Ненавижу, когда ты перестаёшь дышать

Ольга Новикова 2
предупреждение: в тексте может содержаться описание сексуальных отношений и намёк на их нетрадиционность. автор не имеет в виду пропаганду таковых. но при удалении их совсем может пострадать  смысл текста. несовершеннолетним для прочтения категорически не рекомендуется.

ТИЗЕР

—Стоп! — Бич, разочарованно всплеснув руками, хлопает себя по бёдрам. — Не то, опять не то! Ну что с тобой такое происходит, Леон! Ты занят в двух эпизодах, всего в двух эпизодах! Соберись, наконец! Пойми, ты осуждаешь действия Билдинга на словах. Только на словах, потому что так правильно, так принято. Но, в то же время, тебе самому интересны результаты теста. Ты сомневаешься, ты ставишь свой эксперимент. Ты деньги поставил, в конце концов! Ну неужели ты не можешь это сыграть?
—О`кей, о`кей, — устало кивает он. — Дай мне две минуты, ладно?
—Опять халаты бликуют, — говорит недовольным голосом оператор. — Нужно ещё темнее. И пусть Орли сдвинется правее, если ты хочешь, чтобы я взял Харта средним планом. Он режется.
Орли вертит в руках реквизитный пластиковый стаканчик, чувствуя себя крайне неловко. С одной стороны, просьба выражена совершенно доступно, с другой, сдвигаться куда бы то ни было можно только с благословения Бича. Бич деспотичен, как Калигула, выстраивая мизансцену, любое изменение — только с его письменного разрешения. И то, что у Харта сегодня никак не ладится с игрой, добродушия «хозяину проекта» не придаёт.
—У хорошего оператора ничего не режется, — ворчит он и идёт сам смотреть в видоискатель. Воспользовавшись этим, Орли быстро и незаметно передвигает свой стул на пару футов вправо, что немедленно вознаграждает торжествующий вопль Бича:
—Ну, что я говорил! Где? Где режется?
Оператор из-за его спины показывает Орли большой палец. Значит, теперь ракурс удобный для съёмки.
—Послушай, — спрашивает Леон у медконсультанта. — Что от головной боли выпить? Замучила, зараза.
—Выглядишь не очень, — соглашается тот, роясь в сумке. — Надо, чтобы быстро или чтобы долго?
—Быстро и долго. И сильно.
—Тогда давай уколю.
—Я сам. Дай шприц.
—Почему сам? Неудобно же...
—Удобно.
Он не хочет, чтобы видел Орли, чтобы хоть мельком догадался, что ему плохо. Перед Орли нужно выглядеть привычно беззаботным. Поэтому, украдкой забрав шприц, он заходит за декорацию больничного подъезда и вкалывает себе лекарство прямо через бутафорский халат и собственную водолазку, после чего шприц летит на землю, а сам Леон прижимается затылком к бутафорской окрашенной под кирпич стене. Ещё бы она была такой же холодной, как кирпич — может, хоть капелька боли всосалась бы. Минуту он стоит неподвижно, прикрыв глаза, после чего навесив на лицо необходимую гримасу, возвращается на съёмочную площадку. Ему приходится не просто играть в сериале Бича — ему последнее время приходится играть себя, играющего в сериале. «Боже мой! — думает он в который раз. — Я не знал, что будет так плохо».
—Ты в порядке? — тихо спрашивает Орли, когда он занимает своё место.
—Да. Конечно.
—Готовы? — спрашивает Бич — он говорит в микрофон, и его голос усиливается до громового рыка — Леон невольно морщится от его звуков.
 Орли тревожно поглядывает на него, но, спохватившись, пытается вернуться в роль.
—Начали!
Ассистентка щёлкает хлопушкой, бесстрастным голосом называя номер — для синхронизации при монтаже.
—Мы что-то упускаем. Всё не так, — говорит Орли, задумчиво щурясь.
«Всё, действительно, не так, совсем не так», — эхом думает он и чуть не опаздывает с репликой.
—Поэтому ты придумал идею, будто мозг разговаривает с вирусом?
—Я запаниковал. Ты доволен?
«Я был бы доволен, если бы ты запаниковал, серьёзно. Но ты спокоен, как удав. Ты не замечаешь, что мне реально плохо — только небрежно спрашиваешь, в порядке ли я, и удовлетворяешься таким же небрежным заверением, что я в порядке. Ты сказал мне : «Привет», как сказал и всем остальным, и ты выглядел выспавшимся, а я и на минуту не мог уснуть, придумывая, как мне вести себя, когда ты приедешь. И теперь ты приветлив со мной на съёмочной площадке, но даже в номер не зашёл».
Слава богу, у него больше нет пока реплик. Актёры, играющие родителей пациента разыгрывают с Орли сцену на троих, он практически за кадром. Это кстати, потому что если он ещё раз испортит дубль, Бич, возможно, сорвётся на него, и тогда останется просто встать и уйти, и неизвестно ещё, вернуться ли, потому что контракт — контрактом, но так издеваться над самим собой он точно не станет.
На него вдруг волной накатывает сонливость — похоже, доктор что-то перемудрил с обезболивающим. Как же он будет играть, чёрт побери! Глаза прямо закрываются...
—Леон! Ну что с тобой опять? — рявкает Бич, но, должно быть, с его микрофоном что-то случилось — голос совсем тихий, еле слышный, словно комар, вдруг выучивший английский язык, пищит над ухом: «Леон... Леон...»

 — Леон! Да Леон же!!! — кто-то трясёт его за плечо.
Он поднимает голову и, щурясь, обводит взглядом столпившихся вокруг участников труппы. Когда они успели столпиться, интересно — он ведь только на миг прикрыл глаза.
—Я не выспался, — говорит он. Вернее, хочет сказать, потому что не может вспомнить, что нужно делать с губами и языком, чтобы получались слова.
—Лео, милый, не пугай меня! — это Орли. А почему «не пугай»? Разве то, что он уснул на съёмочной площадке, так уж страшно? Но, наверное хорошо уснул — половина лица и рука онемели, он их не чувствует. А голова всё болит. Прямо раскалывается.
—Это инсульт, — говорит медконсультант. — Я вызываю скорую помощь.

УИЛСОН

Ещё во сне я слышу звуки органа. Они не будят меня — просто я просыпаюсь под них.
В комнате светло. В окно бьёт солнце, отражаясь от клавиш и подрагивая бликами на потолке, словно потолок — не потолок, а поверхность озера, подёрнутая зыбью.
Хаус запрокинул голову, пальцы бегают по клавишам, вызывая волнение на озере. Это регтайм Джоплина «Кленовый лист». А на Хаусе жёлтая, как кленовый лист, футболка, и весь он — чистый свет — от повисшего вокруг всклокоченных волос солнечного нимба до кроссовок, одна из которых прижала педаль — тоже апельсиново-жёлтых с двумя ярко-голубыми полосками.
Всё ещё не могу привыкнуть к этому чувству глубокой умиротворяющей правильности, охватывающему меня каждое утро вот уже две недели подряд — лежу, закинув руки за голову, и глупо расслабленно улыбаюсь вместо того, чтобы вставать и собираться на работу.

Дорога из Ванкувера мне запомнилась смутно: мелькание размытых пятен фонарей в пасмурных сумерках, редкие хлопья снега, гул мотора, ленивое елозанье дворников по стеклу, гулкий аэропорт с лампами дневного света и специфическим запахом — так, кажется, пахнут все аэропорты мира, лёгкая тошнота при взлёте, жёлтое такси от аэропорта. Кажется, я проспал всю дорогу. Просыпался на те короткие минуты, когда нужно было куда-то идти или что-то делать — например, регистрировать билеты в аэропорту — и снова уплывал в плотный туман, едва пристроив голову на подголовнике очередного кресла или даже на плече Хауса. Закончилось всё это на диване в гостинной зоны «С» больницы «Двадцать девятое февраля», куда он свалил меня, как слабо пытающийся сопротивляться мешок, предварительно вытряхнув из куртки и стащив с ног ботинки.
А на следующее утро я впервые проснулся от звуков органа вместо «I Got You Babe».

И вот сегодня снова регтайм. Пальцы Хауса пляшут по клавишам проворно, но не суетливо. Он расслаблен — значит, нормально спал, значит, нога болит не очень сильно, и значит, за завтраком я снова могу попробовать подкатить к нему с созданием собственного архива препаратов — Блавски не в восторге от этой идеи, но Хаус, кажется, на моей стороне и точно смог бы её уговорить, если бы захотел. Проблема в том, что меня наша главврач холодно ненавидит. А ещё большая проблема в том, что я не могу воспринимать это адекватно — от антарктического льда в её голосе меня передёргивает.
—Уилсон. — говорит Хаус, не переставая играть. — Кофе сам не сварится. Я — за разделение труда: я услаждаю твой слух прекрасной музыкой, ты — мой вкус обильным завтраком. К твоему сведению, уже почти девять...

А тот первый завтрак первого дня моего возвращения Хаус приготовил сам. Кофе и булочки с корицей — любимые мной с детства маленькие булочки из слоёного теста. Они были ещё тёплые, но я ел их, не чувствуя вкуса, как картон жевал, запивая духами «Опиум». Я подумал, что, наверное, корицу больше в рот не возьму.
К девяти Хаусу следовало явиться на работу в отделение диагностики. Я собирался с ним, но при одной мысли об этом меня пробирало холодком и начинало крутить живот. Я невозмутимо пил кофе и думал, что совсем не показываю виду, как трудно мне снова оказаться под перекрёстным огнём взглядов. «Я люблю тебя. Роберт Чейз... Я люблю тебя. Кристофер Тауб… Я люблю тебя. Элисон Кэмерон...».
—Трусишь? — спросил вдруг Хаус.
—Нет. Просто... мандраж, как перед экзаменом.
—Ты можешь остаться здесь, — сказал он. — И я могу никому не говорить о том, что ты вернулся. Но рано или поздно тебе придётся выходить из подполья, и лучше сделать это сразу, потому что чем дальше, тем труднее.
—Ты прав... Дашь мне рубашку?
—Поспешность твоего отъезда из Ванкувера частично компенсируется поспешностью твоего отъезда в Ванкувер. У Блавски остались почти все твои вещи. Ты можешь их забрать.
—Я куплю себе сегодня же всё, что нужно на первое время. Ты рубашку мне дашь или нет?
—И ещё купи суперклей. Тебе многое придётся склеивать.
—Рубашку дашь? — терпеливо напомнил я и поспешно добавил, отвечая его взгляду. — Я знаю, знаю... Я буду в порядке, не переживай за меня.
—Больно мне нужно переживать! Я тебе дам жёлтую гавайку. С серфингистами.
—Самое то для официального костюма в январе.
—Самое то для блудной панды. А чтобы не замёрзнуть, наденешь поверх свой свитер.
—Хаус! Мне и так непросто. Не ряди меня в клоуна, сделай милость.
Он пристально посмотрел на меня и осуждающе покачал головой:
—Дурак... Это — твой единственный шанс. Надевай его, Уилсон, послушай совета умного человека.
—Да я же засунул его в сумку практически мокрый, — частично капитулировал я. — Он, наверное...
—Он в порядке. Я ещё с вечера его вытащил и повесил сушить. И он даже отстирался от крови, как это ни странно.
Я представил себе, как буду выглядеть в гавайке и свитере с пандой, и чуть не застонал от получившейся виртуальной картины.
Однако, в реальности всё оказалось не так уж плохо. Я, привыкший к серо-голубой гамме в одежде и, по крайней мере, к сдержанности тонов, вдруг оказался странно не похож на себя в свитере с яркой аппликацией и солнечно-жёлтым воротником гавайки. Этот человек, глядевший на меня из зеркала, мог бы быть моим младшим братом, немного грустным, немного озабоченным, но у него, точно, не было рака и его никогда не крутило на спотыкающейся карусели вечного «дня сурка». Я улыбнулся ему, чтобы он стал чуть менее грустным и чуть менее озабоченным, и сказал Хаусу, что готов.
Мы приехали поздно ночью, и нас никто не видел, поэтому наше появление в административной зоне больницы оказалось неожиданностью для всех. Планёрка у главврача уже началась, и громкое «Вау!» Венди привлекло внимание всех. Поэтому мы вошли и сразу наткнулись на частокол взглядов.
Блавски понадобилось всего несколько мгновений, чтобы взять себя в руки.
—Доктор Хаус, вы опоздали. Доктор Уилсон, внутренние дела больницы посторонних не касаются.
И прежде, чем я успел хоть что-то сообразить, Хаус жёстко за плечо развернул меня на сто восемьдесят градусов, выпихнул из кабинета и вышел сам.
—А ты как думал? — спросил он, наблюдая, как я изо всех сил пытаюсь обуздать дрожащие губы и подбородок. Слава богу ещё, что в приёмной пусто — Венди куда-то вышла. — Подожди, она тебя ещё не так... Ничего, Панда, держись: это — война...
Этого я не ожидал, по правде сказать. То есть, думал, что будет какой-то тягостный разговор, упрёки, но всё-таки не рассчитывал, лишь переступив порог, снова услышать о себе «посторонний». Все мои иллюзорные надежды на тёплый приём лопнули, как воздушный шар, коснувшийся кончика папиросы. И исписанная разными почерками новогодняя открытка поблекла, тоже оказавшись обыкновенным разводом. Только Хаус оставался настоящим — тёплым и близким, и ему я сказал:
—Не хочу с ней воевать...не хочу ни с кем воевать... Почему я должен?
—Не воевать, а завоёвывать. Ты бросил свой осаждённый город, бежал, струсил — теперь просто так тебя снова не назовут королём.
—Струсил? Я струсил? — растерялся я. — Я что, так выгляжу? Почему все приписывают мне чисто эгоистичные мотивы — у меня что, лицо такое? Я же просто... просто... — я резко выдохнул, чтобы успокоиться, но это мало помогло. Я чувствовал, как в груди болью закипает резкая досада, мне нужно было куда-то выплеснуть её, и я вдруг — неожиданно для самого себя — заговорил — быстро, давясь словами и пропуская буквы. — Вот тебе на откровенность: я почувствовал себя больше ненужным, поэтому воспользовался первым предлогом, чтобы смыться. Я вложил в эту больницу всё, остался на улице без гроша, только с долгами. Нет, я не жалел, я чувствовал себя обязанным тебе, хотел тебя порадовать и глупо надеялся, что мне это удалось. Да, я — дрянной тип, я рассчитывал на благодарность, хотя бы на привилегию входить без стука в дом, который ты назвал моим. Но ты дал мне понять, что этого не будет. Дал понять с молчаливого одобрения женщины, которая тоже мне говорила, что любит меня. И знаешь что? Я понял, что вы оба правы — мне не стоило, не следовало надеяться... Струсил? Может быть. А может быть, просто понял, что лучше уйти самому, чем мешаться под ногами, чем дожидаться, пока тебя вытолкают — вот как сейчас. Если бы вам самим пришлось это сделать, вы бы чувствовали себя виноватыми. Я этого не хотел. Струсил? Я собой пожертвовал, а не струсил. Это я вчера струсил, когда кинулся за тобой. Я правильно поступил — я один больше не смогу. Но вот этот поступок был реально эгоистичным. А тот — нет. Но вы всё понимаете шиворот-навыворот. А я не виноват в том, что какой-то бедолага разбился насмерть на шоссе, а вы решили, что это я. Я даже в том, что сам упал с байка, не очень виноват — у меня были галлюцинации — я видел джип Мендельсона, он за мной больше недели мотался. Струсил? Ты сам струсил однажды, когда почувствовал, что сходишь с ума, а я никого не грузил своими проблемами, только Мастерс случайно проболтался, не то бы ты ничего и не знал об этом. И в том, что у тебя были какие-то махинации с Се-Мином, о которых уже я ничего не знал, я не виноват. Я не потому его опознал, что струсил перед Триттером или хотел тебя заложить — я не знал, что его не надо опознавать. Я рванул сюда сразу, как услышал об эпидемии, как услышал об опасности, и да, я закинулся «метом», чтобы не заснуть в седле, потому что я не спал трое суток. И в том, что у меня теперь рецидив проклятой опухоли, я тоже не виноват. Я понимаю, что это уже смешно выглядит — правда, понимаю. Ну, не светит мне героическая смерть — на моих похоронах будут ржать, а не плакать, да я и сам бы поржал — жаль, что мёртвым буду. И я не трушу, я и сейчас не трушу, мне просто больно!
Я выдохся и замолчал, опасаясь поднять глаза на Хауса. Я понимал, что снова сорвался, снова нарушил все обещания и справедливо ожидал замечания в обычном для него едком саркастическом стиле.
—Успокойся. — сказал он и, снова взяв меня за плечо, мягко подтолкнул к дивану. — Давай посидим, пока планёрка не кончится, а потом я сам поговорю с Блавски.
—Я не хочу, чтобы ты просил её за меня!
—Никто никого не собирается просить. Расслабься... И вообще, Блавски — идиотка, хорошие онкологи на дороге не валяются.
—Блавски не идиотка, — возразил я. — А онколог с онкозаболеванием — дурацкая шутка.

—Времени у нас только на омлет. — кричу я из кухни, пока Хаус, закончив терзать пианино, жужжит машинкой для стрижки волос. — И не вздумай накрошить в него своей шерсти.
—Только если ты не накрошишь туда спаржи. Лучше шампиньонов.
—Всё уже сделал так, как тебе нравится. Иди скорее, мы опаздываем. Тебе за это ничего не будет, а ко мне Рыжая, точно, придерётся.
—Это у неё сублимация полового влечения. Воспринимай, как дёрганье за косички.
—Я стараюсь.
—Стараешься! — Хаус появляется в кухне, на ходу избавляясь от остатков состриженных волос. — Да ты каждый раз чуть не плачешь.
—Потому что дёргать за косички — больно...

Последняя фраза неожиданно вызывает у него нездоровое оживление:
—Ты откуда знаешь? Ты раньше косички носил?
—Пейсы, — пытаюсь отшутиться. — Ешь скорее...
—Кофе налей, — приказывает он тоном римского патриция, дающего указания домашнему рабу.
—Кофейник перед тобой. Ты уже большой мальчик — справишься.
К моему удивлению, пожав плечами, он и мне заодно наливает, и я тут же начинаю чувствовать себя виноватым за то, что не выполнил эту элементарную просьбу, завуалированную, правда, под распоряжение.
Пока я переживаю, он выковыривает шампиньоны из моего омлета и стягивает с моего тоста ломтик сыра.
—Помнишь, что Харт сказал? — напоминаю я. — Ты ведёшь себя, как гей
—А ты уверен, что геям тоже нужен цитологический архив?
—Хаус! Поговоришь?
Он поднимает бровь и смотрит на меня с неприкрытым сарказмом.
—Ты — натурал, натурал, — поспешно умасливаю я. — Самый натуральный натурал. Твоя сексуальная мощь не знает границ! Смотри: какой ты славный шампиньончик проглядел...
Кажется, я оправдываю своё прозвище — Человек, Который Заставляет Хауса Смеяться.

Когда, судя по шуму отодвигаемых стульев, планёрка закончилась, Хаус встал и похромал в кабинет. Выглядел он при этом, как ледокол, раздвигающий носом выходящих из кабинета сотрудников. И вот тут я попал...
Первым из кабинета выкатился карлик, ростом мне едва до пояса — в хирургической пижаме и детских кроссовках с зайчиками и морковками. Вид у него был взъерошенный и сердитый — при ближайшем знакомстве, впрочем, я узнал, что вид у него и всегда такой — слава богу, что только вид.
—Если собираетесь здесь работать, доктор Уилсон, — пропищал он, задирая голову. — лучше сразу уясните, что картинка с дурацким бамбуковым медведем-мотоциклистом в сто раз смешнее моих морковок. И я — классный хирург, а какой вы онколог, ещё посмотреть надо...
—Для меня было бы честью работать с вами, доктор Корвин, пробормотал я, немного опешив от такого приветствия, но, впрочем, меньше, чем можно было ожидать — общение с Хаусом хорошая закалка. — Однако, вряд ли моё отношение к вашим морковкам должно как-то повлиять на моё трудоустройство, тем более, что я работал со всеми этими людьми столько лет, что они уже давным-давно посмотрели, какой я онколог.
—Но оперировать вы, хотя бы, умеете? — с нескрываемым, как мне показалось, презрением спросил он. — Или биопсию вашим пациентам опять придётся делать Чейзу и мне?
Я не успел ни ответить, ни задуматься над этим таинственным «опять», как меня крепко хлопнул по плечу весёлый Чейз:
—С возвращением, Уилсон! Рад тебя видеть!
—Уилсон! — и Кэмерон повисла у меня на шее, что даже показалось мне чрезмерным, если бы, ухватив меня за руку, её тут же не принялся приветственно трясти Тауб.
—Привет! — улыбнулась Колерник.
—С добрым утром, доктор Уилсон, — сдержанно кивнула Тростли, проходя мимо.
В общем, я стоял, как дурак, а со мной здоровались, улыбались, хлопали по плечам и говорили: «с возвращением». Я тоже здоровался, улыбался, говорил: «спасибо» — и чувствовал себя шариком для пинг-понга, брошенным в центрифугу. Немного пришёл я в себя, когда приёмная опустела, и только попытался отклеить от губ застывшую улыбку, как прямо позади себя услышал ещё один голос:
—Как хорошо, что ты всё-таки решил вернуться, Джеймс.
Я круто обернулся:
—Марта...
Она улыбнулась мне, а потом протянула руку и погладила по щеке прохладными пальцами.
Я почувствовал с трудом преодолеваемое желание уткнуться ей в грудь лицом и так переждать несколько минут — просто молча, ничего не говоря, вдыхая запах грудного молока и её лёгких духов — она буквально источала материнство. Но, конечно, ничего подобного я не сделал, а только повторил тихо:
—Марта... Как же я рад тебя видеть, Марта Мастерс...
—Я вообще-то уже давно Чейз, а не Мастерс, — сказала она. — Мы поженились ещё в октябре.
—Чейзу повезло. Я ему завидую...—совершенно искрене сказал я, заставив её щёки слабо порозоветь. —  А с кем же сейчас твоя малышка? С няней?
—Устроила её в ясли. Я работаю неполный день, выкраиваю время, чтобы побольше бывать с ней, но совсем превратиться в домашнюю хозяйку — это не моё. Да и хозяйка из меня хуже среднего, так что, может быть, Чейзу не так уж и повезло,  — она засмеялась и снова погладила меня по щеке, причём этот жест не выглядел у неё хоть сколько-нибудь нарочитым.
—А ты ещё похудел, — сказала она. — Как у тебя со здоровьем? Всё в порядке?
—Да, всё нормально. А у тебя?
Она дрогнула и отвела глаза:
—Извини...
—Господи! За что?
—Ты запрашивал свои КТ-граммы из архива... А я задала походя дежурный вопрос, и ты соврал, потому что на дежурные вопросы только и можно отвечать дежурным враньём. Выходит, я спровоцировала тебя на ложь... Извини...
—Ох, Марта... — я почувствовал, что снова растерял все мысли — малышка Мастерс обладала какой-то сверхъестественной способностью выворачивать душу наизнанку одним-двумя словами, это и Хаус признавал.
—Расскажешь, когда захочешь, — сказала она. — Если захочешь... Когда будешь готов...
—Откуда ты знаешь, что я запрашивал архив?
—Рождество. Я была за дежурного администратора. Мне сказал Куки — у нас заведено информировать дежурного администратора обо всех обращениях к архивам.
Меня резануло это отчуждающее, выносящее меня за скобки «у нас заведено» — ведь она объясняла мне, потому что я — чужак — не мог знать, как заведено «у них». Но я только спросил, как бы ещё подчёркивая это отчуждение:
—Вы так и не завели цитологического архива препаратов?
—Да, — оживилась она. — Это же очень важно! Как хорошо, что ты лучше всех это понимаешь. Инициатива главы онкологии — это весомо для любой комиссии. А то пока Куки борется за это практически в одиночку.
Я собрался было ей сказать, что до места главы онкологии мне не так близко, как может показаться, но в этот миг дверь кабинета открылась, и Хаус вышел, улыбаясь, как чеширский кот — в том смысле, что это была повисшая в воздухе, ни к чему не прикреплённая улыбка. Ни глаза, ни остальные черты лица не желали иметь с ней ничего общего.
—Она меня не берёт? — дрогнувшим голосом спросил я.
—Попробовала бы она тебя не взять, — фыркнул он. — Привет, Мастерс! — и снова мне: — Иди, принимай дела у Лейдинга. Ты — завонкологией.
А ему Марта не напомнила, что она уже давно Чейз.

