Вовкино лето пятьдесят третьего

Юрий Зорько
                Глава I

Худенький  малыш с шапкой вьющихся волос заворожено смотрел на приемный карман запани бревнотаски, покрытый ровным ковром из светло-коричневой крошки.  Ангара, как ткачиха, быстрым течением упругих струй забила остатками древесной коры речную гладь между ограждением из связки бон  и берегом.  Всего день назад мужики, в резиновых сапогах с раструбами голенищ до паха, баграми на длинных шестах выловили из воды  хлысты кругляка на ленту конвейера.  И теперь от сплавного  леса на поверхности заводи и  по береговой полосе  осталась лежать  толстым слоем эта шелуха. По ее залежам на берегу Вовка уже топтался, а сейчас несмышленыша как магнитом тянуло пробежать босиком по плавно колышущемуся  покрову.

      Толян, сродный брат старше лет на шесть, только что, больно хватая за плечо, оттаскивал его от края бон: «Ты че, оболтус, сдурел! Тут глубина. Затянет под бревна, ищи тебя потом! Ты вот лучше сюда посмотри, где вода чистая. Видишь, харюзята мельтешат!»   Вовка послушно шагнул на другую сторону бон и стал глядеть в хрустально чистые водовороты, вырывающиеся из-под бревен ограждения.   Пятилетний мальчуган, никогда не видевший  до этого лета реки и леса, действительно одурел, и в первую очередь от запахов. Полноводная стремительная Ангара в глазах уроженца ковыльных степей Забайкалья казалась огромным живым созданием с необычайно чистым дыханием.  Совсем не таким,  как  кисло-вонючий дух, исходивший от солончаковых озер. От речной свежести и смолистого аромата свежеспиленного леса будоражило воображение и манило все потрогать и попробовать на вкус.  Что он уже и сделал – лизнул желтоватые капельки на торце просыхающего в штабеле  толстого бревна. Вкуснятина захрустела и прилипла к зубам, склеив их горьковатой смолой.   Не открывая рта, Вовка двигал челюстью и языком, стараясь избавиться  от липучки, и заглядывал из-под руки Толяна в пучину.  Там у самого дна между камнями, покрытыми буро-зелеными водорослями, шныряли серебристые рыбки.  Толян водил рукой, показывая пальцем то в одно, то в другое место и азартно восклицал: «Смотри, смотри, какой здоровенный харюзина за камнем стоит. А вон, видишь, хвост из-под валуна торчит –  это ширка-бычок. Эй, да ты не туда смотришь! Смотри по моему пальцу!»  И Толян крутанул Вовкину голову, ухватив всей пятерней за затылок.

От грубой хватки у пацаненка пропал весь интерес к вертлявым рыбешкам и его опять поманил  ровный ковер из древесной коры. Вывернувшись из-под локтя брательника, Вовка стремглав перескочил  на другую сторону дощатого настила боновой связки и, не останавливаясь, ступил на поблескивающую влагой крошку. Ух! Не ощущая сопротивления кажущейся тверди, ноги проткнули толстый слой плавающей коры и Вовка, не успев пискнуть, ушел с головой под коварный покров. От неожиданного погружения в холодную воду он в момент, когда макушка скрывалась под водой, широко открыл рот и глаза. Полное безмолвие подводного мира, как вата, заложило уши. Солнечный свет сменила голубоватая дымка, пронизанная искрящимися лучами, бьющими со стороны открытой за бонами речной глади. А из  желудка послышался шум маленького водопада. Вовка инстинктивно сжал челюсти, но твердый кусок коры, затянутый в разинутый рот потоком, не дал сомкнуть их до конца и  вода, холодя зубы, продолжала вливаться, увлекая все возрастающей тяжестью ко дну.

В следующее мгновение рука Толяна, будто когтистая лапа орла, сграбастала его за волосы и потянула вверх. Пока она тащила Вовку из глубины, боль от захваченных в пук волос он не ощущал, но как только голова показалась над водой, жгучая боль как кипятком обдала макушку. В глаза ударил яркий свет, а в легкие, судорогой рвавшие грудь, ворвался самый вкусный в жизни воздух. Толян перехватил Вовку  за шиворот и выволок на горячие от солнца доски ходового настила бон. «Ты че, совсем сдурел!!!» - взревел высоким от негодования голосом сродник. При этом отвешивая спасенному мальцу подзатыльник за подзатыльником.  А тот с раздутым животом от влившейся в него  речной воды, сидел, как лягушонок, на мокрых  досках и судорожно дышал.

