Комната отца и ребёнка

Гончаренко Сергей
© Сергей Гончаренко
КОМНАТА ОТЦА И РЕБЁНКА
Драма с элементами мужского стриптиза

повесть
(в сокращении)
----------------------------

Можно даже легко представить себе типичную сценку голливудского кинематографа полувековой давности: женщина в домашнем халате, на голове бигуди, идёт себе по квартире, что-то напевает, заходит на кухню, и тут же раздаётся вопль, визг: с потолка свисает… змея! Или, скажем, змея свернулась калачиком на столе, или заползла в духовку...
О том, что Лёня, когда учился в классе пятом или шестом, держал дома лесных ужей в аквариуме, мне рассказала Ольга Антоновна, его мама, ещё до того, как мы с ним познакомились. Так вот, однажды пресмыкающиеся всё-таки уползли. Их долго искали, не нашли. Конечно же, никакая соседка с нижнего этажа, обвешанная бигуди, ничего не обнаруживала на своей кухне. Только вот женский пронзительный крик часто стоит у меня в ушах, когда я вспоминаю Лёню.
Недавно один мой приятель, который ни разу Лёню не видел да и слышал о нём от меня совсем мало, почему-то вдруг с пристрастием допытывался, всё просил рассказать, как оно было, по порядку. Я вроде бы начал, но застопорился, понял, что по порядку не могу. Не лежит душа так рассказывать. По порядку – это означает, что надо идти от хорошего – к плохому. Хотя… нет, тут нельзя начертить, вывести кривую, неуклонно стремящуюся вниз – от момента нашего знакомства с Лёней и до последнего. Всё слишком сумбурно, с перепадами. Правда, перепады эти не от радости к горю, а даже не знаю, от чего к чему. И можно ли по порядку рассказать – в сущности-то – о хаосе?!
____

– Фамилия, имя, отчество.
– Черницын Николай Дмитриевич.
– Вы знакомы с Мосиным Леонидом Михайловичем. Да?
– Знаком, – отвечаю.
Начинаем разговаривать, говорим очень долго и договариваемся до того, что я перестаю соображать, о чём вообще идёт речь. Может, это тактика у них такая?
– Знаете, я не очень понимаю, что от меня требуется. Какая информация нужна? То, что он принимает, извините, продаётся в любой аптеке, между прочим, без рецепта, – совершенно спокойно говорю я.
– Героин? – следователь вскинул брови, но на его лице, слегка одутловатом, ни тени шутки или иронии, скорее – пенитенциарная строгость.
– Про героин я впервые слышу. При мне он не делал себе никаких инъекций, – я тоже говорю, ничуть не иронизируя. К тому же, это – правда.
Но слово «инъекции» всё-таки заставило пожилого (лет ему явно под шестьдесят) сурового дядьку прыснуть добрым, совсем коротеньким смешком. Мне тоже захотелось посмеяться. Над собой, над кем же ещё. Влип, что называется. Да нет, никуда я не влипал. В принципе, следователь (или кто он там, дядька этот), наверно, только взглянул на меня, ему и без слов стало понятно – я тут никаким боком. Но раз вызвал, то не сию же минуту отпускать. Формальности никто не отменял: надо что-то спросить, написать, составить. Дядька по моему лицу что-то увидел, и я – по его: бумажная работёнка явно приелась. Уже конец рабочего дня, он спешит, причём на какое-то торжество; дважды ему звонили, и он говорил: «Не могу, не могу, убегаю даже раньше, без пятнадцати, надо ещё подарок и цветы купить», – и всё посматривал на часы. Мне тоже хочется поскорее уйти, но он то одно, то другое спрашивает, записывает. Наконец, отпускает, и я, видимо, в суете, на радостях, говорю: «Звоните, если вдруг что…» Дядька делает кислое (но приятно-кислое) лицо, отмахивается: мол, иди, иди уже, толку от тебя…

Думаю, не только в этой, но и вообще во всей истории с Лёней не было от меня никакого толку…

Через два часа я дома.
Лифт распахнулся: Лёня сидит на корточках, подпирая спиной дверь моей квартиры.
Казалось бы, давно пора привыкнуть к постоянно внушаемой (им же, Лёней) мысли, что передо мной некто, живущий в другом измерении, и тогда можно вообще рта не раскрывать. Но я всё никак не привыкну. Лёня подскочил, и я ему сходу: «Слушай, ТЫ! Ты…» Но, тут же осёкшись, лишь выдохнул: кому тут тыкать.
Нет ни зла на него, ничего нет.
Лёне уже известно, где я побывал: буквально перед тем, как войти в лифт, я закончил разговаривать с Ольгой Антоновной. Час назад она ему всё сказала и высказала, в том числе и много бесполезного. Как мать, она все ещё пытается (но тоже из последних сил) вразумлять: «Ты хоть понимаешь, что…» (и далее весь текст). А никто не знает, что вообще понимает Лёня. И я тоже не знаю. Зато я знаю, почему он здесь: сейчас будет говорить, что он ни в чём не виноват. Отчасти так и есть: по делу он проходит как свидетель, а неприятности у меня по этому случаю не такие уж, прямо скажем, и большие – подумаешь, вызвали, что-то спрашивали. Это просто из-за того, что когда-то втайне от меня Лёнька всего лишь сделал звонок с моего телефона кому-то, кому не нужно.
– Колюня, я ни в чём не виноват, и я не знаю, почему тебя туда вызывали.
– Что? Кто это говорит? – спрашиваю я, делая вид, что мне слышится голос сверхъестественного существа – откуда-то «оттуда». Это ответная игра: Лёня же любит бесконечно повторять, что он уже «там», правой рукой показывая на потолок. Но Лёня, во всяком случае, в данную минуту, этой игры не понимает. Вздыхает и мычит. Худющий, словно изъеденный онкологией, он стоит в коридоре под абажуром. Уши красные, светятся, как светодиоды. Он покусывает губы, начинает нервно посапывать.
– Что, Леонид Михалыч? Нервы? Ах, негвы, негвы, негвы… – измываюсь я, снимая обувь.
Не переодеваясь, иду на кухню, щёлкаю чайником, закуриваю.
– Может, что-нибудь съедим? Чего-то так есть захотелось… а, Колюнь?
Лёня пытается успокоиться. Лучше всего у него это получается во время приёма пищи.
– Ешь.
– А ты? А, Коль?
– А мне, пожалуйста, героину... будьте любезны…
Тут он не успокаивается, а наоборот, взрывается. Начинает махать руками, бегать вокруг стола:
– Блин! Я так и знал, блин! Это было хрен знает когда! И я вообще ни при чём! Я такой же свидетель, как и ты! Что ты опять начинаешь?
Лысый, точно после химиотерапии, он бегает, нервничает, суетится, светодиоды ушей мелькают – теперь под лампочками точечного освещения. Лёня отражается в стекле обеденного стола. Я изображаю нарастающий ужас от якобы увиденного в этом отражении чего-то такого невероятного, выкатываю глаза:
– Чёрт лысый! – и тычу в стекло.
– Кто? Где? – замирает Лёня. Глаза его тоже широко раскрываются.
– Вот же он! Не видишь, что ли? – и я снова тычу пальцем в стекло, по Лёнькиному отражению, потом беру деревянную палочку для еды и ею педагогически постукиваю. – Вот, вот. Смотри! На тебя очень похож, – поднимаю глаза на Лёню, и наши взгляды встречаются.
Лёня секунду стоит в недоумении, а потом продолжает говорить, бегая по кухне:
– Теперь, блин, с этим героином ты до конца жизни меня будешь доставать, да?
– До конца чьей жизни? – уточняю.

Это не самое страшное, что происходило и что могло произойти. Это даже весело. Я всего лишь слегка рассержен. А вообще – мне всё равно. У меня в жизни всё в порядке.
Лёня, входя в комнату вслед за мной, гундосит, что домой не поедет. Конечно: там ведь Ольга Антоновна, приехала, ждёт его. Для разговора. Это тоже смешно – что она его ждёт. Всё смешно.
Два метра костей с жилами обрушаются на софу в закутке.
Бычье мычание. Всё у него ломит. Приболел.
Я взял за правило: не сопротивляться, не перечить. Ничего не делать. Хочет остаться, пусть остаётся. Лишь бы не пытался со мной разговаривать, а то опять начнёт нести всякий бред. Иногда я отвечаю бредом на бред. Иногда это помогает, поговорка про «клин клином» недаром. Человеку, не побывавшему в моей шкуре, вероятно, легко, слушая подобные мои откровения о Лёне, спрашивать: «А что же ты терпел? Ты что – не мог его выгнать? Не мог прекратить отношения?» Никто не понимает, что «выгоняние» попросту невозможно. Во-первых: кто мне Лёня? Выгоняют жену, мужа, других членов семьи, обнаглевших вконец детей, посторонних людей. А Лёнька даже не посторонний. Он – потусторонний. Уже и батюшку приглашали, тот и квартиру освятил (Антоновна настояла). Не-а. В тот же день чуть ближе к полночи – звонок в дверь… и фраза: «Я у тебя останусь…» Во-вторых, прервать отношения невозможно, ибо я – крёстный его дочери.  В-третьих, к Лёне лучше всего относиться действительно как к чему-то не от мира сего, как к привидению, застрявшему между этой жизнью и какой-то другой. А привидениям бесполезно говорить, например: «Навсегда оставь этот дом!», бесполезно выпроваживать в глухую зимнюю ночь. Что толку, если Лёнька может уйти, но просидеть до утра на железнодорожной платформе в лёгкой курточке при морозе минус двадцать (как было не раз), и при этом ничего с ним не станется, а утром – вернуться, сесть за стол и попросить горячего чаю. Или сам себе нальёт – между «прости» и «извини».
Временами анализируя, я прихожу к выводу, что оказался втянутым во всю эту историю благодаря себе же. После тридцати лет у меня потекла какая-то такая счастливая и радостная жизнь, что иногда и вправду возникали мысли о том, что нет ничего скучнее счастья и малой его толикой можно поделиться. Эта мысль появилась у меня раньше, чем её же озвучил Лёня. Как-то я спросил у него, зачем он всем окружающим портит жизнь, и ладно всем, но мне-то зачем? Лично мне.
– Можно подумать, от тебя убудет, – ответил Лёня.
Он не шутил. И, словно подтверждая, частенько напевал некогда популярную песню Стаса Намина, где есть слова «счастьем поделить с другим». Но он – не издевался. Просто ему нравилась мелодия.
Лёнька просочился в мою жизнь через свою мать, Ольгу Антоновну, с которой мы вместе работали в авиакомпании «X-air». Антоновна – бортпроводница в молодости, а на момент нашего знакомства – рядовой инженер-технолог рядового отдела по работе с агентами – отмечала своё пятидесятилетие как раз в тот день, когда я возглавил их отдел. Раньше она, когда заходила речь о Лёньке, то и дело спрашивала, за что ей всё это, а теперь всё чаще звучит другой вопрос – когда же это всё кончится. «Я, вообще-то, с твоей мамой дружу. А ты кто такой?» – однажды выпалил я в сердцах, когда пьяный Лёнька беспардонно встревал в наш разговор с Антоновной, лез не в своё дело, вдобавок ко всему с глупыми и пошлыми комментариями. Кто бы знал, что в Лёне неожиданно может проснуться обиженный подросток, волчонок: эти мои слова он запомнил и припоминал мне их очень долго, и когда пьяный, и когда трезвый – тоже бывало. А я ведь просто так ляпнул, видит Бог, ни на какие больные мозоли наступать не хотел. Лёня возвращал мне мою фразу, случалось, исходя на говно: «С мамой он дружит! Ты с ней спишь! Так и скажи! Я кто такой… Это ты кто такой!» А ещё он любил повторять, что мы с ним как братья, мог даже сказать, что я ему в сто раз ближе Ильи, родного, тот на три года младше. Ещё бы! Я-то – конечно, ближе! Потому что Илья близким никому быть не может по определению: замкнутый и бесконечно далёкий от всех и всего, он ещё хуже привидения. Привидения хоть появляются, а этот только и знает, что постоянно пропадает. В лучшем случае Илья раз в год может позвонить матери, ещё реже бабушке. А может и вообще не звонить.