ХАУС

Утренний разговор с Блавски, сразу после конференции, должен признаться, выбесил меня по полной. Я сам упрямый и не слишком уступчивый, но Рыжая сделала меня на этом поприще, как ребёнка. Прежде всего я выслушал занудный трактат о трудовой дисциплине — в частности, об опозданиях на утреннюю «летучку».
—Ты живёшь при больнице, — сказала она.
—Не я при больнице, а больница при мне, — тут же поправил я. — Не люблю неточных формулировок.
 — Пусть так. Как же ты умудряешься всё-равно опаздывать на полчаса?
—Рейс задержали.
—Не ври. Прилетел по расписанию, в три тридцать две.
—Ух ты! Отследила, каким мы рейсом полетим?
—Не проблема, между прочим. Интересно, что ты ему посулил, что он милостиво согласился сопровождать тебя?
—Ничего. Ему было одиноко в Ванкувере, я предложил — он согласился.
—Надо же! Так бороться за своё одиночество и так быстро им пресытиться!
—Да ладно тебе, — примирительно сказал я. — Всё равно он сейчас тебя не слышит — побереги пыл.
—И что я с ним теперь должна делать? У нас нет свободных вакансий в онкологии.
—Его вакансия всегда свободна для него — я предупреждал.
—Глава онкологии — Лейдинг.
—Уволь его.
—С какой стати?
—Тебе нужна причина? Просто уволь его.
—Вообще-то нужна.
—Ладно. Вот тебе причина: ты любишь Уилсона и хочешь, чтобы он был рядом.
—Люблю? Я? Уилсона? — она засмеялась, но смехом таким нарочито-бутафорским, что он и младенца бы не обманул.
—Его здесь нет, — снова напомнил я. — А в приёмной не слышно.
—Я его ненавижу, Хаус, — перестав смеяться, зло выплюнула она. — Место за ним, но не в моём сердце. Скажи ему, пусть принимает отделение. И не надеется, что его выторгованная неприкосновенность избавит его от необходимости являться на работу вовремя.
Я пожал плечами и повернулся к двери, и уже в спину услышал тихое, как шелест падающего кленового листа об асфальт:
—Как он?
—У него рецидив опухоли, лицемерка, — сказал я, не поворачиваясь. — Ему нужна операция на сердце. И я пока не знаю, кто бы мог взяться. А если не делать, он скоро умрёт — как только опухоль поддавит коронары.
—Как скоро, по-твоему, это произойдёт? — она спросила это спокойно, только как-то уж очень безжизненно. Словно лист успел истлеть на лету.
—Два-три месяца — может, год...
—А потом мне снова искать заведующего онкологией?
Честное слово, я подумал, что ослышался. Поэтому только и обернулся.
Её лицо... Оно крошилось и ломалось, как разбитое зеркало. Глаза кипели от слёз.
—Ты мне врёшь, что его ненавидишь. Ты же любишь его, — сказал я в это ломающееся лицо. — Что, хочешь убить эти два-три месяца на междоусобицу?
—Ты сказал, что операция может помочь...
—Да, но я пока не знаю, как это можно сделать.
—Ты знаешь.Ты всегда спасал его. Ты снова сможешь.
Она, похоже, решила или верить в меня, как в Санта-Клауса, или, по своей психиатрической привычке, давить суггестией до победного конца.
—Ну вот смотри, — сказал я, устало, хотя день только начинался. — У него примерно четыре шанса из десяти на удачную ререзекцию, ещё четыре — на то, что он умрёт на столе, и ещё два — на то, что хирургам придётся просто зашить разрез и умыть руки. — И как я уговорю Корвина при таком раскладе даже притронуться к скальпелю?
—Ты знаешь, — снова повторила она. — У тебя всегда есть туз в рукаве.
—Мне приятно, что ты так веришь в меня, но...
—А что сам Джим об этом думает? — тихо спросила она, помолчав.
—Мне кажется, он старается об этом не думать. И правильно делает. На таких качелях между отчаяньем и надеждой недолго и с ума сойти. Пусть живёт сегодняшним днём. Я пока сам за него подумаю.
—Но... ты уверен. что у вас ещё есть время?
И её тревожный голос накрывает меня жёстким «дежа-вю». Наш полусумасшедший автопробег: крылья ветра за плечами, смерть в его груди, маячащая передо мной тюрьма и пять месяцев отсрочки. «У нас ещё есть время...»
«Но его всё меньше. Панда -вымирающий вид. Скажи ему, что ты любишь его, Блавски. Я соврал, что он не думает о смерти — он не может не думать. И ему грустно, и страшно, и он не спит по ночам, глядя в потолок невидящим взглядом — ведь он не то, что я; ему нужно знать, в чём он так провинился. И если он не находит ответа, он начинает сам сочинять его по черновикам твоих холодных глаз, Блавски — ты же умная, ты не можешь не понимать того, что даже Марта Мастерс понимает. Чувство вины ведёт к смирению. Смирение — последняя ступень принятия смерти. Последняя. Блавски! Отрицание, гнев, торг, депрессия, смирение. Было отрицание, и безумная неапробированная двойная химия, от которой он чуть не умер. Был гнев с трёхдневным туром безумного Кайла Кэлоуэя по следу несуществующей мечты. Был торг, когда он пытался выжить после операции с кадавральным сердцем, глотая горстями таблетки, рефлексируя и снова и снова раскачиваясь между отчаянием и надеждой. Была депрессия в хосписе Ванкувера...»
—Времени мало. Но оно ещё есть. А вот ты его упускаешь. Блавски...
Она покачала головой:
—Не сердись на меня, Хаус. Я не могу. Во мне словно что-то сломалось после этой истории с аварией.
—Настолько сломалось, что ты уже не можешь сказать, что любишь его?
—Могу. Тебе. Но не ему...
Выражение её лица не оставляло мне даже беспочвенной надежды. Тогда  в качестве последнего аргумента я вытащил из внутреннего кармана и положил перед ней украденную тетрадь:
—Почитаешь на досуге. Кажется, он собирался послать это тебе по почте. да адрес забыл. Но, может быть, я и ошибаюсь... — и пока она удивлённо смотрела на эту тетрадку, исписанную его словно перелицованным леворуким почерком, мстительно добавил: — Кстати, давно хотел тебе сказать: больница — в твоём распоряжении, но этот кабинет — мой. Забирай свою секретаршу и перебазируйтесь. В бывшей приёмной будет ординаторская диагностического отделения — я привык, чтобы утята были под рукой. Ведь ты не против?
—Пожалуй, это меньшее, чем я могу от тебя отделаться...—чуть улыбнулась она.
—Точно... Так что, могу я Уилсону сказать, что он — снова глава онкологии? Ты подпишешь?
Она рассеянно кивнула, а взгляд оставался прикован к тетрадке — похоже, ей не терпелось взяться за неё, но показывать это мне она никак не хотела. Ну что ж, я решил предоставить ей такую возможность и пошёл к двери. Но она снова окликнула меня:
—Хаус?
И я опять обернулся.
—Хаус, мы ведь не поссорились?
Я оскалился под видом улыбки и вышел.

Весь первый день Уилсон напоминал Рип-Ван-Винкля — потерянный, не похожий на себя, бродил по знакомому селению, никого не узнавая и угадывая лишь имена на кладбищенских памятниках. За время его отсутствия наш штат расширился — кроме Лейдинга в его отделении обосновалось ещё два онколога — вполне себе полноценный врач Сэм Лэнс и ординатор с длинным испанским именем, которое мне не было охоты запоминать. Они с некоторым изумлением встретили «смену правящего кабинета» — Уилсон с тщательно замазанными театральным гримом «боевыми ранами», в жёлтой гавайке и свитере с пандой-мотоциклистом, согласен, в качестве босса мог немного шокировать, а Лейдинг при виде приказа главного врача поджал губы и... тут мой рассчёт оправдался полностью: идти скандалить к Блавски он не решился.
Мне же вскоре стало не до онкологии — мой собственный отдел должен был переехать в новое помещение. К тому же, ещё до своего отпуска я пришёл к выводу, что сотрудников в лице кормящей Мастерс и Тауба, которого я шутки ради последнее время, словно оговариваясь, то и дело называл Корвином — прикалывало смотреть, как они оба от этого бесятся, а поделать ничего не могут — мне не хватает для полноценной работы отдела, поэтому сейчас я барахтался в море резюме. Судя по собранным документам, каждый из соискателей не получил национальную премию за выдающиеся достижения в области медицины только по чистой случайности.
Плюнув на каторжную вычитку, я дёрнул две папки почти наугад и отнёс их Венди.
—Позвони, пусть немедленно приступают к работе.

УИЛСОН

Из квартиры в административную зону можно пройти, не выходя на улицу, но мы так не делаем по двум причинам. Во-первых, чтобы чётко отграничить личное пространство — это мой каприз. Во-вторых, чтобы избежать неподвижных лестниц — ради удобства Хауса. Но сегодня мокрый снег с дождём, и он отпирает внутреннюю, звукоизолированную дверь. Это хорошо — обычно, когда погода портится, его ноге хуже, и он предпочитает насквозь промокнуть, но не преодолевать два лестничных пролёта. И всё же подъём по лестнице для него — серьёзное испытание. Чтобы не упасть, завалившись назад, он вынужден сначала переставить выше трость, а потом перенести на верхнюю ступеньку опорную левую ногу и вытянуть на ней вес тела. Но когда он это проделывает, на какой-то момент вес полностью приходится на правую, и по его лицу пробегает гримаса напряжения и боли. Если лестница достаточно длинная, на его лице выступают мелкие капли пота, а дыхание становится слышимым и отрывистым, как после бега. Но никогда-никогда он не соглашается опереться ещё и на мою руку, и я, честно говоря, думаю, что пусть такой день, когда он согласится, лучше никогда не настанет.
Сегодня всё почти хорошо — он добирается до верха, не вспотев, и даже не перестаёт говорить, только голос делается прерывистым:
—Чёрт меня дёрнул нанять эту парочку. И главное, придраться не к чему — оба отличные врачи.
—Так радуйся, — говорю.
—Радоваться? Сведя в одном отделе трансвестита и гомофоба?
Это меня уже заинтересовывает:
—А что, Буллит и на работу ходит в женских чулках?
—На работу он ходит в джинсах и водолазке. Но в перерыве красит ногти.  А Вуд при виде этого начинает заикаться втрое сильнее обычного.
—Карлик, трансвестит, заика... — смеясь, перечисляю я. — Ты собираешь паноптикум?
—Мне как-то приснился кошмар, — говорит он, и я не могу понять, шутит или делится чем-то серьёзным. — Целый магазин манекенов, и все в белых халатах. Но без лиц... представляешь себе? Я зарёкся принимать на работу безликих врачей — они напоминают мне этот сон.
Может быть, и не шутит. Ему снятся кошмары — я знаю. Несколько раз  будил его среди ночи, сам разбуженный его стонами и вознёй, но на вопрос, что ему снится, он с неизменной усмешкой отвечает: «Ты», — и я слегка обижаюсь.

Хоть Хаус и изгнал Блавски из прежнего кабинета, «летучки» она всё равно проводит у него, мотивируя это малыми размерами собственного помещения. Действительно, у неё кабинет меньше, но на самом деле, мне кажется, причина не та — при желании могли бы разместиться, тем более, что, как правило, достаточно заведующих отделениями и их замов, наших «самостоятельных единиц» — Куки и Рейли, специалиста по массажу и ЛФК, а также старшей сестры Ней.
—Онкология, как всегда, заставляет себя ждать, — удостаиваюсь я отдельного приветствия, а «Онкология» теперь, видимо, моё новое имя, вместо Джеймс Уилсон, и хотя входим мы вместе с Хаусом, «Диагностика», конечно, в отличие от меня, успела вовремя.
—Из оставленных под наблюдение стационарных все относительно стабильны, — докладывает Чэнг, сдающая дежурство. — Амбулаторных на госпитализацию за время дежурства не назначено, все поступления плановые в психиатрию и онкологию для участия в исследовательской программе.
Хаус длинно, не скрываясь зевает — по-моему, нарочито.
—В девятнадцать часов лекция доктора Мастерс, — напоминает Чи Пак. —  «Психологические аспекты ятрогенных заболеваний. Как восстановить контакт».
—Не та интонация, — говорит Блавски. — В конце должен стоять вопросительный знак, а не точка. Потому что пока ответа на этот вопрос не существует. Из всех нас только доктор Уилсон, кажется, способен при ятрогении, вообще не утратить с полностью информированным — на это обратите особое внимание — пациентом контакта настолько, чтобы его понадобилось восстанавливать. И только доктор Хаус обходится и без ятрогений, и без контакта.
Я улыбаюсь. Всё время, как дурак, заискивающе улыбаюсь её шуткам, даже неудачным, а эта точно не из смешных. Смотрю на неё — и сердце щемит от желания вдохнуть запах её волос, потереться об них лицом. Нельзя. Больше нельзя этого. Хаус говорит, что нужно выждать время, но у меня так мало этого времени...
—Вопросы есть? — спрашивает Блавски.
Хаус небрежно поднимает руку — так, словно официанта подзывает, и не дожидаясь, пока она спросит, так же небрежно говорит:
—Гистоархив...
—Его создание запланировано через год. Ты сам прекрасно знаешь, что основные средства в прошлом году потрачены на программу ведения ремиссии онкологических больных с трансплантацией в анамнезе. Это твоя работа, твоя статья, работа Колерник и её статья. Чего ж ты от меня ещё хочешь? Нельзя один бутерброд дважды прожевать.
—Проси дотаций головного предприятия. Проси Кадди. Гистоархив нужен сейчас.
—Гистоархив обеспечивает материалом, в основном, онкологию, — задумчиво говорит Блавски. — Странно, что не они, и не Куки, а диагностическое отделение снова поднимает этот вопрос.
—Ничего странного, — пожимает плечами Хаус. — Гистоархив нужен всей больнице, и никто не виноват в том, что и завонкологией, и замзавонкологией больше знают тебя не с той стороны, с какой обычно поднимают вопросы. Я боюсь думать, почему Куки молчит...
Чейз фыркает и тут же старательно маскирует фырканье под кашель, а Блавски заливается краской, но справляется с собой и говорит почти спокойно:
—Уилсон, я тебе даю карт-бланш на переговоры от имени администрации больницы. Кадди тебя знает лично. Ты умеешь уговаривать — действуй. Уговоришь Кадди спонсировать нужную сумму — будет тебе гистоархив.
—Хорошо, — говорю я, и голос снова, как всегда, когда я говорю с ней, перехватывает,  и получается сипло.

С Кадди я в первый раз встретился через неделю после приезда. Был довольно поздний вечер — часов девять или десять, я доделывал ту дневную работу, которую не успел сделать вовремя — оформлял этапный эпикриз одному из больных, участвующих в программе исследований, а Хаус заснул перед телевизором, как и прежде бывало нередко. Выпавший из его пальцев пульт валялся на ковре, соседствуя с пустой бутылкой из-под пива, а на столике истекала последними каплями соуса опрокинутая коробка с остатками китайской лапши. Иногда я поднимал глаза от своих бумаг и смотрел на спящего Хауса — просто позитива ради. Он спал спокойно, даже, правильнее сказать, безмятежно, и мне нравилась вообще вся эта картина: работающий телевизор, спящий Хаус и даже опрокинутая коробка с лапшой — всё это словно придавало моему неустойчивому миру устойчивость.
Дверь просто толкнули снаружи, и она открылась, потому что не была заперта. Довольно бесцеремонное вторжение, и я резко обернулся. И увидел Кадди.
На ней был брючный костюм. Раньше она ничего подобного не носила. Белый брючный костюм и светло серая блузка с зеленоватым отливом. На шее — довольно широкий узорный золотой обруч — я уже знал, что ей делали трахеотомию во время болезни, потому что начался отёк гортани на какой-то из противовирусных препаратов, и она теперь прячет шрам.
Несколько мгновений мы просто молча смотрели друг на друга, одинаково ошеломлённые неожиданной встречей.
—Уилсон... — наконец выдохнула она. — Джеймс! — и бросилась ко мне так порывисто, словно хотела на шее повиснуть.
Я поднялся ей навстречу, тоже очень взволнованный, и она, хоть и не повисла на шее, обняла меня и, пригнув мою голову, на миг прижалась щекой к щеке — тепло и нежно.
—Как ты похудел! Но тебе даже идёт. А я и не знала, что ты здесь, в Принстоне, у Хауса. Даже понятия не имела, не то зашла бы раньше поцеловать тебя. Ну, давай хоть сейчас это сделаю, — и дружески чмокнула меня в щёку, а до меня только теперь дошло, что визиты в десять часов вечера наносятся с вполне определённой целью. Хаус продолжал ровно посапывать на диване, и ситуация начинала выходить если не из-под контроля, то уж, по крайней мере, за рамки тривиальной.
К счастью, я вовремя вспомнил о разбросанных по столу бумагах и кивнул на них Кадди:
—Срочная работа. И забыл кое-что уточнить. Удобно, когда не надо далеко идти, правда? Но время займёт. Пока не знаю, сколько, — от растерянности фразы получались отрывистыми, но я подумал, что, возможно, так звучит более деловито, поспешно сгрёб со стола все свои записи и отправился с ними в зону «В», где теперь у меня снова был свой кабинет.
Увы, он оказался несвободен — на столе сидел дежурный врач Кир Корвин. За неделю мы успели несколько сблизиться и даже проникнуться друг к другу симпатией, но Корвин был человеком настроения, а сегодня с его настроением явно обстояло не всё благополучно.
—Ты облажался с этой рентгенограммой. — заявил он, словно только и ждал, что я вот-вот появлюсь на пороге. — Это всё-таки остеосаркома.
Рентгенограмму, о которой зашла речь, он показал мне ещё днём в порядке  небольшой консультации. Мы немного поспорили по поводу крошечного подэпифизарного образования, и снимок остался у меня на столе. Больного я не знал — Корвин, видимо,  наблюдал его частным образом — и, в любом случае,  речь шла только о снимке.
—Это не остеосаркома. — терпеливо ответил я. — Нет периостальной реакции. Это — доброкачественная остеобластокластома.
—А тогда вот это что? — маленький, почти детский палец презрительно ткнул в плёнку.
—Это не периостальная реакция. Я не знаю, что это такое. Похоже на какие-то старые рубцы. Возможно, старые рубцовые изменения после штифтования перелома... или более свежее воспаление.
—А ты здесь видишь перелом?
—Нет.
—Тогда зачем чушь несёшь?—я уже знал, что Корвин не отличается особой тактичностью, но меня это не задевало — я давно привык разделять смысл и форму, вслушиваясь в первое и не обращая внимания на второе.
—Можно спросить его самого, — предложил я. — Собрать анамнез. Узнать, что у него было с этой ногой раньше. Может быть, остеомиелит, может быть, что-то ещё.
—Без тебя я бы до этого никак не догадался. На, сам смотри, — он сдвинулся в сторону, и я с удивлением увидел, что сидел он на истории болезни, очень знакомой по цвету обложки — больница «Принстон-Плейнсборо», диагностическое отделение. Ну конечно, вот и размашистая роспись Хауса на ярлычке «В архив», а под ней — скромная школярская завитушка Марты Мастерс.
—Архивная история? Это пациент Хауса?
—Смотри, — повторил Корвин, и я посмотрел. Под верхней коркой, нагретой его телом, в разделе «паспортные данные» с «места для фотографии» едва заметно и немного виновато улыбался синеглазый Джеймс Орли.
—Ваш пациент Орли?
—Заочная консультация, — отмахнулся Корвин. — Мелочь.
—Такая мелочь, что архив запросили?
—Он прислал мне снимок. Я сравнил снимок с диагнозом. Я считаю Хауса умным. Себя я, разумеется, тоже считаю умным, но вот этот снимок ясно говорит, что кто-то из нас дурак. Мне всё-таки хочется, чтобы этим дураком лучше оказался Хаус.
—А мне кажется, вы должны сказать Хаусу, что консультируете его пациента. И... почему дурак? Снимок же свежий.
—Свежий, да. Но ты думаешь, что такая штука выросла из ничего за... — он заглянул в медкарту, — десять месяцев?
—Корвин, мы сами — такие штуки, которые выросли из ничего всего за девять месяцев. Думаете, Хаус проглядел бы остеобластокластому?
—Остеосаркому.
—Это не остеосаркома, — сказал я и почувствовал, что разговор заходит на второй круг.
Но как раз в это мгновение зазвонил мой телефон — «Any Way You Want It» — рингтон Хауса.
—Ничего ему не говори. — предупредил Корвин.
—Хорошо. — согласился я и нажал «соединение». — Да?
—Ты чего удрал? — любезно поинтересовался Хаус. — Мы только чай собирались попить, а не то, что ты подумал. Иди к нам — Кадди соскучилась по твоему занудству.
—Хаус, — сказал я. — Корвин заочно консультирует Орли. У него подозрение на остеосаркому.
Корвин пнул меня морковко-зайчиковой кроссовкой.

—Дай мне его, — велел Хаус. Я молча протянул телефон Киру. С этого момента я мог судить о разговоре по репликам одной из сторон.
—Да, — проговорил Корвин. — А ко мне не он обратился — ко мне его жена обратилась... Вероятно, не против, раз предоставил снимок... Ну, ладно, Хаус, не будем же мы сейчас пиписьками меряться... Ага! Очень остроумно! Ещё чего! Что я вам, собачка, поноску носить! Приходите и смотрите... Да, очень похоже, хотя Уилсон так не считает...Знаю, что должна усиливаться — боль значительная, но не усиливается... Он сказал, по десятибальной шкале — пять-шесть... Да, по телефону... И тем не менее... Откуда я знаю, ослепли вы или нет — я не окулист... Представьте себе, поднял... Интерпретация может быть неоднозначной, этой локализации на старых снимках почти не видно... Уже пытался — он занят на съёмках и надо либо прямо говорить ему о возможной саркоме, либо придумывать что-то ещё, достаточно обоснованное для того, чтобы он лёг... Это не я начал — это вы начали... Ну ладно, хорошо... — он поджал губы и раздражённо вернул мне телефон.
—Чёртов сливщик! Я же тебя просил! Ладно, ты к нему сейчас? Захвати ренгенограмму. Он хочет посмотреть.
Когда я вошёл в гостиную зоны «С», они, действительно пили чай, а в случае Хауса ещё и ели отвратительно жирный эклер в толстой и липкой шоколадной глазури, оставлявшей следы и на пальцах, и на губах.
—Садись скорее, Джеймс! Тебе с лимоном? Пироженку будешь? — наливая мне чай, Кадди наклонилась, и прядь её длинных распущеных волос, словно нежное крыло, задело мою щёку.
—Нет. Лиза, спасибо, я не люблю сладкое... Вот чаю выпью с удовольствием. Хаус, это рентгенограмма Орли — Корвин передал.
Он облизал перепачканные шоколадом пальцы и поднял снимок на просвет против люстры.
—Вижу. Значит, ты не думаешь, что это — саркома?
—Я не вижу настоящих признаков злокачественности. Но, мне кажется, нужно делать биопсию. Ты позвонишь ему?
—Зачем? Это не моё дело — его лечит Корвин.
—Хаус, это была просто заочная консультация, и ничего больше — ты не можешь устраниться...
—Ещё как могу. Вот смотри, как я устраняюсь, — он разжал пальцы, и рентгенограмма, выскользнув из них, спланировала на пол, провожаемая двумя взглядами — моим и Кадди. Сам Хаус, утратив к ней интерес, с энтузиазмом вернулся к своему эклеру.
—Это ты в феврале облажался и пропустил саркому, — сказал я.
—На «слабо» покупаешь?
—Снимков, годных для сравнения, нет. Ты скажешь: «Я не облажался», — а я скажу: «Ты облажался».
—Так это же не саркома? — он иронически покосился на меня.
—Нужна биопсия.
—Хаус, — негромко подала голос Кадди. — Позвони ему.
—Ты мне это сейчас, как начальница, приказываешь или, как любовница, просишь?
—Я прошу. как любовница. Но могу, между прочим, и приказать, как начальница.
Хаус кивнул, запихал в рот остатки эклера и, жуя, попросил:
—Будешь переходить от первого ко второму, предупреди. Потому что во втором случае будет через Блавски, а в первом случае через Блавски будет групповуха...
Я невольно поморщился, как и всегда, когда он прохаживется на счёт Блавски — действительно, чисто невольно, где-то на уровне спинного мозга, поднял с полу рентгенограмму и отнёс на письменный стол в кабинете.
Когда я вернулся, Кадди и Хаус уже успели сменить тему — теперь они говорили о Рэйчел.
—...способности к рисованию, — говорила Кадди. — выражены у Рэйч, мне кажется, больше, чем к музыке, но я в этом мало понимаю, а перегружать её, отдавая во все кружки и секции сразу, тоже не хочу. Может, ты её посмотришь на предмет музыкальных способностей?
—Почему я? Почему бы тебе не обратиться к профессионалу?
—Профессионал даст профессиональное заключение. А я хочу дружеский совет. Загляни к нам на днях, послушай, как она играет — ну, там, чувство ритма... что ещё?
—А картинки её ты, надо думать, Мастерс показывала? Ради непрофессионального заключения...
—И ничего смешного. Марта очень хорошо рисует...
—Это точно, — припомнил Хаус. — Крыса вышла, как живая.
—Какая крыса? — не поняла Кадди.
—Расскажу, если пообещаешь молчать.
Я тоже припомнил историю про мёртвую кошку и усмехнулся своим воспоминаниям.
—Буду молчать, — с готовностью пообещала Кадди. — Давай, рассказывай.
—Только спокойно, без суеты. — предупредил Хаус. — Нервных попрошу удалиться. Это детектив... Детектив, в котором роль жертвы напросился играть вот этот вот субъект, — он встал из-за стола и, зайдя мне за спину, вдруг положил ладони на плечи знакомым, но полузабытым, уверенным жестом. Я замер, кажется, чуть вздрогнув, а пальцы Хауса уже мягко, но сильно принялись разминать мне мышцы. Было немного больно и так приятно, что я даже тихо замычал от удовольствия. А Хаус, продолжая массировать мне плечи, заговорил о прошлой осени и о мёртвой кошке, оказавшейся живой, а я испугался, что он расскажет и о моей депрессии и дурацкой идее перерезать себе вены в ванне.
Впрочем, испуг быстро улёгся — из-под рук Хауса по телу растекалось ленивое тепло, мне сделалось спокойно-спокойно, до тихого и нежного звона в голове, до ощущения раскачивания на качелях. Плотный и уютный туман окутал меня, словно пуховое одеяло.
—Спит? — словно откуда-то издалека спросила Кадди.
—Ага.
—Зачем было это делать, не понимаю. Сначала позвать его, потом...
—Это — его дом. Я не хочу его вынуждать находиться вне дома, когда мне приспичило потрахаться.
—А так лучше, да?
—А так ни мы ему, ни он нам не помешает.
Я с усилием разорвал туман и закачался на краю полусознания. Сонный, ничего не соображающий.
—Хаус, ты меня накачал!
—Ну, если ты ещё не совсем заснул, может перейдёшь в спальню? А то со стула и упасть можно.
—Чёрт с вами, перейду, — сдался я...
Когда я проснулся, Кадди собиралась уходить. Я понял, что уже утро, и что на самом деле ни в какую спальню я не перешёл, а сплю одетый на диване, и слегка позлорадствовал — кровать в спальне намного уже и неудобнее роскошного дивана. Чувствовал я себя, словно в похмелье, только без тошноты и головной боли.
—Доброе утро, Джеймс, — уже стоя в дверях улыбнулась мне Кадди. — Извини, если мы тебя стеснили, — игриво подмигнула и вышла, покачивая бёдрами, туго обтянутыми белыми брючками. И я не нашёлся, что ответить.
—Ну вот где бы я ещё нашёл такую бесплатную шлюху! — услышал я голос Хауса и резко обернулся. Он стоял в дверях кухни, прихлёбывая из чашки кофе, в мятой футболке и растянутых, с пузырями на коленях, трико.
—Ты гад, Хаус, — сказал я беззлобно. — Видно же, что она тебя любит.
—Брось. Она только вполне определённую часть меня любит. И эта часть, кстати, как раз отвечает ей взаимностью. Хочешь кофе?
—Который час?
—Девятый.
—В восемь у меня должен был начаться амбулаторный приём. — грустно сказал я. — Блавски этого так не оставит. Мог бы и разбудить, между прочим. Я ведь проспал из-за тебя, Борджиа.
—Не переживай. Блавски нашла бы, к чему придраться, даже если бы ты явился секунда в секунду. Твой кофе...
Запредельная любезность — кофе в постель от Хауса. Неужели чувствует себя виноватым?
—Послушай, — спрашиваю. — Кадди у тебя часто бывает?
—Раза два-три в неделю...
—И ты каждый раз планируешь избавляться от меня подобным образом? Просто скажи — и я на это время уйду. В конце-концов, могу и на диване в своём кабинете ночевать... — он не отвечает, но смотрит пристально и непонятно, и я чувствую, как мои щёки мало-помалу загораются румянцем.
—Я... не обижусь на это, — наконец, говорю я, отводя взгляд. — И я больше никогда, никуда... Ты забыл? Я — самая жизнерадостная панда в бамбуковом лесу. Жизнерадостная панда понимает, что моему другу необходима оргастическая разрядка сексуального возбуждения. Всё нормально, Хаус... Просто скажи, когда мне лучше оказываться в другом месте, и я буду там оказываться.
—Точно?
—Конечно.
—Так у нас всё хорошо?
—Лучше не бывает.

