Довоенное детство

Анатолий Емельяшин
                Из автобиографических записок.

                Единственное довоенное фото: Я и сестра Лена, 1938 год

        Воспоминания раннего детства очень смутны и сопровождаются картинками двора, дома и комнаты, в которую меня принесли из роддома. В этой комнате я прожил свои первые семь лет. 
        Комната была большая с высоким  потолком, двумя окнами и русской печью с лежанкой, у противоположной  от окон стены.  От печи к межоконному простенку была встроена фанерная перегородка с дверным проёмом, завешенным занавеской. Вверху перегородка с полметра не доходила до потолка.
        Упорно считалось, что комнат две и жильё называлось квартирой.
   
        Сколько я помню, никогда в этих «комнатах» не жило менее двух семей. То мамин брат Фёдор с женой, тётей Марусей, то брат Николай с тётей Ксенией.
        Обзаведясь детьми, Валей и Валерием соответственно, они переезжали в выделенные им комнаты посёлка стеклозавода.
        Накануне войны появился самый младший мамин брат - по крещению Фрол, но все его звали Фёдором, как и старшего. Он прошел и «финскую компанию» и «воссоединение Бессарабии». Был холост, хотя и пытался уже после демобилизации жениться на гуцулке, но не слюбилось с родителями любимой.
 
        Все дяди и тёти работали посменно, и  теснота не ощущалась, или родственники старались её не замечать.
        Отца я в этой комнате не помню,  видимо он ушёл, когда я ещё ничего не понимал. А вот живших с нами дядей и тётей помню хорошо. Но путаю очерёдность их проживания в этой квартире.
 
        Дом кирпичный, одноэтажный, на  восемь квартир,  имел центральный подъезд, в который выходили двери четырёх квартир; у четырех угловых квартир были отдельные входы. Ко всем входам были досчатые пристройки с сенями и кладовками.
        До революции в нём помещались какие-то мастерские, владел которыми некто Фунтик. Рядом находился  внешне такой же дом, но уже жилой, в четыре комнаты. 
        После революции мастерские перестроили в жилой дом, а соседний в две квартиры.
        Третий дом – ровесник первым двум, фасадом выходил на улицу Тельмана. Восстановленный после войны он был перепрофилирован в детский садик и отделён  от наших домов забором.
        С довоенных времён и на долгие годы этот комплекс сохранил название: «фунтиков дом».
 
        Я помню дом ещё с предвоенной поры; красные кирпичные стены, некрутая, крашеная железная крыша, с двумя чердачными полукруглыми окнами, узкие цветники под окнами, огороженные штакетником.
        За домом стоял длинный сарай, разделённый на десять секций, за сараем была тропинка на соседнюю улицу; основной же подъезд к домам вёл снизу от Смоленского шоссе. 
        Дома и площадь перед ними располагались на небольшой возвышенности, «горке», как говорили на  ближних улицах.

        Комплекс домов стал почти городской достопримечательностью, как один из немногих уцелевших от бомбёжек и пожара в сентябре 43-го, пожара, спалившего деревянные дома на всех прилегающих улицах, а каменные – по всему городу.
        Правда, одна небольшая бомба  попадала в угол дома – пробила крышу, разворотила стропила и сделала метровую дыру в потолке.

        Перед домом была задернованная площадь размером с футбольное поле; суживаясь к югу, она коротким проулком выходила на шоссе. По сторонам площади были заборы частных участков, с домами выходящими фасадом  на соседние улицы.

        «Дворня», - так называли жители соседних улиц место, где стояли наши дома, сами дома, их жильцов и жителей всех прилегающих к площади домов.
        «Где был? – На дворне», «Во, дворня пришла!», «За дворней занял  (очередь)»,  такое можно было услышать в любой части города.
        Произошло это прозвище от слова двор  или здесь действительно жила когда-то дворня помещика Фунтика? – никто не знал, да этим и не интересовался,  дворня так дворня!  Да и Фунтик, скорее всего, был купцом, а не помещиком и, следовательно, дворовых иметь не мог.
        А «дворня» – это моя малая Родина.
               
