Музыка в моей душе

Роза Исеева
   Отец упорно хотел научить меня играть на музыкальном инструменте. Помню своего первого учителя, нашего сельского гармониста, дающего, якобы, частные уроки. Папа познакомил нас, указывая на каждого подбородком, руки у него всегда были заняты костылями. Позже я поняла, что никаких уроков гармонист не давал и делать этого не умел, но не мог отказать инвалиду войны. Эхо её постанывало в человеческих сердцах, и уважение к воинам не остывало.

   На селе было не принято обучать игре на гармони. У кого лежала к этому душа, тот выучивался сам, безо всяких уроков.
   Меня, семилетнюю, из-за гармони было не видно, торчали только глаза и лоб, к которому прилипали вспотевшие от усердия волосы. Я часто-часто шмыгала носом, дабы нежданно появлявшаяся жидкость не успевала стекать к губам. Мне с трудом удавалось одновременно доставать руками до обеих сторон инструмента, поэтому я всем корпусом двигалась то вправо, то влево. Занимались на скамейке во дворе. Моя мачеха скептически улыбалась, сестра жалостливо наблюдала, папа нервно расхаживал, постукивая костылями, а учитель краснел и сопел. Я боялась разочаровать отца и очень старалась. Помогая себе, я высовывала кончик языка или прикусывала нижнюю губу и усердно жала на кнопочки. Какая там тональность, плавность и остальные нюансы музыкального звучания. Упрямая гармонь поддавалась с трудом, весьма неохотно разжимая и сжимая меха. И когда я научилась-таки проигрывать элементарное вступление к мелодии: там – та-ра-рам-там-там, там – та-ра-рам-там-там, то была очень рада и чуточку горда.

- Вот, вот, вот, - удовлетворённо проговаривал в такт вступлению папа, вытирая пот со лба. Учитель смущённо улыбался, кособочился и облегчённо вздыхал. Ещё несколько раз приходил гармонист в назначенное время. Потом занятия постепенно прекратились. Папа огорчённо поглядывал на меня, я чувствовала себя виноватой.
- Да, она всё равно не будет такой, как твоя Ира. Что, Шаке, не можешь забыть свою татарку? – с ехидной усмешкой вопрошала мачеха и тут же, на всякий случай, отходила подальше от костыля.

   Позже мне рассказывали, что мама была певуньей, любила танцевать и играла на мандолине. Её мама, моя бабушка, знала много песен, татарских, русских, казахских и прекрасно их исполняла. Эти песни часто раздавались из бабушкиной кухни, мне довелось их слышать. Помню, как тихо лилось из приоткрытых дверей: «как много девушек хороших…», затем тишина, видимо, бабушка что-то помешивала на плите или пробовала на вкус, «как много ласковых имён…», продолжалось вскоре… Пение смелело, набирало силу, невидимую силу времени, любви и ещё чего-то торжественного, трепетного, красивого. «Сердце, тебе не хочется покоя…», кухня наполнялась мощью скрываемого по скромности дара. Я неслышно подходила и слушала, затаив дыхание, сильный, вибрирующий, нежно дрожащий голос, боясь нарушить эту красоту. Моя детская душа наполнялась сладостью, и мне казалось, что я наелась чего-то невероятно вкусного…
   Слова песен для меня не имели значения, главными были голос бабушки и мелодия, от сочной силы, гармонии и драматизма которых мне хотелось плакать. При чьём-либо приближении бабушка замолкала и сразу заговаривала о постороннем.
   В те трудные годы песни были одной из формул выживания, а порой и смыслом жизни.
 Бабушка была моей Эдит Пиаф, моей Анной Герман.

   Эх, папа, папа. Почему ты молчал и никогда не рассказывал о маме? Узнавала я о ней урывками, вскользь, второпях, по случаю и намного позже, чем хотелось бы. Дедушка, отец мамы, имел высшее образование и был известным в области финансистом. Бабушка получила средне-специальное образование и работала в отделении связи. Помимо татарского, русского и казахского языков она знала арабский и пользовалась арабским письмом в переписках.