Сегодня у меня, кстати, тоже амбулаторный приём, или, как это у нас называют, блиц-диагностика. Осмотр, опрос, совет — и пациент отряхивает наш прах с подошв кроссовок в надежде больше никогда не видеть этих стен.
Сегодня типичный построждественский приём — на нас обрушивается шквал желудочно-поджелудочных страданий, разбавленный мастопатиями, парой тонзиллитов и опоясывающим лишаём. Поступает один атипичный инфаркт — в стационарное отделение — и один мой собственный пациент, который рад меня видеть, но по невесёлому поводу.
—Похоже на рецидив, Генри. Мне очень жаль...
—Ну что ж, — помолчав, говорит он с горечью. — Похоже, кончилось моё время. Спасибо, что продлили мне его на два года, доктор Уилсон.
—Об этом рано говорить, Генри. Мы проведём обследование, чтобы удостовериться, назначим лечение...
—И оно поможет?
—Боюсь, что не особенно.
—Я вас понимаю. Вам трудно, как врачу, признать это, — говорит Генри. — Но когда у тебя рак, рано или поздно наступает момент, когда ты понимаешь, что сделал всё, что мог. Это как в голливуде — лучше вовремя уйти со сцены и сделать это без истерик. Так что за обследование мы примемся — я хочу знать правду. А вот лечиться я больше не стану. Простите меня, доктор Уилсон, вы здесь не при чём. Вы — прекрасный врач.
—Давайте не будем торопить события, — говорю я. — Вам сделают сканирование, возьмут кровь, а потом мы вернёмся к этому вопросу предметно. Сейчас медсестра вас проводит на второй этаж — я вас госпитализирую на время исследования — так будет скорее.
—Не думаю, что что-то существенно изменится от вашего исследования. Ну, будь по-вашему...
Мне нужно заполнить лист первичного осмотра в медкарте для госпитализации, и я задерживаюсь, чтобы это сделать, пока пациента уводят наверх. Несколько минут сосредоточенно пишу, а когда поднимаю голову от бумаги, в дверях стоит, опираясь на трость, Джеймс Орли.
Он выглядит не так, как две недели назад и вообще не так, как я его запомнил. На нём длинный чёрный плащ и тёмные очки, губы сжаты в одну черту, а голова обрита.
—Что с вашими волосами? — должно быть, от неожиданности первым делом спрашиваю я. — У вас же съёмки... Вы что, в парике будете играть.
—Я не снимаюсь, доктор Уилсон, — у него и голос какой-то другой, более резкий, что ли. — Съёмки приостановлены. Я прилетел из Эл-Эй несколько часов назад.
Мне закономерно приходит в голову, что это Корвин позвонил ему и вызвал, и я спрашиваю:
—Доктор Корвин позвонил вам?
—Нет. Разве он должен был мне позвонить?
Наконец, я справляюсь со своим удивлением и задаю первый правильный вопрос:
—Что у вас случилось, Орли?
Нервным раздёрганным жестом он срывает с себя очки, и я вижу, что его глаза все в красных прожилках, как мокрые раны, словно от долгой бессоницы или долгих слёз.
—Я прилетел не один. Со мной Леон Харт. Он в машине у центрального входа. Он не может сам передвигаться — паралич.
На мгновение у меня мелькает мысль, что я ослышался:
—Как... паралич?
—Так... Нижняя параплегия. Отказ тазовых органов. Он... сказали, что это был инсульт... Ему стало плохо на съёмочной площадке... Отказала рука... Потом вроде бы движения восстановились... Его проконсультировал профессор неврологии, поставил диагноз: «преходящее нарушение мозгового кровообращения», посоветовал отдохнуть, прописал какие-то препараты. Он принимал их пару дней, но стало хуже... Паралич прогрессирует и поднимается вверх. Если дальше так пойдёт, ему конец, и очень скоро. Я привёз его к Хаусу, потому что Хаус — гений. И если он не поможет... — лицо Орли кривится от усилия сдержать слёзы.
А я чувствую странную оглушённость, словно меня пыльным мешком по голове стукнули. Никак не могу уложить у себя в уме то, что он говорит. Наконец, усилием воли кое-как собираю рассыпающиеся мысли:
—Пойдёмте... Нет, подождите! Нам понадобится кресло... Я сейчас.

Сильнее всего меня почему-то ранит то, что это — та самая супер-тачка, которую я, как женщину, гладил рукой в Ванкувере. И Леон выглядит в ней так органично и уместно, словно Орли разыграл меня. Правда, он не на водительском месте — на пассажирском — но на нём всё тот же пижонский костюм и новые очки в тонкой золотой оправе, и волосы уложены лёгкой волной надо лбом... Но когда я подхожу ближе, мне на миг вдруг кажется, что я узнаю нашего пациента Джеймса Хартмана, только без прыщей и постаревшего лет на двадцать...
—Привет, Джим, — говорит он, опуская стекло, и я наклоняюсь к дверце, и только теперь вижу, что от пижонского костюма на нём только верх, а штаны трикотажные, тренировочные, и, хоть они и широкие, их заметно оттопыривают памперсы. — Не думал, что так скоро встретимся? Я тоже не думал... О-о, ты мне карету привёз? Как любезно с твоей стороны! Я вообще-то говорил Джеймсу, что в Принстоне до кладбища ехать ближе, чем до больницы, но он...
—Ты поправишься, — быстро говорю я. — Хаус сделает всё, что нужно, и ты поправишься. Давай, перебирайся в кресло. Мы отвезём тебя в палату.
—«Перебирайся» — не тот глагол. Вам придётся пересадить меня в кресло самим. У меня последнее время перестало получаться это упражнение.
—Просто подержите кресло, доктор Уилсон, — просит Орли. — И мою трость. Я сам справлюсь. Нет-нет, мне помощь не нужна — я же сказал: я справлюсь.
Он наклоняется, и Харт привычно обхватывает его рукой за шею. Орли поднимает его и с моей помощью пересаживает в кресло, украдкой вытирая щёку о плечо. Теперь я понимаю, для чего ему тёмные очки — он прячет за ними от Харта свои слёзы. А слёз этих, похоже, предостаточно. Ноги Харта волочатся за ним, как неодушевлённые предметы, неловко выворачиваясь.
—Следите, чтобы я не потерял свои французские туфли. — шутит он. На самом деле на его ногах мягкие спортивные тапочки, и они, действительно, всё время норовят слететь. В какой-то момент левой удаётся это сделать, и Орли, низко наклонившись и пряча лицо, снова заботливо обувает его.
Пока поднимаем Харта в больничном лифте и везём до приёмного, звоню Хаусу на мобильник:
—К тебе поступает пациент.
—С чего ты взял, — спрашивает, — что я его возьму?
—Ты его возьмёшь, когда увидишь.
—Или это женщина с четвёртым размером бюста, — говорит он, — или...
—Или Леон Харт с прогрессирующим параличом, — перебиваю я.
Телефон немедленно глохнет — он резко обрывает связь.
—Что? — беспокойно спрашивает Орли. — Он... недоволен?
—Он сейчас придёт. — говорю. — Слышите: эскалатор включился. Это, наверное. он. Кроме него эскалатором мало, кто пользуется... Сюда, Орли, направо... Ну, вот твоя палата, Леон... Сейчас придёт медсестра, поможет тебе устроиться, возьмут кровь на кое-какие анализы... тебе будет удобно — палата в конце коридора, мимо ходить никто особенно не будет. Лежи, смотри телек — вон пульт на тумбочке, кабель подключен. Если что-то понадобится, кнопка вызова или просто пульсоксиметр замкнёшь, если не дотянешься, — я стараюсь говорить обычным тоном, даже, наверное, чуть небрежно, но чувствую себя неловко и неестественно, словно играю роль врача в каком-то пошлом спектакле
—Ласковый закат, — говорит Леон, слабо улыбаясь. — А у вас есть картины с видами гор и лесов, и прохладных озёр, окружённых плакучими ивами?
И по его тону я понимаю, что Хаус был в чём-то прав, проезжаясь по поводу пейзажной разрисовки стен в хосписе.
—А брат-то мой умер, Уилсон, — вдруг снова говорит Харт. — Прямо в ту же ночь, как вы уехали. Я, кстати, заходил к тебе вечером. Ты собирался очень... торопливо, я бы сказал. И дверь не запер.

—Прости, что не позвонил. Я просто кое-что понял для себя и поэтому уехал, — смущённо говорю я. — И тебе тоже скажу — мне кажется, сейчас это не будет лишним. Но не сию минуту скажу — ты пока будешь занят чистой медициной, которая уже движется сюда в сопровождении свиты.
Сквозь прозрачную дверь, сквозь незадёрнутые жалюзи вижу — к палате  приближается Хаус. Но не входит. Останавливается и смотрит на нас через дверь. За его спиной Буллит, Вуд,Тауб и Мастерс. Сбор всех частей?
—Тебе должно польстить, — с улыбкой говорю я Харту. — В коридоре стоит и пялится на тебя сквозь дверь диагностическое отделение Хауса в полном составе во главе с хромым командором. Это — честь, — я говорю это и надеюсь, что и он в ответ хоть чуточку улыбнётся.
Он не улыбается, а вот Орли быстро оборачивается и порывисто бросается Хаусу навстречу.
—Доктор Хаус! Я понимаю: мне следовало позвонить, как-то заранее договориться, а не сваливаться, как снег на голову, но всё так стремительно развивается... Нам нужна ваша помощь!
—Правда? А я и не заметил — думал, вы к нам так... потусоваться... Тауб,  Мастерс, анамнез один — с мистера Орли, другой — с пациента, найдёте десять отличий, про которые они друг другу врут — как правило, это самые слабые звенья, с них и начнём. Буллит, кровь на токсины. Вуд, посев. Кого я ещё не припряг? Вроде, все при деле... Пойду-ка я представлюсь пациенту — вежливость прежде всего, — он отмахивает рельсовую дверь и входит в палату:
—Здравствуйте, я доктор Билдинг. Приготовились... Мотор! Онколог, кыш из кадра — тебя пока нет в сценарии.
Он пододвигает стул к кровати и садится. Я отхожу к двери. Совсем из палаты ему меня не выгнать, я так просто не уйду — в конце-концов, должен же кто-то вовремя натягивать поводок.
Те, кто плохо знает Хауса, едва ли способны разглядеть за его дурачеством и едким сарказмом то, что вижу я. А я вижу, что он встревожен.
—Давно вы разучились проситься на горшок, Харт?
По лицу Леона пробегает короткая судорога, но он отвечает без задержки:
—Два дня назад.
—А вышли из клуба «Homo erectus»? И я не о половой мощи говорю.
—Три дня назад.
—А началось всё с чего?
—Потерял сознание. Когда очнулся, онемела рука и вся эта половина. Но быстро прошло.
—И когда это случилось?
—Пять дней назад.
—Чёрт! Ну у вас и темпы! Какие-нибудь предвестники были?
—Не знаю, считать ли это предвестниками, но у меня очень болела голова последние две недели. А в тот день, когда я потерял сознание на съёмках —  невыносимо.
—Ну почему... почему ты мне ничего не сказал? — с отчаяньем допытывается Орли.
Харт медленно переводит на него взгляд:
—А с какой бы стати? То, что ты играешь врача, ещё не делает тебя врачом, Билдинг, — реплика явно отдаёт ролью из сериала.
—Как другу...
—Спасибо. Друга я предпочитаю не грузить своими проблемами.
—Хватит препираться, — останавливает их Хаус. — Будете выяснять отношения, когда я уйду. Сожмите мои пальцы, Харт... Сильнее... Это что, всё, на что вы способны? Вам делали КТ-грамму? Ангиографию? Вообще кто-нибудь пытался понять, что с вами происходит? Кто-нибудь вас смотрел? Невролог? Как его фамилия? Что он сказал?
—Он сказал, что у меня временно нарушилось мозговое кровообращение.
—Блестяще. Для этого, действительно, стоило учиться на невролога. Я сейчас вас немного потыкаю иглой. Если станет больно, скажите и помните, что это будет благая весть, потому что пока я подозреваю, что больно, увы, будет нескоро.
Потеря чувствительности у Харта определяется почти до грудины.
—На очереди паралич дыхания, — говорит, не особенно стесняясь присутствия пациента, Хаус. — У нас мало времени. Хотя... если при первых признаках паралича дыхания подключить АИД, времени будет больше. Заканчивайте тут, — это своим подчинённым, — и я вас жду в келье.
—Я хочу присутствовать на дифдиагнозе. — говорю.
—Присутствуй, — Хаус пожимает плечами.
Когда мы выходим из палаты, Орли, оккупированный Мастерс ради сбора анамнеза, вырывается из её сетей и подходит к нам:
—Насколько всё плохо?
—Мы должны поставить диагноз за несколько часов, максимум — сутки, — говорит Хаус. — Потому что больше времени у него нет. И он это прекрасно осознаёт. Будьте с ним, Орли.
—Это вина, — говорит он вдруг мне, когда мы идём к эскалатору. — Он не похож на себя, потому что чувствует вину.
—Орли?
—И если Харт умрёт — а он скорее всего умрёт — на Орли тоже можно будет ставить крест. И Бич не дождётся своего главного героя. Это будет... в общем, он уже не выправится... А интересно было бы взглянуть на эту женщину...
—Какую женщину?
—Его жену. Если из-за женщины такие люди, как этот Харт и этот Орли, так  распускают свои биологические жидкости, перья и нервы, там, наверное, есть, на что посмотреть.
—Что ты имеешь в виду под биологическими жидкостями? — спрашиваю.
—Слюни и сопли, разумеется.
—А при чём тут Минна? Слюни и сопли они распускают друг из-за друга, а не из-за Минны.
—Брось! Не будь между ними этой самки, у них вместо паралича мог бы быть разве что перелой — как говаривали наши прадеды — притом один на двоих.
—Хаус, ты же не думаешь, что они...
—Не думаю. А жаль. Может, Харту и пошло бы на пользу. А может, и Орли... Только поезд ушёл. Член у него тоже в зоне паралича.

В бывшей приёмной старая знакомая белая доска. И сюда же, на тумбочку, переехала «колюще-режущая» в старой кепке Хауса.
—Сегодня наряд усилен в виду особой остроты положения, — говорит Хаус своей команде. — С нами Корвин, Чейз, Уилсон и Кэмерон. Только не превращайте дифдиагноз в птичий базар... Уилсон, раз уж увязался, бери маркер — будешь секретарём. Давай, как в школе. Дано... — он диктует вводную. Я прилежно записываю перечисляемые симптомы и гадаю про себя, с чего это Хаус вдруг уступил мне любимую игрушку — маркер.
—Итак, пока я вербовал вольнонаёмных,—дурачится Хаус, — мои подневольные рабы уже должны были накопать кучу разведданных. Что нарыли? — спрашивает, на мой взгляд, преждевременно — анализы за такое время просто не успеть сделать, а на данных анамнеза далеко не уедешь. Но я несправедлив к «утятам» — оказывается, «нарыли» немало.
—Его младший брат умер две недели назад от тяжёлой формы туберозного склероза, — говорит Мастерс.
—Едва ли можно с полным правом назвать тяжёлой форму, если пациент дожил с ней до взрослого состояния. В любом случае, нашему пациенту сорок, а не десять. Давайте версии!
—Другой факоматоз, — предлагает Кэмерон.
—Наша любительница парадоксов!
—Нет, — говорит Чейз. — нет пигментных пятен, нет ретинальных проявлений.
—Себе! — говорит Хаус, словно они играют в «Блек-Джек».
—Тихое бешенство.
—Нет водобоязни.
—А вы разве проверили?
—Он может глотать. Так сказал Орли — он покупал ему воду. И кто, по-твоему, его так незаметно покусал?
—Почему незаметно? Инкубация может быть больше года. Без специального опроса он и не вспомнит.
—Я опрашивала на укусы, — возражает Мастерс. — Кошек, собак, крыс, мышей — в том числе летучих, домашних хомячков и морских свинок.
—Ботулизм?
—Я уже как-то упоминал, что при ботулизме паралич нисходящий?
—И здесь дело начиналось с руки.
—А должно с глаз... Может быть, Ландри? Симптомы подходят.
—Сделайте спинномозговую пункцию на плеоцитоз.
—Но это же не специфично! — с возмущением говорит Тауб.
—Знаешь специфичную реакцию? Валяй, делай.
—Иммунные реакции достаточно специфичны, — не сдаётся он.
—Се ву пле! Никто твоей песне на горло наступать не собирается. Уилсон, что скажешь?
—Сифилис?
—Да не бойся, она мне справку... А-а, ты о больном... Я думал, о той девчонке, которую мы сняли в Ванкувере...
—Он тоже мог кого-нибудь снять. И без справки.
—Слишком быстрое развитие. — с сомнением говорит Кэм. —  Только если у него в довесок к сифилису СПИД.
—Поверим богатому и всестороннему опыту нашего иммунолога. Уилсон, ты слышал? Тебя отвергли. Предложи что-нибудь получше — например, по специальности — у тебя это лучше получается.
—Карциноматозный менингит, — предлагаю по специальности.
—Фи, как примитивно! И, главное, видно при сканировании.
—Значит, нужно сделать сканирование.
—Уже делают. А почему наш великий врач молчит? — Хаус произносит слово «великий» так, что Корвин начинает громко сопеть носом.
—Гийена-Барре, — предлагает Буллит. — Это, по крайней мере, достаточно широко распространено.
—Рассеянный склероз?
—Тоже слишком быстро.
—Ерунда. — резко говорит Корвин. — Все общепринятые значения усреднённые. Никто вам не давал зарока болеть строго по учебнику. У конкретного пациента могут быть крайние варианты нормы. Но раз уж речь зашла об усреднённых параметрах, я — за банальный тромбоз.
—Скука какая! Ангиографию и кровь на свёртывание.
—А что, если это истерия? — предлагает до сих пор молчащий Вуд. — Этот тип, кажется, гомик, а гомики — они все истерички. Парень послал его — и готово дело, он уже при смерти.
—Если это истерия, то мы тут зря время тратим — от истерии не умирают. Проверьте его на маркёры рака, иммунные реакции и... и на LE-клетки — вот!
—Хаус, волчанка — это уже анекдотично!
—Это ещё не анекдотично. Анекдотично будет, если подтвердится. Марш!
—А сам ты никуда не идёшь? — спрашиваю, когда мы остаёмся одни. — Сидишь, как паук в центре паутины, и ожидаешь, пока задёргаются нити?
—Вроде того.
—И с Орли не хочешь поговорить? Ты же видишь, как ему плохо. Он ищет разговора с тобой — это простым глазом видно.
—Он ищет не разговора. Он хочет от меня индульгенцию получить.
—Ну и что? Допустим, хочет... А тебе разве никогда не надо было, чтобы кто-то сказал тебе: ты ни в чём не виноват, ты всё сделал, как надо?
—Ты будешь смеяться, Уилсон, но когда мне это было по-настоящему нужно, никого, кто мог бы так мне сказать, рядом не оказывалось. Например, в тюрьме...
И снова я чувствую эту стеклянную перегородку между нами — за столько времени, за столько событий так она и не рухнула, не пошла трещинами, не осыпалась ледяным звоном. Моё предательство... Его обида...
—Я знаю, что тебе было там плохо... — говорю, помолчав. — И знаю, что должен был прийти... Собирался несколько раз... И не смог. Можешь считать меня мстительным злопамятным подонком, можешь трусливым слабаком, но... Когда ты отказался от адвоката, меня это выбесило. Ты хотел получить своё наказание, потому что чувствовал вину. А я, зная твой характер, понимал, что в тюрьме тебя либо сломают, либо убьют. И когда зачитывали приговор, и ты слушал его — спокойно, даже безмятежно, как слушал бы анамнез на дифдиагнозе — я... я, как на поминальной службе, прощался с тобой, уверенный, что больше тебя не увижу. Серьёзно, я был уверен... И навещать тебя в тюрьме мне было всё равно, что на могилу к тебе приходить. Какой-то внутренний стопор... Когда тебя подали на УДО, я прямо душой воспрял — думал... думал, неужели я ошибся и всё-таки всё обойдётся, но ещё... тебя — на УДО? Я... я думал, что тебя сломали. Но вот тогда — единственный раз — я собрался по-настоящему. Трусил отчаянно, боялся увидеть тебя, боялся, что не узнаю... Но тогда я поехал. А уже на пропускном пункте мне сказали, что ты устроил поножовщину, а потом беспорядки в больничке, что ты в карцере и тебе будет, по всей видимости, продление срока. И знаешь... меня это успокоило. Я пошёл к Форману и...
—Ага! — уличающе тычет он в меня пальцем. — Всё-таки ты пошёл к нему!
—Конечно, я. А когда ты появился — обросший, с бородой, с этим радиомагнитным датчиком — я снова испугался. Ты был и похож на себя, и не похож... пока рот не открыл. И тогда я понял...
—Что ничего не изменилось?
—Да.
—И заявил, что мы больше не друзья...
—Всё равно же не смог выдержать...
—Гм... А если бы я не позволил себе по морде дать?
—Не знаю... Нашёл бы другой предлог. Хаус, поговори с Орли. То есть,дай ему возможность поговорить с тобой — ты же видишь, как он отчаянно нуждается в этом. Ну, напои его, если нужно...
—Ладно. А ты тогда поговори с нашим паралитиком. Потому что волчанка—волчанкой, а истерию пока всё-таки нельзя не принимать во внимание.