        Планировка дворни с годами менялась: площадь распахивалась под огороды, частично застраивалась,    менялись  подходы и сообщения с соседними улицами.
        Память не сохранила точной хронологии этих изменений, как и многих других событий.
        Ещё в первую зиму оккупации немцы пустили на дрова все заборы с частных участков, отделявших дворню от соседних улиц; сразу же появились тропы во всех направлениях.
 
        В домах, на въезде со Смоленского шоссе разместилась немецкая часть  с многочисленной дорожной техникой; въезд на площадь оказался перекрытым, осталась только тропка через огороды.
        Заняв каменный и три деревянных двухэтажных дома под штаб и казармы, немцы возвели ещё гаражи-навесы для транспорта, столовую с кухней и ряд других построек, неизвестного для меня назначения.

        Всё это выгорело в страшном  пожаре сентября сорок третьего, кроме каменного дома, занятого после войны дорожным управлением.
        С «горки» был сделан выезд на соседнюю улицу, и наша дворня стала переулком Клары Цеткин.А раньше наши дома относились к улице Интернациональной, как и всё Смоленское шоссе.
 
        Чуть позже от площади была отрезана треть и возведён особняк на два семейства – директора и главного инженера дорожного управления, естественно, с глухим забором и сторожевым псом. Коттедж, правда, одноэтажный, многоэтажность ещё не была в моде.
        Потом дворня обросла многоквартирным, «жактовским» домом и полудюжиной частных домов, и когда-то большая площадь сжалась до размеров обычного двора между домами.
 
        Рославль – город, в котором я родился и вырос – тоже моя малая Родина. Город, названный по имени смоленского князя Ростислава, был выстроен как центр его личных владений на пути из Смоленска в Чернигов и играл роль заставы-крепости на юго-западных рубежах Смоленского княжества. Ростиславль был позднее заменён на Рославль.
 
        Крепость с земляным валом, деревянным частоколом и башнями была возведена на Бурцевой горе, возвышавшейся над поймой реки Становки. Скорее всего, это даже не гора, а выступ надпойменной возвышенности, отрезанный от неё полукруглым широким и глубоким рвом, земля из которого пошла на отсыпку вала по периметру образовавшейся горы.

        Неукреплённый посад города располагался за рвом на месте сегодняшнего центра и был на одной высоте с княжескими постройками на горе-детинце, возвышавшейся над посадом только за счёт насыпного вала и стен крепости. 
        Археологи определили территории расселения древнеславянских племён и утверждают, что в районе города проходила граница двух племён: севернее – кривичи, южнее – радимичи.
        Вот и гадай, от кого произошли мои предки, откуда ждать наследство?

        Я помню город и  праздничным довоенным и холодно-голодным в военные годы и безмятежным в послевоенном юношестве. Безмятежным – в  моём ощущении бескрайней и, возможно, интересной и удивительной жизни впереди.
        По-моему, город детства и юности всегда остаётся бесконечно дорогим, как бы ни рвался человек в большую жизнь, в большие города.
 
        В произведениях многих писателей подчёркивается тяга посетить места своего детства и юности, особенно в зрелом возрасте и к старости. У меня же эта тяга с возрастом ослабла, особенно после смерти матери, когда в Рославле  не осталось ни кого из близких; двоюродные сёстры не в счет – с ними и отношений никаких не было.
        Но всё-таки навестить город детства и юности я был бы не против, просто возможности такой нет и, кажется, не будет. 
        Из друзей и близких знакомых тоже никого не осталось, или я о них ничего не знаю – связи давно утеряны. И остановиться не у кого и встречаться не с кем.
   
