В школу

Анатолий Ефремов
Вот и пришла моя пора-в школу. Самая большая проблема-что обуть? Едва прогреется весной земля и до самых холодов моя единственная обувь-босые ноги. За лето они превращаются в необыкновенно прочное создание из задубевшей кожи, покрытой мелкими трещинками, иначе «цыпками», засохшей грязи и запёкшейся крови от многочисленных ушибов и порезов. Любая обувь, на два-три размера превосходящая истинный размер ног, - предел моих мечтаний, потому что всё, что по ноге, вызывает нестерпимую боль и острое желание быстрей отделаться от этих мук.
Да и где её взять-то, обувь эту? Мастерица-бабушка изготовила для меня «бурки» - нечто похожее на сапожки, только сшитое из двух слоёв старой «перелицовки» с ватной прослойкой и простроченное неутомимой «Гритцнер» продольными швами. На базарном «толчке» были куплены поношенные «азиатские» калошки с загнутыми вверх острыми носами. Проблем с букварём, и другими учебниками, нет, всё заранее куплено «с рук» у продавцов подержаных книг на «развале» у книжного магазина с мудрёным названием «КОГИЗ», но нужна ещё школьная сумка. Бабушка и кормилица наша «Гритцнер» помогли и здесь-из старого, революционных времён, красного флага, который был найден среди отслужившего свой век пожарного оборудования, была сшита роскошная сумка «через плечо», то есть на длинной, типа петли, «лямке».

Школу выбирали долго. Известная уже и близкая женская №3 не подходила по половому признаку,  мужская, и тоже близкая, №27, в одноэтажном домике на улице Первомайской, недалеко от  музея Фрунзе, была «начальной», рассчитанной только на четырёхлетнее обучение. В двух кварталах от неё, на улице Ленина, была ещё одна мужская школа-«семилетка», но она не нравилась  бабушке, которая считала меня «одарённым» и соглашалась только на полную среднюю школу.
 
«Одарённость» моя заключалась в том, что я свободно мог прочитать любую надпись, даже ту, что была нацарапана «фиолетовым» карандашом в общественной дощатой уборной «пожарки»: « все сортирные поэты будут на х.. мне надеты». Что такое х.. я уже знал, ежедневно слыша непритязательный лексикон «бойцов». Чтобы убедить читателей в истинности своих намерений,  поэт сопроводил эту надпись выразительным рисунком, изображавшим этот самый х.., к которому были подвешены несколько хилых скрюченных человечков. Возмущение и грозное предупреждение поэта-художника можно было понять-все дощатые стены заведения были густо разрисованы разнообразными откровенными сексуальными сценами, раскрывающими предпочтения авторов, и с набором непередаваемой рифмованной лексики тех же самых «бойцов».
 
Помню и стихи неизвестного пожарного поэта, предупреждающие несознательных граждан об опасности неправильного обращения с примусом: « Пётр Иваныч дело знает, чтобы примус не погас, он качает и качает, эх раз, ещё раз. Он накачивал ретиво, примус дёргал, примус тряс. Докачался он до взрыва, эх раз, прямо в глаз». Эти стихи сопровождались аляповато раскрашенными рисунками, а подобные им предупреждения широко расклеивались по всему городу и даже разбрасывались в виде листовок с самолёта- «кукурузника». Сегодня едва ли кто вспомнит, что такое примус, а в те дни примус был признаком высокой  техники середины века, и обладатель примуса вызывал уважение и зависть.
 
Кто, и как обучил меня читать, я не помню, но думаю, что это бабушка и была. Скорее всего, я был её любимцем, и до сих пор помню её ласковые тёплые руки, гладившие часто меня по голове. «Толюшка, умная головушка» приговаривала она при этом. И встают в памяти её убаюкивающие слова, когда она стирала мой испуг от предстоящей обязательной процедуры удаления очередного расшатанного зуба. Этот зуб,  умело закреплённый ею концом прочной нитки, вскоре повисал на этой нитке, оторванный резко распахнутой дверью, к ручке которой был привязан другой её конец. Потом мы оба смеялись, а бабушка тут же выполняла традиционный ритуал, опуская оторванный зуб в какую-нибудь щёлку и приговаривая: «Мышка-мышка! Возьми зуб репный, верни коренной, только не больной». Лет до тридцати у меня не было никаких проблем с зубами, и не бабушка ли это наколдовала?
 