ХАУС

Пока его крутят, вертят и тыкают иголками, Леон вроде бы становится слегка жизнерадостнее — я знаю этот психологический феномен хроников и инвалидов: ты в больнице, тебя лечат, значит, не исключено, что могут вылечить. Понимание, что не могут, приходит позже — на третий, пятый, десятый день — тут уж кому как повезёт. Леону с его быстро прогрессирующим параличом повезти не должно. Я просматриваю результаты первичного обследования, ищу хоть какую-то зацепку, но внезапно ловлю себя на том, что думаю совсем не о Леоне, а об Уилсоне. Что-то есть сходное в положении того и другого. Уилсон с момента приезда в Принстон ведёт себя просто отлично: пиво пьёт, телик смотрит, соплей не распускает. А меня не оставляет упорное ощущение, что всё это — бравада, игра, и что в конце концов он сорвётся, и лучше бы, чтобы этот день никогда не наступил, но он непременно наступит. Потому что на самом деле, как бы он не хорохорился, притворяясь самой жизнерадостной пандой во всём бамбуковом лесу, ему каждую минуту плохо и очень страшно, и он никогда не забывает о своей дрянной малютке, оседлавшей коронарные сосуды, как жокей лошадь.
Этот страх иногда прорывается по ночам, и — я знаю это — он подолгу лежит без сна, а изредка, когда мысли о смерти становятся нестерпимыми, вдруг вскакивает и начинает ходить по комнате. Тогда я заговариваю с ним — спрашиваю, какого чёрта он не спит и будит меня своим топтанием и пыхтением, говорю, что мочегонное лучше пить с утра или что дрочка могла бы быть и потише. Я знаю, что звук моего голоса отвлекает, успокаивает его. Он с облегчением отругивается, и теперь может даже уснуть. Но всё равно сон его не будет спокойным. И жизнеутверждающий, на мой взгляд, девиз «memeto mori» приобрёл для него вполне себе прикладное, конкретное значение.
От малорадостных мыслей меня отвлекает явление Буллита и Марты Чейз.
—Получены результаты из сканерных и лаборатории, — Марта говорит за двоих — наш трансвестит немногословен.
—А можно без пролога?
—Можно и без пролога. Специфических реакций нет...
—То есть, ничего?
—Нет, не «ничего». Мозг пёстро ишемизирован, как при ДВС, и сосуды тоже где-то спазмированы, а где-то вяло зияют. Похоже ещё на диссеминированное воспаление, но в спинномозговой жидкости нет ни плейоцитоза, ни крови, в периферической крови — лимфоцитоз, сдвиг влево, а вот иммунограмма сдвинута куда серьёзнее, — она кладёт передо мной на стол распечатку.
—Иными словами. — говорю, — мы имеем дело с последствиями военных действий. А где наш враг?
—Посевы взяли на всё, на что только можно, но первые результаты будут только через двое суток. Боюсь, что столько у него нет.
—Он, действительно, гомосексуалист? — вдруг спрашивает Буллит.
—Тебе это зачем? Он, конечно, парень видный, но сейчас, как будто бы, не время для интима с ним. Если ты ко всему ещё не некрофил, конечно.
—Гомосексуализм подразумевает подверженность определённым заболеваниям.
—СПИД и сифилис? Неоригинально.
—Не только. Хламидиозный парапроктит, например, рак прямой кишки, герпес...
—Хорошо. Иди, загляни ему в задницу. И захвати с собой завонкологией.
—Зачем?
—Ну, ты же сказал: рак. Не отбивай хлеб у профессионала. Марта, что с токсинами?
—Нейротропы, наркотики, алкоголь — чисто. Есть остаточные следы амфетаминов, но их не столько, чтобы вызвать проблему. Зато повышено железо и есть немного ртути
—Пациент грыз загрязнённые ртутью металлоконструкции?
—Не спрашивала. Но не думаю. С другой стороны, на съёмочной площадке могли использовать ртутные лампы, там могли быть отходы плёнки, плёнка могла нагреваться, гореть, ещё мы не знаем, что содержат смеси, которые используют для эффектов.
—Ладно, убедила. Делай хелатирование и сорбцию. И чур, заданиями не обмениваться!
Они уходят. На ходу — я слышу — Буллит начал читать Марте лекцию, но отнюдь не на медицинскую тему, а о том, как правильно подобрать цвет юбки к цвету блузки. Это нужное дело — одевается наш «интеллектуальный ужас, летящий на крыльях ночи», как последняя оторва начала шестидесятых. Удивительно даже, как Чейз разглядел её внутреннюю красоту за этими вечными бантами, красными колготками и юбками до середины колена. Выходит, не такой уж верхогляд мальчик...
Следующее явление — Тауб и Вуд.
—На туберозный склероз — отрицателен.
—Глупо б было наоборот.
—На все факоматозы — отрицателен.
—Спасибо, что каждый отдельно не назвали.
—На Ландри — отрицателен.
—Сэкономите моё и своё время, если сразу скажете, на что положителен.
—Ни на что, — говорит Тауб.
—М-да, не сэкономили... Система свёртывания?
—Небольшой дефицит факторов фибринолиза.
—Ага! Значит, всё-таки ДВС имеет место быть!
—В прошлом.
—В недавнем прошлом.
—Но это не решает проблему.
—Совершенно не решает. Скорее уж ставит. И, что самое неприятное, мы не можем обыскать жильё. Последнее место, где он был достаточно долго — гостиница в Лос-Анджелесе, а перед этим — гостиница в Ванкувере. И то, и то — недостижимо.
—Он говорил, что у него болела голова больше недели, и очень сильно. Наверняка принял чёртову прорву парацетамола — вот и нарушение свёртывания.
—Свёртывания, но не фибринолиза.
Они начинают спорить между собой. А я только головой верчу, словно ярый болельщик настольного тенниса. Наконец, хлопаю ладонью по столу, чтобы они заткнулись.
—Факторы можно долить, как вино в бокал. Если это сделал парацетамол, будет круто. Вот только слабо верится... Ладно... ничего другого всё равно нет, а время поджимает.
Они уходят искать новые пути. А я вижу нерешительно топчущегося в дверях Орли.
—Значит, — говорю я, — Уилсон прав, и вам, действительно, необходимо поговорить со мной? Это любопытно. Вы ведёте себя, как субъект, в чём-то очень и очень виноватый. Вместо того, чтобы быть с умирающим близким другом, ищете общества человека, хоть и приятного вам, но от вас далёкого... Или я не прав, и вы пришли говорить просто с лечащим врачом Харта?

—А у лечащего врача Харта есть для меня что-то утешительное? — с заискивающей улыбкой спрашивает он.
—Нет. У нас нет диагноза — только более или менее правдоподобные предположения, которые мы проверяем... Почему вы остригли волосы? Честно говоря, с такой причёской, в этих очках и в этой хламиде вы выглядите отвратительно.
—Мне сейчас неважно, как я выгляжу. Я не хочу, чтобы меня кто-то узнавал: в гостинице, в больнице — всё равно, где. Я не хочу, чтобы Бич висел у меня на телефоне, уговаривая вернуться. Я остриг волосы потому, что в таком виде меня не могут снимать, и Бичу придётся или подождать пару недель, или заменить меня другим актёром. И, что самое важное, хотя бы так он понимает, что никакие звонки на телефон ничего не изменят... Мир телевидения — большой сумасшедший дом, доктор Хаус, и правильное освещение там может значить порой больше человеческой жизни.
—И вам никогда прежде не казалось, что это ненормально, а теперь вдруг стало так казаться. верно?
—Верно. Хотя я сам не последний поварёнок на этой кухне, и не мне удивляться её обычаям, но почему то теперь, когда Леон по-настоящему умирает — мы ведь не будем тешить себя иллюзиями, что это не так — мне стало не просто плевать на телевидение, оно мне сделалось противно. Оно лживо, насквозь лживо, доктор Хаус. И я не хочу иметь с ним ничего общего, — и, сорвав очки и закрыв руками лицо, он вдруг беззвучно трясётся от плача. Странная игра восприятия — я смотрю на него, плачущего, и отмечаю про себя, что пальцы у него длинные и гибкие, пальцы музыканта, а на безымянном — новенькое обручальное кольцо.
—Ну, и что вы натворили? — выждав несколько минут, спрашиваю я. — Что вы сделали с вашим другом, Орли, такого, что позволяет вам считать себя виновным в том, что он умирает?
Он отрывает руки от лица и смотрит на меня чуть ли не испуганно.
—Вы меня разочаровываете, — говорю я ему. — Это — на поверхности, не нужно быть психологом. Что вы ему сделали?
—Даже не знаю, как об этом сказать... Да и нужно ли говорить?
—Если вы допускаете, что могли причинить ему вред или способствовать его болезни...  А вдруг вы не ошибаетесь?
—Ну, хорошо. Дело, собственно... Чёрт! Не могу заставить себя — язык, как деревянный... Я думаю, Леон был просто крепко пьян в тот вечер. Ну... между нами кое-что произошло... То есть, как раз не произошло... То есть...
—То есть, Харт решил, что голубой цвет вам к лицу, и вы подумывали с этим согласиться?
На это Орли фыркает. Но почти тут же кивает:
—Да... В общем, да... Он был убедителен... во всех смыслах. Но потом я... не знаю, наверное, это был страх перед общественным мнением... страх оказаться... ненормальным, не таким, как все... В общем, я отыграл назад, и он ушёл. И я стал... стал избегать его. А тут ещё Минна...
—Ваша бывшая жена? Та самая, которую Харт увёл у вас?
—Моя бывшая жена, да... В общем, мы решили попробовать  начать сначала...
—Знакомая песня...
—Что, простите?
—Я говорю, что это — те самые грабли, на которые все рано или поздно наступают: начать сначала. Начать сначала можно, но никому ещё не удавалось повторить. История, видимо, вообще не терпит повторений.
—Наверное, вы правы, —  Орли чуть дёргает углом рта в намёке на усмешку. — Да нет, вы точно правы. Но дело даже не в этом... Понимаете, Лео спокойно принял мой отказ. А вот я сам не мог спокойно всё это принять. Я стал... ну, что ли, стесняться... Избегать его... Между нами появилась натянутость. Потом я уехал из Ванкувера. Без него. С Минной. Мы снова встретились на съёмочной площадке в Эл-Эй. Но там уже нельзя было избегать — ведь мы партнёры... Вот только я теперь видел подтекст за каждым словом, за каждым взглядом. И мне казалось, что и остальные тоже это видят. А Лео... Лео страдал... Вы не знаете — он очень одинок. Ну, то есть он может выглядеть душой компании, этаким экстравертом, настоящий человек-фейерверк... Но на самом деле даже я знал о нём очень мало. Он всегда закрыт, как раковина-жемчужница. Я ведь, кажется, говорил: он сирота, а теперь, когда умер его брат, он остался совсем один на целом свете. Я был самым близким его другом... Собственно, я был его единственным другом. И я в такое время фактически предал его.
—Вы думаете, он не сможет простить вам?
—Я об этом не думал. Мне просто выворачивает душу. А когда я смотрю на него... Впрочем, ему в глаза я вообще не могу смотреть, а раньше у нас был хороший контакт глаз — Бич даже смеялся, что мы во взгляде умеем как-то невербально передавать информацию друг другу...
—Так вот зачем очки... Вы не любопытствующих поклонников — вы Харта ими обманываете.
—Да.
—Но с ним вы об этом не говорили...
—Ну, конечно, нет! Да и что бы я ему сказал?
—Что дело не в нём и не в вас, а в общественном мнении и воспитании.
—Ну вот! Вы смеётесь надо мной, — он слабо укоризненно улыбается.
—Орли, — говорю я, помолчав. — Идите туда, к своему другу. Скажите ему, что вы сожалеете. Скажите ему, что вы любите его. Я нечасто даю советы, поверьте, но... сделайте так, как я сказал. Потому что, возможно, у вас больше не будет шанса что-то поправить.
—Значит, он, действительно,  умирает?
—Да, и очень быстро... Идите к нему, Орли. Идите — я больше пока ничего не могу для вас сделать.
Ссутулившись и хромая больше обычного, он уходит — жалкая пародия на того Орли, который впервые явился мне в палате «Принстон-Плейнсборо», кажется, вечность назад...
—О чём думаешь?
Вопрос застаёт меня врасплох, как и уставленный прямо в лицо указательный палец, поэтому отвечаю почти честно:
—О бренности сущего.
—Глобально...
—А я на на мелочь и не размениваюсь. Что там у тебя в руках? МРТ Харта? Давай, показывай — за этим ведь и шёл.
—Вообще-то не за этим... Но поглядеть стоит. Смотри, — и, включив  наш портативный негатоскоп, привычным движением цепляет снимок на экран.
На изображении серединный продольный срез ткани мозга. Оба полушария густо нашпигованы интенсивно-плотными мелкими образованиями от булавочной головки до десятицентовика.
—Думаешь, твой вожделенный карциноматоз? — спрашиваю с умеренной дозой скепсиса.
Уилсон качает головой. И тут же спрашивает с его особой, слегка пугающей улыбкой:
—Нечасто такое увидишь, правда?
—Я вижу диссеминацию. Причину я здесь не вижу.
—В спинномозговой жидкости — чисто. Но повышен уровень эозинофилов.
—Эозинофильная инфильтрация? Харт по забывчивости мозг с лёгкими перепутал?
—Или у него, например, цистицеркоз...
—Всё равно были бы изменения в пунктате... А ты что думаешь? Ну, давай, скажи — не таи. У тебя парадоксальное мышление — беспорядочное, алогичное, но ты меня дополняешь. Изреки какую-нибудь чушь, и, может быть, я ограню твою стекляшку под бриллиант.
—Это воспалительные инфильтраты...
—Я просил чушь, а не банальность.
—Значит. нам просто нужно понять природу воспаления — банальное, идиосинкратическое или аутоимунное.
—Ты новую классификацию изобрёл?
—А я неправ?
—Прав. Можешь даже запатентовать. Что дальше? Как ты думаешь их различить?
—Не знаю.
Я, не скрываясь, громко фыркаю.
—Ты тоже не знаешь. — обличающе говорит он.
—Твоя идея.
—Вот именно.
Он замолкает, но не уходит — стоит и трёт шею.
—Чего ещё? — спрашиваю.
—Давай сегодня после работы сходим куда-нибудь... Ну, там в кафе...
—Уилсон, — говорю. — Сегодня «после работы» у нас не будет. Боюсь, у Харта мало времени, чтобы мы могли отвлечься от него на боулинг или кинушку.
—Да-да, ты прав... Извини, я не подумал... — говорит и пятится к двери. Что-то в нём необычное... Я чувствую укол тревоги и окликаю его:
—Ты в порядке?
—Конечно.
—Серьёзно? Никаких бегств в Ванкувер?
Он натянуто смеётся. Слишком натянуто. Но тут меня отвлекает вошедший Тауб:
—В спинномозговой жидкости много эозинофилов. Я тут подумал... Может, всё-таки попробовать для начала стероиды...
—А вы что, до сих пор их не начали? Нет, ну просто ничего без няньки не могут эти великовозрастные детки!
—Хаус, если это инфекция...
—То где чёртов плейоцитоз, лейкоцитоз и все остальные мыслимые и немыслимые «озы»? И, кстати, где Буллит? Почему у Уилсона не оторваны рукава — разве наш мальчик-девочка не тянул тебя за них, Уилсон, смотреть  нашего паралитика ректально? Нет? А я велел ему тебя непременно позвать...
—Хотел, чтобы я ректально осмотрел Харта? — в голосе моего экс-администратора прорезается удивлённое осуждение. — Зачем?
—Понимаешь, это такая медицинская процедура. Иногда удаётся выявить трещины, разрывы — всё такое. Или рак прямой кишки, например...
—Ампулярного отдела. — машинально уточняет он, но тут же качает головой и поджимает губы так, что на щеках заламываются ямочки — ох, не люблю я у него эти ямочки — насмотрелся на них во время смерти Эмбер, во время его химиотерапии или когда он лежал, избитый, в ОРИТ.
—Ты не о раке думал. — уличает он. — Ты хотел, чтобы это был я, потому что...
—Потому что что? — быстро перебиваю, зная, что на вопрос этот он при Таубе никак не ответит. Он и не отвечает — сжимает губы ещё сильнее. А потом, махнув рукой, резко поворачивается и выходит.

АКВАРИУМ

Ядвига Блавски по возможности старается избегать Лейдинга. Ядвига Блавски по возможности старается избегать Уилсона. Как результат, Ядвига Блавски почти лишена возможности контролировать работу онкологического отделения. Правда, есть ещё «серый кардинал» Хаус, который может измываться над всем, и подтрунивать, и откровенно выводить всех из себя, но ему можно доверять. Проблема только в том, что Хаус слушает Уилсона почти всегда и почти во всём, а вот обратно эта связь не работает. Так, например, взять этот вопрос о гистоархиве... Не поспоришь, гистоархив — вещь нужная, но когда Хаус на «летучке» небрежно вскинул руку и задал свой вопрос, ей на миг показалось, будто от его руки тянется кукловодческая ниточка, а её конец с индифферентным видом держит в руках некая небезызвестная Панда. Сказать, что её выбесило это наблюдение — ничего не сказать, притом она никак не может полностью отдать себе отчёт, ревнует ли Уилсона к Хаусу, Хауса к Уилсону или просто завидует их фантастическому взаимопониманию. Ей с трудом удалось удержать себя в руках и не потерять лица, но теперь она решила, что пора перестать потакать собственным слабостям, и стоит наведаться в онкологическое отделение в порядке «пульсоксиметрии», тем более, что онкология в больнице «Двадцать девятое февраля» — приоритетное отделение.
Но, когда она уже собралась туда, неожиданно позвонила Кадди:
—К вам там поступил Леон Харт на диагностику? Как его перспективы?
«Самые радужные». — чуть не буркнула в сердцах она, но вовремя прикусила язык:
—Им занимается Хаус.
—То есть, вы не в курсе?
—Почему это я не в курсе? Я в курсе всего, что происходит в больнице. У Леона Харта восходящий паралич неясной этиологии. Прогрессирует, к сожалению, очень быстро. Команда Хауса начала стероиды — они считают, что процесс аутоимунный.
—А его приятель, Джеймс Орли, с ним?
—С ним. Он его и привёз.
—Он... очень расстроен?
Вопросы Кадди раздражают непонятностью, как щекотка. Зачем ей это?
—Конечно, он расстроен, — с едва заметной досадой откликается Блавски. — Харт умирает, и если он хоть немного любит его, он должен расстраиваться.
—У него попытка суицида в анамнезе. Я подумала, что вам самой стоит поговорить с ним — вы ведь психиатр. Во всяком случае, не надо, чтобы роль его психолога брал на себя Хаус. Пожалуйста, Блавски, позаботьтесь об этом.  И не расценивайте это, как указание руководства — это просто моя личная просьба, хорошо?
В результате этого разговора с вышестоящим начальством, Блавски входит в онкологическое отделение слегка озадаченная.
Отделение пустует. Только кудрявый длинноволосый пуэрториканец сидит за столом и торопливо записывает что-то в карту.
—Где Уилсон? — строго спрашивает Блавски.
—Консультирует диагностов.
—Так... А где Лейдинг?
—На амбулаторном приёме.
—Разве сегодня его очередь? — спрашивает она наугад.
—Он поменялся с Корвином.
Это закономерно. Корвин амбулаторный приём ненавидит всеми фибрами души. Каждый свежий «с улицы» человек для него — очередное испытание его  больного, навсегда уязвлённого уродством самолюбия. Блавски даже подумывала вообще избавить его от первичного приёма, но Хаус настоял: «Он знал, на что подписывается. У каждого свои тараканы — почему амбулатория должна отдуваться за отсутствие соматотропина в русских поликлиниках?» А в последние дни эта непримиримость Хауса ещё возросла, приняв характер прямой мести. И Блавски даже догадывалась, за что.

Разговор, к которому Хаус довольно долго готовился, продумывая все «про» и «контра», состоялся тем не менее почти спонтанно. И все «про» и «контра» просыпались в беспорядке, как игрушечные кубики разрушенной детской башенки.  Собственно, сначала-то речь зашла всё о том же самом рентгеновском снимке, на котором Корвину чудился просмотр онкопатологии, а Уилсону — сравнительно безобидная остеобластокластома.
—Если это всё-таки саркома, действовать нужно быстро, — сказал Корвин. — Нужно связаться с Орли, объяснить ему ситуацию, вызвать сюда и хоть биопсию сделать.
—И зарубить ему телекарьеру, что будет особенно забавно, если опухоль всё-таки окажется доброкачественной.
—Это не нам решать.
—Правильно. Но информировать его — нам, и от того, что именно и как мы скажем, будет зависеть его решение.
—Нужно сказать всё, как есть.
—Да. Я скажу всё, как есть: наш лучший онколог считает образование доброкачественным, но самоуверенный карлик не согласен с ним и хочет отрезать вам ногу.
—Точно. И добавьте, что если самоуверенный карлик всё-таки прав, вы умрёте раньше, чем доснимете первый сезон.
—И он поверит Уилсону. А не тебе.
—А вы бы кому поверили?
—Себе. Но я не телеактёр.
Корвин задумчиво поболтал ногами:
—Уилсон тоже хочет верить в лучшее, потому что подсознательно примеривает эту ситуацию на себя. Потому что умирает от рецидива опухоли, а хочет надеяться на то, что штука у него в груди так же безобидна, как остеобластокластома, которая, кстати, не так уж безобидна. Ему не стоит верить.
—Откуда ты знаешь? От Чейза? Или «Уилсон умирает от рецидива опухоли» стало модным рекламным слоганом?
—От Чейза.Он показывал мне снимки.
—Снимки, снимки, снимки, — передразнил Хаус с внезапно вскипевшим раздражением. — Ты хирург или фотограф?
—Я не буду резать эту штуку. — сказал Корвин, подняв взгляд к потолку. — Она неоперабельна.
—Брось. Высокая ампутация с экзартикуляцией...
—Я говорю не об Орли, Хаус.
—Что ты понимаешь под словом «неоперабельная»? — Хаус перешёл в наступление резко, без предисловий. — По сути: «опухоль, которую мне слабо попытаться вырезать»?
—По сути: «опухоль, которую мне слабо вырезать, не зарезав пациента». Ещё вопросы, доктор Хаус?
—Нет... — он долго молчит, опустив голову, и снова её вскидывает:
—Корвин, Уилсон скоро умрёт...
—Да, умрёт.
—Лишь бы не от твоих рук?
—Ага...
—Ты же понимаешь, что я могу устроить тебе ад...
—Я тебе тоже могу.
—Каким образом, интересно?
—Ну, например, подойду к Уилсону и скажу ему, что ты обещал меня гнобить, потому что я отказался его оперировать.
—Ты этого не сделаешь!
—Поглядим...
—Уилсон скоро перестанет быть членом этого уравнения. И тогда ничто уже не помешает...
—Тогда тебе это не будет нужно. А бессмысленных телодвижений ты не совершаешь.
—Пошёл вон, — обречённо буркнул Хаус.
Корвин, сопя, слез со стола. Для него это  упражнение было непростым, но Хаус даже не попытался помочь.
—Кстати, и к Чейзу с этим не подъезжай, — проговорил Корвин уже в дверях. — Я его предупредил, так что...
—Ты же понимаешь, что я всё равно кого-то из вас заставлю, — в голосе Хауса прозвучала ничем не прикрытая усталость.
—Хаус, — Корвин укоризненно покачал головой. — Это — первая заповедь любой больницы: никто не может заставить хирурга оперировать, если он не хочет оперировать.
—Да? А Уилсон не хочет умирать. Заставишь его?
—При чём здесь я? Его убивает болезнь.
—Но ты, сдаётся мне, считаешь, что ты — доктор, а не хрен собачий, чтобы стоять в сторонке и смотреть, как она это проделывает.
—Да, я — доктор. Доктор, а не господь бог.
—А нужно бы тебе быть богом, Корвин. Был бы богом — глядишь, подрос бы выше моего члена...
—Это круто, ей-богу, Хаус! Я сейчас оскорблюсь страшно и от обиды живенько прооперирую твоего друга. Пора бы вам повзрослеть, экселенц.
Блавски, разумеется, не присутствовала при этом разговоре, но она услышала пару последних фраз, и Корвин метнулся ей под ноги пнутой кошкой, а Хаус, когда она вошла,  стоял у стола, и тут же опустился на стул — осел, словно из него, как из накачанной камеры, выпустили воздух.
—Хаус?
—Мне нужно было специализироваться на хирургию, — хмуро проговорил он. — Кому нужны инфекционные болезни?
—Ну, когда ты учился в меде, ты едва ли мог предвидеть, что твой лучший друг заболеет раком... Вы вместе учились, да? — вдруг спросила она.
—С чего ты взяла? Нет, мы позже познакомились, на одной занудной конференции.
—Ещё до истории с твоей ногой?
—Задолго. А что, он обстоятельства нашего знакомства скрывает? Ну, можно понять... Я, между прочим, его от тюрьмы отмазал.
—От тюрьмы? Его должны были в тюрьму посадить? За что? — она неуверенно улыбнулась. — За уклонение от выплаты алиментов бывшей жене?
—Плохо же ты его знаешь, Рыжая. Да будь его воля, он всем своим трём жёнам алименты в двойном размере платил бы — это ему позволяет чувство вины заглушать, и чем больше сумма, тем глуше вина. Нет. Всё проще. В тюрьму его собирались посадить за хулиганство, пьяную драку в общественном месте, порчу имущества и вандализм.
Блавски недоверчиво потрясла головой:
—Пьяная драка? Вандализм? Ты сейчас точно о Уилсоне говоришь?
Хаус невесело рассмеялся:
—Говорю же, ты его не знаешь... Ему и руку в пьяной драке ломали — было дело.
—Из-за тебя? — прозорливо уточнила Блавски.
Хаус кивнул, чуть усмехнувшись этой прозорливости:
—Из-за меня. И по примитивному поводу. Один пижон в пивбаре назвал меня хромым козлом, когда я споткнулся о его ходули, я ответил, а у него оказалась при себе пара спутников. Так что у Уилсона выбора особо не было.
—А на той конференции из-за чего? Ну, раз вы ещё не познакомились как следует, вряд ли, что и там дело было в тебе.
—Не во мне. Он выбесился на одного отмороженного меломана и рассадил витрину в пивной. Это, кстати, решило его участь, как моего будущего друга — я вообще-то к нему с утра приглядывался — всё ждал, прорежется в этом аккуратном вежливом интраверте скрытое напряжение или нет, но тут он даже меня удивил. А я ценю людей, способных меня удивлять...
—Вот оно что... И до сих пор удивляет?
—Сейчас порой даже больше, чем прежде. — серьёзно ответил Хаус. — Но я не знаю, радоваться этому или...
—Корвин — лучший специалист из досягаемых, — помолчав, сказала Блавски. — Но ты его не приневолишь.
—Приневоль ты. Ты — его начальница.
—И я не приневолю.
—Да ладно! Ты его даже вообще уволить можешь.
—Но ты же понимаешь, что я этого не сделаю. Более того, ты и сам бы этого ни за что не сделал. Что бы ты ни говорил, ты чётко знаешь, как правильно, а как недопустимо.
—Я это сделал бы, Блавски, и глазом не моргнул. Если бы это могло помочь. Но кое в чём Корвин прав: ненужных телодвижений я не делаю. Попробую зайти с другого конца.
—Ты же ведь не Чейза имеешь в виду? — с заметной опаской спросила Блавски. — Он — худший оператор, чем Корвин, и ты это знаешь.
—Он достаточно хорош. И он боится меня больше, чем Корвин.
—Но не больше, чем Корвина.
—Брось. Корвина он не боится — они друзья.
—Это ты брось. Можно быть другом и бояться. Уилсон иногда боится тебя. А иногда ты — его.
Хаус протестующе фыркнул:
—Это что, он тебе сказал? Сейчас, уже после Ванкувера? Или раньше?Пусть не врёт. Кого он там себе боится — его дело, но я... Ты что, действительно, говорила с ним?
—После Ванкувера мы не общаемся — ты же знаешь.
—И очень глупо, кстати... Твои мотивы прозрачнее стекла, так что нечего строить обиженную мину.
Она неопределённо повела плечом. Но Хаус не отстал:
—Хочешь поберечь себя, закопать его заранее.
На это она не возразила, только медленно подняла глаза:
—Осуждаешь, отче?
—Да нет... Мы все так делаем. Говорим, что не сможем жить без кого-то, а потом начинаем потихоньку выпихивать его из своей жизни задолго до того, как он сам из неё выпихнется.
—Ты несправедлив. Я его никуда не выпихивала.
—Но и обратно не впускаешь...
—Потому что ничего не могу сделать для него. Потому что он умирает, а я — сторонний зритель.Что толку в дурацких словах и  поцелуях, если я не могу  ничего реально сделать? Пустое лицемерие...
Хаус помолчал, словно обдумывая её слова, после чего кивнул:
—Я тебя понимаю. Но это потому, что ты в чём-то похожа на меня. А Уилсон другой... Для него в словах есть смысл, даже когда его там нет.