        В раннем детстве город представлялся громадным; его непознанные холмистые дали с улицами и крышами домов, просматриваемые с горки, безудержно манили меня.
        Насколько себя помню, всегда готов был куда-то идти, открывать новые улочки, переулки, интересные дома и строения. Чем и занимался, когда исчезал из-под контроля взрослых и вездесущей сестры. 
        Вначале я узнал дорогу в детский садик: по тропе на улицу Тельмана, по ней вниз к Смоленскому шоссе и, обогнув болото – заросшее круглое озерко, по шоссе стекольного завода до проулка, упирающегося прямо в двухэтажное здание садика. Ходили в садик мы вдвоём с сестрой, обратный путь выбирала она, как старшая. Так я изучил улицы, примыкающие к обычному маршруту.
 
        Когда же сестра пошла в первый класс я был предоставлен сам себе и возвращался домой по таким кольцевым маршрутам, что изучил весь центр города, исключая только окраины.
        Город, на поверку, оказался не таким уж и большим, но других я не видел и для меня он был громадным, в сравнении с деревнями, куда мама возила нас каждое лето к родне.
        К 6-ти годам я уже хорошо ориентировался в районах стеклозавода и шпагатной фабрики, привокзальном, «Лабырёвки», Юрьевой горы, Бахаревки, Центра, расположенного между двумя речушками, Становкой и Глазомойкой, притоками р. Остёр.
        Но особенно хорошо изучил я свой город в годы войны в 41 - 43-х годах. Особенно его окраинные районы с частными домами и примыкающие к городу посёлки и деревни – бродили по ним с бабушкой, прося милостыню.
 
        Война очень изменила облик города; порой я не могу достоверно утверждать, какими были этот дом, улица, квартал перед войной, сожжены и разрушены они в 41-м или же в 43-м.
        Поздней осенью 43-го город представлял собой груды развалин, коробки выгоревших кирпичных зданий и пустыри с торчащими в небо трубами русских печей в местах частного, деревянного сектора.
        Городские картинки довоенного детства перемешались с военными и послевоенными; порой видишь какое-то здание школьной поры и вдруг вспоминаешь  выгоревшую коробку с зияющими глазницами окон – так оно выглядело  зимой 43-44-го, а ещё раньше, до войны, оно было со вторым, деревянным этажом.
        Многие городские кварталы сохранились в воспоминаниях времён юношества. Как они выглядели во времена моего раннего детства – из памяти выпало.
 
        Помню, как с сестрой бродили по улицам центра города, восхищаясь его  двух и даже трёхэтажными кирпичными домами, выбеленными извёсткой, завидуя их жителям.
        Наверное, мы считали себя обездоленными, живущими вдали от этой красоты в старом, похожем на барак доме. Хотя, что такое барак мы узнали только после войны, когда их в массовом порядке стали строить вблизи промышленных предприятий для возвращавшихся  эвакуированных и хлынувших в город из сожженных деревень колхозников.
        Все кварталы центра были сожжены в сентябре 43-го. От некоторых кирпичных домов сохранились крепкие стены ещё дореволюционной кладки – эти дома после войны были восстановлены.
        Большая часть кирпичных строений при пожаре разрушилась или была взорвана – целые кварталы превратились в развалины. На их местах, после расчистки, были построены частные дома.
 
        Рославль не попал в списки городов подлежащих восстановлению в  послевоенные годы, если что и строилось, то только силами и по инициативе предприятий.  Строить начали, если не ошибаюсь, только в середине 60-х. В эти годы я редко навещал свой город детства и юношества – все отпуска проводил в туристских путешествиях по различным районам страны.
        Когда, с перерывом в несколько лет, я всё же  приезжал, то крайне удивлялся появлению и новых, пусть немногочисленных, предприятий и многоэтажных новостроек.
        Для Рославля даже пятиэтажная «хрущёвка» – это  уже многоэтажный дом. Появились не только новые дома на бывших пустырях, но даже целые кварталы на бывших окраинах. Город увеличился вдвое или больше.
      