Вовка хотел плакать, но не мог. Слезинки, казалось, вскипая, испарялись на горючем камешке, что лежал на сердце.  Этот сгусток отчаянного страха и горькой обиды возник в его маленькой груди после того, как пьяный отец, щелкнув курками, поднял ружье на мать.   А случиться нервному припадку было отчего. Ведь совсем недавно из этой двустволки отец на глазах  сына застрелил во дворе волкодава Полкана  - за то, что тот огрызнулся на хозяина. Когда же изверг прицелился в мать Вовка, вспомнив, как после грохота, огня и дыма, задергался на земле в конвульсиях его любимец, зашелся от истерики.  Ценою раненого сердца отвел он тогда от матери верную смерть, а отца уберег от тюрьмы. Как не распалены были родители ссорой, мать тут же кинулась его отпаивать, а отец, вмиг отрезвев, попытался взять  на руки.  Но Вовка, захлебываясь судорожными вздохами, резко отстранился от него и уткнулся матери в руки.   С того времени он, не чаявший души от отцовских ласк, стал категорично отвергать их.   Но не только изменилось отношение сына к отцу. Нервное потрясение не прошло для Вовки даром – теперь глаза мальчишки, как бы ни было больно или обидно, всегда оставались сухими, а слова с большим трудом отрывались от губ.  Вовка стал заикаться так, что кроме матери да маленькой сестренки его никто не понимал.

А отец, если и заметил изменение в поведении сына, то отнесся к этому равнодушно. Он последние два года жил разгульно, как будто бы все еще возвращался с войны. Тогда в сорок пятом лихой шофер почти год ехал на подаренном комдивом виллисе, к себе на родину в далекое Забайкалье.   По дороге   останавливался на постой  где на неделю, где на месяц то у одной вдовы, то у другой, пока в Слюдянке не женился на квартирантке вдовы -  девушке, служившей наблюдателем на метеопосту в истоках Ангары. Пленила девчонка бесшабашного фронтовика романсами под гитару-семиструнку.  Привез он молодую жену в безводные солончаковые степи Соктуй – Милозана и первые три года прожил, более или менее сдерживая свой цыгана – полукровки нрав. Но, привыкший к ста граммам с прицепом, каждый раз, возвращаясь из рейса, обмывал с такими же, бывшими фронтовиками свою не оборванную войной жизнь. На все просьбы, увещевания и заклинания жены отмалчивался или, хлопнув дверью, уходил в гараж, где пьянствовал по несколько дней. А уж после рождения дочери закуролесил напропалую. Жена теперь не то чтоб зарплаты, а его самого по две - три недели не видела. Цыган опять, как в сорок пятом, безудержно  гулял по одиноким женщинам, обминая чужие подушки. Возвращаясь к  жене, не оправдывался и не уговаривал ласками, а бил смертным боем, если она - даже хоть чуть - смела его упрекнуть. Кончилось тем, что  вскоре, как сын стал заикаться,  жена убежала с детьми от него к себе на Ангару.

Так Вовка и оказался в селе, основанном еще старообрядцами, чьи крепкие срубы изб вросли в левый берег Ангары в ста пятидесяти верстах от Иркутска.  В начале двадцатого века староверы  из-за близости построенного через эти края Транссиба, ушли из села. Со всем скарбом они сплавились вниз по реке и расселились небольшими общинами по глухомани Приангарья. Но обжитое место не осталось пустовать – гонимый белым и красным террором гражданской войны, здесь нашел приют самый разный люд. Не успел он обжиться, как нагрянула коллективизация и следом за ней пришел ГУЛаг. Баржа за баржей потянулись мимо села конвои с дармовой рабочей силой. В начале тридцатых годов один из них пристал к берегу недалеко от села.  А уже через год по соседству пустил в небо ядовитый желтый дым номерной завод, и огласила окрестности лаем овчарок и автоматными очередями зона лагпункта  «Иркутскстроя».  В сороковом те же зеки проложили железнодорожную ветку от Транссиба мимо своего лагеря к заводу, производившему концентрат мышьяка.  А в зиму сорок первого сюда же эвакуировали вместе с рабочими еще и аккумуляторный завод из Ленинграда. К счастью, новостройки не затронули села. Большой сосновый бор отгораживал его и от вредного производства,  и от казенных бараков с  разгульными жильцами, и от известнякового карьера с шумной лагерной зоной.

