отказался Седанушка и вышел, плотно закрыв за собой дверь.

Звёзды высыпали густо и ясно. Высоко над тёмным притихшим лесом завалился набок ярко горящий месяц. Седанушка по тропинке вышел на дорогу и зашагал к  выступающим из сине-чёрного воздуха домам. Ещё не спали, многие перекрещенные прямоугольники окон желтели тёплым светом. В ограде первого от леса дома звякнула цепью и вяло пролаяла собака. Где-то хлопнула дверь, донёсся невнятный старческий голос. Вот и проулок. В нём было темнее, но Седанушка хорошо чувствовал землю и не приглядывался. Один дом, второй, третий, ещё два.

 Дальше над штакетником поднялся  гараж, за ним высокий дощатый забор, в сумраке двора притаилась громадина дома. Седанушка подошёл к небольшой двери в широком створе ворот, постоял немного и с размаху ударил в неё кулаком. Засовы отрывисто лязгнули от неожиданной тяжести удара, а пёс, словно уже ждал недалеко от входа, сразу зашёлся  злобным лаем где-то у самых ног. Веранда осветилась, распахнулась дверь, и на  крыльцо выскочил Кузнецов. Он был в  расстёгнутой рубахе на голое тело, видно, она при стуке первой попалась на глаза.

-- Я щас трахну кому-то! - закричал хозяин прямо со ступенек. - Я щас трахну! Погоди мне! –  Пролетел двор, отпёр дверцу и шагнул на улицу. - Это кто тут…

Договорить он не успел. Седанушка обеими руками схватил его за ворот рубахи, резко выдернул из открывшегося чёрного проёма и прилепил спиной к прочным доскам створа.

-- Да я ж тебя, старый пердун…- натужился Кузнецов, но до Седанушки не дотянулся и рук его сбросить с себя не смог. Они, будто окаменевшие корни старого мощного дерева, намертво придавили тело к забору, и освободиться от их хватки было невозможно. - Ты чего, ты чего…- оторопело захрипел Кузнецов, когда ворот перехватил горло, и дышать стало трудно.

--Чего, говоришь, - свистяще зашептал в лицо Кузнецову Седанушка. Цепной пёс рвал оскаленными зубами воздух у самых его ног. - А память свою про сегодняшний день ты вместе с мясом сожрал, аль у тебя её и не было? Так, саданул топором по живому, да и не понял даже. Ты ж, гадина, на мальцов обух опустил. Видать, мало тебе, что свиней своих колешь. Вот бы вся земля в шкварки бы превратилась, да небо чтоб из запечённой крови. Вот это бы тебе хорошо, как надо. И тем тоже так надо было… помнишь картину про Невского? Как там фашисты в железных панцирях ребяток наших в огне жгли. Да под лёд их и утянуло, справдилось. Вот и ты меня послушай, - старик уже опустил руки, - убью, коль еще такое сотворишь.

Кузнецов остался стоять приплюснутым к своему забору, а Седанушка повернулся и пошёл к дороге. Ночь просветлела, звёзды и месяц так ярко светили, словно раскалились добела.


Глава 4


Утром Коля проснулся здоровёхонек, хвори как не бывало, ссадина на ноге подсохла. Он рано выскочил на залитое светом крыльцо. День занимался жаркий, огненный шар стремительно шёл вверх.
 
- Я проснулся! – весело закричал Коля и побежал от дома к кухне.

Он едва успел выпить сладкой простокваши, как у ограды просвистел Саня Шестов, и они с удочками ушли на реку. Вода после спада держалась на одном уровне, и плотва хорошо брала. Налетал на червя и окунь, но это реже.

Седанушка походил по ограде, помялся. Душа неясно томилась. Разбил почти метровую в диаметре сосновую чурку, бросил колун. Анна Ивановна унесла телку пойло и скоро должна была вернуться.

«Дойду-ка до мастерских, - решил наконец Седанушка, - скоро уж директор с района приехать должен, может, скажет чего.»

Заправил под ремень сиреневую рубаху, прикрыл калитку и пошёл на другой конец деревни. В придорожных дворах стояла пустынная тишина, лишь расхохлаченные куры копошились а пропылённой траве. Полуденное марево уже созревало и заполняло дрожащий воздух.

- Здорова! – примерно на середине пути окликнул Седанушку дед Шестов. – Ты куды эт направился? – Заёрзал он на своей лавочке.

- Здравствуй, Иван Ильич, - приостановился и свернул с дороги Седанушка, - хорошо у тебя под берёзками.

- А сижу вот, - обнажил дед лысые, как у младенца, дёсны и часто заморгал бесцветными слезящимися глазками, - а ты пошёл?

- Да, к мастерским собрался, - ответил Седанушка и сел рядом, - директор с района воротиться должен, пора бы уж, если не задержали.

- Нету, не видать покуда. Я ведь тоже его поджидаю, со свету тут сижу. Чего в районе присоветуют, как думаешь?

- Чего ж им советовать, с фермой то сами назвались. Место, мол, высвободим, построим. Вот тебе и получилось, что теперь как отвернёшь, - Седанушка упёрся локтем в колено, посмотрел на землю. – По цифрам - то верно всё получается, мясо будет, по цифрам так… - Он замолчал.

- Так что ж, церковку нашу под корень, значит, - растерянно пролепетал дед Шестов.

- Если ферму строить порешат, то не устоит она. И так одна – одинёшенька который год, не нужна никому, а тут ещё помехой стала. Кто за неё заступится…

- Как же, как же ты говоришь, - совсем обессилел дедушка, словно из его рук потянули последнюю надежду, в которую он прочно веровал, - как помехой? Да это без неё всё помехой станет, всё, что есть, и что ещё будет. Всё порушится, если она рухнет, а ты говоришь…

- Всё так, Иван Ильич, - Седанушка бережно тронул деда Шестова за плечо, - правду говоришь. И у меня эта правда в жилах стонет. Как понял, что беда подходит, так места не нахожу, в груди день и ночь ноет. А как остановить беду, не знаю, кому встать перед ней. Из нас, стариков, ветхий щит, а молодые пока, как слепые. Не со зла, от неведенья сотворят своё, да возвращать потом тяжко, через слёзы глядеть.

- Вот и то-то, теперича надо, покуда не порушили. Я ведь и тебя поджидал, знал, что пойдёшь. Об тебе и думаем, Седанушка. Поди, заступись за родимую.

В дремлющую жаркую тишину вкрался далёкий моторный рокот. Сначала будто показавшись, он быстро утвердился, приближаясь.

- Вроде, он едет, - дед Шестов наставил ухо в сторону леса, - его, кажись, машина.

- Он, - повернулся туда же Седанушка, - сейчас покажется.

На длинный, плавный поворот из-за домов вывернул директорский уазик. Мигом проскочил две сотни метров до стариков и покатил дальше, отблескивая узким стеклом задней брезентовой стенки.

Димка Тарабин, директорский шофёр, показал старикам широкую, безмятежную улыбку. То ли от природного добродушия, то ли от захватывающей скорости, он всегда улыбался за рулём.

Поравнявшись со стариковой лавочкой, директор поздоровался кивком, задержал взгляд на остающихся позади Седанушке и Шестове и снова повернул усталое лицо к летящей под колёса дороге. До центра села осталось немного.

- Вот и пора, - сказал Седанушка, провожая взглядом  проскочившую мимо машину.

- Ох, удалось бы, - покачал дед Шестов иссохшей до прозрачной белёсости головой. – Поспешай, Седанушка, да ко мне потом приди, скажешь, как и что.

И Седанушка пошёл. Поднялся, расправил плечи, от лавочки на дорогу и по обочине. Прямой, ещё крепкий белый старик. А дед Шестов вытянул перед собой неверную от слабости руку и всед перекрестил его.

У распахнутых ворот мастерских, сидя на крыльце сторожки и просто на земле, курили несколько мужиков. Уазик круто свернул с дороги, проколесил перед ними  и встал.

- Лихач, тоже мне, - обернулся на весёлого Димку Фёдор Семёнович и вылез из машины. – Здорова всем.
 
Курившие вразнобой поздоровались с директором.

- Как съездил, Семёныч? – спросил с крыльца тонкий и жилистый Иван Оплеухин.

- Подвинься-ка, - потеснил его Фёдор Семёнович. Директор был невысоким, полным и в свои сорок сильно облысевшим. – Что с твоим трактором?

- К вечеру уж колёса наденем, - ответил Оплеухин, - утром готов буду.

- Тогда завтра с утра давай во вторую бригаду. Они там на лошадках пурхаются, и половины ещё не скосили. Да бочку с водой прицепи. Уяснил?

 - Понятно, сделаем, - кивнул Иван.

- Дайте папиросу кто-нибудь, я что-то совсем с этим районом искурился.

- Закуривай, - протянул беломорину Голубев Борис, слесарь мастерских. – Ты расскажи, чего в районе про ферму решили.

- У-у, кха,у-ой, продрало, чёрт, - закашлялся и прослезился от затяжки Фёдор Семёнович. – А с фермой так, мужики, кха, чёрт. Земля наша, деньги наши, предложение наше. Как решим, так и будет. Ну а мы уже решили, что будем строить. Вот так.

- Дельно, - одобрил весть Иван Оплеухин, - а начнём когда?

- Придёт время – начнём, чего егозишь, - ответил директор. – За осень мы её поставить не успеем, а под снег недоделку оставлять не резон, себе дороже. Сейчас что надо, пока уборочная не закрутила, время есть немного, место подготовить. Церковь разберём, что можно возьмём для той же фермы, мусор вывезем. Вот такие дела предстоят на ближайшие дни, а уж весной строить.

- А по телевизору показывают, как всякие дяди богатые храмы строить начинают, - произнёс вдруг Борис.

- Да ты мне дай столько, сколько эти благодетели хапнули, - повысил голос Фёдор Семёнович. – Я вам каждому по храму построю, и ещё на сто жизней останется. Умники!