        Довоенное детство вспоминается мне в виде картинок, очень смутных и, скорее всего, дополненных более поздними воспоминаниями. Часто эти картинки дополнялись, а может, и создавались, более поздними рассказами  мамы и бабушки.
        Но те моменты, о которых они знать не могли по определению, можно считать точными, как и верным их восприятие, оценка, и мои эмоции. Их очень мало этих ранних воспоминаний; более поздние, военных времён, их вытеснили или заглушили более сильной эмоциональной окраской.
 
        Смутно помню себя, копошащегося в цинковом корыте под круглым столом, завешенным до самого пола (от мух) тюлевой скатертью,  пытающегося выбраться из-под этой занавеси на волю. Так меня укладывали спать днём, когда все уходили из дома.
        Помню своё отчаяние в борьбе с замуровавшей меня, этой тюлевой занавесью – комнату вижу, а попасть в неё не могу. Скорее всего, это воспоминание возникло из-за более поздних рассказов бабушки о моём ясельном житье, которое я провёл под её присмотром дома.
 
        Запомнилось, как ползал в цветочной клумбе во дворе среди высоких цветов с желтыми соцветиями и с замиранием ожидал, что меня вот-вот найдут.   
        Помню крики бабушки и привлеченных к поиску соседей, помню, как затаивался при приближении голосов. Вот порки после этой проделки не помню, хотя она, несомненно, должна была быть – бабушка не уважала «своевольства».
        Остальные воспоминания уже более позднего детсадовского периода. В детский садик меня «пристроили» в четыре года.
   
        Хорошо помню свои первые впечатления от детского садика, когда меня впервые туда привели. Белый двухэтажный домик с полукруглой аркой и большим каменным крыльцом парадного входа, казался мне громадным строением.
        К дому примыкал сад за зелёным забором, в центре которого возвышался деревянный корабль с рубкой и рулевым штурвалом.
        Сколько раз я взбирался по крутой лестнице в рубку, крутил по капитански штурвал, даже зрительно не представляя себе море или хотя бы  большое озеро. Хотя и пытался рисовать на бумаге и море с волнами, и корабли с парусами, подражая картинкам.

        Рисовать я начал рано, выпрашивая бумагу и карандаши у сестры, уже ходившей в детсад и имевшей это богатство.
        Однажды я изобразил идущего человека в шляпе и жилетке под расстегнутым пиджаком, из кармана которой  на цепочке висели часы, болтающиеся между раскоряченными при ходьбе ногами.  Пока не подрос, не догадывался, почему взрослые хохотали над моим рисунком, хотя он им и понравился.
        Рисовать я любил и позже, оформляя в школе стенгазеты, но встретив более талантливых художников, своё умение что-то изображать на бумаге забросил.
 
         В садике у меня нашли и другой талант, актёрский. Я неизменно участвовал в постановках на утренниках, заучивал стишки и монологи из басен. 
         Но помню себя только муравьём, безжалостно обрекающим на гибель несчастную стрекозу. Помню ещё и потому что влюбился первой детской любовью в девочку, сыгравшую роль ветреной стрекозы.
        И совершил по отношению к ней предательство, стыд за которое преследовал детство и юность: позволил ребятам, более старшим и уже развращённым, выпытать интимные подробности наших взаимоотношений, которых-то  и не было. Соблазнили меня фонариком и заставили подтверждать их вымыслы, которых я и не понимал.