На новом месте беглецов приютила старшая сестра Вовкиной матери.   Она, овдовев на втором году после войны – муж погиб на лесосплаве, одна поднимала на ноги троих ребятишек. Но в помощи младшей сестре не отказала, твердо заявив при встрече: «Картошки и огурцов на всех хватит, а на остальное, даст Бог, заработаем!»  Вовка через много лет,  как картинками из журнала, вспоминал их первый вечер  в доме у тети.  Вначале они мылись в маленькой баньке, от жаркого духа которой у него кружилась голова. Потом всем большим семейством уминали рассыпчатую горячую картошку с солеными огурцами и квашеной с брусникой капустой.  И  все это заедали таким душистым с хрустящей корочкой хлебом, что
Вовке хотелось его есть бесконечно. Тетя доставала хлеб, почему то из большой печи, а у мамки он лежал в фанерном шкафчике, что висел над кухонным столом.  Вовка однажды упал с этого стола, когда искал на полочке корочку, чтобы натереть ее для вкусности чесноком. Его  в тот день сосед китаец угостил зубчиком. Горбушку он тогда не нашел, лишь голову о край стоящего  на скамейке ведра расшиб до крови.  Матери дома не было,  а отец отсыпался после очередной  попойки.  На грохот опрокинутого ведра и плач сына он только зло выругался  из-за занавеса нехорошими словами и, пронзительно заскрипев сеткой кровати, перевернулся на другой бок. Вовке тот случай вспомнился, когда его после ужина уложили спать на неширокий расшатанный топчан,  потому что деревянный лежак начинал громко скрипеть при малейшем движении, и у Вовки как и тогда болела голова.  Только на этот раз она у него болела от жаркой бани. Уже засыпая, он в щелку не до конца задвинутой занавески видел, как его мамка и тетя сидели, полу обняв друг друга, и вытирая глаза, негромко говорили.  О чем – он не запомнил. Сон, как ластик - стирая рисунок с листа бумаги, очистил его память от горьких воспоминаний, не обласканных жизнью, сестер.

                Глава II

Толян, постепенно успокаиваясь,  стянул с него короткие штаны с широкими помочами и, выжимая из них воду, уже с сочувствием поглядывал на покрытого пупырышками дрожащего братишку. Но ободряющих слов, так необходимых перепуганному мальчугану, не говорил.  Он и сам-то их в своей жизни от мужчин не слышал. До четырех лет рос вообще без отца – тот воевал. А когда батя вернулся с фронта домой, то за те полтора года, пока тот не утонул, и трех месяцев не прожил с ним. Отец – то скитался на лесосплаве, то лежал в районной больнице  за пятнадцать  верст – лечил простреленные легкие.

Натянув на зябнущего малыша отжатую одежку, Толян подтолкнул того в спину к полого уходящему вверх берегу и скомандовал: «Давай, шкет, дуй в горку – враз согреешься и очуняешь!»   Вовка послушно направился к заякоренному на берегу концу бон, но не сделал и десятка шагов, как выплеснул рвотой из себя желтоватую, пенистую жидкость, отчего стало немного легче животу, голова же, наоборот, налилась тупой болью и его опять стошнило. Покачиваясь на ослабших ногах, он доплелся до суши и здесь упал на четвереньки. Сил подняться в горку даже шагом, а не то чтобы бегом, у него не хватило. Толян, продолжая досадовать на нелепую выходку Вовки – побегать по ровной полянке, бесцеремонно подхватил размазню поперек туловища и понес к будке со стоящей в ней лебедкой конвейера. В ней он уложил обессиленного приступами  рвоты несчастного на широкую лавку, пристроенную сплавщиками к стенке, и накрыл брезентовым плащом. Досада, отходя от сердца, сменилась состраданием и Толян, подоткнув плащ под дрожащего в ознобе Вовку, уселся рядом.  Размеренно похлопывая по выбеленной дождями и солнцем брезентухе, начал рассказывать сказку про Ивана-царевича и Серого волка. Он много раз слышал ее от своей матери, когда та, уложив полуголодных детей на теплую лежанку печи, убаюкивала их в холодные зимние вечера. Вовка под плащом согрелся и как его сродные брат и сестры, уснул в радостном ожидании счастливого конца.