Блавски ловит себя на том, что уже некоторое время молчит, и Уилсонов пуэрториканец смотрит на неё непонимающе.
—Когда кто-нибудь из них появится, — говорит она просто, чтобы что-то сказать, — пусть зайдёт ко мне. Передайте, доктор... — и ловит себя на том, что не помнит имени пуэрториканца. Определённо, онкология вышла у неё из-под контроля...

Чейза Хаус поймал на следующий день в буфете собирающимся есть пончик с повидлом и, даже ещё не заговорив, по лицу, по глазам понял, что тот предупреждён. Поэтому он не стал тратить время и словарный запас на предисловия:
—Будешь оперировать Уилсона. Больше некому — ты его последняя надежда.
—Не буду. — даже не задумываясь, откликнулся Чейз.
—Ты завхирургией или мокрая курица?—наигранно возмутился Хаус.
—Я — мокрая курица.
—Послушай, это ведь даже не на остановленном сердце. Просто аккуратно счистишь эту дрянь, и Уилсон будет жить. Или же ты сыграешь очком, и тогда он умрёт через пару месяцев.
—Технически неоперабельно.
—«Технически неоперабельно», — кривляясь, передразнил Хаус. — Ты не на студенческом консилиуме, детка! Это реальный человек. Мой друг. И твой, между прочим. Ты обрекаешь его на смерть, когда мог бы спасти.
—Не мог бы.
—Ты этого не знаешь. Ты даже не думал над тем, что можешь поделать.
—Думал! — наливаясь помидорным соком почти выкрикнул Чейз. — Мы оба с Корвином думали об этом, и смотрели снимки, и всё просчитывали. Там рубцы, сосуды пришлось бы выделать буквально по миллиметру, и лишний миллиметр — смерть. А если эта штука проросла стенку, то и вообще не удалим. И на работающем сердце, которое крутится в перикарде и толкает под руку. Не знаю уж, почему вам это кажется преимуществом.
—Ладно, — тут же выдвинул новое предложение Хаус. — Давай остановим сердце. Сделаете дело — и мы снова его запустим.
—Ещё того не легче. Это кадавральное сердце. Вообще непредсказуемо, как оно может себя повести. «Запустим», — теперь уже Чейз передразнил бывшего начальника. — Думаете, это как часы завести?
—С часами я бы и возиться не стал — выкинул, да другие купил... Слушай, Чейз, это же Уилсон! Наш Уилсон! Самая жизнерадостная панда во всём бамбуковом лесу... Я понимаю, он перфекционист во всём, даже в болезни, он нытик и вообще редкая задница, но он уже столько вынес — не каждому человеку это под силу. И он всё-таки ещё держится. Нечестно хотя бы не попытаться. Все эти надежды, разочарования, страх, боль, вся это рентгено-химия, клиническая смерть, пересадка — неужели всё зря?
—Почему зря? — неуверенно возразил Чейз. — Два года жизни тоже чего-то стоят...
—Они стоили, когда были у него впереди. Но прожитые они уже ни хрена не стоят. Чейз! — Хаус повысил голос. — Ты мне должен — я твоих жену и ребёнка от смерти спас.
Чейз не ответил, но и пончик, похоже, есть расхотел — рассеянно положил на край тарелки. В другое время Хаус непременно цапнул бы и надкусил — просто из вредности.
—Ты боишься, — обличающе сказал он.
—Боюсь, — не стал спорить Чейз. — В прошлый раз, когда я попытался оперировать его, он умер. Не хочу такого дежа-вю, когда у меня в руках будет скальпель. Вы на меня надавите, я соглашусь, возьмусь и зарежу. И вы же первый меня возненавидите.
—Да я тебя и так возненавижу.
—Нет, вы второй меня возненавидите. Первый я себя возненавижу.
—Да ты себя и так возненавидишь, — почти слово в слово повторил довод Хаус.
—Я буду ненавидеть себя за то, что пошёл на это, не будучи уверенным, а не за то, что не вышло то, что выйти практически не могло...
В этой последней реплике Хаус вдруг уловил неожиданный смысл и вскинул на Чейза удивлённый взгляд, проверяя, правильно ли понял. Чейз согласно опустил ресницы.
—Ты хочешь сказать, что если я приневолю тебя, если заставлю делать операцию, и у тебя не будет выбора, твоя рука станет твёрже?
—Если у меня не будет выбора, это не будет иметь значения.
—Я подумаю, — пообещал Хаус. И снова Чейз едва заметно кивнул.


Джеймс Орли ловит себя на том, что не может находиться в палате Харта. Не может физически — он начинает задыхаться, словно в воздухе разбрызгано какое-то отравляющее вещество массового поражения. И хуже всего, как он понимает, если Леон это заметит, поэтому он принуждает себя сидеть с ним, не снимая ни очков, ни плаща, рассказывать смешное, самому смеяться и пользоваться каждым предлогом, чтобы хоть ненадолго улизнуть. Тем более, что выглядит это, как забота:
—Тебе что-нибудь нужно? Спросить ещё одеяло? Принести тебе минералки? Хочешь пончик из буфета? Пойду спрошу медсестру, как регулировать кондиционер.
Он вырывается из палаты, как из тюрьмы, и подолгу стоит, прижавшись затылком к стене коридора.
В половине десятого звонит Бич:
—Ну, как вы там? Хаус взялся его лечить? Может быть, нужно моё содействие?
—Ничего не нужно, Ди. Хаус взялся, они работают...
—Какие прогнозы? Они уже поставили диагноз?
—Нет. Ди... — Орли стискивает телфон в пальцах так, что он становится влажным, — ещё ничего не известно.
—Послушай... Я тебе пришлю пробы нескольких ребят...
—Ди, не надо!
—Да ты просто посмотри. Никто же не обязывает тебя прямо сейчас что-то решать. Если Лео станет лучше, я согласен ждать — мы покрутим тизеры, поснимаем Крейфиша, Джесса... Джеймс, контракт — есть контракт. Там стоит круглая сумма, и там стоит твоя подпись.
—Ди, пожалуйста, я прошу тебя...
—Ты что, собираешься слиться из проекта? Запороть работу сотни людей? — голос Бича требовательно крепнет.
—Пожалуйста, Ди... — просит Орли. — Пожалуйста, воздержись от звонков ещё хотя бы сутки... Счёт на часы, и я скоро буду знать определённо. Но сделай милость, не дёргай меня — я сам тебе позвоню.
Он нажимает «отбой» и убирает телефон в карман. А потом мучительно пытается вспомнить, под каким предлогом «слинял» из палаты на этот раз.

Пока он занят этой умственной деятельностью, до его слуха вдруг доносятся чьи-то голоса, интонациями, на его музыкальное ухо, резко диссонирующие с привычной тональностью больничных разговоров. Доносятся они из бельевой — тупичка в торцовой части здания, где хранится всякая больничная дребедень — салфетки, полотенца. Комната не запирается, и войти в неё, в принципе, может любой.
—Да ты же просто шлюха, — слышит Орли мужской голос. — Тебе всё равно, с кем трахаться. Интересно, ты здесь уже всех мужиков перепробовала?
—Ты не смеешь так со мной говорить, — неуверенный, дрожащий женский голос.
Орли чувствует, как знакомо заныло сердце — подобные скандалы почти пугают его после пережитого разрыва с Минной.
—Ты перепихиваешься сразу с двумя, один из которых женат, и я не смею? — насмешничает мужчина.
Голос женщины слегка крепнет:
—Что ты несёшь? У тебя галлюцинации. Ты обалдел от ревности! Ни с кем я тут не «перепихивалась» — ты просто идиот, Лейдинг! Или свихнулся из-за кастрации.
Несколько мгновений молчания — и резкий вскрик:
—Вот только попробуй тронуть!
—Ты же шлюха, ты просто шлюха! — повторяет мужской голос настырно, как мантру, всё громче и громче — похоже, он нарочно распаляет себя.
—Даже если и так, тебя это больше не касается, — в голосе женщины, потерявшей терпение, неожиданно появляется нотка презрения, замещающего страх, и это явно ещё больше выбешивает мужчину.
—Меня касается то обстоятельство, что моего ребёнка воспитывает шлюха!
—Этот ребёнок уже не имеет к тебе никакого отношения. И ты сам этого добивался. Пока не добился.
—Не смей сваливать вину на меня! Это ты меня использовала! А хочешь, я прямо здесь тебе докажу, что ты — просто шлюха? Хочешь?
—Прекрати! — скандал явно набирает обороты. — Отпусти меня!
—Хочешь?!
—Не делай этого! — женщина почти кричит. — Ты не смеешь, ты мне никто! Ты даже...
Звук хлёсткой пощёчины обрывает её крик, и он переходит в рыдания.
Тут только Орли, на которого при звуках скандала словно нападает ступор, «отмирает» и чувствует настоятельную потребность вмешаться. Но его опережает человек, мгновение назад, пока он разговаривал по телефону, заглянувший в палату Харта. Орли помнит, что его имя Роберт Чейз, что он хирург, но из прежней команды Хауса, поэтому участвует в диагностике довольно активно — и сейчас пришёл проверить какие-то рефлексы, чтобы подтвердить или опровергнуть очередную теорию. Очевидно, звуки скандала доносятся и до него, потому что, резво выскочив из палаты, он врывается в бельевую прямо перед носом Орли. замешкавшегося из-за своей хромоты.

В бельевой разыгрывается безобразная, отвратительная сцена, свидетелем и участником которой Орли становится несколько запоздало. Женщина в растерзанной голубой хирургической пижаме с выбившимися из «конского хвоста» светлыми прядками, раскрасневшаяся, со слезами на глазах, пытается вырваться из рук довольно высокого крепкого мужчины, тоже одетого, как врач. Судя по всему, это и есть Лейдинг. Орли никак не может вспомнить, видел его прежде или нет, а женщину узнаёт сразу — Элисон Кэмерон, врач-иммунолог. И, судя по всему, мужчина только что ударил её по лицу — об этом говорит яркий красный след на её щеке. Однако, не остановившись на этом, он продолжает жёстко удерживать её одной рукой за шею, а другой грубо мять её грудь. Вбежавший в бельевую Чейз при виде этого сразу сильно краснеет и, ни слова не говоря, хватает этого Лейдинга за грудки, хотя тот значительно тяжелее на вид. Хватает так, что Кэмерон он выпускает, но зато, раздувая ноздри, сам перехватывает Чейза за запястья. Между ними вспыхивает короткая яростная схватка, в результате которой отброшенный мощным ударом Чейз врезается в металлическую стойку, и на него сверху сыплются стопки сложенных бумажных простыней. Его противник пытается тут же закрепить успех, но Кэмерон виснет у него на плече, рискуя получить ещё удар:
—Перестань сейчас же! Перестань!
—Эй! — Орли перехватывает занесённую руку. — Что вы делаете?
В запале драчун и на него было замахивается, но тут же, охнув, кривится от боли.
—Не стоит, — спокойно говорит Орли. — Я вполне в состоянии её и переломить — пальцы у меня очень сильные. Успокойтесь лучше. Бить женщину гадко, какие бы эмоции вами не овладели.
—Да она — моя жена! — рявкает мужчина. — И, как последняя потаскуха... — договорить Орли ему не даёт, снова стиснув пальцы крепче.
—Насколько я понимаю, бывшая жена. Но, в любом случае, вы не можете поднимать на неё руку безнаказанно. Это... некрасиво.
—А вас, интересно, это каким боком касается? Или она уже и вам успела дать?
—Прекрати! — снова почти кричит Кэмерон — у неё ещё не было ни времени, ни возможности успокоиться. Её бьёт дрожь.
—Не переходите границ, — в голосе Орли появляются угрожающие нотки. — Я ведь вас предупредил, что могу и сломать вашу руку... Доктор Чейз, вы в порядке?
Бледный Чейз медленно поднимается — сначала на колени, потом — на ноги, при этом правую руку он держит у груди левой рукой, опасаясь нечаянно задеть её и заметно кривясь от боли.
—А вот я, кажется, — насильственно улыбаясь, говорит он, — уже сломал... О, боже! Хаус теперь меня убьёт...


—Думаю, что да, если ты этого стоишь... — раздаётся от двери голос, от которого все, кроме Орли, оцепенело застывают на месте. — Что здесь происходит? Малышовые разборки из-за формочек для... — но в этот миг Хаус замечает деформированное быстро распухающее запястье Чейза и замолкает на полуслове. Его лицо каменеет, голубые глаза широко раскрываются и застывают, медленно светлея, словно выцветая. Повисает недлинная пауза, во время которой, по крайней мере, трое из четверых присутствующих, чувствуют выступающий на лбу холодный пот.
—Ты что сделал? — тихо и угрожающе спрашивает Хаус, но тут же изменяет вопрос. — Кто это сделал? Ты? — его палец безошибочно упирается Лейдингу в грудь. — Хочешь узнать дату своей смерти, онколог?
—Не вешайте на меня всех собак — это несчастный случай. — Лейдинг старается держаться с достоинством, но то, что он боится Хауса, видно.
—Ты пока ещё не понял, насколько он несчастный. — многообещающе приглушенным почти до шёпота голосом сообщает ему Хаус. — Ничего, я тебе ещё растолкую... Что ты стоишь, как соляной столп? — тут же накидывается он на Чейза. — Марш на снимок! Кэм, со мной... Орли, вернитесь к вашему другу — он всё ещё умирает. Кстати, вам бы лучше дорожить каждой минутой оставшегося вам времени, а не сбегать из палаты под любым предлогом.
—Откуда вы знаете? — Орли закусывает губу, в очередной раз порадовавшись тому, что на нём очки. — Почему вы думаете, что я...
—Потому что я, скорее всего, вёл бы себя точно так же. И был бы не прав. И очень пожалел бы об этом потом, когда время закончится. А вы в тысячу раз сильнее пожалеете, поэтому лучше сделайте над собой усилие и не торопитесь вычёркивать Харта из списка живых, пока он ещё всё-таки дышит.
Незаметно из-под очков Орли всматривается в лицо Хауса. Он понимает, что Хаус не просто догадывается, но твёрдо знает, о чём говорит. У него уже так было? Или же предвидит, как это будет?
—Спасибо, — говорит Орли.
—Пока не за что...
Лейдинг, напустив на себя независимый вид, направляется к выходу из бельевой, но тут Хаус ведёт себя так, что не только на лице Орли, но и на физиономиях Кэмерон и Чейза отражается изумление. А именно, как только Лейдинг, спеша выйти, поворачивается ко всем спиной, Хаус вдруг взмахивает тростью и от души врезает ею по заднице заместителя завонкологией. Лейдинг, взвыв, невольно хватается за пострадавшее место, резко оборачивается и натыкается на равнодушный ледяной взгляд.
—Вы что, спятили?! — орёт он этому взгляду, но вопль получается визгливый и какой-то совсем немужской. Никто не издаёт ни смешка, хотя в другое время Лейдинг, потирающий зад, наверное, рассмешил бы. Никто вообще даже пикнуть не смеет рядом с ледяным, спокойным и очень злым Хаусом. Все застыли, как скульптурная композиция, только Чейз всё ещё баюкает пострадавшую руку.
—Ты сегодня всё равно что убил моего друга, Лейдинг, — говорит Хаус, и говорит так, что только губы шевелятся на замёрзшем лице. — Воспринимай этот удар по заднице, как знак особой милости судьбы — мгновение назад я был уверен, что ударю по голове... Вот сюда, в висок... — быстро протянув руку, он пальцами задевает ухо Лейдинга, и тот сильно, всем телом, вздрагивает. — Верная смерть...
—Вы... вы... — Лейдинг никак не может обрести утраченный дар речи, от равнодушного голоса Хауса по его спине бегают мурашки. — Вы мне, что ли...  угрожаете?
Он ещё раз беспомощно оглядывается: Кэмерон, сжав губы и глядя перед собой скорбно и отчаянно, вся пропитанная виной, нашла своей опущеной рукой руку Хауса и пальцами поглаживает его пальцы, чего он, кажется, не замечает, Орли смотрит, приоткрыв рот, и только Чейз — может быть, от боли — не выглядит застывшим.
—Беги, дурак, — очень тихо говорит он Лейдингу. — Нашёл время права качать... Смывайся!
И Лейдинг, послушавшись Чейза, поспешно «смывается», слегка прихрамывая и кривясь — воспоминания о палке Хауса, по всей видимости, будут тревожить его ещё какое-то время.

На снимках руки Чейза — перелом лучевой кости, костные отломки смещены, и Колерник прямо под сканером выполняет ему наружнюю репозицию.
—Теперь гипс — и кабинетная работа, — говорит она. — Ничего. Зато приведёшь в порядок записи, начальник. Блавски говорила, за нами долги по выписным. Карта Триттера ещё с осени лежит.
—Как это я буду приводить в порядок записи — рука то правая? — пытается манкировать Чейз.
-Ничего. Я видела, что с клавиатурой ты и одной левой управляешься.
—Сколько времени может занять полная реабилитация? — Хаус не то спрашивает, не то рассуждает вслух, но на всякий случай Колерник отвечает:
—Месяца три. У Уилсона похожий перелом больше полугода болел.
—Уилсон — старая развалина с никаким иммунитетом, — резко обрывает её Хаус. — Нытик и ипохондрик — вот он кто, твой Уилсон. Чейз молодой, здоровый, с нормальным минеральным обменом. Сколько ты ему даёшь?
—Я же уже сказала: три месяца.
—Надо скорее.
—Ну, прибавьте чаевые сверх счётчика, — сердится Колерник, — и я ускорю. Дам ему «костероста» или помашу волшебной палочкой.
—Палочкой наш Дамблдор уже помахал, — неожиданно фыркает Чейз. — Малфой почти превратился в сурка.
У Хауса в углу рта намечается было тень усмешки, но слово «сурок» вдруг напоминает ему «День сурка» и Ванкувер, и он снова плотно сжимает губы.

Он должен сейчас думать о Харте, а не о Чейзе и не о Уилсоне — уже потому, хотя бы, что времени у Харта меньше всех, но, оказавшись у себя в кабинете, не может сосредоточиться. Впрочем, Тауб приносит хоть одно хорошее известие: Харту не хуже — паралич не прогрессирует, а чувствительность передней брюшной стенки даже чуть лучше.
—По-видимому, стероиды всё-таки работают...
—Но почему они работают? Значит, это не инфекция, а всё-таки аутоимунное?
—Мне не дают покоя эозинофилы. Реакция сенсибилизации немедленного типа?
—Реакция сенсибилизации немедленного типа, проявляющаяся параличом? Тауб, ты в каком медвузе учился?
—А если параличом проявляется сенсибилизация замедленного типа, а эозинофилами — немедленного?
—То есть, он получает один аллерген прямо сейчас, а другой получил заранее? Мне нравится, если только объяснишь, что он получил прежде и что получает сейчас. А главное, почему так бурно реагирует на всё.
—Аллергия может быть перекрёстной, — с сомнением говорит Тауб.
—Точно. Перекрёстной, всеобъемлющей и многоликой... Специально, чтобы иссушить нам мозг... Мне нужен проводник по таинственному миру сенсибилизации. Где наш иммунолог? Где Кэмерон?
—Этого я не знаю. — с чувством собственного достоинства говорит Тауб.
—Зато я, кажется, знаю. Оставайся здесь — не уходи. Если появится Чейз, пусть тоже не уходит.
Он направляется в «рыдальню» — маленький закуток позади раздевалки, где можно сидеть на скамье, невидимо и неслышимо для всей остальной больницы. Можно даже покурить — сквозняк из-под лестницы очень скоро вынесет след дыма. Отсюда — лестница в квартиру Хауса, но кроме самого владельца квартиры ею практически никто не пользуется, да и Хаус пользуется нечасто, предпочитая обход через улицу. Название «рыдальня» придумала, кстати, Ней  после того как неоднократно заставала там в печали молоденьких медсестёр, «ломавшихся» на суровом хаусовском кастинге. Хаус почти не сомневается, что застанет Кэмерон там — лучшее место, чтобы избегать его, Чейза, Лейдинга и Орли одновременно.
Действительно, она обнаруживается сидящей на скамье «рыдальни» с зажатыми между колен ладонями и отсутствующим видом покрасневших глаз.
—Мне нужен дееспособный иммунолог, — говорит Хаус. — У Тауба совершенно фантастическая теория тотальной сенсибилизации. Твой профессионализм востребован не меньше, чем твои нежность и доброта третьего размера каждая. Чего ты сидишь и ревёшь, как монашка после первой брачной ночи?
—Я не реву. — похоронным голосом говорит Кэмерон.
—Тогда ты не туда попала. Это место для рёва.
—Вы сами во всём виноваты, — вдруг говорит Кэмерон, и теперь её глаза, действительно, начинают отливать злым слёзным блеском. — Вы нас свели в одну коробку, вы стравили... Я вас предупреждала... Но вы находите удовольствие в азартных играх, и мы все для вас — просто тараканы для тараканьих бегов или петухи для петушиных боёв. Вас даже боль Чейза, даже его сломанная рука волнует только в том аспекте, что она помешает ему оперировать Уилсона.
—Потому что в других аспектах такой перелом руки — малозначащая мелочь, — пытается возражать слегка опешивший Хаус. — Два-три месяца и...
—Это не ваша рука, и вы не можете судить, — перебивает Кэм. — И не смейте отыгрываться ни на Лейдинге, ни на Чейзе за свой собственный косяк!
Хаус выглядит так, словно тщетно пытается поверить своим ушам.
—Ты заступаешься за человека, который тебя по лицу ударил? — недоверчиво переспрашивает он. — Который это не первый раз проделывает? Это что, программа психологического тренинга?
—Я не заступаюсь за него... Но вы помните тот наш разговор перед моим уходом из «Принстон-Плейнсборо»? — неожиданно спрашивает она.
—Ты о своём страстном монологе на тему «Хаус — погубитель чистых душ»? Потому что я-то, помнится, ничего не говорил...
—Если вы так это восприняли, значит, я была неубедительна. Или выбрала не слишком удачные выражения. Вы — не погубитель чистых душ, вы — игрок ими. Впрочем, грязными душами вы играете с ещё большим успехом. Проблема в том, что эта атмосфера азартного игрища окружает вас, как кокон, и чем ближе к вам человек, тем сильнее она затягивает и его, и он уже сам непроизвольно начинает втягиваться в вашу игру. До определённого момента что-то ещё можно спасти, но потом он получает постоянное гражданство в Хаусландии, и у него меняется мировоззрение. Он тоже начинает считать, что люди — просто шахматы на его доске. Ну, вы, конечно, всё равно гроссмейстер, вы вне конкуренции, вас это не беспокоит, даже забавляет. Но постепенно игра начинает требовать жертвовать фигуры ради изящных комбинаций, и пока эти люди для вас пешки — всё хорошо. Но сейчас ваш ферзь в состоянии «гарде», и вы запаниковали. Проиграете ферзя — проиграете партию. Вот только винить в этом своего коня или слона, как минимум, странно.
—А мне странно, что ты находишь это странным... — Хаус садится рядом с ней на скамью, и она слегка отодвигается, давая ему место. — Потому что это должно означать только то, что и ты принимаешь правила, при которых люди — просто фигуры на моей доске. Определись уже: либо вы фигуры, и тогда я прав, но мне не в чем вас винить, либо вы — самостоятельные личности, я — злостный и кругом неправый игрок, но уж вы тогда сами за себя отвечайте. «Свели», «стравили»... Ты приехала сюда сама, ты подала резюме на кастинг. Разве ты не знала, что Чейз очень просто может оказаться рядом?
—Но Лейдинга наняли вы...
—А в мужья его выбрала ты.
—Я совершила ошибку. А ваши действия были преднамеренными.
—Ошибка всегда хуже, чем преднамеренность, Кэмерон. Преднамеренность означает, что ты творишь зло, ошибка — что ты вообще не ведаешь, что творишь. Я всегда предпочту сознательный экшен, во что бы он ни выливался.
—А я предпочту невольное зло преднамеренному. Человеку свойственно ошибаться.
—Но и творить зло — тоже.
—Тогда и сами будьте готовы ко злу.
—По-твоему, я мало его видел?
—По-моему, вы его совсем не видели. К вам лояльны, более чем лояльны. Вы — экзот, с которым принято нянчиться. И вы привыкли к чужой лояльности, к безнаказанности. А ведь то, что кажется вам злом в ваш адрес, зачастую просто заслуженное возмездие.
—Заслуженное? А это? — Хаус хлопнул себя по бедру. — Что же я такого натворил, Кэмерон, что должен всю жизнь расплачиваться?
—Может быть, вы просто сделали неверный выбор... А может быть, это и не наказание, а награда... Вам дали точило, на котором вы заостряете свой ум. Вы ведь кайфуете от игры ума. Может быть, боль — плата за эту возможность. Ведь у вас были некогда варианты отказаться от боли, жертвуя малой толикой своего дара, но вы не согласились ничем жертвовать.
—Просто сама жертва — не гарантия того, что её примут. Будь это иначе, я чем только ни пожертвовал бы сейчас, чтобы рука Чейза срослась в считанные дни. Увы, за сказками и мистикой — в другой отдел библиотеки.
—Объективно Корвин лучше Чейза, — помолчав, говорит Кэмерон.
—Как оператор, он, пожалуй, круче, но Чейз — это Чейз. Он — мой человек в Гаване. Его я смог бы уломать и на безумство, а Корвина — нет. Слишком приземлённый типаж, нет того полёта... — звучит выспренно, но Хаус сам портит впечатление, ладонью от земли показывая степень «приземлённости» Корвина, и Кэмерон невольно фыркает прежде чем успевает скорчить укоризненную мину.
—Я знаю, что у вас был секс, — вдруг говорит Хаус. — Тут Лейдинг не ошибся, правда? Да и на наш счёт почти не ошибся.
—Конечно, у нас был секс. Я за Чейзом какое-то время замужем была, если вы забыли.
—Я говорю не о прошлом, а о настоящем. Не делай вид, будто не понимаешь. Он — романтик, а тебе нужно, чтобы секс занимал определённую нишу в твоей жизни, и мастурбация перед зеркалом — не твой жанр.
—Это плохо?
—Это нормально. Но ты идиотка. Чейз женат. И не просто женат, но любит свою жену, насколько я знаю. А поскольку инициатива исходила наверняка от тебя, то ты его крупно подставила, и он теперь под колпаком у Лейдинга.
—Какое вам до этого дело? — запальчиво вскидывается Кэмерон.
—Никакого. Но после этого сидеть здесь и читать мне мораль нечестно. Пойдём. Нам нужно работать, — он встаёт и властно протягивает ей руку. Несколько мгновений Кэмерон молча смотрит на эту не терпящую возражений руку, но, наконец, сдаётся и подаёт свою.
В диагностическом отделении Тауб, Чейз с рукой на перевязи, Буллит и Вуд. Хаус вежливо — или только изображая вежливость — пропускает Кэмерон мимо себя в дверях. И она идёт к стулу под очень внимательными взглядами сотрудников. Никаких сомнений, сцена, разыгранная в бельевой, успела стать достоянием гласности. Хаус пристально и вопросительно смотрит на Чейза, но Чейз меньше всех заинтересован в разглашении известных обстоятельств. Лейдинг? Орли?
—Так что ты думаешь по поводу теории Тауба? — спрашивает он у Кэм. — Твой звёздный час — блистай! Две аллергии в одном флаконе — это же круто!
—Настолько круто, что очень маловероятно. Я только однажды видела похожее. Ребёнок проглотил деталь игрушки, она внедрилась в мягкие ткани горла и вызвала сложный имунный ответ за счёт механического повреждения и алергенной краски. Было, действительно, похоже на реакцию одновременно и замедленного, и немедленного типа. Вы должны помнить этот случай, Хаус.
—Это был твой случай, со скорой — с чего бы мне его помнить? — фыркает Хаус. — Ладно, иди и спроси Харта, какую он игрушку проглотил и как давно. Тауб, добавь антигистаминные. Вуд, протестируй его ещё раз на уровень поражения. Буллит, когда я говорю «взять с собой Уилсона и осмотреть пациента ректально», это надо понимать в буквальном смысле слова. Какого чёрта ты не выполнил того, что я велел выполнить?
—Я осмотрел его ректально. В пределах досягаемости новообразований и травм нет.
—Но Уилсон не осмотрел его.
—Я подумал, Уилсона вы достанете как нибудь иначе, а Харта доставать сейчас как-то... Кстати, он, по всей видимости, никогда не вступал в гомосексуальные контакты. Во всяком случае, как пассив — нет.
—Интересно, как ты это определил?
—Так же, как вы определяете девственниц — по силе сопротивления проникновению. Он парализован, сфинктер практически зияет. Тут трудно спутать.
Хаус выглядит если и не смущённым, то озадаченным. Наконец, очевидно, перестроив направление мыслей, кивает головой:
—Нам придётся сделать биопсию мозга. Я хочу точно знать, что это за образования, а не гадать на кофейной гуще... Чейз, пока рука не заживёт, ты с нами. Блавски не будет возражать, ты, я думаю, тоже.