        Помню боль, а больше страх за последствия, когда я попал под колесо телеги. Страх потому, что вопреки указаниям бабушки после садика отправился гулять по соседним улицам.
        Упросили возчика сесть в телегу, прокатиться. Но в начале подъема на косогор ему показалось, что коняге тяжело и он нас согнал. Я неудачно спрыгнул, и стопа ноги попала под заднее колесо. Ногу спасла колея, засыпанная толстым слоем мягкой пыли. Окантованное железной полосой колесо вдавило стопу в пыль не повредив кости. Только сняло широкую полосу кожи.
        Долго помнилась полоска обнажённых мышц с тоненькими жилками, из которых капельками выступала кровь. Замотали тряпкой, сразу присохшей к ране.
        Дома бабушка отмочила тряпку водой, обмыла рану «святой водичкой» и перевязала, приложив лист подорожника. Новая кожа наросла быстро – не помню, чтобы я не ходил в садик.

        Хорошо запомнилось возникновение озера на месте болота, у пересечения стеклозаводского шоссе со Смоленским.  Здесь была заросшая осокой поляна соизмеримая с поляной нашего двора.
        Сейчас бы сказал – диаметром в длину стадиона. Но футбола мы перед войной не знали и не видали, ни полян, ни мячей, ни футболистов. Кажется, даже не слышали о футболе. И был ли тогда стадион в маленьком провинциальном городке?
        Ребятня играла в лапту, прятки, «бабки» и различные разновидности «чижика». Старшие, т.е. школьники, играли ещё в «испорченный телефон», «фанты», «третий лишний». Водили хороводы, типа: «Кого любишь – выбирай». Нас не допускали – это были взрослые игры. 
        Вернусь к озеру, то бишь к болоту. Даже став озером, в разговорах оно осталось «болотом».
      
        Раньше это и было озеро, из него вытекал ручей, и под смоленским шоссе была сооружена труба каменной кладки. В этой трубе окрестные жители в 41-м прятались от немецких бомбёжек, а в 42-м  от ночных налётов уже нашей авиации.
        Перед войной кто-то придумал осушить окончательно заболоченное озеро для добычи торфа. Площадь разметили и закрепили участки за жителями ближайших улиц.
        Болото стало котлованом за несколько дней. Взрослые резали лопатами влажные тяжёлые кирпичи и возили их на тачках, дети помогали при сушке, вороша и перекладывая их в проветриваемых штабелях.
        Дети знали, что такое торф. Торфом тогда отапливался весь город, его выписывали по месту работы.  Предприятия и конторы завозили торф из ближних торфоразработок на ст. Остёр и для котельных и для работников. А тут – дармовщина, как не устроить аврал! Выгребли до дна, даже крошку вывозили и лепили кирпичи.
        Образовалось озеро глубиной более двух метров. В нём купались, запустили карасью молодь, и даже ручеёк  из него снова стал вытекать – видимо били ключи.
 
        Озеро существовало недолго – уже к концу войны оно стало зарастать – только не торфяной растительностью, а мусором, вначале хламом от очистки ближайших пепелищ, затем всем, что требовало вывоза с усадеб, предприятий и строек.
        Окончательно засыпали уже в 80-е и возвели на этом месте пятиэтажки. Где сейчас  сидят на дворовых скамейках старушки,  до конца 40-х я катался на коньках – привязанных к валенкам «снегурочках». И даже однажды спасал из воды провалившихся на тонком льду малышей.

        Раннее детство иногда вспоминается какими-то обрывками. Вот мы идём с мамой и Леной по пыльной дороге. Мне жарко, я устал, клянчу об отдыхе. На руки я не прошусь, знаю, что уже большой – мне три или даже четыре. Меня давно уже не носят. Мама уговаривает:               
- «Видишь впереди  кустики, там река, там уточки плавают. Там у воды и отдохнём, покушаем».
        Спускаемся к реке на желтый песок, в воде вижу плавающих  рыбок, видимо пескарей. Ни уточек, ни плавающих рыб я вживую ещё не видал, только на картинках книжках               
- «Уточки, уточки, много уточек!» – радостно кричу я и бегаю по песку, забыв и жару и усталость. Меня не переубеждают: «чем бы дитя…»
        Пожалуй, тогда мне было три – в четыре я уже больше понимал.
 