Помню ещё её колдовские «заговоры», когда у меня, случалось, воспалялся глаз и на веке набухал «ячмень». Бабушка сворачивала известную комбинацию из трёх пальцев и, аккуратно поплевав в глаз, произносила свой «заговор»:  «Ячмень-ячмень, вот кукиш, ты его и купишь». А если в глаз попадала соринка, то она ловко вылавливала её языком, который запускала под оттянутое от глаза веко. Но самое знаменитое её «колдовское» действие, к которому прибегали не только в нашей семье, но и многие соседи, было избавление «от сглаза». «Сглазом» считались завистливые недружелюбные, тайно напускаемые «флюиды» от враждебно настроенных людей, и «сглазы» эти приводили к непонятным и необъяснимым, неизвестно, как, и откуда пришедшим болезням, недомоганиям, бессонницам и душевным тревогам. Уложив пострадавшего «от сглаза» на спину, бабушка сбрызгивала его «святой» водой, запас которой у неё пополнялся после очередного визита в церковь, и полотенцем, скрученным в длинный жгут, «измеряла» пациента наискосок от левого плеча до конца правой ноги, затем от правого плеча до конца левой. Как правило, результаты измерений отличались друг от друга, и эта разница и определяля степень серьёзности «сглаза», который и «снимался» этой процедурой.

Престижная средняя мужская школа №6 располагалась сравнительно недалеко, на углу бульвара Дзержинского и улицы Пионерской, но была переполнена «комбурскими», как говорила бабушка, «наследниками». Много позже мне удалось понять смысл этого слова и ядовитую ненависть бабушки к  «коммунистической буржуазии», то есть к тем самым «комбурам». Наследница богатого купеческого рода, выросшая в благородной обстановке гимназии, владелица двухэтажного дома и собственного «выезда» с кучером и четвёркой лошадей, она видела скрытые тайные плоды революции, которая поделила людей на высшую партийную касту и «народ».

Школа эта мне очень нравилась, потому что была неподалёку от универмага «Люкс», где я любил рассматривать витрины и полки с охотничьими ружьями, а однажды проник через полураскрытую дверь в близкий к школе особняк, чтобы узнать, что за странные предметы просматривались снаружи через широченные окна. Предметами оказались образцы разнообразных минералов в застеклённых высоких шкафах, а также чучела мастерски препарированных птиц. Проходивший мимо человек, видя мой интерес, спросил кто я такой, откуда и зачем пробрался в «кирфан». «Ефремов я, зовут Толян и живу в пожарке в сарае, а про «кирфан» ничего не знаю»-был мой ответ, что так удивило его. «Как это, Ефремов? Иван же уволился и уехал, а мальчонка у него вроде не Толян, хоть и походит. А кто твой отец?» «Иван мой отец, и никуда он не уехал. Он пожарный командир. А что это уволился?». «Так ты, значит, Ефремов, да ещё и Иванович! В пожарке в сарае, значит, живёшь, а я совсем было подумал, что вы вернулись. Ну, давай, любопытствуй, Ефремов». Потом-то я узнал, что «кирфан»-это Киргизский Филиал Академии Наук СССР (КирФАН), а уволившийся из «кирфана» Иван Ефремов оказался известным писателем-фантастом.

Пришлось, однако, довольствоваться «одарённому» мне школой-семилеткой, но бабушкин настрой не прошёл даром, и недели через две моего обучения оказался-таки я в мужской средней №33, и хотя она была далеко, где-то на «низах» да ещё и «у чёрта на куличках», но там же должны были учиться оба мои старших брата, значит можно было рассчитывать на их участие в моих походах в эту дальнюю школу. Старший брат этому упорно противился, заявляя, что ему было бы вполне достаточно и ближней «семилетки», после которой он считал дальнейшее обучение ненужным, но «выпускные» седьмые классы этой школы уже были переполнены, так что ему пришлось пойти в ту же «у чёрта на куличках». По возрасту он должен был быть уже в восьмом классе, но где-то сплоховал, оставшись на второй год.
 
Я любил рассматривать его учебники старшеклассника, и в одном из них, под названием «История СССР», вдруг обнаружил портреты мужественных советских военачальников с орденами на груди, но с выколотыми глазами и перечёркнутыми крест-накрест лицами. «Враги народа», кратко сообщил брат, не отвечая на мои недоумённые вопросы. Я отлично помню его, опытного школьника, наставления: « никогда не жди и «врубай» первым, лучше всего в нос, но можно и в кость ниже колена, только для этого надо, чтобы у тебя были «прохоря», а не эти тряпки». Он то был обут в настоящие солдатские «кирзовые прохоря», немного великоватые для него, но зато с широкими «голенищами», откуда он, внимательно оглядевшись вокруг, вытащил и показал мне настоящую «финку» с цветной наборной «плексигласовой» рукоятью.

И вот первый день в новой школе. Двухэтажное школьное строение с ободранной штукатуркой, разбитыми стёклами окон, заделанными фанерой, и стойкий больничный запах. Совсем недавно здесь  размещался военный госпиталь для  тяжелораненых. Обширная пыльная  площадка позади школы для уроков «физкультуры», а стены школы снаружи разрисованы плакатами времён минувшей войны. Особенно поразил один из них: дымное пожарище с одиноко торчащими печными трубами, и на их фоне повешенная девочка, поверженный фашистский солдат с искажённым ужасом лицом, и могучий красноармеец, вонзающий в фашиста огромный штык. Всё это украшала внушительных размеров надпись: «УБЕЙ ГАДА!»