У Лёньки заложен нос, он с треском втягивает сопли, дышит ртом. Меня это пока не раздражает, да и если что, я надену наушники. Меня беспокоит другое:
– Лёнь, а кто завтра отведёт Алису в сад? Опять мама?
Лёня откашливается и издаёт хриплое «я».
– Кто-кто? Бомжик, что ли? Который собирается спать в джинсах…
– Я сейчас сниму.
Когда он остаётся в одних трусах, видеть это невыносимо. Не ноги, а спички. Эти его ноги – пожалуй, единственное, что хоть как-то способно вызвать во мне жалость, а по пьяни – и вовсе скупую мужскую слезу. Но лучше, если Лёня без трусов. Это хотя бы комично. Но об этом позже. Покоцанные, к тому же татуированные руки ничего не вызывают, кроме слов с шипящими.
Ох уж эти его руки… Нет, конечно, Лёня не наркоман. Я уже кое-что знаю о тех, кто сидит на героине, кто «делает инъекции». Лёня – алкоголик, ещё иногда он пьёт таблетки от кашля (забыл, как называются), несколько упаковок за один присест.
– Коль.
Я не отзываюсь. (И не хочу, и вообще).
– Коль.
– Ну что, ну? – после затяжного сердитого вздоха всё-таки поворачиваю голову.
– А это… А как называется та песня… ну эта… забыл… про странника? – раздаётся глухой, ревучий Лёнькин бас из-под подушки.
– «Пилигрим» она называется.
– А это… А кто исполняет?
– «Автограф».
– Послушаем?
– Ёлки! Лёнь! Ну я передачу смотрю, ну!
– Ладно, я сам.
Лёня, найдя диск (конечно же, поиски непременно вызвали обрушение всей подставки с CD и DVD – у него часто всё рушилось, падало, сыпалось, ломалось), надевает наушники и вскоре начинает тихо мяукать: «…нна даль… за ре…о-ой…», а припев повторяет совсем громко: «О, пилигрим, знаешь ли, странник, что за тобой, лишь светает, люди идут…» Я бросаю в него – что было под рукой – пульт от телевизора. Он дёргается, перестаёт петь, шевелит губами, а потом снова, опьянённый мелодией, тихо напевает: «…его прихо-о-д этот све-е-ет...»
Входящий вызов: «Ольга Антоновна».
– Коль, это опять я. (Длинная пауза, вслушивание). У тебя?
– Да.
– Гони его сейчас же домой! Слышишь? Пока электрички ходят.
– Да ладно, пусть.
– Что делает?
– Лежит, музыку слушает. Сказал, чт…
Антоновна перебивает меня вздохом, за которым – её стандартное и всегда произносимое скороговоркой:
– Я уже не знаю, что делать, ты понимаешь? Не знаю, и всё!..
– Сказал, Алису сам отведёт завтра утром. Будильник на шесть тридцать поставил.
С Антоновной мы болтаем ещё минут пять, только о Лёне уже ни слова, прощаемся, договариваясь созвониться следующим вечером.
– Кто звонил? Мама? – спрашивает Лёня, поднявшись и шаря ногой под креслом в поисках тапочки.
– Нет. Это из министерства по борьбе с наркотиками звонили.
– Ну, хорош уже, а! Министерство, блин… Нет такого!

Всё это течёт, длится – иногда вяло, иногда бурно – много лет. Видимо, если бы я знал Лёню дольше или и вовсе с детства, то у меня наверняка бы временами появлялось сожаление о неком утраченном времени, когда он был другим, «нормальным». Но такое счастливое время я не застал. Впрочем, всё, что касается Лёни да и всей его семьи, с понятием «счастье» не очень вяжется. Ольга Антоновна как-то совсем уж без радости вспоминает даже о детстве своих сыновей. Иногда говорит, из-за неё они и «получились такими», что из-за работы она их и не видела: прилетела, улетела, а мальчики с бабушкой. «Коленька, мы же не вылезали из самолёта! Вечером – Салехард, утром – Черновцы! Эстафеты, задержки. Отец? Мишка-то? А он что? Попивал и попевал в художественной самодеятельности. Ни денег, ничего, сам понимаешь…» – так говорила она. И не раз.
Откровенничать со мной Ольга Антоновна начала сходу. Вначале я думал, что это подхалимаж. Отдел возглавил новый молодой начальник, я то есть, надо же к себе расположить. Хотя… вообще всё началось с того, что я как действительно начальник попытался тактично намекнуть Антоновне, чтобы она как-то поменьше в рабочее время разговаривала по телефонам. «Женщина-коммутатор» – сказал я, когда моя жена попросила дать краткую характеристику Антоновне. Типичный фрагмент: «Мариночка, Мариночка, успокойся, послушай, я с ним говорила вчера…» – это она по городскому. Тут же в её руке оказывается и мобильный: «Ты откуда звонишь? Почему ты не отвечал, я тебе зво… – и уже грозно: – Я тебя спрашиваю, ты где есть и где ты был?..» Проходит полчаса, и Ольга Антоновна рассылает по телефонам технические задания: кому гулять с собакой, кому съездить к бабушке и проверить, что там с квашеной капустой. Ответ на вопрос, почему бабушка не может сама, если у кого из окружающих и возникнет, можно не задавать, всё озвучивается само: «Ты понимаешь, что у бабушки разболелась нога?!» Ближе к вечеру можно услышать всё то, что Антоновна думает о мужчинах вообще и о своих сыновьях в частности: «Марин, ты же знаешь, все они зверюги и кобелюги безмозглые. Что? И Мишка мой такой был. Ага. Их из берданки надо всех перестрелять. Из берданки, да!» В первый раз эта присказка насчёт расстрела из берданки, преломившись в офисном шуме, внесла сумятицу. Я не понял, с кем и о чём говорит Антоновна. Переспросил: «Что там за стрельба в Бердянске?»
И вот однажды я решил «подкатить» к Антоновне после очередной мультителефонной сессии, начать издалека, а закончить тем, что всё-таки надо бы как-то сокращать – если уж не количество, то хоть продолжительность разговоров личного характера на работе.
– Ольга Антоновна, что там у вас вечно какие-то войны? Берданка, расстрелы… Всё страсти какие-то кипят… – спросил очень дружелюбно, добросердечно.
– Ой, Коль, у меня там… такое… Мексиканский сериал! Не могу уже. Замотали. Пойдём перекурим, расскажу.
Антоновна – это неизменное пшеничное каре и оранжевые губы, реже – морковного цвета, это недорогая, но со вкусом подобранная одежда и такая же парфюмерия-бижутерия-косметика. Видимо, сказалась выучка советской стюардессы. Мы курим, и она рассказывает мне всё так, будто бы я всю жизнь знал и её старшего – Лёню, и жену его – Марину, и её младшего – Илью, и ещё сто человек.
– Нет, ну я же ему говорила! Если ты её не любишь уже, тогда чего голову морочить, нервы мотать? Правда ведь, Коль? Я же права? Ну, уйди, оставь и всё! Найди себе другую женщину. Так нет, начинается: она звонит, он звонит, все всем звонят, выясняют, передай то, передай это. А я – работаю!
– Да, да, Ольга Антоновна, я понимаю, – попытался вставить я, хотел повернуть разговор в сторону «работаю». Не вышло.
– Вот и я говорю: зачем это всё? Вы семья? Ждёте ребёнка? Вот и разбирайтесь сами, живите же вы своей жизнью, в конце концов! Коль, ну я права? Нет? Ну что, до тридцати лет сопли подтирать, что ли?
Перекур продолжался полчаса и перетёк в обеденный перерыв. «Лёня, Марина, Петя-Виталя-Дима, а также Галина Ильинична, Андрей Кузьмич и т.д.» – весь этот хоровод действующих лиц кружился уже за столиком в кафе.
Я бы мог просто кивать в ответ, но… вот не покивал почему-то. Стал зачем-то расспрашивать Антоновну, вникать: что происходит и кто все эти люди, о которых она говорит. Оказалось, половина народу – просто массовка. Мне удалось вычленить главное. В общем, ничего страшного: просто у её старшего сына, у Лёньки то есть, не заладилась семейная жизнь. То были ещё те времена, когда Лёнька работал в «Y-авиа» и много летал. Однажды залетел куда-то не туда: самолёт его вместе с экипажем в аэропорту Сенаки, а Лёнька почему-то в Коломне. Беременная Маринка приревновала, но за руку пойман не был, посему пошумели с месяцок да успокоились. Антоновна – в роли арбитра. В конце концов, я перестал обращать внимание на её эмоциональные беседы по телефонам. С работой справляется, какие могут быть претензии.
Но однажды Ольга Антоновна после звонка на мобильный и привычного «Мариночка, я тебя слушаю» побледнела и затряслась, долго выслушивала, схватила бумажку и хотела что-то записывать.
– Это в ф… в… ф.. в Склифосовского? Или где? Куда его отв.. ф.. в… – авторучка тряслась над листочком из кубарика. – В.. ф… отделение какое?
Но Антоновна даже не смогла ничего записать, намалевала какую-то закорючку.
Так я узнал, что Лёня попал в автокатастрофу.
Если в сухом остатке, то, наверно, эта автокатастрофа и сломала ему жизнь. Хотя, я думаю, она была закономерной. Нет. Я ничего не думаю.
С Лёней я познакомился, вернее, увидел его впервые, после второй беды, которая с ним приключилась. А так-то – по телефону – мы с ним уже давно общались. «Николай Дмитрич? Здравствуйте, дорогой! Пригласите Ольгу Антоновну, пожалуйста, будьте любезны», – часто ревел в трубке Лёнькин бас. «А-а-а… Леонид Михалыч… Сейчас, сейчас… Как Вы себя чувствуете, юноша? Скоро ли на выписку?»  Да, с такими вот чеховскими, что ли, нотками...
Антоновна хотела Лёньку со мной подружить. Она вообще всегда всех со всеми дружила, знакомила, сводила. К тому же, я оказывал посильную помощь в Лёнькином трудоустройстве в одну из наземных служб Домодедовского аэропорта.
– На! – сунула Антоновна однажды мне свой мобильный. – Сам с ним поговори, объясни, куда ехать, к кому подходить, что говорить.
– Леонид? Здравствуйте! Это Николай Дмитрич. Значит, так, юноша...
И уж сколько раз Антоновна приглашала меня в гости. «Коленька, ну приезжай на выходные, хочешь с Риточкой, с Дашенькой. Приезжайте. У нас там красота необыкновенная – лес, озеро! Лёнька сделает шашлыки… Авиасимулятор поможешь ему настроить, а то что-то не работает у него там...»
Собственно, про вторую беду. Приехать всё-таки в ту «красоту необыкновенную» мне пришлось, правда, одному, без жены, без ребёнка, и среди недели, выходных не дожидаясь.
Сигнал тревоги поступил в тот день на мобильный Ольги Антоновны от её родного брата, Виталия. Она затряслась, пошатнулась, и в офисе запахло сердечными каплями. Вскоре отошла, отпросилась домой. А я в таком состоянии оставить Антоновну одну не мог, поехал вместе с ней, тем более нам по пути. Надо сказать, сама беда случилась несколькими днями раньше, просто не хотели Антоновну расстраивать, сообщили, когда Лёнькиной жизни уже ничего не угрожало.
Лёня жил тогда у бабушки Веры, у мамы Ольги Антоновны – в том самом живописном местечке, в сосновом лесу недалеко от Раменского. Туда мы и поехали. И чем я там занимался, пока Антоновна суетилась на кухне? Я снимал швы с Лёнькиных рук, орудуя предметами из маникюрного набора Zinger. Забавно. Глядя на Лёньку, думалось, что это – лишь хорошо отрепетированная сцена в драмкружке: любимая бросает, брошенный мужчина – ранимая душа – страдает, начинает пить и допивается до того, что вскрывает себе вены, но его спасают в самый последний момент. Знать бы тогда, что это вовсе не драмкружок, а спектакль на подмостках ада. Оказалось, любовь там ни при чём, нет её давным-давно у Лёньки с Мариной. Трагедия якобы из-за того, что Марина ушла с годовалым ребёнком, бросив решительно: «Такой отец Алисе не нужен. Больше ты её не увидишь!» Но и это вряд ли было причиной кровопускания. Оно ознаменовало, видимо, испускание самого дьявола. Но об этом я размышлял позже, а когда выдёргивал нитки с запёкшейся кровью, мне казалось, что ерунда, всё будет в порядке, и болтал с Лёнькой непринуждённо, вроде как сто лет дружим.
А семейная жизнь у них пошла под откос сразу же после уже явной Лёнькиной измены.
Анекдот, честное слово.
– И как же так получилось, ты мне расскажи, – вроде как друг, а на самом деле как не знаю кто, начал я. – Только не дёргайся, а то ещё одна вена пострадает, у меня в руках острые ножницы.
Надо сказать, Лёнька всегда выкладывал мне всё как есть, с самого первого дня. Весь в мать, что ли…
Морщась от боли, периодически ойкая и втягивая воздух сквозь зубы, он стал объяснять, как всё вышло. Вину свою Лёнька не отрицал: а куда деваться, если жена застукала его с любовницей? Да если бы с любовницей, а то вообще чёрт знает с кем!
– Где застукала? Как застукала? Рассказывай тихо, спокойно, не дёргайся, я уже почти всё...
Последние несколько ниток шли с трудом, наверно, клеща было легче вытащить.
– Где, где. Дома, там, у нас, на Маркса. Маринка на дачу поехала, что-то забыла, вернулась…
– И…
– Ну а я тут… с… ну… Короче, Маринка знала её, в параллельном классе учились… Ленка. Бабище такая стала, растолстела…
Признаться, я хоть и почувствовал даже некоторую неловкость, потому что – странно – видимся впервые, и вдруг такие сразу откровения (тем более дверь открыта, Антоновна ходит из комнаты в комнату), но раз уж человека несёт, то надо слушать, принимать участие.
– Ага. Так-так. Ленка растолстела. И что?
– Что, что. И всё. Что. Маринка пришла домой, а мы там.
– Ну, сказал бы, мол, знакомая, зашла в гости, случайно. За пластинкой… – шучу я и продолжаю: – Ты же – Лёня? Бортинженер? Вот и говори, как Скворцов, как Леонид Филатов! А то ты не знаешь, что говорят в этих случаях.
– Ага, знакомая, между двумя вокзалами… – хихикает Лёня. – За пластинкой зашла. Мы тут, блин… – он приблизился к моему уху, – мы тут голые лежали. Понял?!
– Ну, сказал бы, что жарко, вот и разделись… – шепчу я, превращая всё в лёгкий фарс.
– Я так и сказал.
– Серьёзно? И что?
– Да, бал-лин! Да я хрен его знает, что! – Лёня уже не шепчет. – Я хрен знает, как это вообще получилось... Я возле подъезда с друзьями стоял, пиво пили, смотрю, Ленка эта идёт. Сама ко мне подошла, просто разговаривали…
И замолкает.
– Ну. Разговаривали. А дома-то как она у тебя оказалась? Чего замолчал?
– Да я хрен знает! – Лёнька дёрнул плечами. – Забрела…
– Зелёнку тащи, «забрела»! – говорю я, посмеиваясь, и вешаю ему подзатыльник, на правах вроде бы старшего, хотя: Лёньке – двадцать семь, мне – тридцать четыре. – Кобель высшей марки, сразу видно… – добавляю.
– Хорош уже «Экипаж» мне тут цитировать, – проурчал он, улыбаясь.
Швы зелёнкой Лёнька смазывает сам, а я говорю:
– Ладно, пойдём отмечать!
– Что отмечать?
– Окончание твоей лётной карьеры.
Эту фразу услышала Ольга Антоновна.
– Долетался, – ехидно бросила она, проходя мимо комнаты, где мы сидели. Потом всё-таки вернулась, заглянула и ещё раз громко и выразительно повторила, растягивая широко свои – на этот раз – морковные губы: – Долетался, сыночек!
– Ага. Сама долеталась! Сто болезней заработала, – не огрызаясь, а так… себе под нос прогундосил Лёнька. – В п**ду это всё. Только здоровье портить. Тогда уж лучше водкой.
Я уже понял, что в этом доме всегда (или периодически) происходит какое-то лёгкое простонародное безумие; все общаются на какой-то такой волне, и деликатность, интеллигентность и прочие условности совсем даже и ни к чему.
Вообще, нормально разговаривать, когда мы были втроём – я, Антоновна и Лёнька, –не получалось. Антоновна очень долго злилась на сына, что тот пострадал потому, что её не слушал. Хотела, чтобы и я занял такую же позицию. Они постоянно препирались, а я даже междометия не успевал вставлять. В автомобильной аварии, в которой Лёнька получил множество переломов и нешуточное сотрясение мозга, плюс ко всему был задет позвоночник, его вины нет. Обычная авария, никто не был пьяным (до этой аварии Лёнька пил, как все нормальные люди). Так вышло.  Гололёд. Так получилось. Но могло бы и не получиться. Антоновна постоянно твердила, дескать, предупреждала его в тот день, сердцем чуяла, не надо было ехать в Ярославль к какому-то там другу, и не пускала. Результат: четыре месяца больницы, прощай, кабина Ту-134. Но как-то сразу мне бросилось в глаза, что Лёнька сильно-то и не страдает по этому поводу. Лётное училище он, бывало, вспоминал с ностальгией, а вот работу – никогда. Возможно, это защитная реакция, а может, и невелика потеря: что он там успел «налетать» – два года? Да и вообще Лёнька – угрюмый брутальный парень, мужик, у которого отсутствует орган, которым страдают.
Но, наверно, всё не так. Орган-то у Лёньки был. А вот после аварии из больницы он вышел, похоже, уже без него. К этой версии склонялась Марина, и это похоже на правду.