Сказка продолжалась и на следующий день – Вовкину мать, после месячной проверки ОРГАНАМи, приняли на работу продавщицей продовольственного ларька в открытой зоне лагпункта. И даже дали с казенной мебелью комнатку в ведомственном бараке. Стол, два табурета и солдатская кровать с сеткой из стальных полос – целое состояние для неимущей одиночки с двумя детьми. Старшая сестра подарила на новоселье подушку, простынь и латанное-перелатанное ватное одеяло. Первую неделю спали, постелив на кровать одеяло и простынь, укрываясь (благо на дворе стояло лето) демисезонным пальто матери.

А судьба продолжала по - лагерному коряво улыбаться.  Завхоз (расконвоированный зек), обходя общежитие зашел к ним, суровой букой молча осмотрел спартанскую обстановку и, ничего не говоря, что-то записал в толстую общую тетрадь. Мать, напуганная его угрюмой молчаливостью, принялась было оправдываться – мол, пока еще нет денег на известку и краску.  Но однорукий хозяйственник, не слушая, пошел дальше, чем еще больше перепугал ее, решившую, что теперь обязательно выселят за неопрятные стены и пол.  Не выселили, не выгнали на улицу, как беспородную суку со щенками, а наоборот, помогли – привезли еще одну кровать, матрасы и два изношенных до белесых плешин полушерстяных покрывала.
Привез немудреный скарб на телеге, с площадкой вместо кузова, и занес его в комнату такой страшный дядька, что при виде его  кроха сестренка с перепугу мышкой юркнула под кровать. Она всегда так делала после того, как пьяный отец вырвал ее из рук матери – та пыталась прикрыться дочкой от осатаневшего мучителя.  Вовка же, не чувствуя опасности,  замирая от любопытства, во все глаза смотрел на обезображенное лицо вольного зека.  По-видимому, эти увечья тот получил на войне – наверное, горел в танке.  Багровые рубцы стягивали лицо в гримасу, от взгляда на которую самому хотелось кричать, как от боли.  Губ и половины одной щеки, бровей и части носа не было, а красноватые десна с редким частоколом уцелевших зубов дополняла синюшная кожа головы с  клочками коротких седых волос. Глаза же у дядьки светились таким ласковым и добрым светом, что Вовке захотелось узнать, уж не чудище ли он из  сказки про аленький цветочек.  Но как ни пытался Вовка  об этом спросить, неотступно следуя за зеком, пока тот разгружал телегу,  ничего у него не получалось - спазмы в горле перехватывали и дробили слова. Возница же, видя попытки мальчишки заговорить, так и не остановился, пока не перенес все. И только тогда присел перед ним на корточки и, улыбаясь глазами, потрепал по голове. Говорить зек, как и мальчуган, тоже не мог.

С  этим мужиком, покалеченным войною и сурово наказанным за что-то Фемидой, Вовке довелось встречаться еще несколько раз.  Встречи происходили в одном и том же месте и в один и тот же час (кроме последней).  Потому что весь август мать брала его с собой на работу, пока постреленок снова не угодил в переделку, после которой его и кроху  дочку  (она все это время жила у тети),  наконец-то взяли в детсад.  А до этого каждое утро темно-зеленый небольшой автобус  (на базе полуторки) забирал от бараков вольнонаемных и вез их к двухэтажному зданию Управления лагпунктом.  Его мрачная из потемневших лиственничных бревен коробка стояла рядом с высокими и такими же темными воротами вахты. Как только машина останавливалась на площадке недалеко от ворот, все пассажиры без промедления выходили и выстраивались шеренгой вдоль салона автобуса.  Водитель закрывал дверь и с автоматом наизготовку вставал  во главе шеренги.  Через несколько минут распахивались  глухие створки ворот, и в окружении вооруженного конвоя с рычащими и лающими овчарками на поводках выходила колонна зеков в черных робах. Они шли плотным строем, коротким шагом.  И все как один пялились на гражданских, стоящих, как перед расстрелом, у  борта автобуса.  Особенно зеки сверлили жадными глазами женщин. Что уж они там выкрикивали в адрес тетенек, Вовка не понимал. Но инстинктивно чувствовал звериное желание, исходившее от лишенных женского тела мужиков.  Еще его обоняние с отвращением ощущало тяжелый смрадный дух, исходивший то ли от страшных собак, то ли от этих,  похожих на зверей, людей.