 - А разбирать сами будем? – тут же спросил Голубев.

- Ну а чего ж не сами, - поднялся с крыльца директор и бросил под ботинок выгоревший окурок, - определим кому. С этим ладно, ясно будет. Иван, зайдёшь ко мне, как с трактором закончишь, я у себя.

Он подошёл к своей машине и взялся за ручку дверцы. Димка уже завёл мотор.

- Фёдор! – донеслось из-за уазика. – Погоди-ка, не уезжай.

Директор заглянул за машину и увидел спешащего от дороги Седанушку. Старик взмок от прямого солнца и быстрой ходьбы, но шёл твёрдо. Вот он уже рядом, встал перед Фёдором Семёновичем, перевёл дух.

- К тебе спешил, - посмотрел на директора Седанушка, - про церковь узнать. Как решили с ней?

- Здравствуй, Седанушка, - директор протянул старику руку. – Ты как уже здесь оказался, вроде только что у Шестова сидел?

- Спешил я, к тебе, - повторил Седанушка, - узнать, что с церковью нашей будет.

- Да ты у нас ещё в скороходы годишься, - засмеялся Фёдор Семёнович, - вот наделил бог. Сердечко-то не шалит пока?

- Ничего пока, ничего. Фёдор, - в упор глянул Седанушка, - ты мне про церковь скажи.

И не было, кажется, никакой причины, а директор замялся, отвёл глаза. Стоял, молчал, морщил лоб, тёр ладонью шею.

А за рекой  виднелась церковь. Она была объята большим солнцем, ярко алела и словно смотрела на людей, говоривших о ней.

-  А что про неё сказать? – одолел неловкость Фёдор Семёнович. – Вон она, на том берегу, где и была. Ты что от меня услышать-то хочешь?

- Разве не понял? Про церковь я. Ты  скажи, останется за ней место?

- Вон ты что, - поднял брови директор, - за церковь беспокоишься. Удивил, слушай. Народ весь, понимаешь, про завтрашний день думает, как и что лучше сегодня соорудить, а ты о вчерашнем печёшься. Что-то не пойму я, чего она тебе далась?

- Почему же мне, всем, - ответил Седанушка.

- Ещё сказал, - усмехнулся Фёдор Семёнович, - это каким же боком? Мне так иначе представляется. Сам смотри, - директор кивнул на заречный берег, - вся площадь для нашей затеи - вот, у моста. А в центре церковь. И что прикажешь делать, под склад её определить?

- Нет же, Фёдор, не то говоришь, - Седанушка даже выставил перед собой руку, точно пытался заслониться от слов директора.

- А как? Сарайчики вокруг неё понастроить?

- Не поймешь ты меня никак, - стариковское лицо помрачнело, – себя только слышишь. Я же говорю, и трогать её, и строить рядом ферму не надо.

- Вот даже как, - Фёдор Семёнович изучающе смотрел на Седанушку. – Послушай, я и вправду не пойму. Ожидал, конечно, что придут наши старики из-за церкви скандалить, но чтобы ты…

- А я не один, я от всех их и пришёл говорить с тобой.

- И зачем же она вам? Сколько помню, пустая она стоит. Я ещё пацаном был, когда в ней последний раз молились.

- Да о том разве я, - Седанушка ещё больше нахмурился. – Старушки-то в бога верят. Они иконы дома повесили, и каждая в свой угол помолится, за нас за всех. И службы, верно, давно в церкви нет, но не пусто в ней... Ты вспомни, Фёдор, что всегда, испокон люди про неё помнили. Может быть, что придумали о ней предки наши, но построили же, вот же она, и до нас достояла. И верили в неё, в себя верили. А в вере любить могли, добро творить, жизни свои за жизни других отдавать. И каждый кирпичик её – сердце. Какая же сказка здесь… теперь наш черёд настал, а мы и прежнего сохранить не можем, рушить собрались.

Директор молчал, молчали мужики у ворот. Никто не видел Седанушку таким, не слышал от него таких слов. Сейчас не узнавали его, смотрели ошеломлённо и ждали. Седанушка говорил, как всегда, негромко, но казалось, что он, от природы большой, ещё увеличился, и с ним вырос его голос. Перед мужиками стоял большой белый старик.

- Ты в бога не уверовал случайно? – ещё не опомнившись, в замешательстве спросил Фёдор Семёнович. – А то и строить нам здесь запретишь от его имени, и площадка в лесу сама расчистится, и дороги сами лягут.

- Хорошо, как бы так просто, - невесело вздохнул Седанушка. – Только послушай  меня, не спеши. Место для фермы на краю леса можно расчистить.  Я же не против неё, только на том берегу строить не надо, не будет добра от этого. Хорошо задумал с фермой, и пусть всё получится. Но не пускай в храм свой свиней своих. Не будет храма, творца не будет, пастух один останется. И плохо он пасти будет, покуда сам со стадом не смешается. Послушай меня.

И снова молчали мужики. И не смеялись, и понять сказанное не могли. Мяли в огрубевших, чёрных от отработавшей смазки пальцах потухшие окурки, смотрели то на директора, то на умолкшего старика. Но и директор молчал. Что-то неуловимое, прозрачное, как воздух, летало вокруг, но не виделось ясно и не давалось.
- О-ох, заморочил, - затряс головой Фёдор Семёнович, - прямо, как проповедник, нагнал страху. Только не уяснил я, Седанушка дорогой, какая нам польза церковь оставлять и из-за неё при готовом почти месте деревья в лесу валить да пни корчевать. Нету здесь выгоды, уж прости меня, грешного, нету. А мясо нужно, люди есть хотят досыта, на пустой желудок больно-то не уверуешь. А без церкви как-нибудь проживём пока. Мы же вот живы. Так что, будем строить ферму, а когда денег заработаем, то и церковь новую поставим.

- Не понял ты, Фёдор Семёнович. Рушить будешь, - Седанушка отступил от машины.

Директор развёл руками, постоял ещё несколько секунд, потом забрался на сиденье и хлопнул дверцей. Уазик с места рванул, вырулил на дорогу и отдалился. Мужики, негромко переговариваясь, поднялись и ушли в мастерские.

 Седанушка остался один в облаке оседающей пыли. Он смотрел на тот берег. Там до самого горизонта распластались вызревающие поля.  Солнце щедро поливало с безоблачного неба, но какая-то едва угадывающаяся тень легла на всё мирно дремавшее заречье. Седанушка  смотрел долго, стараясь до последней чёрточки запомнить эту уже тысячи и тысячи раз виденную картину, но сейчас она почему-то расплывалась, рвалась на множество отдельных кусочков и никак не собиралась в целое. От напряжения на глаза навернулись слёзы. Седанушка сморгнул их, опустил голову, постоял ещё и, отвернувшись, пошёл обратно. Встречные дома в молчании уходили за спину, не было ни людей, ни деревьев, не было всегдашних кур. По опустевшей улице одиноко шёл ссутулившийся, весь белый старик. Дед Шестов на своей скамеечке только беззвучно пошамкал беззубым ртом и остался сидеть. Седанушка, не разглядев его, прошёл дальше.

Вот и калитка. Анна Ивановна подбирала поленья расколотой Седанушкой сосновой чурки. Дверной проем кухни пестрел цветастой занавеской. Было тихо и неподвижно.  Но и тишина, и неподвижность мешали, гнали туда, где не было бы ничего, даже их.
 
Седанушка молча направился в дом. Анна Ивановна распрямилась, увидела его.

- Ты где ходил-то? – окликнула мужа, но тут же и осеклась. – Колюшка всё не идёт…

Дом обдал прохладой, отбросил за порог зной, но покоя не дал. В груди неотступно жгло, как будто все лучи солнца сошлись там в одной точке. И тишина отдавалась чьими-то тяжёлыми шагами. Хотелось бежать, бежать, бежать.

- Поешь, может? – вошла следом Анна Ивановна. – Я картошки наварила, на плите вон. Что ж Коли – то нет? – спросила сама у себя и присела на лавку у печи.

- Собери-ка мне, мать, в дорогу, - Седанушка сидел тут же на лавке, - уйду я на несколько дней.

- Чего ж стряслось-то? – удивилась Анна Ивановна. – Вроде, не собирался с утра никуда.

- Стряслось, Аннушка, в груди вот огнём горит, - Седанушка часто дышал, будто хотел комнатной прохладой уменьшить жжение. – Будет скоро беда.

- Да что за беда, скажи толком, - испуганно глянула Анна Ивановна, - ты с директором, что ль, говорил?

- Говорил, да не уговорил, - тяжело выдохнул слова Седанушка, - не услыхал он… Видно, кончились мои силы, не заступник я. И другого нет. Сытыми, говорит, все быть хотят, а что без души сгинут , себя забудут… не услыхал он меня.
 
Они замолчали. Сквозь занавески в прохладную тишину сочилось солнце, ловило в свои нити невидимые воздушные пылинки, между которыми плавно и ровно текло необъятное время. И какая-то подавленная растерянность легла и на стены, и на свет, и на время.
 
- Эх-х, - вздохнула Анна Ивановна, - худое затеяли. А может, ещё и передумают, ведь сколько она стоит. Да и людей спросить – все ли согласятся…

- Уже согласились, - тихо ответил Седанушка, – мешанина в них одна. К вере идти – умом и сердцем трудиться надобно, а стакан и кусок  перед глазами. Тяпнул, согрел пузо, душа забродила. И орёт потом  «чёрного ворона» во всё горло. Да кулаками ещё примется махать, вояка. А проснётся – похмелье, ни головы, ни сердца. Где уж  тут чего разобрать, опять стакан нужен… Полно говорить, - Седанушка поднялся с лавки, - понесло уже, не остановишь теперь. Собери мне с собой.

- Чего ж собрать? – поднялась следом Анна Ивановна. – Погоди, хоть яичек сварю.