С Мариной у нас сложились доверительные отношения, хотя откровенничала-то в основном она, мне-то чего откровенничать, у меня всё нормально, и, кстати, Маринке-то и принадлежит идея сделать меня крёстным их Алисочки.
– Коль, Лёньку в больнице на какую-то такую сильную фигню подсадили, что, по-моему, это уже всё… – сказала однажды Марина, когда мы ехали в электричке. – Оттуда уже не возвращаются… Его наркошей сделали этими обезболивающими. А у наркош, сам знаешь, что в башке.
Ехали мы втроём в тот раз – Марина везла Алисочку к Лёньке на выходные. «Наркоша» – какое-то уж чересчур милое слово. Я взглянул на Алису и подумал: а вдруг она услышала и сейчас спросит, из какой это сказки, кто такой «Наркоша». Слава Богу, ребёнок был увлечён «Котом в сапогах».
– Нет, не знаю, Марин, что там у них в башке.
– В мозгах у тех, кто хоть раз принимал наркотики, в первую очередь, Коль, навсегда нарушается работа центра, отвечающего за мораль и всякие такие вещи. Лёнька – уже давно овощ! У меня подруга в наркологии работает. Так что... вот.
Как-то так просто и безучастно сказала Марина. Я думал, она преувеличивает, драматизирует, как все женщины.
Не знаю, отчего сжалось тогда моё сердце, может, от этого «наркоши». И Маринку даже как-то к себе прижать захотелось – чисто по-дружески. Видно, что хлебнула она уже с Лёнькой, но характером тверда, головой мудра и не хочет больше. Смотрю на неё: светленькая такая, фигуристая, приятная. Есть в разрезе глаз её даже что-то восточное, лакомое.
Когда меня интересовало, а такое временами бывало, каким Лёнька был раньше, например, в школе (они с Мариной учились вместе), или позже, в лётном училище, то я расспрашивал именно Марину. Антоновна более-менее целостной картины Лёнькиной жизни никогда не могла нарисовать, начинала рассказывать и всегда сбивалась, скакала. Марина же рассказывала хоть и не очень много, но всегда внятно, по-житейски, бесхитростно. Собственно, наверно, потому, что я и вопросов-то хитрых не задавал: самые обычные, ну, например, как полюбила да как разлюбила…
– Умный, добрый, красивый. Какая девушка такого не полюбит? – рассказывает Марина, набирая SMS. – В постели – так вообще вне конкуренции. После аварии всё началось, Коль. После больницы… Потом и налево стал ходить, что-то себе или мне доказывать…
Как-то, может, и не в тему пришёлся мой иронический смешок (у людей-то семейная драма!), но я дал понять Марине, что историю эту с «походом налево» я уже знаю, Лёня «выложил как на духу», осознал, раскаялся. Но сама история смешная, анекдотичная.
– Да а что мне его «раскаялся»… – Марина говорит спокойно, рассудительно, будто это и не плевок в душу был, а так – хулиган какой-то наложил под дверью. – Брезгливость, Коль. Эту брезгливость я в себе так и не переборола. И до сих пор не могу. После этого – всё. Даже прикосновений его не выношу. Потому и ушла.
– Марин, но ведь так не бывает! Ты же его любила, забеременела, родила ребёнка…
– Бывает, Коль. Нет, конечно же, какие-то чувства остались, но…
Она смолкает, складывает телефон, смотрит в окно. Состав поезда «Москва-Адлер» несётся по параллельным путям с той же скоростью, что и наша электричка. Девочка лет пяти, придерживаемая руками взрослого, видимо, папаши, машет из окна вагона, будто бы нам. Марина улыбается и машет ей в ответ, подсаживает Алису на колени, чтобы повыше.
– Алисочка, смотри, вон тебе девочка машет, ты тоже ей помаши. Девочка едет к морю. Мы тоже с тобой скоро поедем.
И Алисочка тоже машет девочке, переспрашивая:
– К мою?
Но Алисочка не в настроении. Она знает, что сейчас мама отдаст её папе. По отцу она тоже соскучилась, но ей уже известно, что мама сразу же уедет обратно. А  хочется, чтобы все были рядом, вместе. И всегда.
– Знаешь, Коль, – вздыхает Марина, – возможно, если бы такое больше не повторилось, а то ведь… через несколько месяцев буквально… Опять всё на моих глазах… Как специально, ты понимаешь? И не хочу вспоминать даже.
– А вот это уже интересно. Я не слышал про второй раз. С той же? Или уже с другой?
Марина отмахнулась.
Мы вышли из электрички и медленно пошли по тропинке вглубь леса. Мягкий, тихий июньский вечер. Пятница. Алисочка, ей тогда было три, сидела у меня на плечах, я пытался её развеселить, читал какие-то стишки про трёх весёлых гусей.
Я часто думаю: если изъять, выбросить из той (этой?) жизни Лёню как главного рассадника всяческих бед и генерального поставщика проблем, всё было бы как в сказке, включая декорации, например, дом в сосновом лесу, где жила Лёнькина бабушка. Я очень любил туда к ним приезжать.
– Во даёт, чудило… – я всё пытаюсь разговорить Марину на тему второго Лёнькиного «похода». – Так что было-то? С кем ты его второй раз застукала?
Марина улыбается:
– Вот пусть Лёня сам тебе как-нибудь расскажет, как всё было… Ты спроси, спроси у него, – и тут же становится серьёзной, а в глазах всё-таки появляется обида: – Знаешь, недаром же говорят, что тот, кто ревнует, тот сам и способен на измену и предательство в любой момент.
А Лёня ревновал всех ко всем. Он старался этого не показывать, но у него плохо получалось, обычно бывало так: «А о чём вы разговаривали?», «А обо мне спрашивала что-нибудь? А что именно?» – вроде вполне безобидные вопросы, но «нервинка» очень чувствовалась. Могло быть и настоящее дознавание. В этот раз Лёнька тоже задёргался, когда увидел нас вместе. Марина «сдала» ему Алису, ужинать отказалась, уехала обратно в Москву.
– В клуб с подругами пойду. Гудбай, отцы-папаши! Пижамка  в жёлтом пакете, Лёнь, Коль. В конце концов, раз в месяц имею право, после трудовой недели… – подкрасила губы и убежала.
 А у Лёни подходила к концу пивная неделя. Разгрузочная. Он считал, что всё время пить водку нельзя, и в те дни, когда делал перерыв, бабушка Вера не успевала выносить из дома пухлые пакеты с пластиковыми бутылками из-под «Охоты». Справедливости ради надо сказать, что Лёнька и сам бы их вынес, но бабушке всегда не терпелось сделать это побыстрее – убрать с глаз долой хотя бы тару из-под нечисти.
Настроение у Лёни было «а пофилософствовать?».
– Вот ты не запрещаешь мне пить, не ругаешь меня, да? Как Маринка, как мама… И ты думаешь, что я дурак, ничего не понимаю? Ты специально так себя ведёшь. Ты хитрый. Думаешь, что своей хитростью и авторитетом ты меня задавишь? Не-е-е. Я брошу пить только тогда, когда сам захочу.
– Лёнь, скажи что-нибудь умное, а?
– Или в тридцать три брошу. В тридцать три – по-любому.
– Ага.
– Коль, а вы с Маринкой от Казанского ехали вместе? Или ты на Выхино подсел? Она тебе сама позвонила?
Допрос начался. Но мне это скучно, я так прямо и говорю, что ехали вместе с Казанского, всю дорогу только о нём и говорили, о ком же ещё. Даже интимные детали обсудили.
И тут позвонила Лёньке какая-то девка. Очень весёлая какая-то, смеялась, хрюкала. Я уже давно заметил, что если Лёнька говорит с кем-то из своих баб по телефону, то всегда широко расставляет ноги, поглаживает свои яйца.
– Примат! – говорю я, но он этого не слышит. Болтает, ржёт.
Я пока общаюсь с бабушкой, Верой Васильевной. Она расспрашивает меня о работе, докладывает, сколько сегодня Лёня выпил. На одну «Охоту» меньше, чем в прошлый раз. Это даёт Вере Васильевне надежду, что Лёня пить скоро, может быть, и вовсе бросит.
Краем уха слышу, что разговор Лёнькин зашёл куда-то не туда, и вмешиваюсь, толкаю его ногой:
– Эй, эй, альфа-самец! Ты куда намыливаешься? Я через час домой поеду. Алису кому привезли? Нам с бабой Верой, что ли?
Лёня не слышит, увлечён, гыгыкает.
Я выхожу во двор, сажусь на лавочку, закуриваю. В вечернем небе один за другим самолёты идут от Москвы на Восток через Черусти. Лето. Потому самолётов, как и мошкары, – много, они мигают, как светлячки, летят почти неслышно. Хрипло, совсем вяло и устало свистнула поздняя электричка и, взорвавшись ржавым рёвом, унеслась прочь. Сосны стоят и молчат. Одна из них – одинокая – у забора – всегда напоминала мне перевёрнутый туалетный ёршик: густая крона в виде полукруга на длинной палке.
Лёня выходит из дома, чиркает зажигалкой. Голова его, на миг осветившаяся в темноте, кажется мне какой-то демонической. Уж очень острые уши.
– Бабушка сказала, ты домой решил? А чего это ты? А, Коль? Оставайся! Ещё посидим. Завтра же суббота… – говорит мне.
Я объясняю, что мне тут у них очень даже хорошо, лес, свежий воздух, но я всякий раз не высыпаюсь, если остаюсь. С Лёней невозможно спать в одной комнате. Он разговаривает во сне, кричит даже. Часто ему мерещится Марина.
– Ну, давай откроем мамину комнату, там спать будешь. Для тебя баб Вера откроет.
Это, конечно, чёрт знает что: мать от сына запирает комнату, а бабушка хранит ключи. Договариваемся, шутя, что я останусь, но только закроюсь в комнате, чтобы из неё ничего не пропало ночью. А что может пропасть, собственно? У Ольги Антоновны там хранились различные спиртные напитки. Очень дорогие. Так уже было: я спал в той комнате, а Лёнька ночью перетаскал всё к себе и к утру половину выпил. Вообще, он сейчас к тому и клонит – пиво-то у него закончилось, а мы с Мариной ничего не привезли, кроме сока.
– Не, не останусь, Лёнь.
– Дмитрич, какой ты… блин! Хорошо ведь сидели. Завтра суббота…
– А тебе-то что до субботы? Прелесть субботы – это для тех, кто работает.
– Ладно, просто так оставайся. Не будем пить.
Небольшая пауза в разговоре, и всё: Лёни нет. Ушёл в себя. Так случается: говоришь с ним, а он – раз! – и уже не здесь. Правда, сейчас он далеко не успел уйти: мыслишки-то всё вокруг одного вертятся. Вернее, вокруг одной:
– Коль, а что Маринка-то про меня спрашивала?
– Это я у неё про тебя спрашивал.
Лёня хрипло помычал. А на меня что-то нашло. Зло какое-то взяло.
– Лёнь, мне всё-таки интересно, вот какого чёрта… Ты же ведь и вправду уже давно Маринку не любишь, что ж тебе неймётся-то, а? Извини, суходрочкой занимаешься. Что спрашивала да что рассказывала… А то, что ты даже налево сходить по уму не можешь, всякий раз тебя палят, как школьника, то и рассказывала!
– Да я хрен знает, как так получается… – Лёня зевает и потирает глаза. – Блин, так стыдно, мама же тоже тогда видела… – говорит, давясь, глотая и надолго задерживая дым.
Он спокоен. Тон у него такой, будто бы жена с матерью застукали его не с девкой, а всего лишь за чисто бытовым позором, когда он, к примеру, мочился в раковину на кухне.
– Так с кем это ты? С той же? Или другая? А, Лёнь?
– Да нет, я с той больше нет. Да я хрен знает кто, ну, знакомая одна… Да у меня и не встал толком. Ничего не было, считай.
Я заливаюсь смехом.
К этому разговору мы вернулись уже в доме, за столом. Я тогда Лёне сказал, что не понимаю, какое кино про его жизнь надо снимать: трагедию, комедию или трагикомедию. Но не смеяться невозможно, когда представляешь, как Марина с Антоновной вывезли Алиску погулять, идут себе, разговаривают, катят коляску, вдруг видят – Лёнькина машина стоит (не его даже, а на Антоновну была оформлена), стоит поодаль, к лесопосадке ближе, и тут наверняка Антоновна всполошилась: «Марин, глянь, Лёнька, что ли? А что это он тут делает? Он же в Домодедово уехал час назад… Ну-ка, интересно, пойдём-ка, подойдём…» И я представляю, как они подходят, глядят. И тут же в один голос: «Ой, какой кошмар, какой кошмар… Ой, какой позор, какой позор...»
Я смеюсь. Я дико смеюсь. Лёня тоже похохатывает. И я спрашиваю у него сквозь смех:
– Слушай, ты не врёшь, а? И они это прямо всё видели? И что видели-то?
– Всё и видели. У меня джинсы были спущены. Да у меня и не стоял ни хрена. Ничего не было. Честно тебе говорю.
– То есть… ты так и сказал, что ничего не было?
– Да я хрен знает… – буркнул Лёнька и тут же резко и твёрдо: – Да, так и сказал! Ничего не было. Ну раз не встал, ёпыть…
Я смеюсь, и остановить меня невозможно. Я упиваюсь представляемой картиной и готов слушать повторение рассказа до бесконечности, смакуя детали.
– Лёня, Лёнь, ну а что Маринка-то сказала? А мама что? Их-хи-хи.
– Да я хрен знает. Забегали обе. Ну, что-то там говорили, не знаю… Что в таких случаях говорят?..
– Класс! Их-хи-хи! Что-то там говорили… Их-хи-хи! Ну а… девка? Девка-то эта что?
– Подскочила и убежала. Туфли в машине остались, – Лёня перестраивает тон, комкая фразу, переходит на сокрушение: – Дмитрич, да я… вообще… Я хрен знает, как это всё получилось…
Я всё смеюсь, смеюсь до боли в животе.
И в полночь меня разбирает снова.
Вера Васильевна открыла для меня комнату Ольги Антоновны. Я стою за шторой у окна, курю, похихикиваю, наблюдаю, как Лёнька, согнувшись над гладильной доской, старательно разглаживает комплект постельного белья, для меня старается. В гостеприимстве ему не откажешь. Прямо как нормальный человек. Алкоголик алкоголиком, а в доме убрано, чисто, ужин сам готовил, ребёнка накормил, спать уложил. Домашняя одежда пусть не новая, но всегда свежая. Лёнька – вопиющий образец чистоплотности, душ утром, душ вечером – святое, дезодоранты и всякое такое. Перегар и курево... Ну, с этим ничего не поделаешь.
– Лёнь, а ты чё согнулся-то так, а? Доску-то подними, там же рычажок специальный есть.
– Блин. Точно! Гы-гы!
Но тут же доска складывается, падает вместе с утюгом и с полной ёмкостью для воды.
– Коль, ну вот что такое, а? – досадует Лёня. – Всё летит из рук последнее время! И не пил уже давно. Часа три как не пил. Гы.
Алиса от грохота не проснулась. А бабушка Вера решила заглянуть. В халатике, накинутом на ночнушку, она бесшумно появилась в дверях, прищурилась, причмокнула и сказала:
– Ах, Лёня, Лёнечка…