        Мы с Леной идём в гости к отцу, на его работу в центр города. Он служит в школе военных фельдшеров, преподаёт военное дело, имеет звание «младший политрук». Я не знаю, как преподают военное дело, но мне нравится, что отец ходит в военной форме и на петлицах у него кубики. Кажется по два – точно не помню.
        Школа фельдшеров размещена в белом двухэтажном здании в глубине большого двора. Двор огорожен решётчатым забором. Все окрашено извёсткой, сияет белизной и чистотой. Отца на работе нет, он дома.
 
        Отец не живёт с нами – у него другая семья.  Живёт он в комнате на втором этаже в доме рядом с почтой. Мы смело стучимся, и нас вводит в комнату какая-то женщина. Облика не помню, помню только круглое лицо и короткие светло-желтые волосы в кудряшках.
        Нас угощают конфетами «ландрин» из круглой железной баночки, пытаются разговорить, но мы «зажались» и торопимся домой. Мы хотели видеть отца одного; у нас уже сложилось неприязненное отношение к этой женщине, хотя мы её и не знаем. Много нелицеприятного слышали от бабушки и о ней, и об отце.
        В дорогу нам насыпают в кулёчек ещё конфет, разноцветного горошка. Дома я хвастаюсь этими зажатыми в потных ладошках конфетами и горжусь, что утерпел,  не съел по дороге.
        Как ни пытаюсь, не могу вспомнить о других сладостях в предвоенном детстве. Они, вероятно, были, но не запомнились.С шоколадом я повстречался только в оккупацию, это точно.               

        Помню, как нас водили фотографироваться. На нас были одинаковые матросские рубашечки с отложными воротниками и синими полосками на них. Процесса фотографирования не запомнил, видимо не понимал, в чём его смысл, но хорошо помню, как старался не помять и не измазать белоснежную матроску и чёрных, до-колен, штанишек.  Фотографии разошлись по родственникам, но один экземпляр долгие годы хранился среди других семейных фото, пока не затерялся.
        Когда после смерти мамы разбирали с Леной сохранившиеся, этой, в матросках – не  оказалось. Сохранилась другая. Больше детских фотографий у меня и не было.

        Ещё одно яркое предвоенное воспоминание. Мама работала на телефонном коммутаторе стекольного завода, и я после садика иногда заходил к ней. На проходной было нестрого, и огорожен завод был только со стороны подходящего к нему  шоссе. Это шоссе, выложенное крупным булыжником, вело к воротам завода, здесь же и заканчивалось.
        Проходная – это небольшое помещение со сквозным проходом и комнаткой, в которой стоял чудный автомат, выплескивающий в подставленную кружку воду, насыщенную  углекислым газом.  Эта  газированная вода стала предметом  мечтаний всей детворы, не  знавшей автоматов по продаже газировки. Их и не было в городе, видели только в кино.   
   
        «Пил дрессированную воду, из носа дым шел, вкусно», – заявил как-то мой младший приятель. Решил и я попробовать, благо повод был – зайти к маме. Попробовал и стал примерным сыном, навещая маму, когда она работала во вторую смену. Напивался газводы до вздутия живота, в носу и горле приятно пощипывало.
 
         Из праздников помню участие в майской, может, ноябрьской демонстрации. Мы с сестрой были в белых рубашках, было холодно, но солнечно. Вились красные флаги, с трибуны, мимо которой мы проходили, дядьки в фуражках что-то кричали, колонна кричала «Ура!». Пели песни.
        Потом мы с мамой стояли недалеко от красной трибуны и смотрели на проходящих курсантов фельдшерской школы, гарцевание конной милиции и проезд пожарных в золотых касках. Это был парад. Военных частей в городе не было.
 