Она вышла, заспешила к кухне. Седанушка остановился у окна, слепо посмотрел на густой травяной ковёр двора. Тревога всё росла, всё больнее жгла под шрамом, будто рана на груди образовалась заново спустя много лет.

Дверь за Седанушкой мягко охнула. На крыльце в  ослепительных бликах чёрным крапом сидели мухи. Было слышно, как в кухне хлопочет Анна Ивановна. Седанушка сел на ступеньку, через лысую дорожку дотянулся босыми ступнями до ромашковой мякоти. Зелень не студила, тоже пропеклась на солнце.

 «Жарынь-то какая, - болезненно простучало в голове, - не укроешься никуда. И Коли всё нет, закупался уж, наверное. Пока, ведь, губы не посинеют. Дождаться бы надо, побыть с ним хоть немного. Как жжёт.»

- Поешь иди, - позвала в открытую дверь Анна Ивановна, - куда же голодом. Иди.

- Не буду пока, Колю подожду. Вместе поедим, как придёт.

- Ну, посиди, - вернулась к плите Анна Ивановна.

Седанушка стал смотреть на дорогу. Раскалившись, она тянулась белёсой полосой в редком предлеске и дальше – между домов. До самого поворота никого не было видно. Где-то далеко в одном из переулков резко протрещал мотоцикл. Протрещал и замолк. На улице снова стало тихо и пустынно. Никто не шёл по ней.

«Где же его всё нет?»

И Коля показался. Они с Саней Шестовым вышли на дорогу из узкой улочки, путь к реке по которой был короче. Остановились, говорили о чём-то, размахивали руками, а потом пошли в разные стороны. Саня повернул к своему дому и скрылся за поворотом.
 
Коля шёл медленно, беззаботно помахивая ведёрком. Лёгкое удилище от плеча тонкой стрункой уходило вверх. Издалека Коля казался совсем маленьким. Светлая голова пушинкой плыла в солнечном воздухе. Никого вокруг, только всё сильнее палящее солнце. Чёрная собачонка увязалась было следом, но через несколько шагов остановилась, потянула носом и свернула с дороги к забору. И снова пустынно, снова Коля один шёл к Седанушке.

Когда до тропинки к дому оставалось немного, навстречу вылетел из леса огромный крутолобый МАЗ. Он надвинулся на мальчика синим железным лицом, а поравнявшись, густо обволок горячим мазутным дыханием. Коля отшатнулся, отвернулся от едкого, удушливого облака. Ребристый стальной кузов мелькнул над головой.

У Седанушки застыло в груди. Только ревущая махина заслонила на мгновение Колю, сразу в том месте, где невыносимо жгло, что-то  испуганно встрепенулось и обледенело. Машина быстро проехала, и Коля опять был виден, но острая ледышка прочно врезалась над сердцем и не исчезла. И из той точки, где она укрепилась, побежали по всей груди холодные струйки тревоги. Они жёсткими щупальцами стали оплетать замершее сердце.

Седанушка босым заторопился к калитке, распахнул её. Коля подбежал по тропинке. Вот он – пушинка.

- Где же ты долго так?

- Да мы с мальчишками на речке.

- А рыба-то где, в реке осталась?

- А мы с Саней сперва двух чебаков поймали, а потом совсем не клевало, - торопливо рассказывал Коля, - мы купались на песках. И ещё видели, как дяденька там леща здоровенного на закидушку поймал. А чебаков мы отпустили, они маленькие ещё.

- Ну и молодцы, - Седанушка положил руку на плечо внука, закрыл калитку. – Пойдём-ка теперь за стол, проголодался, небось. Бабушка давно уж наготовила, тебя только ждали.

Старик и мальчик пошли через двор к открытой летней кухне. Коля прислонил к стене дома удилище, поставил у крыльца своё ведёрко. Анна Ивановна увидела их, вышла навстречу, вытирая о передник руки.

- Прибежал, - улыбнулась она, - деда тебя тут совсем заждался, есть без тебя не стал. Ну, садитесь, а то уж поостыло всё, хоть подогревай.

Они сели. Анна Ивановна поставила на стол в большой тарелке варёную картошку, поднесла молоко.

А когда пообедали, Коля собрался снова бежать на реку. Он уже повернулся к порогу.

- Подожди, - остановил его Седанушка, - побудь дома.

- Меня же Саня ждёт.

- Так и побежишь скоро. Мы же с тобой недолго, чуток посидим рядышком.

Они пошли на крыльцо. Жар не спадал, а всё лез и лез до какой-то своей верхней точки.

- А может, в дом пойдём? – спросил Седанушка.

- Да нет, давай здесь. Пусть, что жарко.

- Ну, здесь, так здесь, - сел старик на крыльцо и усадил рядом внука. – Вот так и посидим, проводишь меня.

- Куда проводишь? – спросил Коля.

- В лес я, внучек, решил уйти на несколько деньков. Что-то мне совсем тяжело тут, отдохну немного.

- Это ты к избушке своей?

- К избушке, там и побуду.  Ягоды  какой соберу, бабушка варенье сварит.

- И я с тобой, деда.

- Ой, Колюшка, не надо в этот раз. И оставлять бабушку одну нельзя. Ты ведь у нас уже большой, поможешь ей.

Коля промолчал, не стал упрашивать. Прошлым летом он ходил к избушке с дедом, и тогда Седанушка сам взял его с собой. Они слушали птиц, кормили с руки белок и рыбачили на дальнем лесном озере. Как здорово было. И сейчас очень хотелось, но он уже большой и нужно остаться помочь бабушке. Так сказал Седанушка, и Коля не стал упрашивать.

- Я тебе что про церковь-то рассказал, так ты верь в это, - посмотрел на внука Седанушка. – И сходи к ней ещё, цветов собери. А то порушат её скоро.

- Зачем? – удивлённо и испуганно расширил тёмные глаза Коля.

- Вот, помехой она стала. Ферма нужней теперь, а церковка наша как раз и мешает: на её месте придумали ферму строить. Так вот.

- Но это же её место, а не фермино! Там же спаситель.

- Потому и  поспей ещё цветы отнести. А то пустошь сотворят, тогда некому будет носить.

В груди рос холод. Солнце пекло, а ледяные щупальца вязали у сердца свои узлы. И теперь они не меньше огня гнали с места, торопили бежать. Огненная боль и ледяная неясная тревога.

- Отнеси, - притянул к себе внука Седанушка, - а я деньков несколько и вернусь. Тогда опять на рыбалку с ночкой, ты подожди меня.

- Да, - ответил Коля, - ты только скорей.

- Я скоро, несколько денёчков всего.

Сил больше не было, только ещё подняться и пойти. Там утихнет этот жар, отпустят леденящие проволочные стяжки. Скорее дойти туда, в покойную мягкую сень.

- Вот сейчас узелок свой возьму, - Седанушка поднялся, - и проводи меня.

- Пойдём, - встал вместе с дедом Коля.

- Я положила тут, - протянула Анна Ивановна затёртый серый дорожный мешок, - сегодня да завтра яички, а то запахнут, не оставляй. Картошки сваришь, сала там кусок.

- Разберусь потом, - принял Седанушка мешок, - обуюсь пойду.

Он взял из угла в кухне старенькие кирзовые сапоги с портянками на голенищах, пошёл с ними на крыльцо, там натянул их и был собран.

- Ты уж недолго ходи-то, - вышла за порог Анна Ивановна, а Коля зашагал с дедом к калитке.

В лес Седанушка уходил один. Мальчик закрыл за стариком дверцу и остался в ограде. Он видел, как плавно скользят в просветах между листвой седые волосы деда. Но с каждым шагом просветов оставалось меньше, а потом густые ветки совсем сомкнулись. Коля повернулся и пошёл в дом.

- Что ж на речку-то, передумал? – спросила Анна Ивановна.

- Я побуду немного, - ответил мальчик.

Он прошёл в комнату, к окнам. Они смотрели на тропинку, связавшую их дом и дорогу. В сторону села снова катилась большая, со стальными бортами машина. Коля взял с этажерки толстую пачку открыток и положил её на стол. На верхней картинке по необъятному простору летели, распустив кудрявые гривы, сказочные розовые кони.
 
А за бревенчатой стеной в другую сторону, в лес, шёл Седанушка. Он подгонял себя, спешил в лесную глубь, где думал найти покой, стряхнуть вцепившуюся в грудь ледяную тревогу. И ещё жар. Солнце даже сквозь кроны пекло плечи. Спина взмокла, рубашка липла к телу.

Широкими рыжими прогалинами с тёмными пятнами сосновых шишек лежала между зеленью травы осыпавшаяся хвоя. Редко стояли простенькие лесные цветы. На взгорках жался друг к другу тонкотелый молодой сосняк. Седанушка ничего не видел, не слышал пересвиста птиц.

«Скорей, скорей, скорей!»

Посреди поляны Седанушка вдруг остановился. Ни листва, ни трава не шелохнулись. В полном безлюдье словно кто-то позвал его. Оглянулся - за спиной и по сторонам никого.

- Кто тут? - озирался Седанушка.

Посмотрел на небо и увидел маленькое кудлатое облако. Оно стояло неподвижно, заслоняя солнце.

- Тень, - пробормотал старик, - вот и напарило. Дождь соберётся.

 
Глава 5


Жара сказалась. Горячие лучи подняли с земли влагу и превратили её в сизо-чёрные тучи. Они распластались сплошь до горизонта. Ветер непрерывно тащил их, стягивал в сторону, но, как ни силился, не мог разорвать это клубящееся воздушное месиво. Дождя пока не было. Может, потому, что тучи шли слишком быстро, или они не набрали ещё той тяжести, которая заставила бы их вернуть земле влагу. Пасмурная свежесть полнила всё, но в пыль падали только редкие мелкие капли. Буйно в своём древесном забытьи шумела листва.