Я разлёгся, сладко потягиваюсь. Теперь Лёнька стоит за шторой. Расхожее выражение «нервно курит в сторонке» – сейчас как раз про него.
– Вот куда она (это он всё про Маринку) умотала? Думаешь, правда – в клуб с подругой? Наверняка же у неё кто-то есть. Слышь, Коль? Ты говоришь, она эсэмэски кому-то писала в электричке?
– Кто-то есть. Однозначно есть, Лёнь. Эсэмэски… Маринка – красивая молодая баба. Ты тут куришь нервно, а она сейчас… е***тся, со вкусом, постанывает, подвывает.
– Дмитрич, блин! Вот ты вроде добрый, а кусаешься иногда, как крокодил!
Я похохатываю.
Лёня желает спокойной ночи и уходит, топоча (по дому он всегда ходил очень громко). Я проверяю свой телефон, удаляю спам, любуюсь свежими фотографиями Алисочки на фоне леса. Вот опять шаги.
– Пепельницу забыл.
– Лёня, Лёнь, а… А Маринка мне... знаешь, ещё чего про тебя сказала?
– Ну.
– Она ска… их-хи-хи...
Я не могу продолжать, давлюсь от смеха. Сцена в машине, спущенные джинсы, нестоячий член, убегающая потаскуха – всё ещё перед глазами. Time-lapse.
– Ну чего Маринка-то сказала? Хорош уже ржать!
– Она сказала, что… девки даже не на тебя клюют, не на морду твою, а на тату в паху у тебя, – говорю сквозь нервический смех, утирая слезы. – Покажи, что там хоть такое.
– Блин. А я тебе разве не показывал? Ща.
Лёня включает верхний свет и приспускает синие, огромные, как у футболиста, трусы. А там – словно проштамповано старой конторской печатью: «А ну-ка, девушки!»
И я опять истерически хохочу, делаю ногами «велосипед».
– Дмитрич! Ты это… Ты вот, блин, всё время смеёшься на до мной… Думаешь, я дурак, дебил, да? Ну да ведь?
– Ага. Это ты когда такое художество наваял?
– На первом курсе ещё. Блин, всё, блин! Теперь эта фигня на всю жизнь!
– Их-хи-хи. Представляю тело дедушки Лёни в морге, или где там вскрытия делают, и молодых грудастых практиканток со скальпелями… «А ну-ка, девушки!» Их-хи-хи.
– Я не доживу до дедушки.
– Да? А чё?