Харт бездумно перещёлкивает каналы кабельного вещания. Странно, что он прожил четыре десятка лет, ни разу не задумавшись о смерти. Ухаживал за смертельно больным Джеймсом, играл собственную смерть на экране, читал о ней и, в общем, представлял себе, что человек в конце-концов обязательно умирает. Но о том, что это коснётся его самого, как-то не думал. А вот теперь эта мысль пришла и встала во весь рост, и нет никакой возможности её прогнать. Он верил во всемогущество врачей, верил до тех пор, пока не ушёл Джеймс. А теперь очки Орли с затемнёнными стёклами — его смертный приговор, и этот экран кабельного на стене — его смертный приговор, и прикосновение рук сестры, поправляющей капельницу. Собственно каждый звук — звук зачтения ему приговора, будь то попискивание монитора или бульканье воды, которую Орли наливает ему в стакан, а его памперсы рефлекторно тяжелеют от этого звука, хотя он не чувствует и этого — только знает. И эти памперсы — тоже его смертный приговор. Он вдруг задумывается, положат его в гроб прямо в памперсах или нет, и сам поражается чуши, которая лезет ему в голову.
—Тебе не хочется здесь находиться, — сказал он Орли. — И ты насилуешь себя, потому что именно так понимаешь свой долг. Иди погуляй.
—Мне хочется здесь находиться, — тут же заспорил Орли, поглаживая его руку. — Не то я ушёл бы. Ничего я тебе не должен — не выдумывай.
—Иди, я устал. Когда я буду спать, мне плевать, здесь ты или за тысячу километров. Проваливай! Придёшь через час — я ещё не успею умереть.
Он не мог не понимать, что делает Орли больно этими словами и резким тоном, но всё равно говорил именно так, потому что чувствовал, что Орли злит, раздражает его. Хотя бы тем, что сидит и гладит его по руке. Харт отдёрнул руку — это он ещё мог:
—Не приставай ко мне. Иди. Иди отсюда! Уходи! Мы же оба этого хотим!
—Я приду через час, — глухим голосом сказал Орли. Он встал и побрёл к двери. Смотреть в его ссутуленную спину было выше сил.
—Джеймс! — окликнул Харт.
Орли с готовностью обернулся.
—Прости меня. Я — хворый и злой мальчишка. А сейчас мне ещё и страшно. Но... тебе, действительно, не стоит всё время здесь сидеть. Ради меня же. Я хочу немного одиночества.
—Хорошо, Леон. Я уйду, а ты мне позвонишь на мобильник, когда снова сможешь меня выносить.
—Я могу тебя выносить, Джеймс, я просто... Хорошо, я позвоню.
Он остаётся, лёжа на спине, бездумно перещёлкивать каналы. От смерти мысли его естественным путём устремляются к религии. Его отец и мать были иудеями, но не слишком религиозными. Они умерли, не уверовав. Было ли им от этого тяжелее на душе? Или, наоборот, легче? Легче знать, что обрывается всё разом, и больше не будет боли, не будет одиночества, не будет стыда перед самим собой?
—Эль мелех нээман, — тихо говорит Леон. — Шма Исраэль, Адонай Элохэйну... Я не помню, как дальше...
—Адонай Эхад, — раздаётся от двери. — И потом про себя ещё скажи шёпотом: «Барух Шем квод Малхуто леолам ваэд!»
—Ты знаешь иврит, Джим?
Уилсон садится на табуретку около кровати:
—Не знаю. Только помню несколько молитв и песен. Я тебе не помешаю, Леон? Может быть, тебе хочется одному побыть?
—Нет, Джим, останься. Я хочу спросить... У тебя ведь тоже была клиническая смерть? Скажи, а ты что-то видел? Там? Белый свет, длинный коридор?
—Я ничего не помню, Леон. Как будто спал без снов — и всё. У Хауса клиническая смерть была трижды, и мне кажется, что он что-то там видел, но мне он ничего не рассказывал. И тебе не расскажет...
 — В конце концов, я, наверное, всё-таки всё увижу. — задумчиво говорит Леон. — Странно... Наверное, это — самый важный вопрос на свете, он должен возбуждать адское любопытство, а вместо этого мы бежим его. Почему мы так сильно боимся смерти, Джим? Даже обездвиженные, даже терпя боль?
 — У тебя что-то болит?
 — Я говорю не о себе. Твои пациенты...
 — Уверяю тебя, порой они молят о смерти, молят помочь им умереть.
 — Лицемеры! На самом деле им хочется жить. Но жить без боли. Мне тоже хочется жить, Джим. Но, кажется, не выходит...
 — Подожди, не отчаивайся, — Уилсон кладёт свою руку на его точно так же, как делал это Орли, и Харт чувствует лёгкий укол совести. — Хуже тебе не становится — может быть, лечение работает. Ребята Хауса землю роют, чтобы понять, что с тобой, у них уже есть несколько версий. Они и хирурга привлекли, и иммунолога, так что в бой брошены все лучшие соединения. Не может это ничего не дать, — он говорит с ним. как говорил бы — Харт догадывается об этом — с умирающим онкологическим, и предстаёт вдруг в новом свете. делается другим. незнакомым доктором Уилсоном. а не Джеймсом Уилсоном — пандой и другом Хауса. И от этого почему-то немного больно и хочется вернуть прежнего Уилсона вместо нового.
 — Подожди-ка, — вдруг припоминает Харт. — Ты знаешь, что ваш хирург сломал руку? Тот парень с акцентом, доктор Чейз. Орли видел, как они подрались с другим врачом. Здесь, в бельевой.
 — Врачи подрались в бельевой? — ошеломлённо переспрашивает Уилсон, слегка возвращаясь. — И теперь у Чейза сломана рука? Что за чертовщина! С кем он мог подраться? Почему?
 — Орли назвал его фамилию. Ли...Ле...
 — Лейдинг?
 — Да. Что-то из-за женщины... Я отсюда слышал, как они ссорились, а потом как она плакала. И доктор Чейз бросился туда прямо коршуном. Я так и подумал, что добром у них не закончится. А потом Орли сказал, у этого Чейза перелом...
 В тёмных тревожных глазах Уилсона проскальзывает тень догадки. Куснув губу, он быстро опускает голову:
 — Значит, Лейдинг? — хмыкает он понимающе. — Ну-ну...
 Харт не замечает ни этой тени, ни этого понимания — он снова думает об Орли, и им овладевает совершенно другого рода беспокойство.
 — Скажи мне... — нерешительно начинает он. — Только не смейся, хорошо? Если бы Хаус предложил тебе... сексуальную связь с ним... как бы ты мог отреагировать?
 — Как я мог бы отреагировать? — изумлённо переспрашивает Уилсон. — Ну, наверное, удивиться до обморока...
 — То есть, даже гипотетически не можешь представить себе такого? Но Хаус ведь игрок, правда? Допустим, он поставил себе какую-то цель и спросил ради этой цели, а ты не знаешь и принял за чистую монету. Допустим, он спросил, а тебе претит. Что ты сделаешь?
 — Скажу, что мне претит.
 — Не побоишься его обидеть?
 — А что тут обидного? Сексуальную ориентацию трудно изменить по своему желанию — это знает любой врач.
 — А если тебе... не претит?
 — Тогда скажу, что рад поддержать компанию, — пытается отшутиться Уилсон, но Харт резко прикрикивает на него:
 — Сказал же тебе: не смейся! Я умираю — мне некогда шутить. Ты мне можешь честно ответить?
 — Честно... — Уилсон, наконец, задумывается всерьёз. — Думаешь, это так просто, ответить? Я себе даже не представляю, как бы мог себя повести... Хотя... ты знаешь, Леон, если серьёзно, мне бы и не понадобилось...
 — Да-да-да, — нетерпеливо перебивает Харт. — Я уже слышал, что от Хауса ты ничего подобного не ждёшь и ждать не можешь...
 — Не в этом дело. Хаус... он сам бы подсказал мне линию поведения. Серьёзно, Леон, мой совет тебе не пригодится — мы с Хаусом всю жизнь играем на опережение, кто кого сделает. И даже если представить себе такой маловероятный случай, как ты говоришь, никто бы ничего никому не сказал. Он начал бы строить комбинацию затаскивания меня в постель, а я начал бы строить комбинацию противодействия этому затаскиванию... ну, или содействия... но сделал бы это так... — он вдруг замолкает, словно порвжённый внезапной догадкой.
 — Тебе что-то пришло в голову прямо сейчас? — в упор спрашивает Харт. — Что-то важное? Хочешь уйти?
 — Я... я вернусь, — торопливо говорит Уилсон.

УИЛСОН

Он в своём кабинете раскачивается на двух задних ножках стула, привычно растирая бедро. Мне говорит хмуро и досадливо:
—Чего пришёл? Мешаешь.
—Мешаю новую интригу плести? Опусти ты стул нормально — затылком треснешься... Вот ты, значит, как играешь... Я тебе благодарным должен быть? Всё ведь ради меня...
Он морщится:
—Хочешь перейти от монолога к диалогу — излагай мысли внятно, нет — пошёл вон. Мне сейчас некогда слушать содержание твоего паранойяльного бреда. У меня пациент умирает.
Спрашиваю, пародируя его самого:
—Умрёт в следующие десять минут?
—Не знаю... Можно подумать, ты уложишься в десять минут... У тебя любой гундёж не меньше, как на час.
—Просто скажи, как ты этого добился, и ещё, как тебе хватило ума задействовать Лейдинга? Ты же подставил всех, идиот!
—Ты, точно, бредишь, — фыркает он, но в голосе я слышу неуверенность, почти испуг, и понимаю, что догадался правильно.
—Брось, Хаус. Давай, колись, как ты это сделал? Экстази? Феромоны? Тестостерон? В сок им чего-нибудь подлил? Лейдинг снял их на телефон или ты шпионскую камеру в бельевой устанавливал?
Он дёргает углом рта и отвечает коротко, рублеными фразами:
—Феромоны. Скрытую камеру. Сам не мог — мне с ногой бесшумно двигаться слабо. А Лейдинг метит на твоё место. Я обещал протекцию. Если будет слушаться. Нужен был беспринципный сукин сын. Он подходил. Больше никто бы не согласился — разве что Чейз. Вот только ему пришлось бы тогда за самим собой шпионить. Всё? Ты удовлетворился? Пошёл вон теперь.
Я подозревал, но такое подтверждение подозрений всё равно выбивает из колеи.
—Ну ты и гад, Хаус! — говорю я, качая головой. — Я уж было отвык от твоих гадств... Ну, спасибо, напомнил... Ты думаешь, цель оправдывает средства, ты думаешь, любая цена... — и осекаюсь под тяжёлым и светлым, как олово для игрушечных солдатиков, взглядом. Долгим взглядом.
—Да, любая, — говорит он. — А теперь пошёл вон, пандёныш! — словно такой же тяжёлый и ледяной металлический прут мне под сердце вгоняет. И весь мой кураж улетучивается, как воздух из проткнутого воздушного шарика.
—Хаус... — тихо говорю я. — Хаус... ну, подожди... может всё ещё...
—А у тебя есть время ждать, Уилсон?
—Нет, — говорю. — Нет, Хаус. У меня совсем нет времени. Только всё равно ничего не вышло. Чейз руку сломал, а Кэмерон... Ну она-то в чём виновата?
—Она не умирает.
—И в этом она виновата? — я невольно начинаю смеяться.
—Заткнись, — говорит он. — Заткнись, не хохочи, не то заплачешь. Она ни в чём не виновата. Она — просто инструмент, вроде корнцанга или шпателя... Ты уйдёшь, наконец?
Но я не могу повернуться и уйти — я захожу ему за спину и, положив руки на плечи, возвращаю и его, и стул в положение, более согласное с земным тяготением. Чувство такое, будто должен что-то сказать, а что говорить не знаю. Нет, знаю:
—Хаус, у тебя мотоцикл на ходу? Дашь на вечерок?
—Не ковырнись на нём, мачо.
—Не бойся, не ковырнусь, — и только теперь соображаю, что за всё время нашего разговора он так и не перестал растирать ногу. Вот она, сломанная рука Чейза, и вся его авантюра, и Кэмерон, и Лейдинг, как невольный союзник в провалившейся комбинации. А ещё от него остро пахнет потом, обильно сочащимся из пор.
—Местную или проводниковую? — спрашиваю.
На этот раз непонимающим прикидываться он даже не пытается:
—Местную. Я должен сохранять мобильность.
—У тебя же всё, что нужно, тут есть? Давай сюда и снимай штаны...

АКВАРИУМ

—Что за дикая история в бельевой? — Блавски закинула ногу на ногу, и Хаус находит созерцание её коленок приятным бонусом к начальственному разносу, — Они что, действительно, подрались? Из-за чего?Ты что-то об этом знаешь? Ты что-то об этом знаешь...
—Видел последствия. У Чейза сложный перелом запястья. Кстати, раз он оперировать пока не может, пусть поработает в моём отделении, не возражаешь?
Но она оставляет его вопрос без внимания.:
—Послушай, не темни. Ты приложил к этому руку — я почти уверена. Без «почти». Я уверена. Чейз и Лейдинг — невозможный альянс, хоть для любви, хоть для драки. На чём ты их столкнул? Зачем ты их столкнул? Почему у Кэмерон синяк на щеке? Хаус, не молчи, ради бога!
—Лейдинг приревновал свою бывшую жену к её бывшему мужу. Синяк — патогномоничный симптом.
—На пустом месте приревновал?
—Рыжая, а ты уверена, что ты хочешь знать? — спрашивает он, помолчав и продолжая глядеть на её коленки.
Она видит, что Хаус какой-то «не такой» сегодня. Слишком задумчивый, слишком молчаливый. Это тревожно.
—Да. Я хочу знать, — говорит она. — Хочу понимать, что происходит... Хаус, если ты отдал мне заведывание больницей для того, чтобы я превратилась в Кадди, и ты пялился на мои коленки, играл со мной в дурацкие игры и не доверял мне, то твои рассчёты оправдались. Мы с тобой всё ближе к этому.
—Ладно. Если ты хочешь знать, скажу, — бесцветным голосом говорит он. — Я решил уйти в порноиндустрию, попытался снять пробный фильм про сексуальные отношения на работе. Лейдинг был у меня за оператора, Чейз и Кэмерон — актёры. Очевидно, не все дубли вышли удачно. Орли не понравилось. Правда, он видел только самую концовку, но я склонен доверять мнению профессионала.
—Ты что, заставил Лейдинга подглядывать за Кэмерон и Чейзом? — Блавски переспрашивает так, словно не верит своему слуху.
—Снимать, а не подглядывать. Мне нужен был видеоматериал для шантажа. Собирался шантажировать Чейза, чтобы заставить его оперировать Уилсона. Кто же знал, что у него не хватит ума придержать свою ревность до тех пор, по крайней мере, пока деньги от меня не получит.
При этих словах, к тому же сказанных небрежно, у Блавски опускаются руки:
—Хаус... Ну ты совсем с ума сошёл!
—Знаешь другой способ?
—Ты вообще говорил с Чейзом? Что он сказал?
—Сказал, что опухоль неоперабельна. Сказал, что два года жизни — это куда как много. Сказал, что у него руки будут трястись. Сказал... ни один ли хрен, что он сказал? Все очень много говорят — я устал от слов...
—Хаус...
—Что, Блавски?
—Не знаю... Я не знаю, что тебе сказать... Это — не метод.
—Да? А раньше работало... Золотые были времена, Блавски, я мог из своих утят под одной только угрозой увольнения верёвки вить. И вот где это всё теперь?
Какая-то утончённая горечь его тона заставляет сердце Ядвиги сжаться от жалости — не к Хаусу, а так, вообще.
—Что-то ты стал много ностальгировать, Хаус, — говорит она насмешливо, чтобы скрыть эту внезапную жалость. — Стареешь, наверное...
Он укладывает подбородок на рукоятку трости и смотрит исподлобья:
—А что такое старость, Блавски? Читал я у одного проповедника, будто старость — это состояние, когда понимаешь, что совершенствовать себя вроде бы больше и незачем.
—А что? Разумная мысль...
—Идиотская мысль. Старость — процесс инволютивного угасания физиологических функций организма — больше ничего. Не признак совершенства, а как раз признак несовершенства человека. Как биологического вида, потому что по стандартным подсчётам мы не доживаем до реальной старости больше ста пятидесяти лет. А вся эта философская брехня, как сама религия, призвана просто примирить человека с неважностью и ненужностью его существования для мироздания в целом. В конечном итоге, с неизбежностью смерти, которая с точки зрения биоценоза необходима и правильна...
—Уилсону это расскажи, — хмуро говорит Блавски. — А сначала Харту.
—Внушить им мысль радостно пожертвовать собой ради биоценоза? Я об этом не подумал. Хороший план!
—Да уж лучше, чем твой. Как ты, кстати, заставил Кэмерон и Чейза переспать друг с другом?
—Да ладно тебе, Блавски! Как будто всё так уж сложно! Они хотели этого с самого первого момента, как только Кэм переступила порог «Двадцать девятого февраля» — я просто немного подстегнул их либидо. Довёл до уровня десятилетней давности. Самое странное не то, что они захотели переспать друг с другом...
—А что самое странное? Что реализовали своё желание на глазах у твоей «скрытой камеры»? Вот чем ты думал, привлекая Лейдинга к такому делу, Хаус? Я уж молчу, что само дело с душком, но Лейдинг...
—Не ценит латанные сиськи — значит, на него уж и положиться нельзя? — он нарочно «цепляет» её, но она не ведётся, только говорит с горечью:
—Может быть, есть что-то, что он ценит? Или, может быть, есть что-то, что ценишь ты? Ты фактически сдал ему своего Чейза, и если Лейдинг теперь захочет держать его на поводке, он всегда сможет пригрозить рассказать о Кэмерон Марте. Ты об этом подумал? Ты подумал о том, что будет чувствовать сам Чейз?
Теперь Хаус упёрся в рукоятку трости лбом и повозил им туда-сюда в отрицательном жесте:
—Я сейчас могу думать только о том, что Уилсон скоро ничего не будет чувствовать. А Чейз и Корвин трусят, какими бы словами они не прикрывали эту трусость. Но трусят не они одни... Я смотрю на то, во что превратился Орли, и мне реально страшно, Блавски. Хочется сунуть голову в песок поглубже, но боюсь там, в песке, столкнуться с нашей пандой лбами... — он вдруг порывисто встаёт. — А за Чейза ты, кстати, зря беспокоишься. Идея нарыть компромата бесславно провалилась ещё до перелома его руки.
—То есть? — Блавски моргает в недоумении. — Ты хочешь сказать, что они не... что у них ничего...
—Ну, примерно такое же «ничего», как у нас с Кэмерон в защитном костюме номер «раз».
—У них что, не было секса?
—Блавски, какой может быть секс в защитном костюме номер «раз»? Это — оплот платонической любви — у него застёжка на спине.
—И у вас тоже ничего не было?
—Я разве тебе не говорил, что сплю только с профессионалками?
—Но Кадди...
—Плачу ей по два доллара двадцать пять центов за каждое соитие. Но если она кончает первая, требую обратно.
—Ты мне врёшь сейчас, Хаус, — убеждённо говорит Блавски. — Как в игре «верю-не верю». Я только не знаю, во всём ты врёшь или хоть что-то в твоих словах правда...
—Думаешь, я тебе скажу, и мне можно верить? Ладно... Они не переспали — это правда. Мы с Кэмерон не переспали — это тоже правда. Я не знаю, что делать — правда. Мне некому больше об этом сказать — правда. Обычно я говорил о таком Уилсону, но сейчас я, видимо, тоже постепенно выталкиваю его из своей жизни, как и ты из своей— правда. Я собирался шантажировать Чейза — правда. Привлёк Лейдинга — правда. Да я же тебе, выходит, даже слова лжи не сказал, Блавски!
—А ты чего опять за сердце держишься? — подозрительно спрашивает она. — А ну-ка, прими нитроглицерин... Если между ними ничего не было, из-за чего так взбеленился Лейдинг? Почему он ударил Кэмерон?
—Если бы между ними всё было, как раз не ударил бы. К этому он был готов. Принёс бы мне отснятый материал, получил бы своё и позлорадствовал, представляя себе, как я вожу Чейза на поводке. Но он был вынужден наблюдать совсем другую сцену — вот это-то его и выбесило... Меня, кстати, тоже... Правда.