- Вот не было печали,- хмурился в окно своего кабинета Фёдор Семёнович,- того и гляди ливанёт. Чёрт его принёс, сколько сена попортит, а то и хлеб свалит.

На планёрке в кабинете сидело человек десять. За директором все
посмотрели в окна на надвигающуюся непогоду.

- А может, пронесёт,- неуверенно сказал кто-то из угла.

- Дай-то бог,- озабоченно вздохнул директор и повернулся к сидящим.- От бога, правда, толку мало, самим расхлёбывать придётся. Ну, да видно будет. Так, значит, к двум часам подойдут, кого назвали, к церкви. И Оплеухин пусть подъедет. Всё, давайте за работу.

И проносило. Тучи бесплодными тушами, напирая друг на друга,
сваливались куда-то за край полей, их место тут же занимали новые, но всё без дождя. Земля освободилась от зноя и блаженно остывала под толстой пеленой. На всём лежала одна большая тень.

К двум часам к церкви подошли с ломами и лопатами трое. Подошли и остановились у входа. Там три старушки во главе с бабкой Вдовичихиной, взявшись за руки, заслонили крыльцо. Иссохшие, в чёрных, с глухими горловинами платьях, в чёрных же платках стояли они перед пришедшими. Ветер колыхал длинные линялые подолы, и будто бы сами старушки качались под его порывами.

- Гляди-ка, - усмехнулся Борис Голубев, - боженька караул выставил. Сильна гвардия.

- Здорова, бабули,- вплотную подошёл к старушкам Андрей Батурин, самый высокий в селе, с широченными плечами парень.- Чего это вы тут охраняете?

- И не подходить!- ощетинилась на него всей своей потемневшей от времени худобой старуха Вдовичихина, подалась вперёд и затряслась от напряжения. - Пошто слетелись, вороны, места вам другого нет!- пискляво шепелявила она в молодое круглое лицо.- Кши отседва, кши, нехристи!

Две другие старушки от волнения совсем ничего не говорили, а только шипели гусынями и сердито махали свободными руками. Но мест своих в цепи не покидали. Мужики дружно хохотали: чего-чего, а такого не ожидали, хоть отступай. Старушки-то стояли не на шутку, была бы сила, так и поколотили. И смех, и грех.

- Давайте уж миром решать,- приблизился и Голубев,- чего вы тут топорщитесь, мы дело пришли делать.

Вдовичихина неожиданно быстро высвободила правую руку, перекрестилась и ткнула Бориса в лоб указательным пальцем. Твёрдый корявый ноготь снёс кожу.

- Вот твоё дело поганое, тьфу!- плюнула она ему в лицо.

- Ах, хреновина старая!- схватился за лоб Голубев.- А ну, пошли
отсюда, ведьмы чёртовы, пока ходули не выдергал!

И он замахнулся, но Батурин придержал его. Сзади подъехал Кузнецов на своей бортовой. Заглушил мотор, вылез из кабины, подошёл и спросил:

- Чего тут у вас?
 
- Мироныч,- повернулся к нему Батурин,- мы тут на засаду нарвались. Голубя, вон, уж в лоб ранили. Ты заведи свой лимузин, уважь старушек, довези до деревни. Мужики, подсадим бабусь!

Ближе всех стояла старуха Вдовичихина. Батурин обхватил её обеими руками и понёс. Она дёрнула в воздухе худыми ногами, торчащими, как из мешка, из широкого платья, вцепилась костлявыми пальцами в его густую тёмную шевелюру и заголосила:

- Ох, окаянный! Чего творишь, пусти меня щас!

Она кричала срывающимся высоким голосом, рвала на Батурине
волосы, била его кулаками по голове. Но он мало обращал на это внимания и быстро тащил старуху к грузовику.

- Давай-давай, грузи их, хрычовок придурных!- подзадоривал из кабины Кузнецов. Он уже завёл машину и лыбился круглым лицом, наблюдая потеху.

Одна старушка так перепугалась и ослабла, что тут же села на землю и стала жевать свои бескровные губы, силясь что-то сказать. Голубев и третий, Иван Тарабин, подхватили её под руки и понесли следом за Вдовичихиной.

- Прокатит вас Мироныч с ветерком,- говорил на ходу напарник Голубева.

- Ох, милочки,- зашептала до крайности обомлевшая старуха,- куды ж вы меня…

Она волочила по траве отставшие бессильные ноги, повернув просящее лицо к мужикам. А те расходились, делали своё дело.

- Не боись, бабуля, как в карете поедешь!

Последняя старушка успела отступить за крыльцо и уже нацелилась передвигаться дальше, но и её настигли и так же под крепкий гыкающий хохот переправили в кузов к Кузнецову. А тот давно был готов, и машина покатилась, увозя побеждённых. Вдовичихина пыталась стоять, судорожно цепляясь за доски высокого борта. Безмолвно смотрела горячими сухими глазами на удалявшуюся церковь. Её спутницы сели на дно кузова и больше не высовывались. У церкви остались только мужики с ломами и лопатами.

- Поддай, поддай газу!- крикнул кто-то из них вдогонку.- С ветерком старушек!

- Я мигом обернусь, ждите! – криком же ответил Кузнецов.

Машина подняла пыль, перебралась через мост и съехала в село.

- Голубь, тебе теперь медаль за боевые заслуги дадут,- был последний смешок, и все вернулись к красным стенам. Под тучами цвет их казался ещё гуще.

- Что за кирпич, то ли глина такая?- подошёл к церкви Иван Тарабин, молодой и высокий, чуть ниже Батурина.- И сложена-то, швов почти не  видно. Вот мастера, даже трогать жалко.

- Жалко у пчёлки,- буркнул у его плеча Голубев. Он ещё не отошёл после стычки со старухами  и злился.- Не тронь, если такой жалостливый. Без тебя управимся.
И Борис, размахнувшись, с силой ударил тяжёлым ломом в стену. Лом тенькнул, высек остриём искру и отскочил от кирпича, словно от железа.

- Не машись, руки отшибёшь,- хмыкнул Батурин.- Крепко стоит, тут с верхушки начинать надо. Оплеухин доски на леса да лестницы подвезти должен.

- А вон он едет.

Колёсный трактор, с треском пуская из трубы солярную гарь, уже
подъезжал. Он тащил за собой телегу, из которой через низкие борта торчали концы досок и свежесделанных лестниц. Трактор миновал мост, повернул передние маленькие колёса и, бойко прыгая на кочках, заспешил к церкви. Вот она.

- Ну, и как дела?- открыл дверцу и встал кирзовым сапогом на большое замершее колесо Иван Оплеухин.- А куда это Мироныч бабку Вдовичихину повёз?

- Как куда,- насмешливо посмотрел на Ивана Голубев, - тебя встречать. И с ней ещё две богомолки, не разглядел разве? Они тебя здесь дожидались, да вот терпения не хватило. Говорят, поедем, встретим Ванюшу, поторопим его церковь ломать.

- Чего они?- не уловил насмешки Оплеухин.- Я и так с бригады прямо сюда. Вон, лестницы привёз и верёвки с якорями.

- Да, жаль, Иван, не успел ты на спектакль,- сказал Андрей Батурин,- а то и тебя благословили бы. Давай, разгружай, чего привёз. Директор-то подъедет?

- Скоро обещал, если другие дела не закрутят,- спрыгнул на землю Оплеухин и полез через борт на телегу.- Принимай кто-нибудь.

Он спустил вниз шесть лестниц, доски, ворох толстых верёвок и три якоря-кошки. Лестницы разложили парами.

- Каждая метров шесть,- прикинул Голубев,- если сбить по две, то и достанет.

- Должно,- согласился Иван Тарабин, принимая у Оплеухина ящик с гвоздями.- Купол сдёрнем, как раз такая высота останется.

- Ещё сдернуть надо,- посмотрел на купол Батурин,- здоровый, чёрт. Лестницы по шесть метров – это пойдёт. А верёвок-то хватит?

- Да куда их, воз целый,- ответил с телеги Оплеухин и слез.

- Давай-ка размотаем,- взялся Андрей за верёвки,- перепутаны все, как специально. Мы с Оплеухой, а вы лестницы пока сбейте,- сказал он Голубеву.

Верёвок, правда, оказалось много. Долго распутывали их, потом связывали в три длинных и у каждой на конце закрепили якорь.

- Так, готово,- накрепко привязал последний якорь Андрей,- хоть слона подвешивай. Ну, что с лестницами?
 
- Две пары уже сбили,- отозвался Голубев,- одна осталась, несколько гвоздей.

- Садись, перекурим. Подумать надо, как гробину эту зацепить.

Вбили нужные гвозди и расселись, закурили. В нескольких шагах от них в пасмурном молчании высилась церковь. Сплошь седые тучи словно бы отёрли свои бока о белый купол, и он теперь тоже виделся седым. Казался набухшим, напитавшимся водной хмарью, и тяжело нависал над головами. Ветер всё гнал и гнал послушную ему пелену.

- Да проще простого,- быстро прикинул Оплеухин.- Три якоря прямо за крест и опрокинем, шесть секунд.

- Т-т-т, управился уже,- выпустил в ответ едкий папиросный дым Батурин.- Ты сначала придумай, как верёвки поднять на такую высоту. С лестниц до креста не добраться.
 
- Надо подумать.

- Подумай.

И снова каждый сквозь прищур целился, как лучше ухватить церковь. Высоко, так вот запросто не дотянуться. Если только придумать что…

На мосту показалась машина Кузнецова. Он возвращался.

- А берёза то!- осенило вдруг Голубева.- Она же рядышком…

- Да, так-то хорошо бы,- кивнул Андрей,- только кто снайпером будет?

- Лёгкий нужен,- заметил Тарабин,- ветки-то тонкие на высоте, и мотает как.

Берёза металась, билась, охваченная вездесущим ветром, будто хотела сорваться и полететь за проносящимися над вершиной тучами. Густая листва отчаянно шумела, но окаменевшие за многие годы корни не слышали её.