Можно ли сказать, что с Лёней было иногда весело? Наверно, можно. Но это какая-то не та весёлость. Что-то всё-таки зловещее витало в воздухе наряду со смехом. Да и эпизодов с весельем – раз-два и обчёлся, а так в основном – общение с ним – это какие-то бесплодные тяжёлые разговоры.
Как-то раз он приехал ко мне с Алисочкой. Было ей тогда уже четыре с небольшим. Не ребёнок, а гарантия победы на конкурсе детской красоты. Волосики – смесь перца с кориандром, местами – чистая сепия и светлый хаки – никаким мелированием такого не добьёшься, губки, глазки, щёчки… И день стоял чудесный, июль, прошёл дождь, всё благоухало, мы долго гуляли, потом закупились продуктами, приготовили обалденный обед, сервировали стол прямо как в ресторане. Лёнька умел очень быстро и вкусно готовить. Он мог сварить отменный суп, блюда из мяса у него тоже очень хорошо получались. Кроме того, заставить Алису нормально пообедать (а также позавтракать, поужинать) мог только Лёнька, и никто другой. Всегда достаточно было одного Лёнькиного взгляда, чтобы прекратилось «не хочу, не буду». «Алиса!» – строго окликал он, если дочь забывала сказать «спасибо», убегая из-за стола. Эта фраза никогда не продолжалась наводящим вопросом «Что нужно сказать?». Алиса говорила спасибо, обнимала и целовала отца и, если этим заканчивалась дневная трапеза, с чистой совестью направлялась в комнату, смотрела мультики и через полчаса крепко засыпала.
И в тот раз было так же.
Лёнька прикрыл дверь в комнату и пришёл в кухню на цыпочках:
– Уснула. Дмитрич, давай ещё по сто коньячку?
– Давай.
Пропустили. И день перестал быть прекрасным. Лёня засопел. Начались муки совести. Сказал, что ему неудобно и стыдно перед своей матерью…
– Она думает, что ты на меня хорошо влияешь, Коль.
– Пусть думает, – махнул я рукой, надеясь, что сейчас быстренько развею надвигающийся сумрак Лёнькиной философии.
– Нет, ну а… Ну а на самом-то деле что? – и он выпытывающе посмотрел мне в глаза.
– Лёнь, не пойму, ты всерьёз хочешь об этом поговорить?
Он молчал, а я водил пальцами по сенсорной панели ноутбука, читал новости.
– О! Смотри-ка, Лёнь! «Владивосток Авиа» открыла прямое сообщение по маршруту Владивосток-Пекин…
– Коль. Нет меня уже здесь, понимаешь?
Молчание продолжало расползаться.
– Лёнь, не заводи шарманку. Я это триста раз уже слышал. Ты же знаешь, как я отношусь ко всем этим вещам.
– А вот и зря, Коль. Зря.
– Лёня! Твою мать! Я даже не романтик, а ты мне начинаешь тут... Опять будем про клиническую смерть и прочую муть?
Я дочитал новость про себя и нашёл нужное продолжение для разговора:
– Для меня, Лёнь, жизнь прекрасна в своей реалистичной простоте. Самолёты летают, билеты продаются, мир гудит, мы с тобой едим, пьём, дети растут. Всякое потустороннее – для чего оно мне? Для красоты, что ли? А какая в нём красота? Красота должна быть живой – вон как у твоей Алисочки.
– Я просто хотел с тобой по душам поговорить, Коль. А ты не хочешь меня выслушать и понять.
– Лёня, ты баран! Какой разговор по душам? Ну? Какой? Если тебя здесь нет, то с кем я говорю сейчас? И зачем я разговариваю с пустотой?
– А вот я и не знаю, зачем. Я у тебя хотел спросить, Коль. Ради Алисы? Или ты это для моей мамы делаешь?
– Ольга Антоновна, дорогой ты мой Лёня, давно уже просит, чтобы я с тобой не общался, что б ты знал. Или реже, во всяком случае. Боится, что ты пакость какую-нибудь мне устроишь.
– Да?
– Дэ, – передразнил я.
– А чего же ты общаешься? Ты же не веришь, что есть другая жизнь!
– А ты чего со мной общаешься? Ищи себе для общения тех, кто пережил клиническую смерть. Ты бы хоть… действительно в церковь ходил, что ли. Там бы какой-нибудь православный священник-систематик, может быть, навёл бы порядок в твоих мозгах. А так только и знаешь: «жизнь – там, а здесь не жизнь». Задолбал уже, честное слово.
– Ты крёстный моей Алисы, Коль. Ты хочешь, чтобы мы не общались?
– Лёнь. Крёстный отец знаешь для чего? Это духовный наставник, он должен следить за развитием девочки, насколько правильно её воспитывают в духе той или иной религии. А в твоём понимании крёстный – это вечный спонсор. Всё. Давай оставим эту тему. Не интересно.
– А что тебе интересно? – спросил Лёнька, извергнув из желудка отрыжку. – Зачем ты читаешь какие-то скучные романы про жизнь в семидесятые годы?
– Лёнь, иди на фиг. Лучше спусти трусы и покажи тату.
– Блин! Ты меня теперь всю жизнь будешь просить снимать трусы, что ли?
– Я теперь всю жизнь буду пытаться объяснить тебе, что ты пострадал из-за того, что слишком возомнил из себя мужика. Слишком, Лёня.
Меня и в самом деле бесило, что Лёнька, однажды то ли где-то вычитав, то ли от кого-то услышав о мужской полигамии, всякий раз этой полигамией прикрывался и оправдывался. В конечном итоге картина семьи представлялась ему в очень простом виде: женщина должна эту самую мужскую полигамию принять как есть и лишний раз не дёргаться. Может, оно, так, конечно, и лучше. Только у Лёньки не тот случай. Всё-таки жизнь его проходила на моих глазах, и я довольно скоро понял, что Лёнька  добивается таким образом ревности, ибо ревность – и, похоже, только она – являлась для него доказательством любви. Вообще, он, конечно, больше выделывался, мог и приврать, что с кем-то там трахался, мог специально подстроить «сценку», что бы все думали, что это у него было, но вот когда специально такое подстраивалось, никто ничего не думал, да и не знали даже. И когда он выкладывал на комод в прихожей презервативы перед приездом Маринки, она, как назло, в тот день не приезжала, Алиску привозила Антоновна. Лёнька всегда вляпывался и впрямь в такие моменты, когда ничего не задумывал. Поэтому его «хрен знает, как так получилось» – всегда было искренним.
– Что у тебя с работой опять?
– Блин, Коль, блин!
– Коль-коль! Этиленгликоль! Ты же хотел разговора по душам?
Лёнька надулся, засопел.
– Только и знаешь про работу. Ты сам – робот!
Лёня, конечно, меня уважал, относился с пиететом, может, и любил даже, но искренне считал, что я неправильно и очень скучно живу. Но как именно неправильно и скучно, не объяснял. То он говорил, что главное в жизни человека – это смерть и к ней нужно всегда быть готовым, то упрекал меня: мол, а что у меня вообще есть – «Работа-дом-работа»? За плечами один брак, второй, пусть даже, в общем, удачный. Есть дочь, чуть постарше его Алисы. И что? Всё как у всех. Каждый раз, когда я у него спрашивал, а как, собственно говоря, нужно «правильно» жить, он отвечал своим «да я хрен знает…», иногда говорил: «Надо так, чтобы праздник всё время был!» А если ему сказать, мол, ты зарази примером-то, покажи, как устроить этот вечный праздник, он может ответить: «А что я? Я уже давно не здесь…»

– Лёня, тебе нужно в монастырь.
– И туда тоже.
Одно время Антоновна настаивала, настаивала, чтобы Лёнька лёг в больницу, да настояла. «Он же больной весь, Коль. Заканчивая головой… Надо же что-то делать!» А что тут сделаешь? Положили мы Лёньку в клинику. Не пролежал и недели: трахнул медсестру прямо в процедурном кабинете, а утром сбежал.
– Я уже не знаю, что делать, ты понимаешь? Не знаю, и всё!.. – начала Антоновна по телефону, кажется, даже забыв со мной в тот раз поздороваться. – А она ему теперь по пять раз на день названивает.
– Кто?
– Медсестра. Завтра на работу его погоню, раз так. Я уже договорилась.

С работой у Лёни всегда было плохо, а иногда очень-очень плохо. Одна не нравится, на другую не берут, на третьей мало платят. Недавно вроде бы все сложилось. Работа не ахти какая, на авиаремонтном заводе, но зато близко от дома, зарплата регулярно. Не пил особо, потому и Алису «получал» почти каждые выходные. Но внезапно на заводе всех отпустили в вынужденные отпуска. Трудоустройством Лёни занялась его тёща. Маринкина мать, Людмила Игоревна, Лёньку любила всей душой и жутко ненавидела – тоже всей. А он её… он тоже любил и дико боялся. От Людмилы Игоревны зависело главное – увидит он на выходных Алису или нет. Та, прежде чем дать добро на «переправу ребёнка», всегда звонила и выясняла, что Лёнька пил, сколько он пил и с кем. Нередко звонила и мне, сверяла показания. Вообще, что его мама, что тёща – как две капли воды, только им самим почему-то кажется, что они очень разные.
Вскоре тёща пристроила Лёньку куда-то к себе в РЖД. Для Лёньки, похоже, это было смертоубийство.
Однажды он звонит мне со своей «проклятой» работы, совсем убитый, заезженный, видимо, затурканный тёщей (Игоревна – диспетчер ещё тот), и говорит:
– Дмитрич, а ты это… А ты чё сегодня делаешь? А давай в симуляторе полетаем? На моём старье не тянет… Всё менять надо, процессор, видюху…
– Приезжай, – говорю, – полетаем.
И полетали. Прямо как на настоящем самолёте, настоящим экипажем: два комплекта наушников, штурвал, педали, предполётная подготовка, распечатали карты, план полёта, справочник по фразеологии радиообмена.
Так у нас и повелось – обычно в пятницу вечером, если мои уезжали на дачу, Лёнька звонил: «Дмитрич! А давай сегодня полетаем?!» А когда рейс окончен – за стол. Часа в четыре утра субботы засыпали. Полёты на авиасимуляторе в виртуальном пространстве вполне себе вписывались в Лёнькину установку: «Здесь жизни нет, она – где-то там». Наблюдать за ним было очень интересно. Он был командиром воздушного судна. И слегка глумиться над ним мне очень нравилось: реакции были у него неподдельные.
– Чуть влево, градусов пять возьми, – говорит мне.
А я специально кручу вправо.
– Ты-ды! Б-б! Я сказал ВЛЕВО, ёпыть! – кричит. – Ты чё, блин, совсем, что ли? О чём думаешь?
– Виноват, товарищ командир.
А то и вовсе: однажды перед его приездом пошутить мне захотелось. На скорую руку в фотошопе я перерисовал текстуру на нашем виртуальном самолёте, стёр название виртуальной авиакомпании «Дон-Авиа» и вместо него написал: «А ну-ка, девушки!»
Лёнька приехал, готовимся к полёту.
– Лёнь, – говорю, – а у нас текстура самолёта новая! Там тату.
– Да-а?– спросил он с интересом, а сам что-то писал, считал, топливо, что ли. – Это с этими лесбиянками? Так она ж не для этой модели. Как ты её натянул? – спросил и тут же стал напевать «Скажи, зачем я жду звонка...» из репертуара «Тату».
– Всё налезло. Переключись на внешний вид да посмотри.
И Лёня переключил вид из кабины на внешний...
– Бл*дь! – воскликнул и аж подпрыгнул, и тут же прогудел обиженно: – Денег не пожалею, пойду, пусть лазером сотрут. Ты достал уже меня!
Так самое интересное, что взлетели мы, только шасси убрали, как вдруг Лёнька – хрясь! – и на escape. Да так, что клавиатура с подставки улетела. Посопел и выдал:
– В п**ду, бл*дь! Не полечу я на этом самолёте!
И не полетел. Пришлось возвращать нормальную текстуру.
Больше я так не делал.