—А вот эту помнишь? — Чейз перебрал несколько клавиш своего айфона. Медленная музыка зазвучала в бельевой, как что-то чужеродное, но Кэммерон мечтательно улыбнулась и положила руки ему на плечи:
—Наш рождественский танец?
—Да. Мы сначала танцевали прямо с бокалами шампанского — почему-то тебе это показалось круто, танцевать с шампанским...
—Не мне, а тебе.
—Тебе, но это неважно. А потом мы играли в снежки, как маленькие, а когда вернулись домой... ты помнишь?
—Я всё помню, Роберт. Иногда я даже ночью просыпаюсь от звука твоего голоса. Странно... У меня были мужья после тебя, были дети, а я слышу во сне твой голос...
—Не надо сейчас об этом, Элисон, — голос Чейза перешёл в горячий, с придыханием шёпот, потому что руки Кэмерон, лежавшие на его плечах, соскальзнули на спину, слегка прижимая его и нежно, чуть щекотно поглаживая.
—Почему нет? Мы заняли в жизни друг друга определённое место, с этим уже ничего не поделаешь.
—Потому что мы не можем вернуться в то рождество. И какие бы сладкие сны нам не снились, в конце концов придётся просыпаться.
—Но если это — только сон, почему не досмотреть его до конца, пока будильник не зазвонил? — она улыбнулась Чейзу той озорной улыбкой, в которую ему всегда хотелось её поцеловать. Не удержался и теперь — легко мазнул губами по губам, и тут же отстранился.
—Потому что у меня жена и дочь, которых я люблю...не меньше, чем тебя.
Он слегка запнулся, и у Кэмерон  вспыхнули щёки. Как ни крути, она фактически разбила однажды Роберту сердце, и теперь не имела никаких прав  на выражение его любви. Она была готова спокойно принять тот факт, что вся любовь к ней давным-давно прогорела до золы, но к вот так, походя, упомянутому всё ещё живому чувству к ней она не подготовилась. Теперь даже в своих глазах она выглядела порядочной дрянью, затеяв этот разговор, но поделать с собой что-то прямо сейчас было сложно — ей до головокружения хотелось секса с Робертом. Она никогда не была ни холодной, ни даже хоть сколько-нибудь прохладной, но такой буквально вампирьей жажды за собой не помнила. В этом чувствовалось что-то неестественное, не её, почти пугающее. Рассудок подсказывал остановиться, пока не поздно, чувственный голод толкал на безрассудство.
—Я знаю, что у нас нет будущего, — её улыбка сделалась горькой. — Но зато у нас есть прошлое... Просто поцелуй меня не так пугливо, как ты только что сделал, и мы разойдёмся по рабочим местам, коллеги, как и прежде.
—Нет, я тебя не поцелую, — Чейз покачал головой. — Нам никогда не удавалось обходиться меньшим, значит, не удастся и сейчас...Элисон, ты возбуждена — чувствуешь? У тебя гиперемия, тахикардия, ноздри раздуваются.
—Господи, Чейз! Конечно, я возбуждена — я хочу тебя. Это для тебя новость?
—Вообще-то да, — задумчиво проговорил Чейз. — Мы не первый день работаем вместе... Знаешь, я тоже очень хочу тебя... Нет, погоди... — он остановил качнувшуюся к нему Кэмерон. — Это... Это настораживает...
—Чёрт тебя забери, Чейз! — в сердцах она слегка пристукнула его кулаком по груди, чувствуя, что вот-вот заплачет. — Ты стал совсем как Уилсон!
—Уилсон... — медленно повторил Чейз. — Так я и подумал...
—О чём ты подумал?
—О том, что без Хауса тут не обошлось. Он всё это как-то подстроил.
—Что?
—Всё это, — Чейз неопределённо повёл рукой. — Эту встречу, эти чувства...
—— Думаешь, Хаус столкнул нас в этом закутке и как-то подстегнул наше либидо? Но... впрочем, и отлично.. Раз это всё Хаус, значит, на тебе никакой ответственности, — она снова потянулась к нему.
Он почувствовал, что она ему не верит, она, похоже, даже рассердилась. В обычно спокойных глазах появилось что-то кошачье.
—Стой, подожди, Элисон! Он по-любому должен как-то отслеживать...
—Ты что, серьёзно? — теперь она отступила на шаг. — Зачем, по-твоему, ему это нужно?
—Ему нужен материал, чтобы шантажировать меня.
—Зачем?
—Чтобы заставить меня оперировать Уилсона.
—А ты не хочешь его оперировать?
—Я... боюсь.Я сам виноват. Я сказал ему, что не хочу принимать решения. Я...
—Ты трус! — резко перебила она. Румянец на её щеках, чуть приугасший было, снова ярко вспыхнул.
—Элисон, операция практически невозможна. Ты не понимаешь... Там спайки, сосуды, коронарный синус, реле всей электрической системы сердца.Я пока даже не знаю, как подступиться. Это как эвтаназия, крик отчаяния. Корвин вообще отказался наотрез. Это...
—Ты трус не потому, что боишься оперировать, — перебила она. — Ты трус потому что боишься взрослого решения — да или нет. Это ты толкаешь Хауса на подлость, заставляешь его предавать меня, предавать тебя... А знаешь... я на его стороне. Пусть он ловит тебя и шантажирует — и будет прав. Иди сюда, — она резко, почти грубо дёрнула его к себе за воротник и впилась в губы поцелуем, удерживая сильно, по-мужски, не давая отстраниться.
Чейз замычал и задёргался, вырываясь, но вариант «Кэмерон разъярённая» в сексуальном смысле оказался для него ещё притягательнее, чем «Кэмерон ностальгирующая», и он, наконец, сдался, решительно отвечая и уже сам удерживая её в объятьях. Ярость Кэмерон постепенно сменилась нежностью — она прижималась к нему, и он чувствовал её запах, как дурманящий аромат канабиса. «Я делаю что-то не то», — настойчиво сверлила его мозг мысль, но он отмахивался от неё, поглощённый запахом волос Кэмерон, возвращавшим его туда, где они танцевали с бокалами шампанского, а потом она спала на его плече, и он не мог поверить, что обладает ею. Правильно не мог. Потому что не обладал.
—Пусти, — сказал Чейз и освободился. — Я люблю жену.
—Ты повторяешь это так часто, словно уговариваешь самого себя в это поверить, — усмехнулась Кэм. — Я знаю, что Крис Тауб чаще всех повторял, что любит свою жену, а сам изменял ей до тех пор, пока они не разошлись.
—И при этом он её, действительно, любил.
—Да, с этим я не спорю. Но он постоянно сомневался в себе и постоянно уговаривал сам себя, напоминал себе, что любит того, кого должен любить, не меньше, чем тех, кого хочется.
—В тебе говорит ожесточение, — помолчав, проговорил Чейз.
—Да, наверное... Мне было, с чего ожесточиться, поверь.
—Я знаю, — поспешно сказал Чейз — ему хотелось напомнить, что он не равнодушный зритель со стороны.
—Ничего ты не знаешь. Ты имеешь информацию, а не знаешь. Чтобы знать, надо почувствовать. Надо оказаться в такой ситуации, когда потерять осталось только что-то одно. И потерять. Думаю, что я понимаю Хауса. Поэтому и не собираюсь его осуждать, если он, действительно, что-то подстроил. Вы с Корвином боитесь рискнуть, боитесь чувства вины, боитесь изменить жене, когда хочется, боитесь попытаться спасти Уилсона — ну, как убьёте. Он ничего не боится. Не боится выглядеть гадом, не боится рисковать, не боится угрызений совести. Поэтому он спасает жизни. А вы — не можете. И ему наградой — вечное одиночество, а вам — признание и любовь. Если ты, Чейз, считаешь, что это справедливо, значит, ты заслужил и шантаж, и предательство. Значит, с тобой только так и надо.
Она замолчала, потому что увидела, что и Чейз молчит, глядя на неё как-то странно.
—А ты всё-таки любишь его, — наконец, проговорил он. — И всегда любила. Он — дурак, если этого не видит, и скотина, если видит и использует тебя так, как использует.
—Он — не скотина. И он — не дурак. — Кэмерон вдруг улыбнулась, опустив голову, чему-то своему, такой таинственной и сложной улыбкой, что Чейз подумал, что никогда не научится понимать женщин. — Он знает, где проходит черта. В каждом из нас — в тебе, во мне, в Уилсоне... Никогда он не переступит эту черту, хоть и будет подходить к ней опасно близко. Именно потому, что он — не скотина и не дурак. А теперь иди отсюда, Чейз. Иди, пока я тебя не изнасиловала...

—И он ушёл? — Блавски покачивает ногой, и Хаус снова скользит взглядом по её коленкам.
—Перестань пялиться, — просит она. — Под такими взглядами я себя шлюхой чувствую. Почему же тебя всё это выбесило, Хаус — вот интересно?
—Меня всегда бесит, когда Кэмерон пытается искать мне оправдания. И ведь находит! Я уже не знаю, что должен сделать, чтобы окончательно уронить себя в её глазах. Украсть? Убить?
—А то ты мало крал... Да и убивал, случалось —  разве нет?
—Ну, если считать медаборты...
—Эвтаназии, врачебные ошибки... впрочем, у тебя, кажется, не бывает ошибок?
Она поддевает его, потому что недовольна им — это ясно. Но и он недоволен ей. Она не оправдывает его ожидания, а он оправдывает её, и от осознания этого им обоим некомфортно.
—Ну хорошо, Кэмерон находит для тебя оправдания, Кэмерон неровно дышит к тебе — что здесь может тебя злить? Скорее уж, это лестно.
—Она это делает со своей точки зрения, и я в результате выгляжу отражением в кривом зеркале. Впору смеяться, кабы не плакать. Ничего общего с тем образом, который она представляет себе под моим именем, я не имею. И никогда не имел. Нужно быть идиоткой, чтобы не понимать этого.
—Ты врёшь, Хаус, — убеждённо говорит Блавски. — Она, вот именно, видит тебя насквозь. Это-то тебя и злит.
—Меня злит не она. Перед ней я чувствую себя виноватым...
—Значит, Чейз?
Хаус отвечает не сразу.
—Я же выдал им обоим индульгенцию фактически на любые действия, — наконец, говорит он. — не только перед другими, но и перед собой тоже. Он мог подставиться, сыграть по моим правилам, получить свой карт-бланш и попытаться спасти Уилсона. Мог воспользоваться случаем и закрутить тайный роман с Кэмерон, которую всё ещё любит. Мог вычислить меня, нанести контрудар, выставить меня идиотом, развязать войну... Ну и что он сделал из этого равновозможного? Ничего. Он просто ушёл, оставив Кэмерон одну в бельевой. Ушёл так, как будто бы он выше этого...
—Так вот что тебя зацепило? Почувствовал его превосходство?
—Почувствовал его ложь. Он сказал фактически: «дай мне формальный повод». Я дал. А он не взял.
—Теперь это уже не имеет значения. У него сложный перелом запястья.
—Знаю. Колерник даёт ему три месяца на восстановление... Так вот, он повернулся и ушёл, а Лейдинг, обозлённый отчасти тем, что карьера папарацци не удалась, отчасти тем, что его бывшая уговаривает чужого мужчину так, как, надо думать, никогда не уговаривала его, ворвался в опустевшее гнёздышко несостоявшейся любви и внёс в наш план малопохвальные изменения... Не знаешь, можно нарочно упасть так, чтобы рука сломалась?
Блавски долго молчит, покачивая ногой. В какой-то момент ей приходит в голову, что Хаус смотрит на её колени просто потому, что не хочет смотреть в её глаза.
—Тебя надо бы побить за Кэмерон, — наконец, говорит она вместо ответа. — Так обращаться с женщиной, которая тебя любит...
—А тебя надо бы побить за Уилсона... Любит... — задумчиво повторяет он и вдруг взрывается: — Почему я должен быть бережлив к чужим чувствам или чужим судьбам, Блавски? Я не хочу никого беречь. Я не просил меня любить. Чёрт, да я всю жизнь просил меня НЕ любить. Я — плохой объект для приложения этого хрестоматийного чувства.
—Любовь очень трудно уговорить, — пожимает плечами Блавски.
Их тет-а-тет прерывает Тауб.
—Извините, — говорит он, появляясь в дверях. — У Харта новый симптом. Он перестал видеть.
—Как ты странно говоришь: «перестал видеть»... Ослеп?
—Я говорю предельно точно. Слепоты, как таковой, нет, мы проверили. Зрительный анализатор в его периферической части функционален — проблемы с мозгом. Зрительная информация не обрабатывается. Он, как дошкольник, не умеющий читать — может смотреть на буквы, сколько угодно, но что написано, не узнает.
—А паралич?
—Не прогрессирует.
—Значит, наше воспаление перебралось в голову...
—Если предположить, что изначально оно было в спинном мозге, то, видимо, да. Эозинофилия в пунктате говорит за это предположение.
Блавски видит, что Хаусу нечем возразить, и что развитие событий не отвечает его предвидению.
—Собери-ка мне всех в отделе, —  говорит он Таубу, озадаченно хмурясь. — И ты не видел Уилсона?

Они продолжают разговор в диагностической, где к ним присоединяются Вуд, Марта и Буллит.
—Если принять во внимание твои эозинофилы, — мрачно говорит Хаус, вертя в руках маркер и не торопясь хоть что-то им написать, — скорее всего, антигистаминными и стероидами мы подавили аллергию, поэтому паралич остановился. Но теперь что-то пожирает его мозг. А мы можем пока что только предполагать — у нас нет ни одной стройной версии кроме этой аллергии в квадрате, непонятно, на что.
—Мы поставили аллергопробы, — говорит Тауб, заглядывая в медкарту. — Кроме обычных облигатных аллергенов тестировали на всё, что в голову придёт. Всё отрицательно. У него никогда не было даже проявлений крапивницы, которые бывают у девяти из десяти — на цитрусовые, или на морепродукты, или на шоколад. А тут сразу две разных имунных реакции, словно он и впрямь проглотил что-то совершенно несъедобное, на что и не подумаешь.
—У него совсем не такой чистый аллергоанамнез, как показало тестирование, — вдруг вмешивается Буллит. — Около года назад — контактный дерматит на лице. Сыпь, зуд... Аллерген тогда не установили, но ещё через месяц поставили аллергический конъюнктивит. Снова без выявления агента. В конце концов сошлись на фотосенсибилизации из-за прожекторов на съёмочной площадке. Он принимал антигистаминные. Супрастин. Бросил из-за выраженного побочного эффекта — сильной сонливости, которая мешала водить машину — и перешёл на стероиды коротким курсом. Слова «аллергия» тогда не прозвучало, поэтому при сборе аллергоанамнеза он и не вспомнил.
—Молодец, — говорит Хаус. — Можешь ходить на работу в юбках — я первый всем скажу, что ты шотландец.
—Послушайте, босс, — мягко говорит Буллит, — я знаю парня, который дрочит на джазовые композиции. Он — врач, и нереально крут, но на работу винила не носит, хотя с него сталось бы. Знаю парня, недавно слегка помешавшегося на байкеринге, но и он рассекает по коридорам в белом халате, а не в крагах и шлеме. Я — член правления клуба трансвеститов, но это не значит, что я припрусь в палату пациента в колготках в сеточку. Всему своё время и место — можете не трудиться поддевать меня на эту тему... А можете и продолжать, если вам это доставляет удовольствие, — и одаривает Хауса солнечной улыбкой.
—Ты делаешь педикюр, — шипит Вуд.
—Милый, это неизбежно, — улыбка Буллита становится шире. — Я физически не в состоянии ходить в клуб с педикюром, а на работу без педикюра — ногти так не могут. Но если в раздевалке ты перестанешь пялиться на мои ноги каждый раз, когда я надеваю босоножки перед тем, как уйти, это почти перестанет тебя раздражать, поверь мне...
Тауб тихо смеётся, прикрывшись рукой, и даже Хаус не может сдержать улыбки при виде обозлённого и обескураженного выражения лица Вуда.
Одна Марта не принимает участия в веселье и выглядит отрешённой.
—О чём ты думаешь, вундеркинд? — наконец, обращает на неё внимание Хаус. — Неужели о педикюре?
—Я что-то читала про антигистаминные препараты и их связь с иммунными заболеваниями головного мозга, — всё так же отрешённо, продолжая напрягать память, откликается Марта. — исследования проводились в университете Вермонта. Они исследовали состоятельность гемато-энцефалического барьера при рассеянном склерозе и энцефаломиелите. Хаус, можно ваш ноутбук?
—Ты о исследованиях коклюшных мышей говоришь? Но в нашем случае это неприменимо.
—Почему? Суть — имунная реакция, а что явилось пусковым агентом, может быть, не так уж и важно.
—То есть, ты хочешь сказать, что подавляя гистамин, мы Харту одолжения не делаем?
—Делаем. На периферии. Но не в мозгу. Вот мы и получили улучшение со стороны паралича — всё-таки периферического — и ухудшение со стороны головного мозга.
—О`кей. Отмените антигистаминные и утопите его в стероидах.
—Большие дозы стероидов могут вызвать желудочное кровотечение и подавить гемопоэз...
—Какая досада! Когда он не умрёт, ему придётся лечиться от язвы и анемии.  Но, с другой стороны, если не давать стероиды, он умрёт. Ах, что же нам выбрать?! — Хаус картинно прижимает ладонь ко лбу.
Подчинённые, задвигав стульями, принимаются выбираться из-за стола.

Оставшись один, Хаус задумчиво набирает на мобильнике номер, но, ещё не дождавшись ответа, сбрасывает. Его губы сжаты. А в следующий миг звук открывающейся двери за спиной заставляет его обернуться. В глазах вспыхивает на миг искра радости, но тут же разочарованно гаснет — в дверях он видит Орли.
 — Вам невмоготу, и вы пришли, чтобы я вам посочувствовал?
 — Нет, — Орли делает несколько шагов и останавливается перед ним. — Я пришёл поговорить о себе, а не о Леоне. Мне звонил доктор Корвин... Скажите, Хаус, у меня рак?
 У Хауса чуть подёргивается уголок рта.
 — Вы очень странный тип, Орли, — терпеливо говорит он. — Перепроверять мои действия в отношении вас пошли к доктору Корвину, перепроверять его слова — ко мне. Вы уж определитесь, что ли, кому доверяете...
 — Всем, кроме себя, наверное, — невесело смеётся Орли. — Можно, я присяду?
 — Можно, но ненадолго. Мне надо работать.
 — Вы за что-то обиделись на меня, Хаус? — Орли теперь без очков, и его голубые глаза стараются проникнуть Хаусу прямо в душу.. — За то, что я обратился к Корвину? Это не от недоверия к вам, да это и не я, собственно...
 — Я знаю. Ваша жена.
 — Да, Минна. Она очень решительная женщина — не то, что я. Действует от моего имени легко и органично, — он снова смеётся всё тем же горьким, ненастоящим смехом. — Легче, чем я сам могу от своего.
 — Ладно, хорошо. Я вам отвечу, что сам думаю. Я не знаю, что это за штука у вас в кости. Корвин считает её злокачественной, Уилсон — нет. Но Корвин также считает, что онколог, больной раком, не может быть объективен. В этом я с ним согласен. Вам нужна биопсия кости. Если она покажет злокачественную опухоль, вам отнимут ногу до тазобедренного сустава. Если нет, проведут органосберегающую операцию — поднадкостнично удалят опухоль, поставят металлический штифт и, возможно, после этого с вашей ногой даже станет лучше. Во втором случае на ваши съёмки можете забить, в первом — можете забить на всю карьеру.
 — А если откажусь оперироваться, могу забить на жизнь в целом?
 Хаус отвечает не сразу, устало потерев лоб:
 — Если эта штука доброкачественная, жить она вам не помешает — просто будет становиться всё больнее и хуже ходить. А если злокачественная...
 — Понятно. В любом случае, Харта я, похоже, переживу...
 — Угадываю в ваших словах вопрос.
 — Конечно. Он мне всё ещё небезразличен, знаете ли...
 — Мы проводим лечение, которое помогает. Но диагноза нет. А лечение имеет массу нежелательных побочных эффектов. И нет никакой гарантии, что через час оно не перестанет помогать. Единственное, что мы можем предполагать пока более или менее уверенно, что имеет место быть аллергическая реакция на что-то, но на что — непонятно. Я распоряжусь перевести его в стерильную комнату, как только ему закончат инфузию. Но я не уверен, что это поможет. Он полностью сменил среду, на нём больничная одежда. Он питается больничной пищей. Ему должно становиться лучше, если только аллерген не в нём самом... У него нет эндопротезов, не знаете?
 — Да вроде нет... Он ничего не говорил об этом.
 — А он говорит вам такие вещи? Например о прыщиках на лице около года назад?
 — А-а, контактный дерматит... Но ведь больше года прошло. У Лео высокая чувствительность глаз к студийному свету, поэтому когда не занят непосредственно в сцене, он старается носить тёмные очки. Что-то в составе оправы вызвало аллергию, а когда он вынужденно перестал их носить, обострился конъюнктивит. Это важно?
 — Пока не знаю... А вы неплохо подкованы, — снисходительно замечает Хаус.
 Орли так же снисходительно усмехается в ответ:
 — Просто добросовестно учу матчасть.
 — Надеюсь, он больше не носил эти аллергенные очки?
 — Он отдал их сменить оправу. Ему ведь нужны стёкла не просто тёмные, но с диоптриями. А ходить по врачам времени не было. Оправу заменили — дерматит прекратился. Всё.
 — А конъюнктивит?
 — Он, действительно, был из-за раздражения глаз ярким светом. Поэтому прошёл уже через пару дней.
 Хаус вдруг вспоминает, что в их самую первую встречу Леон говорил о том, что не может носить линзы из-за высокой чувствительности глаз. Памятная получилась встреча, ничего не скажешь...
 — Часто у него обострялся конъюнктивит?
 — Последний раз — в Канаде. Много снега...
 — А дерматита больше не было?
 — Не настолько сильно. Но он часто жаловался, что чешутся глаза и надбровные дуги.
 — Забавно...
 — Что именно?
 — Во-первых, то, что мои сотрудники толком не умеют собрать анамнез, а во-вторых, то, что о прыщах Леона вы говорите охотнее, чем о своём диагнозе. И я не могу понять: это реакция отторжения или вы пофигист?
 — Не то, не другое. Наверное, я — немного фаталист. От моего беспокойства доброкачественная опухоль не превратится в рак, да и наоборот вряд ли — так какой мне смысл подпрыгивать на месте? Вы сказали: биопсия покажет. Так сделайте биопсию.
 — Хорошо, — тусклым голосом говорит Хаус. — Сделаю. Сейчас?
 При этих словах Орли вздрагивает, словно его ударило током, его лицо вытягивается и бледнеет:
 — Сейчас? — переспрашивает он неуверенно, с явственными нотками страха в голосе. — Но я... мне надо приготовиться...
 — Вот и весь ваш хвалёный фатализм вылетел в трубу, — с мрачным торжеством констатирует Хаус. — Вы врёте себе. А это худшая из ипостасей лживости. Когда приходится перестать болтать и начать действовать, люди вроде вас начинают буксовать на месте, оттягивая решение без конца. Ну что ж, я готов уважать нерешительность, но, думаете, рак тоже будет уважать её?
 Орли упрямо качает головой:
 — Дело не в моей решимости или нерешительности. Я не могу надолго оставить Леона одного.
 — Да? А я слышал, Харт совсем не против побыть в одиночестве. Разве он не выставил вас из палаты?
 — Это — другое. Он совсем болен, может умереть. В такой ситуации всё раздражает. Но, я уверен, ему нужно знать, что я где-то поблизости.
—Или это ваша совесть спокойнее, когда вы где-то поблизости? — уточняет Хаус.
Орли невесело усмехнувшись, ёрзает на стуле, словно там, в сидении, гвоздик, и стул под ним скрипит.
—И ещё она спокойнее от того, — догадливо продолжает Хаус, — что у вас, может быть, рак, и тогда уже вы сами становитесь трагической фигурой, а не злодеем, трусливо оттолкнувшим своего друга.
—Трусливо? -ошеломлённо переспрашивает Орли.
—А разве вы это не из страха оказаться не таким, как принято в обществе? Вы причинили ему боль, а он теперь умирает, и вы ищете связь. Но ваша собственная болезнь пока даёт вам иллюзию равновесия, потому что если это рак, вы тоже умираете, и чувство вины становится от этого меньше. Так что вы ни за что не согласитесь на биопсию, потому что расстаться с этой иллюзией для вас страшнее, чем с надеждой на то, что ваша опухоль доброкачественная. А раз так, что бы ваша биопсия ни показала, вы в проигрыше.
Странный, раздражающий смех Орли — отчётливый знак капитуляции.
—Я прав. — припечатывает Хаус.
—Правы, да. Наверное... Эта проклятая вина сглодала меня. А главное, я реально не совершил ничего предосудительного. Я старался вести себя, как всегда, я не хотел, чтобы мы стали чужими. Но этот чёртов разговор, как призрак, встал между нами, и я теряюсь. Я не могу... Может быть, мне стоило ещё в Ванкувере реагировать как-то иначе, просто допустить для себя возможность...
—«Допустить возможность» в данном контексте, я так понимаю, значит «переспать»? То есть, вы уже окончательно решили сделаться геем? — перебивает Хаус, изогнув бровь.
—О, боже! Нет! — всплеснув руками, Орли роняет их перед собой. — Но я не знаю, как себя вести... Выглядит всё это со стороны ужасно, я играю роль какого-то идиотского ханжи. Наверное, мне не стоило так... пугаться.
—Да, вам не стоило так пугаться, — спокойно соглашается Хаус. — Но с этим, если вы на досуге не изобрели машины времени, ничего не поделаешь. Просто решите для себя, что вам нужно на самом деле здесь и сейчас.
Взгляд Орли становится беспомощным и, в то же время, решительным. Он ни единой чёрточкой не похож на Уилсона. Но сейчас, этим взглядом — похож. Хаус узнаёт выражение глаз.
—Мне нужно, чтобы Леон остался жив, чтобы он поправился.
—Вот и наплюйте на всё остальное. Даже если вас и осудят абсолютно все — не всё ли вам равно?
—Сейчас всё равно, — Орли невольно акцентирует «сейчас».
—А «не сейчас» ещё не наступило... Возвращайтесь в палату к вашему другу, Орли, и будьте с ним... Выслушивайте оскорбления и проклятья, уходите и возвращайтесь, соглашайтесь и спорьте, смешите его, злите, только не оставляйте один на один со страхом. Мы все делаем одни и те же ошибки и потом совершенно одинаково жалеем, так что я знаю, о чём говорю...
—Думаю, что я тоже знаю, о чём вы говорите. — помолчав, признаётся Орли. — Хаус, а я никак не могу помочь?
—Только если вы — дока в торакальной хирургии... Какая ещё польза от киношных докторов, когда реальные корифеи задирают лапки? Проваливайте, проваливайте, Орли, у вас сейчас своя «миссия невыполнима»...

УИЛСОН.