- Давай я полезу,- вызвался Голубев,- чего тут судить-рядить.

- Ухнешься оттуда,- посмотрел на расходившуюся берёзу Оплеухин,- башку свернёшь. Как кобыла строптивая.

- Ну так ты внизу будешь стоять, поймаешь в случае чего,- ответил Голубев.

- Ой ты, остряк нашёлся. Навернёшься оттуда, тогда посмотрим.

- Заткнись, ворона, накаркаешь,- вмешался Иван Тарабин.- Сам лезь, коль его отговариваешь.

- Не-не, я тяжелей Голубя.

- Хе-х, уж ты тяжелей,- скривился Борис.- Без сапог барана легче.

- Хорош вам!- оборвал всех Батурин.- Сильно берёзу мотает, опасно лезть. За спинами остановилась бортовая. Кузнецов сразу вошёл в разговор:

- Отвёз старух… о чём заседаете?

- Думаем вот, как якоря до креста поднять, - ответил Оплеухин.

- Хотели с берёзы, да мотает её сильно, - добавил Голубев.

- На берёзу опасно, точно,- на секунду задумался Кузнецов, но только на секунду. – А зачем нам крест… нам до креста и не надо. Как-нибудь до низа купола с лестниц дотянемся, ухватим. Нам бы только купол сдёрнуть, а дальше леса сделаем – ломиками тюкай да тюкай, кирпичики вышибай.

Кузнецова выслушали без возражений, но когда он замолчал, Голубев всё-таки вставил:

- Да, я бы залез, подумаешь… Зато, сразу за крест.

- Говорят тебе, опасно,- ответил ему Оплеухин.

 - Ну ты, Мироныч, архитектор, - посмотрел хмурым тяжёлым взглядом Батурин, - сразу всё сообразил. Как будто всю жизнь церкви рушишь.

- Да ладно тебе, чего ты, - отмахнулся Кузнецов. Он говорил стоя, слушали его сидя.

- Давай, попробуем с лестницами,- поднялся Батурин. За ним поднялись остальные, направились к лестницам.

- Перехватывай! Перехватывай!- кричал Кузнецов Тарабину, когда поднесли одну из лестниц к церкви и стали поднимать её вверх по стене.- Тяжёлая, зараза…

- Подымем…- силился Тарабин, силился Батурин, силился Оплеухин, силился Голубев. И конец лестницы рывками поднимался всё выше и выше.
Подняли. Деревянные стойки дотянулись до самого купола.

- Вот, теперь лезь,- сказал Кузнецов Голубеву.- И купол сдёрнем, и наши головы целыми останутся. Найдёшь там, за что зацепить.

- Это мы махом,- ответил Голубев, подхватил трёхзубый якорь и полез. Длинная верёвка потянулась следом.- Как шатается то всё!- крикнул, когда залез высоко.

- Не боись, выдержит,- успокоил Оплеухин,- гвоздей с запасом набили. Ты вот смотри, чтобы тебя ветром не сдуло, держись крепче.

- Я держусь, а вы лестницу смотрите, ходуном ходит.

- Давай-давай, мы держим!- Крикнул Батурин.- Немного осталось, лезь!

По скованным движениям, по голосу было понятно, что Голубеву страшно там, на ветреной высоте. Но трое внизу крепко держали лестницу, и сам он от страха старался изо всех сил… И добрался.

- Чего дальше-то?

- Да ты это, ты остряком обшивку пробей,- учил Кузнецов.- Там снизу обод должен быть, ты за него и цепляй.

Белая обшивка прорвалась, как только в неё ударило остриё. Крюк проник внутрь и сразу нашёл и точно обхватил обод. Якорь надёжно повис на куполе.

 Повеселевший Голубев торопливо спускался вниз: держаться теперь можно было двумя руками, и оказалось всё намного проще, чем ожидали.

- Как стрелой проткнул,- лихо спрыгнул он с последних ступенек на землю.

- Молодец, молодец,- похвалил Кузнецов.- Вот ещё в двух местах так проткнёшь, тогда и верёвки можно будет к трактору вязать.

- Да не вопрос. Только ветер, вражина, хоть маленько бы стих.

- Струхнул, так давай я,- тут же усмехнулся Оплеухин.

- Да ты- то, смельчак, блин, нашёлся!- огрызнулся Голубев.- Я- то уже знаю, как чего.

- Слышь, а из чего обшивка эта?- спросил Тарабин.- Больно легко ты с ней справился.

- Да не из чего,- недоумевающе ответил Голубев.- Сам не пойму, как бумага проткнулась. Бог её знает.

- Вот странно,- продолжал рассуждать Тарабин,- я думал, жесть какая специальная белая. Её ж не ремонтировали ни разу, а она вся целая была. Сколь дождей, град… да от времени даже. Одни дыры должны уж остаться.

- Да ладно тебе,- прервал эти рассуждения Кузнецов.- Кто его знает, не будем головы забивать. Давай перекурим да доделаем уже. Надо, надо сегодня купол сдёрнуть.

Они сели под красными стенами и закурили. Крест над куполом в сером воздухе ещё хранил золотой свет.

После перекура всё у них шло, как по маслу. Снова ставили лестницу, снова всё те же крепко держали её внизу, пока Голубев добирался до купола, дырявил обшивку и крепил якорь. Снова курили под стенами. И ещё раз.

- Туже, туже затягивай,- говорил Кузнецов Тарабину, когда они, отцепив телегу, привязывали верёвки к трактору, и сам старательно плёл какой-то хитрый узел.- Чтобы намертво! Во-о… пойдёт,- закончил он.

Три бесконечно длинных верёвки тянулись, провисая, от купола к трактору. Три якоря в разных местах зацепили обод.

- Ну, давай, Оплеуха, прыгай в кабину,- шлёпнул Голубев ладонью по плечу Оплеухина,- покажи, чего можешь!

- Давай, с богом,- поддакнул Тарабин.

- Ага, мужики, поехал.

Заведённый трактор задрожал всем своим синим телом. Оплеухин  в кабине  со знанием дела оглянулся на церковь, прикинул, как провисли верёвки, и его железный конь покатился. Проехал несколько метров и встал, большие колёса провернулись на одном месте. Натянувшиеся верёвки не пускали.

- Рывком надо, с разгона,- сказал Кузнецов.- Ты, Оплеуха, сдай побольше назад и постарайся скорость набрать.

Оплеухин вернул трактор к самым стенам. Верёвки поправили, чтобы  не перепутались, и машина снова потянула их, набирая скорость.

- Давай! Давай!

Хорошие зацепы, рванули так, что купол пошёл. В первый миг будто бы кто-то там, высоко, громко охнул, и сразу – треск кирпича, скрежет выламывающихся из стен крепёжных штырей. С лязгом и царапающим нервы взвизгиванием полз нижний обод купола по стенам и рушил их.

- Ты смотри!- не верил глазам Тарабин.- Лом от стен отскакивал, искры высекал, а теперь кирпич сам рассыпается.

Кирпичное крошево летело со стен красными брызгами. Купол всё больше съезжал со своего места, нависал над землёй и вот-вот должен был упасть.

- Давай! Давай!- наперебой кричали мужики и шли за трактором.- Сейчас свалится.

Стены перестали быть опорой, белый купол опрокинулся и полетел на землю. Гулкий удар поднял клубящуюся серую пыль, а ветер сразу захватил её, раскосматил и смешал с той, которая уже была в воздухе. Белый покров купола на земле в один миг превратился в лохмотья, грязно-серые, как та же пыль. Рухнувший остов оголился, тонкие металлические рёбра, потеряв силу, отпустили крест, и он отлетел в сторону.

- Вот так,- махнул сверху вниз  кулаком Кузнецов, как будто держал в руке острую сталь.

- Есть!- подхватил Голубев.

- И всех делов-то, - усмехнулся Тарабин.

Батурин молча смотрел на упавший купол.

В кабине остановившегося трактора за грязным стеклом висела довольная физиономия Оплеухина. В это стекло, прилетев с неба, хлёстко ударила крупная капля, словно была не водой, а твёрдой горошиной.

- Да тут, вроде, и делать больше нечего,- Кузнецов прошёл мимо поверженного купола к стенам,- сами рушатся.

То, что началось, когда купол сдвинули с места, продолжалось. Кирпич сам собой превращался в мелкие камешки, которые непрерывно стекали вниз красными ручейками. И хотя ещё не было видно, что стены стали ниже, но движение часовой стрелки очень скоро становится видимым.

- Целые кучи уже насыпались,- остановился рядом с Кузнецовым Голубев,- так за день ничего не останется. Умная церковь, сообразила, чего нам нужно.

- А я сразу заметил, что не то чего-то,- сказал Тарабин.- Ломик отскакивал, как крепко было.

- Было, да всё вышло,- оборвал его Кузнецов,- хлам один, ничего доброго.

Крупные холодные капли одна за другой полетели с совсем потемневшего неба. Сумасшедший ветер нёс их косо и вбивал во всё, что попадалось на пути.

- Пошли, пошли, пошли,- развернулся Кузнецов,- сейчас ливанёт. Оплеуха, заводи, цепляем телегу!

- А лестницы?

- Сами упадут, потом всё заберём…

- А крест?

- Да некому его тут уносить, кому он нужен, пусть валяется. Поехали до меня, обмоем это дело, у меня три литра первача есть,- Кузнецов победно посмотрел на остальных.- И тему одну обговорить надо.

- Вот класс! – крикнул Голубев в нарастающем шуме непогоды.

 Под начинающимся дождём они быстро прицепили телегу и расселись по кабинам, Голубев с Тарабиным к Кузнецову, Батурин залез к Оплеухину. Поехали, машина впереди, трактор сзади.

- Чего такой хмурый? – спросил Оплеухин Батурина, выруливая с намокающей просёлочной к мосту.