Вообще, такой «полётный» режим нашей дружбы мне очень нравился. Лёнька как-то постепенно отошёл, почти перестал бредить, говорить о том, что мне до раздражения было не интересно. Беда только, что вскоре я остыл к симулятору. А Лёнька всё звонил каждый раз: «Дмитрич, ну чё? Полетаем?» И вот однажды я взял грех на душу: испортил исполняемый файл. Перестал запускаться авиасимулятор. Лёнька приехал и загрустил. Посидел-посидел и говорит:
– Ну чё? Тогда пить давай.
Ну уж нет! – подумал я.
– Пойдём, я кое-что придумал, сейчас всё заработает.
Пришлось «чинить» и лететь…

Словом, у Лёньки жизнь постепенно налаживалась, в работу он втянулся, кое-как привык к постоянному контролю тёщи, перестал считать, что РЖД – это позор даже для бывшего пилота. Да и симулятор – вроде как отдушина.
И Маринка тем временем в Лёнькиной голове отошла на второй план да и из моего поля зрения выпала. Жила своей жизнью. Однажды я спросил даже не у Ольги Антоновны, а у её матери – Людмилы Игоревны, как она там.
– Да как, Коль. Никак. Плохо. От одного алкоголика ушла, другого нашла. Тот ещё хуже. Я тебе потом как-нибудь расскажу. Лёньке ничего не говори, что я тебе сказала, слышишь? А то не дай Бог... опять... Я всё делаю для того, чтобы Лёнька с Маринкой не пересекались.
Это она правда делала. С недавних пор Алисочку привозила к Лёньке уже не Марина, а либо сама Игоревна, либо тесть.
Ну и хорошо. А то… если пересекутся, то с таким трудом установленное равновесие пошатнётся, и что потом? Было ведь однажды. Я утром приехал к нему, а там такая канитель, такой крик на весь лес: «Ты мне вчера ещё должна была ребёнка привезти! Где ты всю ночь шастала, коза?!» – «Где хочу, там и шастаю, придурок!» Ну и так далее.
Марину я однажды встретил в электричке. Похудела сильно. На вопрос «Как личная жизнь?» ответила стандартным «С переменным успехом». Не хотела ничего рассказывать. Даже откуда куда ехала не сказала. (Алису точно не отвозила, не забирала, её баба Оля в Анапу увезла). И взгляд у Маринки был какой-то совсем придушенный. И не узнать, что у неё там. О своём обещании «Я тебе потом как-нибудь расскажу» Людмила Игоревна, видимо, забыла, закрутилась. Потом я закрутился.
Со временем, как ни странно, отношения между Лёнькой и Маринкой стали выравниваться. Лёнька мне однажды позвонил, загадочный какой-то, стал спрашивать, как я отношусь к однолюбам, вздыхал, точно влюблённый подросток, советовался. Я ему сказал, ну раз Маринка сама позвала, то чего уж, дескать, вы до сих пор в браке, не чужие люди, может, и стоит попробовать начать сначала… Поехал.  Загуляли они тогда круто, одним вечером не обошлось: я с Алисой всю субботу просидел, Ольга Антоновне досталось воскресенье, а понедельник – бабе Вере. Однако никто Лёньке на этот счёт и слова не сказал. Старались не дышать. А вдруг?! Всякое бывает – столько лет враждовали, и вот – перемирие. Люди с годами меняются, даже дураки и те умнеют. Вскоре и дела у них какие-то общие появились, перезваниваться чаще стали, куда-то ездить. С новой силой любовь, конечно, между ними не вспыхнула, но не орут, не шипят друг на друга, не обзываются – и то, считай, великое достижение.

Однако же спустя немного времени случилось то, что для всех оказалось полной неожиданностью.
___

«Почему надо было случиться всему в один день?» – этот вопрос я задавал себе, когда смотрел вечерний выпуск новостей. Это уже после всего. Диктор как раз произнесла: «И ещё раз о событиях сегодняшнего дня…»
Тот день мне хорошо запомнился, никогда ничего подобного со мной не приключалось. Такое впечатление, что где-то что-то рушилось, разлеталось в пух и прах, и стихия эта была такой мощи, что даже в моей жизни несущие конструкции слегка пошатывались.
Ранним утром я прилетел во Внуково, был в Сургуте по делам. Улетая, надо было мне, конечно, машину оставить на стоянке аэропорта, но из-за пробки пришлось возвращаться и оставлять её у метро. Кстати, может, это меня и спасло, что у метро. Правда, впопыхах я немного не там припарковался. Прилетел: нет моей машины. Угнали? Эвакуировали? Тут ещё и на телефоне баланс отрицательный. Решил пополнить через банкомат и снять совсем чуть-чуть наличных, на сигареты, а то в кармане одна мелочь. Три раза набрал неверно пин-код (тоже ведь никогда такого не было!), карта заблокировалась. Чудом обнаружил в визитнице билет на метро на одну поездку, ещё действительный. А вот за это – спасибо Лёньке, я потом вспомнил, что это он мне его зачем-то сунул. Но вот почему я остановился и полез в карман за телефоном, когда уже билет сработал, – необъяснимо. Мог бы пройти через турникет, а потом разговаривать, отойдя в сторонку. Звонила дочь. Что-то квакнуло, и связь прервалась. Я приостановился, и пока «алё-алё, Даша, перезвони», один мужик, который шёл следом, видимо, даже не обратив на это никакого внимания, прошёл вместо меня, а я упёрся в закрытые дверцы турникета. Чтобы купить билет ещё на одну поездку, не хватало семи рублей. Вот тебе и раз! Деньги с карты не снимешь – заблокирована, с телефона не позвонишь – доверительный платёж уже использован в роуминге, больше не дадут. Конечно, можно взять такси, а расплатиться уже дома. Но нет никакой гарантии, что и дома есть наличные. И дома никого. Можно приехать домой и позвонить Рите, жене, на работу, спросить, где деньги лежат. Такси подождёт. Нет, а если нигде не лежат? У всех же карточки. Такое мы уже проходили: приехали домой на такси, а потом бегали  – ни у соседей нет, ни у кого, а ближайший банкомат не работал. Рита сказала после этого, что дома обязательно должно лежать хотя бы три-пять тысяч всегда. Мало ли что она сказала. Я точно знаю, что я ничего не оставлял.
Стою, думаю. Думается очень плохо и медленно. Ночь не спал, вздремнул в самолёте, и то некстати – как раз когда кормили.
Наконец, дозванивается Даша. Выясняется, что она в травмпункте: навернулась перед самой школой. Делают рентген.
– Па, ты за мной приедешь?
Какое там «приеду»!
– Даша, срочно позвони маме, пусть она мне перезвонит. Срочно! Ты меня слышишь? Ты поняла?
– …час? …аме? …онить? …бе?
Жду. Пятнадцать минут жду. Уже и жене отослал «Абонент просит вас перезвонить», а никто не звонит, не перезванивает. Хожу туда-сюда возле метро. Двадцать минут жду. Полчаса. Возникает мысль позвонить с таксофона, но сто лет уже не звонил, не знаю, где продают специальные карточки или жетоны, сколько стоит звонок и что потом делать, если никому не дозвонюсь или что-нибудь сорвётся, а деньги уже будут съедены. Так хоть суну эти девятнадцать рублей (стыд-позор!) дежурной у турникетов, вдруг пропустит.
Очень хочется есть, аж до обморока.
Смотрю на дисплей, на всякий случай проверяю уровень сигнала – а вдруг и здесь – на улице – тоже плохо ловит. Точно: сигнал слабый. Вожу перед собой телефоном, как сапёрной лопаткой, сам куда-то иду по инерции. Спотыкаюсь, падаю, несильно, правда, роняю телефон на проезжую часть, и на него тут же наезжает колесо маршрутки. Я даже толком не успел понять, что произошло, вскрикнул только: «Стой, бл*дь! Ты куда?!»
Ни одного номера наизусть я не помню: ни жены, ни дочери, вообще никого! Ехать во Внуково, в офис? А ребёнок-то – в травмпункте.
Захожу обратно в вестибюль метро, совсем очумевший.
– А я Вам что? Вы мне предлагаете за Вас доплатить, что ли? – говорит пожилая женщина, дежурившая у турникетов. Похожа на бульдога. Я просил её по-хорошему, вежливо, заискивая: «Ну, пустите, пожалуйста... Ну… вот такая ситуация, честное пионерское!» – думал, хоть это «пионерское» на неё подействует; вид у неё такой, сталинский. Но она и вовсе отвернулась от меня, как от пьяни. Кто от кого ещё должен отворачиваться. Страшна – меры нет!
А делать-то что? Не мальчишкой же перепрыгивать через ограждение?!
Стою. «Бульдогиня» тоже стоит, в сторону мою не смотрит.
– Ладно, проходите! Не надо мне вашей мелочи, – и прислонила свою служебную карточку.
Заветные дверцы распахнулись.
– Спасибо Вам большое! Честное пионерское, ну такая вот ситуация…
Состав застрял на «Фрунзенской». Хотел я взглянуть на часы, но рукой не пошевелить, такая давка. А оказалось, и вовсе: на «Парке культуры» террористы взорвали поезд. Совсем уже.
Желудок режет, нестерпимо больно.
Ситуация безвыходная, ждать нечего, и я решаю идти от «Фрунзенской» пешком до «Красных ворот». Вышел, увидел неподалёку отделение моего банка и обрадовался, как ребёнок.
– Через пятнадцать минут картой можно будет пользоваться, – сказала девушка в белой блузке и коричневом галстучке.
– Я разбил телефон, представляете?! Нельзя ли от Вас сделать один звонок?
– Да, конечно! – говорит девушка, протягивая аппарат. – Как же так получилось?..
– Да я хрен знает, как так получилось…
Но куда я буду звонить? 911? И куда надо звонить, чтобы узнать, в каком травмпункте моя дочь?
От банка пошёл быстрым шагом к дому.
– Р-р-р! Вов, вов, гав, гав! – слышу.
«А это тебе за бульдога» – мелькнуло в голове, прежде чем я испугался. В моём же дворе на меня накинулся настоящий бульдог. Что на него (на неё?) нашло – непонятно. Сколько раз эта собака меня видела, внимания не обращала… А тут… До кучи всё, что ли… Хорошо, хозяин быстро отреагировал, оттащил.
Это ещё не всё. Ключи! Возвращаюсь к месту, где меня собирались потрепать и разорвать в клочья. Нет там никаких ключей. И нигде их нет. Потерял.
Домофон улюлюкает, дома никого. А кто там должен быть? Даша-то наверняка сидит и ждёт меня в травмпункте. Может, её и в больницу увезли – как узнаешь? В подъезд не захожу, у нас там не курят. В голове крутится «Тимирязевская». И толку, что крутится? Я знаю, что жена работает где-то в двух шагах от метро, на Дмитровском шоссе, но можно подумать, я хоть раз бывал у неё на работе. Я даже не вспомню, как точно называется её фирма. И зачем я к ней поеду? Ритка наверняка к Дашке рванула. И – о дьявол! – у меня в пачке осталась одна сигарета, а карточка всё ещё не работает, хотя прошло уже полтора часа вместо обещанных пятнадцати минут. Думая о времени, смотрю на часы. Шесть показывают. Шесть – чего? Подношу к уху: не тикают. Похоже, ещё со вчерашнего дня. Было, наверно, где-то около одиннадцати. И спросить не у кого – двор совершенно пустой.
Нет, как такое вообще возможно? Я не о часах. Я о том, что как можно околачиваться возле подъезда и просмотреть собственную дочь, когда вокруг – ни души! А если бы я ещё полчаса не задирал голову и не смотрел в окна своей квартиры? Так бы и не увидел, что в кухне уже горит свет? Это ладно, а как же Даша меня не заметила?
– Па! Ну, ты где ходишь-то? Ё-моё! – отвечает домофон.
Даша скачет на одной ноге из комнаты в комнату. Ничего страшного, обычный вывих. Она ест яблоко, болтает по телефону с подружкой. А может, с мальчиком. Очень смешно она по дому скачет: длинные волосы по попу, перевязанные на затылке, размахивает ими туда-сюда, как метёлкой.
– Так. Ну, ты мне позвонить-то дай, козочка моя! Я телефон разбил.
Дочь округлила глаза, но вертит головой, отмахивается, мол, её разговор важнее. Метро же взорвали. А там могли быть одноклассники.
Ну и пусть разговаривает. Сейчас главное супчику похлебать.
Хлебаю.
– Не понимаю, как можно было уронить телефон на проезжую часть, – Даша прискакала на кухню. – На, звони. Тарелку оставь, я потом вымою, или в машинку сразу загрузи, – взяла ещё одно яблоко и ускакала. – Ура, ура! Завтра не идти в школу-у-у! На месяц освобождение от физры! Из наших в метро никого не было! Ура, ура!
Слышу, как падает на диван и выдыхает:
– Хуууу. Надеюсь, сегодня больше ничего не случится.
Просыпаюсь ближе к девяти вечера. Даша как всегда делает сразу три дела: смотрит музыкальный канал, в одной руке айпад, в другой учебник по геометрии. Рита сидит за компьютером, переписывается с сестрой. Звонит её мобильный, лежит рядом с ней. Она взглянула и говорит, мол, сам возьми, раз Ольга Антоновна.
Так я и узнал, что Лёнькиной Марины больше нет в живых.
Переварив это известие, я покурил на кухне и сел смотреть новости. Диктор как раз произносила эти слова: «И ещё раз о событиях сегодняшнего дня…» Это я точно помню.
___