Как только колонна скрывалась в рабочей зоне карьера, из ворот выезжала телега–биндюх.   Поперек ее высокой платформы один на другом лежали большие мешки с торчащими из них  синюшно-черными парами босых ног. Связанные у щиколоток, с бирками на одном из оттопыренных пальцев, они – как суковатые палки – высовывались за пределы площадки телеги.   Большие колеса повозки  хрустели по щебенке дороги,  и от этого казалось, что ноги-палки, мелко вздрагивая от толчков, шепчутся между собой скрипучими голосами. В зеке, правившем парой гнедых меринов, Вовка с первого же раза узнал  Страшилу, привозившего им кровати с тряпьем. Возница с застывшим оскалом безбрового лица равнодушно скользил глазами по женщинам, и только натыкаясь взглядом на мальчишку, кивал ему головой и поднимал ладонь к виску, как бы отдавая честь. Повозка медленно катилась мимо, огибала неподвижный бульдозер и сворачивала к глубокому рву, тянущемуся вдоль внешнего забора зоны. Все женщины крестились ей вслед, а шофер вешал автомат на плечо и, проводив равнодушным взглядом страшный катафалк, шел открывать двери автобуса.

Утром в последний день августа у ворот случилась заминка. Повозка, груженная покойниками, уже свернула ко рву, когда с одной из караульных вышек ударила длинная автоматная очередь, за ней еще две короткие. Шофер, не оборачиваясь на звуки выстрелов, открыл дверь и, пропуская   внутрь женщин, строго буркнул: «Бабы, сидите тихо, не гомоните. Постоим».  Ждать, пока откроют ворота, пришлось не меньше часа. Для Вовки сидеть тихо было сущим наказанием. Он настолько извертелся на скрипучем сиденье, что
шофер, не выдержав его маяты, сказал матери: «Да отпусти ты его, девка! Пусть на улице побегает. Тут с ним ничего не случится».  Вовка, выпущенный на свободу, первым делом  рысцой обежал вокруг автобуса, с разбега  пиная скаты, потом заглянул с разных сторон в колесные ниши. Подергал какие-то трубки, проверяя – нельзя ли их отломить. Но все держалось прочно и малолеток, потеряв к ним интерес, полез под мотор. Здесь все было, как у машины отца – маслянисто поблескивающий поддон картера и резкий запах мазута. Он уже было взялся за сливной краник, но тут его потянули за ногу. Немолодой шофер с рябым лицом,  густой щеткой усов и квадратным подбородком, хмуря брови, спросил: «Ну и что ты там, шкода, собрался крутить?»  А когда Вовка, хватая ртом воздух, безуспешно попытался ответить, то – теплея глазами – махнул в сторону трактора, и со словами: «Сбегай туда! Посмотри, может, там что открутишь», - несильно хлопнул под зад, направляя к стоящему у рва бульдозеру.  Маленького сорванца дважды подталкивать не пришлось. Хлопая сандалиями по серой известняковой щебенке, Вовка опрометью кинулся к стоящему с заглушенным мотором трактору.

С любопытством осматривая молчаливую громадину он, зайдя за нее, увидел лежащие на самом краю рва те самые мешки с ногами. Телега с лошадьми стояла в стороне, а Страшила снимал с черных костистых ступней бирки, нанизывая их проволочные подвязки на кольцо. Сняв последнюю, он передал связку дощечек с лагерными номерами умерших заключенных конвоиру и встал перед ним, опустив руки по швам.  Тот что-то негромко сказал и, махнув рукой в сторону рва, пошел к дороге в карьер. Проводив заинтересованным взглядом начищенные до блеска сапоги конвойного, Вовка вновь стал рассматривать странные мешки. Чистый разум ребенка, не исковерканный жестокостями мира, терялся в догадках – что же таят в себе эти дерюги. Пока к ним не подошли зеки из похоронной команды. Еще минута, и они один за другим стали вытряхивать из мешков в ров голых, худющих покойников. Скинув последний труп, могильщики (не намного красивее покойников), крикливо переговариваясь, спустились следом по пологому выходу изо рва.  Вовка, как загипнотизированный удавом кролик, потянулся к обрыву длинной могилы. А там мертвецов, уложенных на дно, уже засыпали чем-то белым (негашеной известью). Как бы ни был мал и наивен, Вовка догадался, что тех, кого привозили раньше, тоже так же закапывали, укладывая слоями, потому что под ногами могильщиков в нескольких местах торчали из земли кисти рук со скрюченными пальцами. По-видимому, похоронная команда по вытянутым вверх рукам покойников определяла толщину земляной прослойки между слоями погребенных.