- Не знаю, мутно мне, - ответил тот,- с души воротит, аж до тошноты.

- Да хорош тебе, Андрюха, нормально всё, щас кирнём у Мироныча.

Доехали быстро. За тёмно-зелёным забором басовито залаял пёс.

-Заходим, заходим, заходим,- распахнув калитку, торопил Кузнецов мужиков,- промокнем все. Фу! Нельзя! Пошёл на место!- отогнал он огромную серую собаку, натянувшую цепь.

Под дождём они пробежали через двор в летнюю кухню. Там жена Кузнецова хлопотала у горячей плиты.

- Ой, батюшки, сколько вас! – всплеснула она руками от неожиданности.

- Принимай гостей, Полина,- вошёл последним Георгий Миронович. – Давай щас в первый черёд солонины поставь и самогоночку. Мы пока по первой-второй, ты мясо разогрей, что с утра нажарила,- заходил он хозяином по кухне.- Вон, мужики, рукомойник, да за стол давайте.

Помыли руки и расселись за небольшим кухонным столом. В   дверном проёме серой шумной стеной стоял ливень.

- Что ж за праздник у вас такой?- спросила Полина Андреевна, накладывая из банки в тарелку квашеную капусту.

- А мы с церковью управились,- ответил за всех Борис Голубев,- вот и решили обмыть маленько. Стены там сами рассыпаются…

- Вона как… всё уже…

- Всё, всё,- разлил по разномастным стаканам самогон Георгий Миронович,- давай, мужики, по первой.

Выпили, закусили хлебом, капустой, огурцами.

- Хороша,- одобрил Оплеухин,- градусов пятьдесят точно есть…и не воняет. Сам, что ли, нагнал?

- Ты пей, коли нравится, следопыт юный,- с усмешкой ответил Георгий Миронович. – Между первой и второй, как говорится…

Снова выпили и закусили. Вкусно запахло жареным мясом. Полина Андреевна сняла с плиты большую сковороду и поставила её на дощечку по центру стола.

- Я к соседям, мясорубку возьму, наша барахлит чего-то,- сказала она Георгию Мироновичу.

- Куда ж под дождь, не ходи, я нашу потом посмотрю.

- Да я схожу… ничего, я под зонтиком.

Взяла в углу старенький в блеклый цветочек зонтик и ушла.

- Ну, под горячее,- снова налил в стаканы Георгий Миронович.- Будем здоровы!

И снова выпили.

- У-у, вкуснятина,- запустил в рот тёмный зажаренный кусок уже заметно опьяневший Оплеухин.- Мироныч, я покурю у двери?

- Погоди маленько,- остановил его Кузнецов,- я чего поговорить-то с вами хотел… Церковь мы убрали – это только начало, главное, что ферму будем строить.

- Ну, знаем,- отозвался Тарабин, пережёвывая мясо,- и что?

- Ну, так на ферме ж работать надо будет,- продолжал Георгий Миронович,- а работы, они разные… и руководить надо будет. Вот я и хотел… Давай-ка ещё выпьем…

- Так ты, Мироныч, в начальники туда хочешь?- сообразил Борис Голубев, куда клонит Кузнецов.- Так мы начальников не назначаем, мы люди маленькие.

Чокнулись, выпили.

- Маленькие, да не маленькие,- жевал мясо Кузнецов,- там словечко про меня нужное сказали, там сказали… оно мнение и складывается. А какой я хозяин, как в свиньях разбираюсь, сами знаете. И учился к тому же…

- А это у тебя, что за мясо?- спросил Оплеухин.- Вкусно, прямо не могу, а не пойму, чего ем.

- Да лосятина это.

- Ты на охоту, что ли, ходил?- спросил уже Иван Тарабин.

- Да, какая охота… мальчишки вон за огородом у меня лосёнка прикормили, я его обухом и усыпил.
 
- А-а, мне мой пацан говорил что-то про лосёнка, а я толком не понял,- сказал пьяный Оплеухин.

Остальные перестали жевать и молча смотрели на Кузнецова.

- Ну, чего вы, повторим…- предложил тот.

- Пошёл ты…- прошипел ему в лицо Батурин.

- Чего ты сказал?!- не сразу понял Кузнецов неожиданный поворот разговора.

- Чего слышал… Козёл ты, понял! Сам жри своё мясо! Пошли, мужики, отсюда.

Батурин поднялся и направился к выходу. Поднялись Тарабин и Голубев.

- Погодите, мужики,- подчиняясь общему мнению, тяжело поднялся Оплеухин.

- Ах вы… Напились, нажрались у меня, и меня же козлите! Да сами вы козлы! А ну, пошли все вон!- Разъярённый Кузнецов тоже поднялся и шагнул за уходящими гостями.- Пошли вон!

Батурин был уже на пороге, но развернулся, и его громадный правый кулак врезался в подбородок гостеприимного хозяина. Грузное тело, опрокинув накрытый стол, рухнуло на пол.

- Вот теперь пошли, а то всё в душе мутило,- сказал Батурин.

Они вышли под дождь, прошли двор и калитку. Серый пёс чуть-чуть не достал до дорожки. В кухне на полу, пытаясь подняться, гремел перебитой посудой Кузнецов.

- А трактор-то мой…- оказавшись на улице, попытался задуматься Оплеухин.

- Пойдём, завтра заберёшь. Ничего он ему не сделает,- успокоил его Батурин.- Прогуляемся, пусть нас ливень прополощет, как в детстве, когда мы дождей не боялись.

- Айда…


Глава 6


В тот день, когда Седанушка ушёл, Коля на речку не вернулся, остался дома совсем. Как-то сразу явились тёмно-серые, все сплошь брюхатые тучи, задул гнущий деревья ветер, и идти расхотелось. Перед Колей летели розовые гривастые кони.

«Я нарисую их. Я возьму альбом и нарисую их розовым карандашом, а когда нарисую, отнесу спасителю. Седанушка сказал, чтобы я успел сходить к нему, пока не разрушили. Только сегодня не пойду, сегодня тучи и такой ветер. Я буду дома рисовать, а завтра улетит ветер, и вернётся солнце, и я пойду к спасителю. Я отнесу ему розовых коней и соберу цветы».

- Коля, ты тута?- Анна Ивановна тяжело переступила через порог и закрыла за собой дверь.- Темень-то, будто вечер уже.

- Я тут, баба,- отозвался Коля,- я хочу нарисовать розовых коней.

- Это с карточки-то,- бабушка подошла к внуку,- красивые. Ну, ты рисуй, а я лягу, ноги болят.- Она повернулась к кровати, металлическая сетка заскрипела, растягиваясь под тяжестью. - А ты, надо, так свет зажги.

- Мне пока видно.

Коля разложил на столе альбом, карандаши, открытки. Уселся на стул, взял розовый карандаш и стал дальше разглядывать розовых коней.

- Седанушка под дождь-то бы не попал,- в дремоте проговорила с кровати Анна Ивановна.

- Так дождя же нет.

- Нет-нет, а как прорвёт, тучи - то какие.

И в комнате воцарилась тишина. Бабушка спала, Коля рисовал, время шло. Прошёл час, прошёл следующий… Анна Ивановна проснулась.

- Ох, проспала всё на свете,- села она на кровати.- Ты чего ж в потёмках всё сидишь?

- А я пока вижу,- ответил Коля.

- Всё равно, теперь уж зажечь надо,- поднялась, включила свет и подошла к столу.- Смотри-ка, получается. Ты много и не рисовал никогда, а получается.

- Они мне очень нравятся.

- Ну-ну, давай, а после ужинать приходи.

Анна Ивановна ушла. Коля не оторвался от альбома, когда за бабушкой закрылась дверь, словно был где-то далеко. Рисовал медленно, пальцы белели, как сжимал карандаш. А кони получались: розовые, летящие, как на открытке.

«Завтра я отнесу их спасителю, и все сразу передумают разрушать его. А когда Седанушка вернётся, то обрадуется».

Лампочка освещала неярким жёлтым светом комнату. Незаметно уходило время.

- Коля, ну ты что же?- открыла дверь Анна Ивановна.- Пошли ужинать, поздно уже.

- Иду-иду, я уже всё,- ответил Коля.- Ты иди, баб, я уже иду.

- Ну, приходи скорей.

Дверь снова закрылась. Коля рисовал ещё совсем недолго, потом отложил карандаш, взял альбом и выбежал из дома. В другой летний  день в такой час сумерки ещё только бы соединили в одно крыши соседских домов. Сегодняшний же вечер был уже почти тёмен. Сплошное чёрное месиво над головой. И – ветер, ветер, ветер.

Белые пряди волос вскинулись, разметались. Ноги пронесли по дорожке к кухне.

- Баба, смотри!- протянул Коля альбом бабушке.- Вот.

- Ты поглянь!- удивилась Анна Ивановна.- Хорошо-то как! Молодец! Ну, давай ужинать, борщ горячий.

- Не, баб, я только молоко с крошками.

- Чего выдумал-то, одну тюрю, голодом же весь день.

- Не хочу, баб, я только сахара ещё насыплю.

- Вот любит же, худышка, и ничего не надо ему больше. Ну, садись за стол.

На небольшом столике стояла керосиновая лампа. Фитиль горел на всю, но чёрная копоть сильно обнесла стекло, оттого света было мало. Коля сел к столу, на другой табурет рядом положил альбом. Анна Ивановна налила в глубокую тарелку молоко, высыпала в него большую ложку сахара. Коля размешал его и накрошил в молоко белый хлеб.

- Ну, ешь,- Анна Ивановна тоже присела к столу.- Ветер-то, как с цепи сорвался, и дует, и дует. Как там Седанушка?

- Он в избушке давно уже,- черпал Коля ложкой из тарелки.- Плохо ему там одному без нас.