– Ну? И что это? – спрашиваю я у Лёни. – Что за цирк?
– Да я хрен знает, как так получилось…
– Нет, ну ты вообще! Ты что, пьяный был?
Мы оба лупимся на стену, в центре которой красуется полоса обоев совсем из другого рулона, с другим рисунком.
– Может, так пусть? – говорит Лёня. И он, чувствуется, в самом деле готов так и оставить: весь день возился, устал, ничего не хочет.
– Лёня, блин! Как ты можешь? Это же ваша с Алисой ком… Это комната отца и ребёнка вообще! Давай-ка, сдирай!
Лёня пыхтит, сопит, гулко топает, что-то принося-унося. Наконец, выказывает:
– Блин, Дмитрич, блин! Ну вот что ты сразу на меня гонишь? Пьяный клеил… Ты же знаешь, что я не пью.
– Переклеивай давай! Чудило!
Лёнька взбирается на стальную стремянку, осматривает стену, не решаясь поддеть обойный лист скребком. Он в одних шортах на слабой резинке. Смотрю на него: тростник тростником. Странно. Питается вроде нормально…
– Может, не сдирать всё-таки? – морщится.
– Я тебе сейчас! Ну-ка, повернись-ка сюда, ко мне.
– Зачем?
– Ну, повернись, повернись!
Лёня поворачивается, а я резко сдёргиваю с него шорты вместе с трусами.
– Их-хи-хи! Не жизнь, а драма! С элементами мужского стриптиза, бл*дь!
– Блин, Дмитрич, блин! Обалдел совсем? Алиса же тут! – и, бурча, договаривает: – Завтра пойду лазером всё удалю… Достал уже.
– Не пьёшь, говоришь? А что это за коньяк там… в кухне на столе начатый, а Лёнь?
– Мама приходила, с этой, с как её… с Галиной Ильиничной. Они пили сидели.
– А травой почему пахнет? Мама с Ильиничной курили?
Ничего не ответил. Поддел полоску обоев, содрал, переклеил.
Комната после ремонта сделалась до того уютной и светлой, что теперь мне часто кажется – это всё для того, чтобы хоть что-то в памяти светлое осталось. Вспоминаю Лёньку чаще всего именно в такой обстановке – в этой комнате, сидит на диване, с раскрытой детской книжкой, пестрящей иллюстрациями, а рядом Алиса.
В тот вечер ремонт был закончен. Я достаю из сумки бутылку «Отарда» и кручу в руке, дразня:
– Лёнь! А? Смотри – какая? А? Может?.. М? – и подмигиваю, прицокиваю языком.
– Я не пью, я сказал!
– Молодец! –  говорю и накидываю на его лысую голову пилотскую фуражку.

Лёнька действительно уже давно не пьёт. Даже на похоронах Марины был трезвым. Правда, на девять дней сначала в кафе, потом дома хорошенько в себя влил, а на сорок дней было ещё лучше – чуть сам не окочурился. Помню я этот крик-визг-вопль Ольги Антоновы: «Не дышит! Коля! Он не дышит!» Приехали врачи, откачали. Да и дышал он, то Антоновне просто показалось. Правда, дышал еле-еле. Видит Бог – я даже не переживал в тот момент.

После того, как не стало Марины, Лёня жил точно евнух. Всех его девок будто волной смыло. Объяснить, почему так произошло, он не может.
– Да я хрен знает…
А Ольга Антоновна, при всём своём умении оперативно коммутировать судьбы, в самый нужный момент оказалась бессильной. Она пыталась «подключить» Лёньку к Машеньке – умнице-красавице-хозяюшке. А Лёнька, точно кастрированный кот, прошёл мимо, даже в сторону её не глянул. Хотя всё бы могло сложиться очень даже удачно. Машенькин Артёмка с Лёнькиной Алисочкой вместе не только учатся в 1Б, но и на музыку, и на танцы ходят. Дети дружат. Родители тоже вроде дружат. Между прочим, Машенька давно на Лёньку глаз положила. Ан нет: ничего не вышло. Может, и к лучшему.
Лёнькино «евнуховство» – видимо, ещё одно свидетельство тому, что когда он куролесил с девками, то доказывал что-то именно Марине, не себе даже. Были такие случаи, когда он специально приводил в дом каких-то совсем уж бесстыжих курв и выпивох, и всё на глазах у бабы Веры, реже при Антоновне (та, если что, могла и не пустить, а то и прогнать, если заставала). Делал это Лёнька лишь с той целью, чтоб Марина об этом прослышала. И он всегда знал: ей обязательно передадут; все же очень говорливые, известия о любых событиях разлетаются молниеносно и циркулярно. Типичный пример. Входящий вызов «Ольга Антоновна»:
– Коль, это я. Представляешь, позавчера опять… приезжаю, – поясняет Антоновна, зачем и куда, – я кое-что им отвозила. Мать встречает, спрашиваю, чего это Лёнька ворота не открыл…
– Ну.
– Ну. Ты представляешь? Опять с какой-то швалью там, это самое... Закрылись, темно в комнате. Где он их находит? Ну. Вот что это? Я ему сказала, в дом никого не води! Бери разводись, женись по новой, тогда приводи. Уже и Маринка знает…
– А она – от кого? Откуда?
– Не знаю. Кто-то сказал уже.
Конечно, Антоновна вкладывала это в мои уши не просто, а с умыслом, что бы я тоже как-то Лёньку пристыдил. А я ему никогда никаких проповедей на этот счёт не читал. Он и в мой дом пару раз кого-то таскал, но, во-первых, разрешения спрашивал, а во-вторых, всегда перестирывал бельё после всех этих дел. Про презервативы, правда, не всегда помнил, а может, не всегда и деньги на них были. А вот подхватить заразу побаивался. Как-то однажды запаниковал.
Дело было так. Сижу я за компьютером. Лёнька шастал-шастал по квартире, потом в туалете закрылся и притих. Выбегает, подбегает ко мне, спускает трусы.
– Коль, глянь, а?
– Ну что, ну?
– Видишь?
– Вижу.
– Ну!
– Ну… нормальный такой калибр. А… вообще с худобой не очень сочетается. Диспропорция явная.
– Да не-е! Красное там! Видишь? Давай это… в интернете посмотрим, почитаем, что это может быть.
Начитались, насмотрелись картинок, насравнивались. Возник вопрос:
– Ну и что это может быть?
– А я хрен знает…
А вечером заехала Ольга Антоновна, поужинали, чай попили, лясы поточили.
– Пойду посмотрю, когда там ближайшая электричка, – говорит Антоновна и идёт в комнату, садится за компьютер, пробуждает монитор. И тут же: – Ой, фу! Что это? А? У кого это? Боже, какой кошмар! Лёнь, а Лёнь! Лёнь, ну-ка поди сюда, сынок… Поди сюда, чё-то спрошу. Поди-поди.
Я часто любил киношничать, и в тот раз тоже:
– Лёньк, а Лёньк! – выталкиваю его из кухни.
– Блин, Дмитрич, блин! Я браузер не закрыл! – виновато бормочет.
– Угу. Ну… теперь иди и маме свой писюн показывай! – шепчу.
– Блин, Дмитрич, блин!