        Помню ещё подготовку к встрече Нового года. Видимо, это наступал 41-й. Дядя Коля принёс ёлку и помог надеть на верхнюю ветку стеклянный наконечник со звездой.
        Потом мы с Леной крепили к веткам дожди и гирлянды, корзиночки и фонарики – всё было склеено из цветной или раскрашенной акварелью бумаги.
        Из фабричных игрушек был только верхний наконечник и Дед Мороз из ваты. Дед был обмазан лаком с блестками.
        Нашлось ещё несколько толстостенных стеклянных шаров, когда-то покрашенных изнутри в золотые и серебряные цвета, но без креплений. Крепили мы их к веткам с помощью  продетых внутрь спичек с нитяными петлями. Украсили шары  акварелью снаружи – фабричная окраска почти вся осыпалась.
 
        Пока мы возились со своей ёлкой, дядя  стал наряжать на кухне свою. У нас у окна стоял в кадке большой фикус – на него дядя подвесил свои игрушки: пару колец колбасы, сухари и несколько шкаликов со спиртным.
        Не знаю почему, но этот спирт в маленьких бутылочках взрослые называли «ханькой». Возможно, это был денатурированный спирт, помню даже его голубоватый оттенок. Но «ханьку» по праздникам пили все – водки, видимо, в продаже и не было. Или была не по карману.
   
        В разгар нашего спора,  чья ёлка красивее, в дом зашёл почтальон – принёс какую-то почту. Дядя замял спор с нами, загородил спиной ёлку-фикус, а когда почтальон ушел, стал спешно снимать с фикуса свои украшения и прятать в стол.
        Мы же, разогретые спором, желали его продолжения – ведь никто ещё не победил! На вопрос бабушки он ответил что-то вроде того, что после почтальона можно ждать более серьёзного начальства. Старайся потом, доказывай, что не издевался над нововведённым праздником – Новым годом! Мне это было непонятно, но почему-то запомнилось.
 
        Детские размышления по этому поводу ни к чему не привели. Много позже, уже взрослым я понял, почему дядя испугался появления в доме постороннего, почему замял свою весёлую и безобидную шутку. Только в хрущёвскую «оттепель» у меня, как и у многих открылись глаза на страх людей перед системой всеобщего доносительства.
        Души взрослых уже были поражены страхом перед карательными органами государства, перед реальностью получить тюремный срок за пустяшную шутку или анекдот.

        Однажды на дворе завода стал свидетелем захватывающей картины – группа рабочих с винтовками в руках выполняла ружейные приёмы. Ружья не настоящие – деревянные, но это не снижало зрелищность. 
        -«На пле-чо!» «К но-ге!» «На пре-вес!» «Вперёд коли – назад прикладом бей!» – эти  слова я запомнил на всю жизнь. Потом они маршировали и пели: «…Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведёт!»
        Я мечтал о таком, пусть деревянном, ружье, а детскую грудь переполнял восторг – вон как умеют воевать даже простые дяденьки, не красноармейцы!
 
        Пройдёт всего год, и я увижу настоящую войну.   Но не внезапно, не как дети больших городов, попавшие сразу под бомбёжки, увидевшие пожары, разрушения и гибель людей тогда, когда и взрослые ещё не понимали, что началась самая страшная и долгая война. Мы, дети маленьких городков, посёлков и деревень  познавали это страшное понятие – война – постепенно.
    
        Были ли мы детьми в эти долгие четыре года войны? Особенно мы, пережившие оккупацию, узнавшие не только скитания, голод и холод, но и видевшие убитых, сгоревших, расстрелянных, растерзанных  снарядом или бомбой.
        Мы взрослели очень быстро. Физически мы оставались детьми, но ум становился изощрённей, мысль острей.
        Это стало особенно заметно, когда с осени 43-го начали возвращаться из эвакуации наши сверстники, тоже немало перенёсшие, но не видевшие главного – смерти, ходящей вокруг и заглядывающей в глаза. Мы это видели, а потому были взрослей.

                Продолжение следует: http://www.proza.ru/2014/01/22/1630