- Да он денёк-другой, и вернётся,- ответила Анна Ивановна. Она, подперев ладонью щёку, смотрела на внука.- Ешь ты мало совсем, вот и растёшь медленно.

- Я всё равно скоро вырасту.

- Да конечно, ещё и других перерастёшь. Это я так, ты только ешь лучше.

Прогуляв где-то целый день, вернулась кошка. Неслышной
чёрной тенью затекла она в кухню, задела боком ногу мальчика, села рядом на пол и стала умываться.

- Каких гостей ты нам намываешь, на ночь-то глядя?- усмехнулась Анна Ивановна.- Доел? Ну, давай я со стола уберу.

Потом они взяли альбом, задули лампу, прикрыли дверь в кухню и пошли в дом. Кошка пошла с ними. Ночь незаметно сменила вечер.
 
Утреннее небо было таким же низким, тёмно-серым, кудлатым. Некоторые тучи чернели так, словно в них пустили сажу. После завтрака бабушка осталась в кухне, а Коля вернулся в дом. Он сидел на стуле и смотрел в окно.

«Всё равно скоро будет солнце. Ветер ещё подует, и тучи уйдут. И я пойду к спасителю и отнесу розовых коней. И цветы соберу».

Рисовать больше ничего не хотелось. Свёрнутая бумага, привязанная к нитке, была мышкой. Кошка бросалась на неё. Играли. И ещё старая книга снова рассказала Коле о том, что у оловянного солдатика была только одна нога.

 В середине дня пришла бабушка:

- Ох, ветрина-то, сдувает! Коля, пойдём обедать.

Они пообедали, и Коля снова один вернулся в дом. Снова играл с кошкой, снова смотрел в окно. Уже ближе к вечеру пошёл дождь. Одиночные крупные капли так сильно ударили в стекло, будто кто-то сверху наискось бросил камешки. Так было короткое время, а потом серая стена воды за окном соединила небо и землю. Целыми потоками по стеклу размыла она и ближний куст, и дальние кроны сосен.

«Где же ты, солнце?»

За несколько шагов от кухни до дома Анна Ивановна успела промокнуть насквозь.

- Ох, господи! Мокрёхонька вся,- взяла она сухую одежду и направилась за русскую печь переодеваться.- Прямо, потоп.

Бушующий ветер швырял воду в крыши, в стены, в листву, в землю, поднимая облака мелких брызг. Больше часа не сбавлял ливень. Все ямки, низины, ухабины наполнились вспененной водой, из бочек под стоками давным-давно текло через край. Но постепенно нити с неба истончились, поредели, и ливень превратился в мелкий дождь.

- Этот надолго зарядил,- сказала Анна Ивановна, посмотрев в окно.- О, глянь, Кулёма к нам.

Клавдия Петровна Кулёмина в полиэтиленовой накидке (такие надевают в пасмурную погоду грибники и огородники) шла от калитки к дому. Ветер трепал на ней этот тоненький синий плащик, дождь густо посыпал мелкими каплями.

- Здравствуйте, хозяева,- с порога сказала гостья.

- Здравствуй, Клав, проходи,- шагнула навстречу Анна Ивановна.- Погода-то…

- Ой, не говори. Да я, Нюр, чего забежала: мой-то криком кричит, как кости на погоду ломит. У тебя мазь ещё осталась, что ты мне давала?

Илья Савельевич Кулёмин был ровесником Седанушке и тоже фронтовиком, но уже совсем ослаб, постоянно болел и делать ничего не мог. Он или лежал в постели, или сидел на лавочке у своей калитки. В дождливую погоду у него так ломило кости, что старик даже кричал и плакал.

- Да, есть, есть,- Анна Ивановна подошла к комоду и достала небольшую баночку,- вот, возьми.

- Спасибо, Нюр. Побегу, а то моему мочи нет терпеть. Да, чуть не забыла, ты слыхала, что церковь-то нашу разрушили?

- Это как же?! - всплеснула руками Анна Ивановна.- Уже и разрушили?! Да кто же?

- Да мужики наши сегодня перед ливнем. Купол-то они трактором стянули, а дальше, говорят, само всё рассыпалось. Ой, ну побежала я, спасибо.

Дверь открылась и закрылась. Синяя накидка пересекла двор, вышла в калитку и удалилась.

- Вот что натворили,- вздохнула Анна Ивановна. Она подошла к кровати, легла и в сумеречной тишине комнаты почти сразу задремала.

«Не обманывай, баба Клава!- хотел крикнуть Коля, услышав весть от Клавдии Петровны, но слова не прозвучали, а только дёрнулись губы.- Нет! Нет! Я же нарисовал розовых коней! Я отнесу их спасителю и соберу цветы, как сказал Седанушка».

Коля оставался неподвижным, когда уходила гостья, и какое-то время потом, когда Анна Ивановна уже спала. Он держал в руках открытую книгу сказок, но смотрел остановившимся взглядом мимо страниц. Потом отложил книгу, встал со стула и вырвал из альбома лист, на котором летели его розовые кони. Прошёл с ним мимо спящей бабушки, мимо комода – к вешалке. Там обулся, надел свою тёмно-зелёную курточку, спрятал под неё к рубашке рисунок и вышел на улицу. Бабушка ничего не слышала.

Ветер метался между деревьями, между домами на пустынной улице, по которой Коля бежал к мосту. Сплошные тучи усиливали сумерки, но было всё ещё хорошо видно. Чёрно-белая собачка вышла из переулка на дорогу, постояла, развернулась и отправилась обратно. В квадратах окон горел тёплый жёлтый свет.

Последние дома остались за спиной, и почти сразу – мост. За перилами внизу ветер мял водную гладь и гнал тёмные, закипающие белёсой сталью волны на берег. Тот берег, на котором недавно в окружении ивняка Седанушка и Коля просидели у костра всю ночь.

Серая лента моста закончилась. Коля был на другом берегу и свернул на просёлочную дорогу, ведущую к церкви. После дождя грязь сильно налипала на ботинки, отлетала ошмётками и снова налипала. Прижимая к себе рисунок, Коля побежал по самой обочине, по мокрой скользкой траве. Ноги промокли.

«Я всё равно принесу спасителю розовых коней и соберу цветы».

Вот и церковь. Завалившись набок, вершинкой вниз лежал на земле купол. На оголившихся дугах мотались из стороны в сторону терзаемые ветром серые лохмотья бывшего покрова. И казалось, если оплести весь этот остов проволокой, сделать в него вход воронкой, то получилась бы  небывало  огромная рыбацкая корчага. Накрошить в неё хлеба, закинуть в речную глубину, а потом достать и вытряхнуть на берег целую гору серебристой плотвы. Такого улова хватило бы многим.

Тут же, в нескольких шагах, примяв траву, лежал выломленный из купола крест. Коля подошёл к нему и присел на корточки.

- Холодный,- тихо сказал Коля, положив ладонь на покрытый бисером капель металл.- Ты подожди, Седанушка скоро вернётся, и мы заберём тебя отсюда. Я сейчас соберу цветы, а то уже поздно, мне домой нужно.

Темнота подступала. Уже не было видно, что крест золотой, он почти слился с тёмной травой. Коля поднялся и подошёл к стенам. За шумом ветра едва слышалось шуршание постоянно падающих сверху мелких камешков. Внизу из них уже образовалась широкая насыпь в рост человека, а стены наполовину стали ниже. И цвет их в наступающей темноте тоже был неразличим.

- Не разрушайся, спаситель,- почти шёпотом попросил Коля у стен и достал из-под курточки свой рисунок.- Вот, я принёс тебе розовых коней, возьми.

И положил на кирпичное крошево белый альбомный листок, присыпав его камешками, чтобы не унёс ветер.
 
- Я ещё успею собрать тебе цветы, ты только не разрушайся…

И побежал в сторону берёзы, где всегда собирал цветы. Побежал, но вдруг остановился: в метре от его ботинок подпрыгнул и пронзительно свистнул какой-то чёрный комочек. Подпрыгнул ещё раз и замер на насыпи.

- Кто ты?- испугавшись от неожиданности, спросил Коля. И сразу же вспомнил, что на берёзе птичье гнездо. Все мальчишки знали об этом. - А-а, да ты же птенец,- крадучись пошёл Коля к насыпи, вглядываясь в то место, где затаился комочек,- ты из гнезда выпал.

Снова раздался резкий короткий свист, но теперь птенец не двигался. Коля уже шёл по рассыпающимся под ногами камешкам и видел его: в сумерках чёрный, взъерошенный ветром, с расставленными в стороны крылышками.

- Сейчас я возьму тебя, - нагнулся и протянул руки.

Птенец попытался отпрыгнуть, но замешкался, опрокинулся и оказался в мальчишеских ладонях. Мягкое пушистое тельце дрожало. Рукам было хорошо слышно, как заходится в невозможной скорости ударов крошечное сердечко.

- Не бойся, трусишка.

Коля, чуть касаясь, пригладил заломленные ветром пёрышки. А птенец вдруг начал кричать: раз за разом посылать в промокшие мглистые сумерки звонкий писк, одинаковый, словно издавала его заведённая механическая игрушка. Он звал, звал, звал.
 И сумерки откликнулись. Тени, темнее наступающей ночи, замелькали над головой мальчика. Проносились мгновенно, возвращались и снова мгновенно проносились. Коля не столько видел, сколько чувствовал, что чёрные тени летают над ним, почти касаясь его волос. Стремительно надвигаются, вот-вот ударят, но в последний момент отворачивают, не бьют. Коля даже присел невольно.

- Это, наверное, твои мама и папа прилетели,- сказал он птенцу, пытаясь отогнать внезапный страх.- Они думают, что я сделаю тебе плохо, и летят на меня. А я наоборот, я… знаешь, я в гнездо тебя отнесу.

Коля пошёл по насыпи к берёзе. Тени метались над ним, и он крикнул им:

- Слышите, птицы, я спасу вашего птенца!