А теперь Лёньке женщины не нужны и вовсе. Чтобы удовлетворить свои скромные потребности, ему вполне хватает трёх DVD с порнухой. Он всё их прятал, прятал, да не упрятал. Антоновна обнаружила, мне позвонила. Выговорилась, а потом:
– Ну и пусть, а что?
И я согласился:
– Конечно, пусть. А что?
Вообще, одно время мне стало казаться, что все крупные неприятности уже позади. Многое забывалось. И Лёнька всё чаще бывал человеком. От Алисы не отходил: всюду с ней. Зайчиком на утренниках прыгал, потом, когда в школу пошла, вместе уроки учили, вместе играли на пианино. Конечно, бывало, случалось иногда…
Проштрафился однажды он очень здорово. Но то воровство я ему простил. Может, и не следовало, не знаю. Случай тот произошёл примерно через месяц после похорон Марины. Я тогда Лёньке рассказал, как мыкался с заблокированной картой, сказал, что после того злоключения сам лично отложил двадцать тысяч и теперь в доме всегда есть наличные деньги на всякий пожарный. А он только об этом услышал, сразу в долг просить. Клянчил буквально. Но установленный для него «кредитный лимит» был уже исчерпан. Я сказал «нет», что и речи быть не может, во всяком случае, до его первой зарплаты в ЛИИ. К тому времени Лёнька с РЖД, как он выразился, «порвал». Долго работать под руководством своей тёщи не смог. Просидел два месяца без работы и вот только-только устроился. Вроде бы. Ещё не точно.
– Лёня, блин! Вилы устали писать по воде и превратились в вёсла. А разгребать и грести, как всегда – мне?
– Дмитрич, ты чё сказал?
– Я сказал: копию приказа о приёме на работу, пожалуйста, или второй экземпляр трудового соглашения. Только тогда займу. А так – нет. И не проси!
В тот раз мы пили абсент, были одни: мои Рита с Дашей отдыхали в Испании. Я, тупица, даже толком и не понял ничего поутру. Проснулся, Лёньки нет. В кухне на столе записка: «Прости!» Ну, думаю, поскольку он до двух ночи только и знал, что долдонил о грехах своих, дескать, перед всеми виноват и всем обязан по гроб жизни, то ещё и письменно решил зафиксировать. Видно, совсем понесло его, тем более абсент пили. Лёньку так часто заносило – он каялся, называл себя дерьмом, ничтожеством, просил прощения у всех, мог встать на колени или всю ночью присылать SMS с «прости».
Пропажу денег обнаружила Рита, через месяц примерно. А я-то думал: интересно, что это Лёнька перестал звонить? А когда ему сам позвонил, говорю, приеду, Алисочку проведаю, тот сразу – «приезжай, но меня не будет, у меня дела». Что за дела? Когда же второй раз такое повторилось, точно, думаю, что-то не то, раз от меня бегает. А потом, когда Рита спросила, где деньги, сразу до меня дошло. Мелкий и подлый трус! Благо он мне никто и был никем. Друг? Упаси Боже! Бедный родственник, скорее.
А на что деньги-то ему требовались? Причём, просил десять тысяч, а стырил все двадцать. Не сказал. Половину потом вернул.
Об этой истории, разумеется, все узнали. Это не тот случай, когда надо человека покрывать. И Лёнька выкручивался сам. Превзойдя себя, он придумал невероятное оправдание своему «поступку». Матери он сказал, что я ему не вернул пистолет, который взял якобы без спросу и нагло присвоил, а раз так, то хоть в денежном эквиваленте «отобрать» надо, хотя бы половину. То есть, получается, я ещё ему и должен!
Антоновна засуетилась, и тут же от неё поступил вызов:
– Коля, Коленька, что за пистолет? Откуда?
А я ей так и сказал, что это тот самый пистолет, из которого Лёнька когда-то Маринку хотел застрелить. Да, и такое было. Но ничего интересного: пьяный пришёл как-то, «убью, суку!», и всё тут! Весь вечер план убийства строил. А что? Почему? Оказывается, позвонил ей, а там мужик какой-то трубку взял. Лёня завибрировал. Я этот пистолет случайно обнаружил. Ага. Чёрта с два случайно! Всё-всё где-то там – на небесах – складывалось в свою очень логичную мозаику! Лёнька уже спал, а я шёл по коридору из кухни в комнату, вдруг ни с того ни с сего куртка его с вешалки упала, да на металлический диск для упражнений. Проверил. Экспроприировал, спрятал от греха подальше. Лёнька тогда так упился, что и не вспомнил, где он этот пистолет мог «посеять». Расстроенный долго ходил, но ни он мне ни слова, ни я ему. А через месяц, чёрт меня дёрнул за язык, признался ему, что у меня пистолет.
Антоновна помолчала, потом спрашивает:
– Пневматический?
– Не знаю.
– Не отдавай ему ни в коем случае!

Абсолютно всё так или иначе, рано или поздно всплывало, выяснялось, проклёвывалось, выпирало. Казалось, будто свои знаменитые слова про «тайное» Сократ обратил именно к Лёньке. Многое не заставляло себя ждать, особенно если Лёнька врал по мелочам.
Вот, например, Ольга Антоновна сидит у меня на кухне, мы ужинаем, а он звонит ей.
– Что? А ты где есть-то? – спрашивает Антоновна, выслушает ответ, и её губы, с остатками помады апельсиновой рыжины широко расплываются, она мне подмигивает, и я догадываюсь – сейчас будет что-то интересное: – Ага, понятно, значит, ты у Коли сидишь… А где именно? В комнате? А? Не поняла. На кухне сидите? Ага. А… ты в шапке-невидимке, что ли? Где ты сидишь-то? Что-то я тебя тут не вижу, козлина ты такой! Э-э-эх! Совсем заврался…

Но вообще, вскоре жизнь у нас нормализовалась.
___

– Алиса, Алис! Ты меня слышишь? Я через минут двадцать буду. Встречаемся возле станции, да? Как и договаривались, да?
Алиса, видимо, кричит мне «да, да», но до меня доносится «ад, ад».
И вот она пересекает вокзальную площадь: идёт прямо совсем уж походкой взрослой женщины (а только ведь в пятый пошла!), с кем-то говорит по айфону. С бабушкой Олей, конечно, или с бабушкой Людой, с кем ей ещё разговаривать. Сейчас она подойдёт и скажет: «Ну всё, ба! Мне некогда! Пока-пока!»
Подходит и говорит:
– Ну всё, ба! Мне некогда! Пока-пока!
Но айфон в карман не убирает, уже открыла сообщение из «Контакта».
– Привет, моя козочка! Что это ты так вырядилась? – спрашиваю, когда мы обнимаемся-целуемся.
Алиса в розовой куртке, на шее платок, будто вывалянный в палитре.
– Привет, дядь Коль. Я думала, мы в кино пойдём.
– Во как. А к папе? Уже нет, да?
Алиса делает такое измученное лицо, будто я – твердолобый ученик, а она – учительница:
– Дядь Коль! Я же вам сто раз уже говорила! Папа не видит и не слышит нас! Как сорок дней проходит, то всё! Душа уже не здесь. Души улетают отсюда.
– Я понимаю. Но так некрасиво. Все работают, и мы с тобой – единственные, кто может сходить на кладбище как бы от всех. Мы – делегация. Три года. Всё-таки дата. Уберём мусор хотя бы.
– Ну а потом в кино, да?
– А потом – да.

С Лёнькой мысленно я разговариваю частенько, а не только когда хожу на могилу. Сколько раз я ему говорил, что нет у меня ни малейшего стимула «заполучать» жизнь вечную, потому что мне нравится эта, и нравится именно тем, что она – чирк! – как спичка – она не повторяется, не дублируется, потому и цены ей нет! Бесценность и вечность – вещи всё же разные. Но вот после бестолковой Лёнькиной смерти стимул попасть «туда» у меня будто появился. Конкретно – туда, где он. Где бы он там ни был. Допустим, если он в раю, под органную музыку сажает какие-то диковинные растения, или в аду – под тяжёлый металл чистит чаны, в которых кипятят смолу, мне всё равно, мне хочется ворваться, чтобы он вздрогнул от неожиданности, взять и отмутузить его. А потом спросить:
– Ну! И как получилось, что ты умер?
– Да я хрен знает…
– Не хрен! А  я всё знаю! Сердце у него остановилось, бл*дь! Мы нашли потом эти твои пустые пузырёчки от корвалола, целый склад за сервантом, тварь ты несчастная! Откуда фенобарбитал в крови, откуда фенобарбитал в крови – всё мать удивлялась. Скотина ты подлая!
– Да тихо ты! Ты мне ангелов тут всех распугаешь!
– Я тебе, бл*дь, сейчас распугаю! Ты думал, что я и про Маринку никогда ничего не узнаю, что это ты её подсадил на наркоту? Из-за тебя же она ушла на тот свет! Вернее, теперь уже на этот. Кстати, а где она?
– Да я хрен знает. Не видел…
– И про друга твоего, Максима, который якобы застрелился – тоже не узнаю, думал? Всё ведь потом всплыло!
– Да тихо ты, Коля! Знаешь, ну и знай! Только никому не говори, ладно?!
– Не скажу, не бойся! Трус несчастный.
– Кстати, а где пистолет-то? А? Коль? До сих пор у тебя лежит?
– Моя мама его случайно нашла. Приезжала в гости, убиралась в квартире. Выбросила.
– А как ты своей маме объяснил, откуда пистолет?
– Да уж объяснил как-нибудь, урод ты паршивый!
– Ладно, не ругайся, Коль. Ты лучше скажи, а почему ты ко мне на могилку никогда не приходил с цветами?
– Потому что, Лёня, это к достойным людям ходят на могилу с цветами. А к тебе  с горшком говна надо приходить, а не с букетом!
– Тише ты! Здесь нельзя такие слова произносить. Даже слово «хрен» нельзя. Ладно. Скажу тебе честно. Знаешь, зачем я умер, Коль? Проверить хотел, будешь ли ты на моих похоронах плакать. Я добился своего. Ты плакал. Я видел. Вы все меня любили, оказывается. Все плакали. Гы.
– Думаешь, оригинально? Слушай, Лёнь... Ну, вот ты пил-пил, кололся-кололся, глотал таблетки. А как же... А как же так получилось, что патологоанатомы, или кто там тебя вскрывал, сказали, что все внутренние органы у тебя, как у младенца? Или это они с другим телом перепутали?
– Не, моё не перепутаешь. Проштамповано. Ладно. Постой тут ещё чуть-чуть, пока Алиса на могилку к Маринке сходит. Скажи мне что-нибудь такое… чего я ещё не слышал.
– Видишь ли, Лёня… Вот что я тебе скажу. Я иду по улицам вечерней Москвы, смотрю на огни, которых ты уже не видишь, я сажусь в самолёт и улетаю далеко  – на какой-нибудь остров в Атлантическом океане, я просыпаюсь в субботу утром в залитой солнцем уютной квартире, пью кофе и читаю ленту новостей, и я очень хочу жить. И я обожаю этот мир, и мне всё чаще кажется, что именно так, как я, и возлюбил его Господь Бог. А ты теперь живёшь только в моей памяти, и, если ты заметил, выдёргиваю я тебя из неё всё реже и реже, и всё чаще – это происходит случайно. Обычно, когда натыкаюсь на какую-нибудь твою вещь. Я посмотрел новый фильм о Владимире Высоцком и стал хохмить в твой адрес, переворачивая смысл и повторяя: «Спасибо, что ты мёртв!». Своей смертью ты спас меня. Теперь тебе, наверно, известно, что если бы в ту ночь, когда ты выжрал корвалол, тебя спасли, это ничего бы не значило. Ты бы всё равно погиб. Но как?! Ты бы погиб – и ты знаешь это прекрасно – от пули, выпущенной из того пистолета, что хранился у меня. Вот так я тебя и любил, Лёня. Вот это и я понимаю: была бы смерть, была бы настоящая, очень красивая трагедия, а ты испугался, что ли… поспешил. Я убил бы тебя от любви и жалости. В иных случаях убивать не стоит. 
– Да ну! Не знал… Вот это действительно для меня новости. Шучу. Слушай, Коль… Мама на могилке всегда так кричит, плачет. Ты ей скажи, Коль, что бы она это… ну пусть не расстраивается так… А то я это… Ну мне стыдно как-то…

Возвращаемся с Алисой с кладбища.
– Дядь Коль.
– А.
– Нет, потом… Давайте подальше отойдём…
Отошли. (Там, видимо, не к месту было о таком спрашивать).
– Дядь Коль… У меня проблема, – говорит Алиса,  серьёзна до жути. – Мне сразу пять мальчиков объяснились в любви…  Что делать, а? Не представляю.
И у меня само как-то вырвалось:
– Да я хрен знает…