   Мамины фотографии мы с сестрой тоже нашли поздно. Долго разглядывали, искали в ней свои черты. Найдя сходство, помню, очень радовались. Сестра, уезжая учиться в другой город, половину маминых снимков оставила мне, поделила, чувствуя, что мы уже никогда не будем жить вместе, что каждая пойдёт по жизни своей дорогой, по-своему станет проживать женскую долю, такую непредсказуемую.
… До войны папа дружил с татарской девушкой Ирой, нашей будущей мамой. По законам военного времени девушек дееспособного возраста забирали на трудовую повинность. Маму отправили на военный завод в Киргизию, в город Фрунзе, ныне Бишкек. Отец уехал на фронт.
   Вернулся отец в тысяча девятьсот сорок четвёртом году. «С ранами в семнадцати местах», так передавали друг другу сельчане. Он нашёл маму и тайно вывез её с завода. Тогда это было равносильно военному преступлению. Это, по рассказам маминых подруг, была большая любовь. На маму объявляли розыск. В село приходили на поиски, но никто её не выдал. Потом родители поженились, появились мы с сестрой. В тысяча девятьсот сорок девятом году мама умерла, ей было двадцать четыре года. Сказались тяжёлые условия трудового фронта. Сердце сдалось в санатории Карагалинка под Алма-атой, куда папа отвёз её на лечение…

Он не оставлял свою мечту приблизить меня к музыке.
 
   Первая мачеха оказалась бесплодной. Прожив вместе десять лет и не дождавшись детей, они с отцом развелись. Он очень хотел сына. Пожалуй, как никто другой. Да, и род продолжить было бы кому. Сам он стал сиротой в девять лет, когда в голодные годы потерял родителей в степях Сары-Арка, близ Караганды. Затем они с сестрой росли в разных детдомах и встретились лишь через тридцать лет. Я была свидетельницей этой встречи, причитания и плач, полные тоски и горечи, помню до сих пор.
   Отца после длительных поисков по детским домам нашёл и привёз к себе родственник Каргул, по настоянию своей матери Биби, жены двоюродного брата отца. Негоже было по традициям нашего народа терять ветвь единого родового древа. И я всегда носила в себе большую благодарность им, особенно супруге Каргула, Даметкен, которая после смерти мужа помогала моему отцу вплоть до полного его выздоровления и родственнице Айнаш, которая будучи студенткой-первокурсницей ухаживала за папой после операции в военном госпитале.
   Со второй мачехой мы переехали в город Текели. Она была младше отца на пятнадцать лет, настороженно и недоверчиво относилась к нам с сестрой и не пыталась наладить с нами отношения. Мы чувствовали себя ненужными и заброшенными. Сестра подсказывала мне, как вести себя в тех или иных случаях, нередко уговаривала и просила не плакать. Но я была плаксой. Даже сейчас, у ворот старости, я легко могу заплакать. Сестра, сама ещё ребёнок, умела заботиться обо мне, давая дельные, разумные советы. Где, когда и как она успела научиться дипломатии? Думаю, безысходность нашего с ней положения, интуиция и жалость к отцу стали её учителями. Моя душа бунтовала, но помня советы сестры, я научилась молча переносить упрёки и несправедливость.

   В один из дней папа торжественно объявил, что я буду учиться играть на пианино. Я должна была три раза в неделю ходить домой к Арнольду Семёновичу, моему новому учителю музыки. От одного только слова «пианино» у меня кружилась голова и ныло где-то глубоко внутри. Я боялась этого инструмента. Одно дело - слушать, но играть самой – это было не для меня. Мои пальцы не были ни тонкими, ни длинными. И я весьма скованно чувствовала себя в роскошной квартире пианиста, старательно обходя красивые ковры на полу.

   Сейчас я знаю, что по национальности он был евреем. Добрейший человек, мягкий и тактичный, он делал вид, что не замечает неумелую штопку на моих чулках, мешковатость платья, доставшегося от сестры, отсутствия одежды по сезону. Однажды, пока я занималась, его красивая ухоженная жена сбегала к знакомому сапожнику и отремонтировала мои разваливающиеся ботинки.

   Семь нот и несколько небольших пьес я выучила. Дома упражняться было не на чём, в городе материальная жизнь нашей семьи ухудшилась. Родились сестрёнки и долгожданный братик. Мне приходилось помогать. Мачеха перестала выделять деньги на уроки, но отцу я об этом не сказала, сослалась на своё нежелание учиться.

   Я никогда не слышала, чтобы отец пел или играл на каком-либо инструменте. Он просто любил музыку. Любил слушать домбру, звук двух её струн, таких одиноких, но умеющих так тонко передавать печаль и радость бытия, шум степного ковыля, стремительное движение табуна наперегонки с ветром, блуждающую встревоженную лошадь в поисках своего жеребёнка, попытку бежать раненого в ногу джейрана, полёт беркута и цветущую весеннюю степь.

   Не раз отец брал меня с собой за город. Мы садились с ним на пригорок, и он спрашивал:
- Слышишь, как дышит степь? Это поёт ковыль о минувших днях. Степь хранит и разносит голоса предков, поэтому она всегда звучит.
   Скучал отец по родине.

   Не стала я музыкантом. Но мечта отца живёт во мне любовью к музыке, особенно к печальной.