Осознав происходящее, Вовка пришел в ужас и, раня острыми камешками ладошки и голые колени, попятился на четвереньках от края братской могилы. Сотрясаясь всем телом в немом плаче, он прижимался к земле, как маленький котенок. И, не находя защиты, судорожно всхлипывал все громче и громче. Помог Вовке Страшила. Услышав стенания, он подбежал и подхватил мальчугана на руки.   Прижимая к груди, понес его мимо бульдозера к автобусу, похлопывая ладонью по спине и издавая горлом звуки, похожие на колыбельный напев. Тепло живого человека не дало случиться нервному припадку и ребенок, раньше времени заглянувший в обитель смерти, расслабленно затих.

Весь тот день Вовка проспал. Пока мать торговала в ларьке – под прилавком на полке, где ему завхоз давно уже соорудил лежку из старой телогрейки. А когда возвращались домой на дребезжащем стеклами и завывающем мотором лагерном автобусе – он спал у матери на руках.   Рябой шофер, с подачи которого малец то и оказался у могильного рва, ни взглядом, ни словом не выразил сочувствия заплаканной продавщице.  Вышколенный системой не проявлять человечность, он так глубоко прятал в себе все эмоции, что казался неотъемлемой частью темно-зеленого  фургона.

К счастью, следующий день был воскресным, и мать провела его с детьми в сосновом бору рядом с домом старшей сестры. Лесной воздух, шум ветра в кронах столетних сосен, покой солнечного дня неожиданно помогли Вовке.  Лес насыщенным хвойным ароматом и сказочно красивыми полянками  изгнал из его сердечка тень страха,  и даже ослабил спазмы голосовых связок.  Вовка, найдя солнечных маслят на песчаном бугорке, в азарте не заметил, как заговорил. Пускай, с трудом выталкивая слова, заикаясь на каждом слоге, но заговорил, вернее закричал: «Ма-ма-ка! Г-гри-бо-бо-чки на-на-шел!! М-м-мноого!»  Сестренка, быстро семеня ножками, подкатилась в своем широком (на вырост) сарафане и не успел Вовка глазом
моргнуть, как выводок малюсеньких маслят уже лежал на боку. Обиженно засопев, он хотел оттолкнуть не прошеную помощницу, но подошедшая мать обняла их обоих и, смеясь, со  слезами на глазах расцеловала, приговаривая: «Вот и хорошо! Сегодня молодую картошечку с грибочками покушаем. Молодец, сынок!»

                Глава III

В начале сентября одно за другим пришли два письма от отца.  В них он просил прощения, клятвенно обещая - не обижать жену и звал, звал вернуться.  Мать каждый раз читала их перед сном вслух, плакала и спрашивала детей – хотят ли они видеть папку. Дочурка – несмышленыш в ответ радостно хлопала в ладошки и бегала к двери, уверенная, что отец, как когда-то, сейчас откроет ее.  Не дождавшись - кривила губки и возвращалась, с разбега пряча обиженное личико матери в колени. А Вовка, сохранивший под спудом души любовь к отцу, слушая читавшую письма мать,  сгорал от  желания прижаться к груди самого сильного в мире человека.  Но понимая, что тот сейчас далеко, вслед за сестренкой к двери не бегал, а подражая в рассудительности взрослым, заикаясь, отвечал матери: «Мам-ка. Бе–бе–з  па–а–п– ки     наам     не      п–п–ро–жить!     По–по–е–ха-ли!»