Первый класс мне запомнился отличными уроками арифметики и скукой на уроках чтения и письма, наверное, потому, что читать, да и писать, я уже умел. И, удивительное дело, все последующие годы будоражили неясной тревогой оставшиеся в памяти с первого школьного года стихи неизвестного до сих пор мне поэта: «В чистом поле в полночь завывает-гудёт, завывает, несётся метелица. Белым снежным столбом по дороге метёт, по следам расстилается-стелется». И какая-то, совсем уже печальная, безнадёжность поселялась в душе от: «Вот заехал в сугроб, видно здесь ночевать. Ну, Савраска, потрогивай маленький. Вовсе сбились с пути, захотелося спать, понабилося снегу за валенки». Эта память, я думаю, сохранилась, благодаря невидимой связи этих стихов с пережитыми прошлогодними барнаульскими буранами, хотя зима фрунзенская, совсем "безбуранная", так не походила на барнаульскую.
 
Ещё помню нестерпимый холод в классе, когда началась зима. Печка-«контрамарка (такими были оборудованы все классы школы) топилась рано утром, но очень быстро всё тепло уходило через полуразбитые окна, не помогали и фанерные заплатки. От заиндевевших окон несло ледяным ветром, и наша учительница, закутанная «с головой» в огромных размеров «шаль», в валенках и рукавицах, уплотняла пристенные парты за счёт «эвакуированных» от оконных парт. Мы все плотненько сидели в верхней одежде и не снимали шапок, а в чернильницах, вмонтированных в парты, был фиолетовый лёд, так и не успевший растаять после холодной ночи. Школа работала в две смены, причём самые младшие и самые старшие классы были расписаны в первую, утреннюю смену, а мои братья к этим категориям не относились и попали во вторую смену, так что утренний поход в школу и обратный после школы мне всё-таки пришлось совершать в одиночку, но я быстро освоил этот маршрут и даже разработал свой собственный, самый короткий. Этот маршрут пролегал через обширные пустыри, окружающие маленькую русскую православную церковь и примыкающий к ней городской автобусный парк.

Эта вторая послевоенная зима выдалась голодной и жестокой. Цены на продукты на базаре были «не подступись», а зарплаты отца едва хватало только на две «буханки» базарного хлеба. По продуктовым «карточкам» хлеб достать было почти невозможно, и выручала кукуруза, которая хранилась в звенящих от прочности початках в пожаркином овощехранилище. Начальник «пожарки», коротенький плотный лысоватый человечек со странной фамилией Кокинос, распорядился выдавать эти початки многодетной семье своего начальника караула. Все вечера мы проводили за «выщелушиванием» кукурузных зёрен, которые потом с огромным трудом дробились в чугунной сковороде.
 
Полученная смесь замачивалась, засоливалась и подлежала довольно длительному  «отстою», после чего можно было попытаться приготовить «мамалыгу» в огромном «чугуне», который задвигался внутрь печи в тот самый «под», что той зимой так и не дождался выпекаемого «подового» хлеба. «Мамалыга» была нечто, напоминающее грубую, едва проваренную, кашу. Небольшая  ложка «хлопкового» масла на весь этот «чугун» была редкой добавкой к «мамалыге». Благоговейное отношение к пище навсегда поселилось  во мне, и много лет спустя, развозя в американском Альбукерке пиццу по заказам, я не мог без содрогания видеть, как выбрасывалась в мусор  невостребованная или слегка некондиционная продукция со слабыми следами дефектов, и до сих пор руки непроизвольно собирают со стола все хлебные крошки вокруг себя, и стараюсь делать это незаметно-стыдно, а почему, не знаю.

Зима продержалась совсем недолго, не то, что в алтайских краях. Солнце становилось всё горячее, проталины между снежными полосами как-то быстро зазеленели, прилетели скворцы, набухли почки на деревьях и тоже зазеленели. «Вот и вербное воскресенье», говорит бабушка, собираясь в церковь, а на улицах уже начинает зацветать урюк, самый первый из всех плодовых здешних деревьев.
 
Первый школьный год закончился событием-мне выдали «Похвальную Грамоту» за отличные успехи и примерное поведение. Грамота была разрисована знамёнами, гербами страны и Киргизии, и украшена портретами наших вождей-товарищей Ленина и Сталина, отличной иллюстрацией к подхалимской хвалебной песне тех лет: «На дубу зелёном, да над тем простором два сокола ясных вели разговоры». На заключительное родительское собрание, где вручалась эта награда, пришёл отец, который, наверное, предвидел это событие, потому что всегда внимательно рассматривал мой школьный «табель» со столбцами четвертных пятёрок. Отец потом приходил на такие собрания ещё, по крайней мере, семь раз, пока не грянула знаменитая школьная реформа, свергнувшая половой принцип формирования школьного советского образования.