Идти до берёзы – вот она. Из темноты шагнул навстречу и сразу приблизился огромный ствол. Перед глазами встала рябая от глубоких борозд и наростов мокрая кора. И повсюду неистовый шум листвы.

Ни один мальчишка не смог бы просто так дотянуться до нижних веток этого большого дерева, высоко они начинались. Но кирпичное крошево всё стекало и стекало с исчезающих стен, и насыпь уже дошла до берёзы, обступила её с боков. Только с одной, противоположной, стороны ствол был свободен до самых корней, выступающих из земли безмолвными окаменевшими буграми.

Коля протянул руку и положил ладонь на толстую мокрую ветку.

- А как же я с одной рукой, мне же тебя нести?- спросил он громко то ли птенца, то ли самого себя, то ли бушующую темноту.- А я посажу тебя в куртку, в карман. Там тебе будет хорошо.

Карман на подкладке был довольно просторным, глубоким. Коля осторожно поместил в него птенца и застегнул на куртке замок, чтобы её не раздувало ветром. Птенец затих.

- Ну вот, теперь я смогу.

И полез. С высокой насыпи первая ветка далась просто. Она была очень большой, с развилками, и Коля стоял на ней, как на ступеньке, держась обеими руками за тёмный корявый ствол. Здесь ещё почти не ощущалось, что ветер сильно раскачивает дерево. Следующая ветка росла в стороне, и до неё нужно было тянуться.

- Я смогу… я подниму тебя в гнездо.

Гнездо – высоко над землёй небольшое дупло. Это ветка, когда отрастала, так закрутилась и завязалась, что за ней в коре у самой излучины получилось углубление. Однажды весной птицы нашли его, и с тех пор на берёзе каждый год случались шумные птичьи хлопоты.

Гнездо и при белом свете хорошо укрывалось от ищущего взгляда, а сейчас оно просто исчезло. Исчезло всё: осталась внизу земля, перестали летать птицы, люди были где-то далеко-далеко. А рядом, перед глазами, кора, ветки, листья. И ветер, безрассудный ветер.

Коля в темноте не видел гнезда, но хорошо помнил, где оно, и поднимался выше и выше. Тянулся, перебирался с ветки на ветку и старался не придавить птенца в кармане куртки. Там, где уже высоко, ветки перестали быть твёрдой опорой. В ноги вошла ватная невесомость, ствол стал уходить от ладоней.

- Как ты сильно качаешься,- цеплялся Коля за обдирающую пальцы бересту.- Мне уже немного осталось… я уже скоро…

Коля поднимался, ещё одна ветка, ещё одна… и последняя: толстая, бугристая, уходящая в темноту множеством развилок. Прямо над ней гнездо. Выступы на коре через одежду больно вдавливались в тело, но детская ладонь уже легла на неё, эту мокрую, шершавую последнюю ветку.

- Я знаю, гнездо здесь… сейчас я достану тебя, и ты будешь дома.

Птенец, притихший в кармане, оказавшись в руке, забеспокоился, завозился и снова начал кричать.

- Да перестань ты, всё уже,- с усмешкой сказал ему Коля. Почти ничего не различая, он засунул руку в гнездо и разжал пальцы.- Вот так. Сейчас я уйду, а к тебе прилетят мама и папа. Мне тоже домой надо, а то бабушка искать будет. Ну, ладно…

Мальчик потянулся ногой к ближней ветке. Она была недалеко, чуть ниже, и с ней всё обошлось легко, быстро и точно.
 
- Где же ты есть?- вслепую искал Коля следующую ветку, но нога опускалась вниз в пустоту и ничего не находила. Ботинок в который раз без пользы скоблил бересту.- Ты же где-то здесь, я знаю…я найду тебя…

Какая-то ветка наконец попалась под ногу, и Коля встал на неё.

- Ну, вот…

 Он уже хотел спустить с верхней ветки вторую ногу, но под ботинком внизу треснуло, и  ровная опора наклонилась. Нога заскользила по ней, ушла в сторону. Колю потянуло вниз, руки не смогли удержать и отпустили ствол. В полной темноте по лицу хлестнули листья, потом сильно ударило в грудь, потом…

«Корни же не ударят, они расступятся и пропустят меня»,- пронеслась мгновенная, оцепеневшая от испуга мысль.

И в чёрном пространстве, за сомкнутыми ли ресницами или в воздухе между веток, мальчик увидел лицо. Большое-большое лицо, уходящее вниз к корням и поднимающееся вверх к вершине берёзы. Седые волосы и текущие по щекам слёзы словно были прорисованы белёсой краской на необъятном холсте.


Глава 7


Ночь подходила. Темень стёрла ветки, листья, травы. На чёрном занавесе мерцала только одна оранжевая точка – освещённое оконце приземистой лесной избушки. Вокруг никого, лишь промокшая от долгого ливня темень и рвущийся куда-то ветер.

- Хоть дождь угомонился, - ворчал Седанушка и ворочался на деревянной лежанке.- Разбухло уж всё от воды…ох, уснуть бы.

Но не спалось. Жгучая боль в груди даже здесь, в лесном уединении, не отпускала.

- Ветер, как взбеленился, ломится и ломится,- перевернулся Седанушка с бока на бок.

 Сплющенный матрац под ним застелен разным затёртым тряпьём, под головой телогрейка вдвое. На столике напротив едва живой фитилёк лампы перед совершенно потемневшим окном. За окном буйный шум, сминающий все другие звуки, даже если они где-то и оживали.

- Что это? - приподнялся на локте Седанушка.

 Среди однообразного буреломного шума он вдруг расслышал колокольчик. Сначала зазвенело далеко, едва уловимо, но быстро-быстро приблизилось. Через несколько мгновений ясный, словно хрустальный, колокольчик рассыпался прямо над крышей лесной избушки. Седанушка сел, спешно, как получилось, натянул сапоги, и, ничего не надев поверх рубашки, открыл в темноту дверь. Он сразу, как только расслышал, узнал этот хрустальный колокольчик. Он бесконечно много раз слышал его, ясный, звонкий, заливистый, но сейчас никак не мог сообразить, где и когда слышал.

- Кто это? Кто ты?- растерянно спрашивал Седанушка пустую темноту, звенящую над его головой колокольчиком. И тут ледяная оторопь стегнула по груди: пришло настойчивое, как знание, предчувствие.

Седанушка захлопнул дверь, шагнул с крыльца и побежал. Тропинка находилась сама собой. От суетливости бега в темноте случайные ветки били навстречу. Ветер ещё не высушил на них капли дождя, и одежда сразу промокла.

«Скорей домой! Скорей!»

Седанушка бежал, а хрустальный колокольчик летел рядом. А то поднимался к вершинам деревьев, словно хотел рассмотреть что-то с высоты. И звенел, звенел, звенел…

- Да замолчи ж ты, ради бога!- молил на бегу Седанушка.- Нет ничего! Нет! Мерещится мне…

Но колокольчик не умолкал, всё говорил и говорил о чём-то. И снова подгонял, когда старик останавливался перевести дух. Родной колокольчик.

«Не ты это, не ты! Откуда тебе тут быть!?»

Ещё до рассвета, совсем загнав себя, Седанушка добрался до своего дома на краю леса. Из темноты уставился на него перечёркнутый ветками освещённый квадрат окна.

- Чего ж вы не спите…свет у вас…- прошептал почти беззвучно.

И калитка была открыта, и двор уместился в один шаг.

- Нюр! Коля!- ворвался в дом Седанушка, в залитую оранжевым светом кухню.

- Деда! Деда!- сразу же полетел ему навстречу хрустальным колокольчиком Колин голос.- Я видел его! Я видел спасителя!

- Ой, Кузьма! Ты как уже здесь!?- одновременно удивлённо, испуганно и с каким-то радостным облегчением воскликнула Анна Ивановна.

 Она сидела на лавке и мокрым махровым полотенцем обтирала внука, а Коля совершенно голенький стоял в большом белом тазу с водой. Он сплошь, руки, ноги, спина, лицо, был покрыт кровоточащими царапинами и ссадинами, как будто бы суровая жёсткая метла дворника много - много раз прошлась по нему. На худенькой, словно прозрачной, детской груди чуть выше сердца багровой отметиной лежало пятно.

- Там лицо!- не утихал колокольчик.- Большое-большое, от корней до вершины. Волосы белые, как у тебя, а по щекам слёзы текут. Оно прямо в ветках берёзы.

А Седанушка, как увидел Анну и Колю, потерял последние силы. Ноги перестали держать, и он беспомощно опустился на порог, который только что перешагнул. Предчувствие, всю ночь гнавшее через лес, исчезло, как чёрное покрывало, истлевающее утром под лучами восходящего солнца. По щекам потекли непослушные слёзы.

- Вот деда щас задаст тебе,- говорила бабушка, продолжая обтирать красные царапины. Голос её прерывали редкие всхлипы, и было видно, что совсем недавно плакала она навзрыд.- Я вечер-то заспала… он читал сидел, а проснулась – его нет. Темень, а его нет… куда же делся-то… Соседей всех подняла, а он ночью только уж заявился. Глянула – батюшки одни!- снова всхлипнула Анна Ивановна.

 - Меня ветки сначала везде били и били,- взахлёб рассказывал Коля.- А потом они стали как руки и поймали меня, и я внизу уже не сильно стукнулся. Только идти сразу не мог, нога хромала,- он показал на большую ссадину на колене.- Баб, дай я к деде пойду, всё уже…

Коля, оставляя на полу мокрые следы, прошагал к дедушке. Седанушка обеими руками обнял внука, прижал к груди.

- Деда, у тебя такие же руки, как которые меня поймали, когда я падал. Они такие же, я помню.

Седанушка молча прижимал к себе Колю.

- Деда, спаситель же жив!? Они не убили его!?

- Жив, внучек, конечно жив. Он всегда будет жив,- тихо ответил старик мальчику.