С того времени не проходило  и вечера, чтобы дети не просили мать прочитать им на ночь письма отца, а потом забившись ей в подмышки, засыпая мечтали: как они поедут; как их встретит папка, бабушка и дедушка  с седой кудрявой бородой.  Их  фантазии, как и многократное чтение писем,  конечно, теребили ей душу,  но решиться на возвращение она никак не могла – слишком болезненными были воспоминания.  Однако последующие события вынудили ее ответить мужу согласием.   Объявленная в марте  после смерти Сталина большая амнистия, наконец,  докатилась и до этого края.   Из местного лагеря выпустили  бОльшую часть заключенных - в основном уголовников, а из бывших фронтовиков тех, кого реабилитировал военный трибунал.  Остальных зеков после того, как они разобрали и погрузили на баржи постройки лагеря,  перевезли  вместе с грузом куда-то вниз по реке.    Амнистированные же не спешили разъезжаться по  домам. Едва выйдя за ворота зоны, они загуляли так, что пьяные драки с поножовщиной, изнасилования, грабежи и кражи захлестнули рабочий городок, его предместья и старинное село. Условия жизни для одинокой женщины с детьми сложились аховые – ни работы, ни защиты  от  вездесущих  уголовников. В бараке до этих дней  массово пьянствовали только в день смерти Вождя, теперь он гудел, как разворошенный улей, каждый день. Вопли, топот, беготня по длинному коридору,  крики: «Убивают!», - особенно пугали ночью. Мать, готовая каждую минуту к напасти, прижимала к себе дрожащих детей и, беззвучно плача, читала все молитвы, какие знала.   Вот эти-то последствия амнистии и заставили ее принять решение возвращаться.  Обреченно согласная со своим незавидным будущим  она, считая до копейки все траты на дорогу, начала собирать узлы.  И если не искушенные в жизни ребятишки были уверенны, что их ждет добрый папка, то мать, испытав беспредельную жестокость побоев, после неоднократных обещаний ее не бить, не верила в раскаяния мужа. Она надеялась лишь на сердечную привязанность детей к отцу, способную, как ей казалось, смягчить его буйный нрав. За день до отъезда в ненадежную дверь комнатенки неожиданно и громко постучали. Хозяйка не успела и рта открыть, как на пороге появился коренастый мужчина в военной форме без погон.  Горемычное семейство на какой-то момент пришло в смятение. Женщина, окаменев лицом, встала из-за стола и прижала к себе, кинувшихся ей в подол ребятишек.  Но уже через минуту маленькая дочка, зарывшись личиком в складки материнской юбки, подглядывала с любопытством одним глазом за необычным гостем и не торопилась прятаться под кровать. А Вовка, узнав Страшилу, переводил взгляд то на обезображенное лицо, то на многочисленные колодки боевых наград – ему в какой-то миг показалось, что это  отец приехал за ними.  Полушерстяную гимнастерку, портупею из желтых ремней и сапоги, начищенные до антрацитового блеска, отец всегда одевал по праздникам.  И пока военная форма красовалась на его крепко сбитом невысоком теле, он оставался трезв и ласков с детьми. Вовка, так и не решив - кто перед ним, оторвался от матери и с возгласом: «Папка!» - стремглав кинулся к Страшиле. Следом за ним и сестренка сделала несколько шагов, но забоявшись оскала неподвижной улыбки, вновь прижалась  к  матери.   А  бывший  фронтовик,  явно  растроганный  Вовкиным  порывом,  неуклюже  держал мальчишку на руках,  не зная, что делать – ставить того на пол или прижать к груди.  Но тут за окном длинный автомобильный гудок прервал немую сцену. Страшила присел на корточки и, выпустив из рук взволнованного мальчугана, открыл полевую сумку, висевшую на боку. Не копаясь в ней, он достал газетный кулек с конфетками и вложил его Вовке в охапку. Потом подошел к матери, обнял ее, с секунду так постоял и, отстранившись, выложил на стол из нагрудного кармана небольшую пачку денег и сложенный вчетверо тетрадный листок.  Второй автомобильный гудок заставил его взяться за дверную ручку.  Мать, заливаясь румянцем, молчала и только, когда Страшила открыл дверь, подошла к нему и перекрестила.  А Вовка смотрел на уходящего Танкиста,  как  на желанного отца,  и не верил, что это уходит чужой мужчина.  Таким вот, хватающим за сердце, миражом закончилось для тоскующего пацаненка  лето пятьдесят третьего.  Если бы он тогда понимал тайны взрослых, то обязательно помог бы матери – рассказал ей о своих чувствах к этому обезображенному лицом, но не душой, человеку.  Ведь она не сразу, а только вечером сожгла тот листок с адресом, что оставил на столе Страшила.
     Увы!  Только у сказки счастливый конец. А в жизни Вовка и его сестра выросли без  отца.