С утра шёл мокрый снег, больше похожий на дождь, но к вечеру от резкого ветра дороги просохли и сделались безопасны. Мотор ревёт надсадно, потому что я выжимаю на полную катушку. Встречный воздух обжигает кожу, прижимает очки к лицу. В голове настойчивое, голосом Хауса, как там, в Ванкувере: «Теперь не умрёшь?»
Если бы можно было не останавливаться!
Ну, вот откуда она взялась? Женщина с детской коляской возникла буквально в нескольких ярдах перед передним колесом, едва я вывернул из переулка. Хрестоматийная ситуация. Сразу тормоз. И рывок руля, и крен, и слава богу, что перед поворотом сбросил скорость. Вильнул, почти лёг, выправил с трудом, как себя из болота за волосы, вытащил, заложил кривой «круг почёта» и остановился прямо перед ней, напуганной, с растрепавшимися волосами, зажавшей крик пальцами, прижатыми к губам.
—Марта!
—Уилсон!
—Какого чёрта ты лезешь под колёса!
—Какого чёрта ты носишься, как ушибленный!
Наши встревоженные голоса испугали Эрику — она заплакала, и Марта подхватила её на руки, чтобы успокоить. Малышка подросла за то время, пока я её не видел — теперь это уже была вполне самостоятельная личность, становившаяся всё больше похожей на Чейза. Её мягкие светлые волосики красиво вились из-под вязаной шапочки, и в глазах, и в губах угадывались отцовские черты. Я стащил шлем и очки и улыбнулся ей, и вдруг меня тряхнуло от мысли, что мне уже ни за что не увидеть её на велосипеде, не подарить ей куклы на день рождения, не сказать Чейзу при случайной встрече: «Боже, как она выросла!» Улыбка выцвела. Откуда-то из глубины груди снова выползла уже знакомая удушливая боль и сжала сердце в кулаке. Но на этот раз не отпустила.
—Что с тобой? Тебе плохо? — испугалась Марта. — Ты так побледнел, Джим!
Откровенничать не хочу. Не сейчас. Не здесь.
—Я вас обеих чуть не сбил, — говорю. — Было бы странным оставаться при этом хладнокровным? Ты тоже побледнела, между прочим.
—Тебе нельзя прямо сейчас опять за руль, — решительно говорит она. — Нужно успокоиться. Пойдём к нам.
Только теперь я замечаю, что мы находимся буквально в двух шагах от их дома. Надо же, куда меня занесло, а ведь ехал совершенно машинально, не думая, куда и зачем.
—Не стоит, Марта. Я же в порядке...
—Хорошо. Просто зайди. Хочешь чаю?
И я соглашаюсь. Потому что боль не отпускает, и нет уверенности, что её так же легко выдует ветром, как выдувает зарождающуюся панику. И хочу в тепло, в разговор, чтобы держать в ладонях чашку с горячим чаем, согревающую руки, чтобы посидела у меня на колене хоть несколько минут Эрика, чтобы просто вспомнить, что где-то есть нормальная жизнь, без болезней и ожидания смерти, без горстей таблеток и рентгенограмм, без накатывающих всё чаще и чаще панических атак.

Но отвлечься не получается, потому что за столом уже сидят Чейз и Корвин. Оба по-домашнему, в спортивных костюмах. Корвин — в детских тапочках с собачками, Чейз — в носках. А я, увидев их, невольно останавливаюсь в дверях и — первый порыв — отшатнуться назад. Понятия не имел, что Корвин здесь... если не живёт, то частенько ночует.
—Привет, Уилсон! — Чейз радушно вскакивает мне навстречу. — Давай, проходи, мы как раз собрались чаю попить. Каким тебя ветром занесло? Ну, как шлем? — усмехается он, увидев свой подарок у меня в руках.
—«Безумный мотылёк». — хмыкает Корвин, прочитав надпись. — Надо думать, ты ужасно аккуратный байкер, чувак...
Тон у него обычный: заносчивый и насмешливый — вызывающий. Вот ведь и понимаю я, что это у него, как чернильная завеса для каракатицы, и у Хауса практически то же самое, а уж к Хаусу-то я, точно, привык, а всё равно раздражает. Все мечты о спокойном душевном чаепитии — псу под хвост.
—Чего ради мне быть аккуратным? — тоже с вызовом спрашиваю я, усаживаясь за стол. — Гробанусь на байке — будет, как в рекламном слогане: «даёшь жизнь без наркотиков». Разве плохо?
—Не знаю. Ты у своих раковых спроси.
—Кстати, — говорю, поймав злой кураж, — гробануться и без байка можно. Вон Чейз на ровном месте упал — и сложный перелом запястья. Карма!
—Намекаешь, я нарочно так подгадал упасть, чтобы рука сломалась? — задумчиво спрашивает Чейз. — Иди попробуй...
—И зачем бы это ему? — Корвин поднимает брови, на его полудетском-полуклоунском личике гримаса выглядит комично. — Чейз, зачем это тебе? Ты чего отворачиваешься? Уилсон ведь не стал бы городить уж совсем полную чушь? Ты же понимаешь, что он имеет в виду?
Чейз сжимает губы, его лицо становится злым:
—Джеймс Уилсон, знаешь что? Ты параноик. Я вообще не собирался тебя оперировать — не знаю, что там себе понял Хаус...
—Так ты что, до этого перелома всерьёз собирался его оперировать? — сразу уловив суть, Корвин бесцеремонно дёргает подбородком в мою сторону. — Ты взял и пообещал, что вот так, за здорово живёшь, возьмёшь и спасёшь раковому больному жизнь, а потом, когда очко взыграло, сломал себе руку, чтобы не отвечать за базар?
Чейз в замешательстве стреляет глазами туда и сюда, словно ожидая откуда-то помощи суфлёра. В дверях появляется Марта с Эрикой на руках.
—Чейз? — её голос звучит почти угрожающе. — Что за история с рукой? Ты же мне сказал, что это дверкой машины...
Я вспоминаю, что однажды, в ломке перебив себе кисть, Хаус тоже пытался отмазаться дверкой автомобиля. Но у него казалось правдоподобнее, хотя тоже не прокатило.
—Я вообще не собирался ничего говорить. — Лицо Чейза делается пунцово-красным. — Но если ты, Уилсон, настаиваешь, могу и рассказать... И ты тоже слушай, Марта. Мне нечего скрывать, я тут чист. Это организовал Хаус. Ему нужен был компромат, чтобы заставить меня оперировать твою опухоль, и он накачал меня и Кэмерон каким-то сексуальным возбудителем, надеясь что мы будем трахаться по всем закуткам, а он это заснимет на видео. Я не знаю, какую долю он там обещал Лейдингу, но когда у него не выгорело, Лейдинг стал бить Кэмерон. Я вступился, он отшвырнул меня — он ведь шкаф — и я сломал руку о стойку стеллажа. Непреднамеренно. Но, да, очень удачно, потому что операция безнадёжная, а Хаус давил бы меня и давил, пока не раздавил бы. Он ведь всё сам за всех решает — и за тебя, и за меня.
—А не выгорело, потому что... — полувопросительно начинает Марта.
Чейз вскакивает, толкнув стол так, что он отъезжает по паркету на несколько дюймов, и выходит в другую комнату, шарахнув дверью. Я сижу, закрыв глаза, обхватив затылок руками. В гостиной повисает долгая нехорошая тишина.
—Чайку-то всё-таки налей, — наконец, подаёт голос Корвин, обращаясь к Марте. — Уилсон, ты зря так. Никто тебе ничего не должен. Даже Хаус.
Как припечатал. Под веками щиплет, уши горят. И боль. Боль не только не уходит — она становится глухой и постоянной, словно получила вид на жительство, и теперь располагается в моей груди на законных основаниях.
—Корвин, — я поднимаю голову, и чувствую, что слёзы душат, мешают говорить. — Корвин, прооперируй меня. Ну, пожалуйста. Ну... не выйдет — не выйдет, мне нечего терять...
—А мне есть, — отрезает он.
—Я подпишу всё, что хочешь. Информированное согласие, отказ от любых претензий, кто бы их ни предъявлял. Да никто и не будет. Мой брат — он не в курсе, даже не знает. Он...
—Да брось, это здесь ни при чём, — поморщившись, перебивает Корвин. — Понимаешь, Уилсон, это вопрос престижа. Профессионального престижа. Я — высококлассный хирург, я не могу себе позволить взяться за заведомо провальную операцию, потому что больной попросил. Я видел твои симки. Шансов никаких. Это вивисекция получится. Ты же сам врач. Ты знаешь, что на моём месте поступил бы так же, взвесив профессиональные риски трезво а не с позиции: «Я верю в Санта-Клауса».
—К чёрту твой сраный престиж, Корвин! — в сердцах рявкаю я, вставая. — Ты не с врачом сейчас говоришь. Я — пациент, и я умираю. А я хочу жить!
—А я хочу вырасти длинным, как Хаус. — невозмутимо парирует он. — Нужно соразмерять желания с возможностями.
—Хаус пошёл бы на такой риск, — говорю, кое-как удерживая в узде изменяющий мне голос. — И поэтому, Корвин, тебе никогда до него не вырасти, хоть бы твой гипофиз залил тебя соматотропином.
—Ну, будь Хаус хирургом, может, у тебя и выгорело бы, — Корвин равнодушно пожимает плечами. —  Не повезло тебе...
—Не повезло, — повторяю я, улыбаясь такому нелепому в данном контексте слову. — Не повезло... — и, резко повернувшись, выхожу из комнаты.
—Джим, ты куда? — останавливает меня в прихожей почти испуганный голос.
—Спасибо. Марта, я... я, кажется, не хочу чаю. Прости меня. Я не планировал разрушать ваш такой уютный вечер. Не знаю, с чего меня сорвало — всё как-то само собой получилось. Прости. Я пойду...
Выскальзываю поспешно за дверь, но она тут же выскакивает за мной:
—Что вообще происходит? Ты скажешь мне, что происходит? Уилсон! О какой вы операции спорили?
—А разве Чейз ничего не говорил тебе?
—Чейз не говорил мне. Я теперь уже не знаю, когда он говорит правду, а когда врёт. Этот перелом... Он сказал: «автомобильная дверка», а теперь, получается, в этом замешана Кэмерон.
—Да нет между ними ничего, Марта! — я всплёскиваю руками. — Чейз тебя любит. Кэмерон — просто его прошлое. Оно не может вернуться, никогда не возвращается. Это как про одну реку, в которую дважды не войти. Да и зачем Чейзу возвращаться в ту реку, где он не был счастлив?
—Я знаю, что он меня любит. И знаю, что он не говорит мне правды. Ладно. Не сейчас об этом. Не с тобой... Скажи, почему они не хотят оперировать? Это — рецидив?
—Да, рецидив. Скорее всего, продолженный рост или издержки недостаточной абластичности. Опухоль в области коронарного синуса, седловидная, без видимых признаков прорастания. Технически неоперабельна. Понимаешь. Марта, какой... какой сволочизм? Её можно было бы удалить. Нет признаков широкого метастазирования — пока нет. Операция, курс химии, и я опять вернулся бы в число счастливцев, не знающих даты своей смерти. Но технически — понимаешь, технически — она неоперабельна. И мне остался месяц, может, два...
—Джеймс... — она смотрит на меня с такой вселенской жалостью, что хочется взвыть. — Ох, Джеймс...
—Не надо, Марта, не смотри так. Я... ладно, я пошёл.
—Джеймс, подожди! Джеймс, не надо в таком состоянии! Ты же на мотоцикле, ты разобьёшься!
—Нет, Марта, я не разобьюсь. Не надо за меня бояться. Пока. — и, чмокнув её в щёку, сбегаю по ступенькам на улицу.
А в груди всё болит.

АКВАРИУМ

Орли входит в палату, но не проходит к кровати Харта — останавливается у двери, прислонившись к косяку.
—Это ты, Джим? — с немного тревожной улыбкой спрашивает Леон, поворачивая к нему лицо. — Куда ты пропал? Я ждал-ждал, что ты придёшь, и уснул... А теперь вот проснулся...
И Орли вдруг с горечью понимает, что улыбка Леона, его радушие адресованы совсем не ему, а другому человеку, тоже носящему имя Джеймс. Ну да, и Джимом Харт чаще называет Уилсона, чем его. Всё сходится.
—Это не Уилсон — это я, Орли, — говорит он, стараясь, чтобы голос не выдал горечи.
—Почему Уилсон? — удивлённое движение бровей. Но Орли оставляет вопрос без ответа.
—Удивительный ты тип, Джим, — задумчиво говорит тогда Леон, слегка покачивая головой. — Для натурала уж слишком ревнив. С Уилсоном я бы тебя не спутал — ты с тростью и хромаешь. Мог спутать с Хаусом, но у него шаг тяжелее, и он ходит порывисто. Подойди, пожалуйста, ко мне, сядь...
Орли послушно присаживается на табурет около кровати. Ему неловко на таком табурете — некуда девать длинные ноги, и он невообразимым образом заплетает их вокруг  вертящейся опоры.
—Бич ещё звонил тебе? — вдруг спрашивает Леон. — Что ты ему обещаешь? Что вернёшься в проект, как только я умру?
Орли не хочется отвечать, но Леон с лёгкой скептической улыбкой на губах ждёт ответа, и он признаётся:
—Да. Только я вру. Расторжение контракта в одностороннем порядке — это слишком много времени и нервов. Не хочу зря тратить ни то, ни это. Всё равно я не смогу сниматься ни с кем другим, так что ты уж давай... — он всхлипывающе втягивает воздух, — выздоравливай...
—А ты говорил о моём лечении с Хаусом?
—Да. Он сказал, что они лечат тебя от аллергии.
—Какой аллергии? На что?
—Не знаю, но лечение работает — ведь тебе не хуже?
—Вообще-то мне лучше. Разве что эта «центральная слепота» — они её так называют. Забавно, что я не вижу, и даже не знаю о том, что не вижу. Мне кажется, всё обычно, а потом я вдруг слышу голос из пустого места. И звуки витают сами по себе, как призраки: шаги, голоса...
—Лео, если бы паралич продолжал распространятся, ты бы не смог дышать. Значит, всё-таки тебе не хуже. Слепота пройдёт, когда ты пойдёшь на поправку.
Он старается говорить убедительно, хотя сам видел неуверенность Хауса, но ему хочется вдохнуть в Леона хоть немного надежды.
—Послушай, — вдруг говорит Леон, странно замерев, словно прислушиваясь к чему-то, — мне кажется, что мне отлить надо. Неотчётливо, но... я же, действительно, чувствую...
—Ты... ты чувствуешь свой пузырь?
—Похоже на то, — он беспокойно возится в постели, пытаясь привстать. —  Помоги-ка мне, Джим. Подай эту штуку... Ну, ты понял. Если что-то получится...если это не иллюзия, а возврат чувствительности, я имею в виду... —  И Орли помогает ему, снова навязчиво вспоминая Ванкувер и тот их неловкий пьяный разговор в гостинице. Мог ли он хотя бы предполагать, что ему вскоре всё-таки придётся держать в руке член Леона, вот только смысл в этом будет совсем не тот, о каком думалось.
—Готово, старик, — с нарочитой небрежностью говорит он. — Давай.
—У меня получается! — радостно восклицает Харт. — Ты слышишь, Джим? Лечение, похоже, действительно, работает. Я чувствую. И у меня получается сделать это произвольно...
Но Орли в ответ только тяжело вздыхает:
—По-моему, ты рано радуешься, дружище. Она коричневая. А это значит, насколько я помню по сценарию, у тебя что-то сделалось с почками. Я позову врачей...

—Чёрт побери! Где мои сотрудники? Где Чейзы? У тебя дисциплина ниже ватерлинии, Блавски: начальник здесь, сотрудники уходят...
—Хаус, ты живёшь при больнице. Нельзя же и всех остальных сюда переселить, — кротко замечает Блавски.
—Отлично. Ты не живёшь при больнице, но ты здесь. А Чейзы и Уилсон, видимо, считают, что жизнь пациента не окупит пары часов переработки.
—Сбрось им на пейджер — чего ты от меня хочешь? Кстати, Уилсон не имеет к этому пациенту никакого отношения — он не онкологический а твой, Чейз имеет право на отпуск по болезни, а Марта Чейз вообще работает на условиях неполного рабочего дня.
—Чейз получил травму в драке. По-твоему, страховка это покрывает?
—Ты хочешь разбирательства по этому случаю?
—Я хочу, чтобы мои сотрудники были на месте каждый раз, когда они нужны мне и моему пациенту.
—Тауб, Вуд и Буллит здесь, — Блавски всеми силами старается избежвть кофликта.
—Прости, я неясно выразился. Я хочу, чтобы все мои сотрудники были на месте каждый раз, когда они нужны мне и моему пациенту.
—Чейз не твой сотрудник, он придан к отделу временно.
—Он временно мой сотрудник. И на это время хочу, чтобы он был на месте каждый раз, когда он нужен мне и моему пациенту.
—Хаус, у Чейза болит рука, а Марта Чейз работает на условиях неполного рабочего дня.
—Зачем ты приняла сотрудника на неполный рабочий день? Что, разве мало желающих работать с полной отдачей сверхурочно?
—Я приняла Марту Чейз, потому что меня попросил об этом начальник диагностического отдела, как видно, страдающий болезнью альцгеймера в тяжёлой форме.
—Но я просил её принять для того, чтобы она работала.
Блавски смотрит на него, подперев щёку рукой. Миролюбиво просит:
—Хаус, не сливай на меня негатив. У Харта что-то пошло не так, как ты предвидел, ты выбит из колеи и ищешь, на ком сорвать раздражение. Уилсона под рукой не оказалось, и ты пришёл мешать работать сверхурочно мне. Сбрось им на пейджер — они появятся, как только смогут.
—У Харта всё пошло именно так, я как предвидел, — Тон Хауса тоже становится другим, запальчивость уступает место доверительности, он берёт стул и усаживается верхом, лицом к ней. — Доза стероидов слишком большая — либо мы её снижаем, и он умирает от паралича дыхания, либо мы продолжаем, и он теряет почки и опять же умирает от почечной недостаточности, потому что без точного диагноза транспланта ему никто не даст. Но это точно аллергическая реакция — всё говорит об этом, а мы не можем понять, чем она подпитывается. Он сменил обстановку, сменил рацион, мы осмотрели его с головы до ног на предмет паразитов, и мы ничего не нашли. У него нет эндопротезов. Он не получал хирургической помощи, при которой могли бы забыть салфетку или ещё какую-нибудь дрянь. Но что-то запускает и запускает аутоагрессию, словно у него в теле генератор. Если мы не решим, что это, в ближайшие два часа, нам придётся принять одно из двух решений, равно ведущих к смерти. А я не могу дозвониться до Уилсона.
—Зачем тебе Уилсон? Ты всё-таки подозреваешь онкологию?
—Нет. Но я у штрафной площадки без мяча. Мне нужна подача, а Уилсон умеет давать красивые пасы. Но он явно слинял куда-то с поля.
Блавски чувствует лёгкий укол беспокойства:
—Давно ты ему набирал?
—Последний раз — десять минут назад. И перед этим раз пять.
—Послушай... с ним ведь ничего не случилось?
—А что с ним может случиться? — неуверенно откликается Хаус и зачем-то снова достаёт из кармана телефон. Очевидно, воспользовавшись этим, тот сразу звонит.
—Да, — отрывисто говорит Хаус в трубку. — А кто ещё? Ты мне на мобильный звонишь, между прочим... Ты всегда задаёшь идиотские вопросы прежде, чем просто прийти? Ему лучше, он умирает... Вот и пошевеливайся, — он захлопывает крышку и снова суёт телефон в карман, раздражённо сообщив:
—Чейз. Переспрашивает, действительно ли я имел в виду, что им нужно быть здесь, когда скинул на пейджер, что им нужно быть здесь.

 Роберт и Марта появляются буквально через пару минут.
—Опа! Оба-двое? А девчонку с кем оставили? — неожиданно интересуется Хаус.
—У нас Кир ночует — присмотрит, — преувеличенно-бодро отвечает Чейз в то время, как Марта, сухо поджав губы, холодно смотрит в сторону.
—Семейный скандал в стадии нестойкой ремиссии? — тут же диагностирует Хаус. — Чья эскалация? Ты его поймала на кобеляже или он тебя на том, что ухнула годовой семейный бюджет за сиамского котёнка? Что ты отворачиваешься, вундеркинд? Ты видела этого блондинистого ловеласа во всей красе, когда на него подписывалась. Не надо было замуж ходить — ясно же, что он до старости не уймётся.
Марта, видимо,изначально решившая отмолчаться, не выдерживает:
—В этом скандале, в первую очередь, вы, Хаус, и виноваты, — покраснев, выпаливает она боссу в лицо. — Что за провокацию вы затеяли против моего мужа? Стыдно умному, взрослому, даже уже пожилому человеку, начальнику отдела устраивать такие инфантильные авантюры! Неужели вы думали, что, действительно, сможете его так заставить оперировать Уилсона? А о Кэмерон вы подумали? А обо мне?
Хаус словно бы смущён её праведным гневом, но сдаваться так легко не собирается.
—У меня только один друг, и это — не Кэмерон. И Кэмерон не умирает. А до тебя вообще бы ничего не дошло, выйди всё по-моему, — пытается оправдываться он.
Но Марта неумолима.
—Привлекли в союзники Лейдинга, — наседает она. — Нашли, кого! Нашли беспринципного мерзавца, и он что, вам под стать? Да уж, Хаус, вам после этого ниже падать некуда!
Хаус слушает её, глядя сверху вниз, выражение его глаз при этом медленно меняется, и вдруг,  потеряв терпение, он хватает её за плечи — порывисто и зло, больно ушибив не выпущенной из руки рукояткой трости:
—Да мне плевать, как всё это выглядит со стороны! Понимаешь: плевать! И что вы все чувствуете: ты, Кэмерон, Чейз для меня сейчас тоже второстепенно. Мой друг должен умереть. Он два года выгрызал свою жизнь у смерти зубами, и я грыз с ним кус-в-кус. А сейчас он может выжить, но врачи, хирурги, которым положено по статусу держать жизни людей на кончиках скальпелей, ссут в штаны попытаться спасти его.
—Продлить жизнь, — хрипло поправляет потупившийся Чейз. — О спасении речь не идёт. Если это метастатический процесс, то одной локализацией не обойдётся.
—«Если метастатический процесс», — кривляясь, передразнивает Хаус. — А если нет? А если это продолженный рост из-за того, что у кого-то кривые руки, и он не смог убрать опухоль до конца в первый раз?
—Хаус! — теперь уже Чейз возмущённо повышает голос.
—Да, извини, я несправедлив к тебе, — Хаус словно бы чуть опомнившись,  выпускает плечи Мастерс, и она молча растирает левое плечо. —  Ты был тогда герой, я был готов тебе кроссовки вылизывать. Но ты состарился всего на два года. А весь кураж ушёл, как в слив толчка. Да я теперь почти уверен, что руку ты сломал нарочно. Ты даже твёрдое «нет» не можешь сказать, слабак!
—Уилсон был у нас сегодня, — вдруг тихо говорит Мастерс. — И он тоже просил Корвина сделать операцию. А потом, когда Корвин ему отказал, ушёл очень расстроенный. И он был на мотоцикле. Я просила Роберта позвонить — он не берёт телефон. Но, может быть, это потому, что звонит Роберт...
Хаус, однако, не собирается отчитываться в том, что уже не раз звонил и тоже безрезультатно.
—Ладно, к чёрту Уилсона, — говорит он резковато. — Наш пациент с непонятной аллергией умирает гораздо быстрее. Почки не выдерживают  напора стероидов. Но если мы их отменим, подозреваю, паралич полезет выше. Так что марш в диагностическую — будем думать, что делать.

Тауб, Буллит и Вуд уже там.
—Не над чем думать, — запальчиво говорит Тауб. — Нащ диагноз правильный: это какой-то сложный вид аллергической реакции, и ничего этому не противоречит — даже эффект от стероидов и взлом гематоэнцефалического барьера из-за антигистаминных.
—Пока мы не нашли антигенный носитель, наш диагноз так же верен, как и бесполезен.
—Может быть, это аллергия на что-то такое, само-собой разумееющеея, что нам даже и в голову не приходит? — вслух предполагает Чейз. — Вы помните, Хаус, у нас была пациентка с аллергией на латекс?
—Мы ставили кожные пробы и миллион раз касались его руками в перчатках — в том числе слизистых, — напоминает Вуд. — Местной реакции не было.
—Нет местной реакции — нет аллергии.
—Может быть, зубные протезы? Пломбы?
—Нет, я проверил, — Буллит бросает перед Хаусом на стол зубную карту. — У него нет имплантов, стоит одна неглубокая пломба тысячелетней давности и удалены зубы мудрости.
—Да, парню повезло с зубами, — вслух завидует Вуд.
—Да уж, повезло. В гробу ослепительная улыбка гарантирована...
—Значит, стоматология тоже отпадает.
—Нет никаких эндопротезов, о которых он мог забыть?
—Или хотел бы забыть, — поправляет Чейз.
—Что ты имеешь в виду?
—Вкладки под кожу пениса, например...
—Я смотрел его пенис, — напоминает Буллит. — И очень тщательно. У него нет никаких вкладок.
—Или мы что-то упускаем, — говорит Хаус, хмурясь. — Или мы вообще всё упускаем и ошибаемся в корне... Аллерген где-то есть. А мы его не видим в упор.
—Тот контактный дерматит, — напоминает Марта, — который со слов Орли обострялся у него в Ванкувере? Может быть, мы рано закрыли эту тему? Может быть, аллерген прячется? Хаус, вы же были в Ванкувере зимой? Вы не видели у него сыпь?
—Сыпь, — хмыкает Хаус. — У него в Ванкувере был такой бланш вокруг глаза, что за ним любая сыпь... — он вдруг резко замолкает, уставившись в стену.
—Хаус... — нерешительно окликает Марта.
—Прячется, говоришь? — переспрашивает он, сузив глаза. — А кто-нибудь пытался искать там, где он прячется? Кто у нас вычислил центральную природу слепоты? Ты, Тауб?
—Я.
—Жаль, что ты хороший врач. Был бы идиот, полез бы в глаз, а не в голову. Марта, томографию левой орбиты ему. Не обзорный рекламный ролик, какой делают в приёмном, а срезами по миллиметру. То, что мы ищем, довольно маленькое.
—А что мы ищем? — интересуется Вуд.
—То, на что у него был контактный дерматит. Очки.
—Мы их ищем... внутри глазницы?
Хаус в ответ разражается деланным хохотом. И пока Буллит и Вуд смотрят на него, удивлённо раскрыв глаза, «старая гвардия» — Тауб, Марта и Чейз — в едином боевом строю, круто повернувшись налево кругом, молча отправляются в сканерную.
—Нечего просиживать задницы, — говорит Хаус оставшимся. — Ты — в базу данных за донором почки, ты — в палату за согласием на диагностическую операцию в области орбиты левого глаза. Марш!
—А вы не торопитесь с операцией? Диагноз ведь ещё не полтверждён.
—Хочешь пари? — тут же предлагает Хаус.
Но от пари Буллит малодушно отказывается и уходит брать согласие. Хаус остаётся один и, выложив перед собой на стол мобильник, гипнотизирует его взглядом, бездумно и ловко, как фокусник, гоняя между пальцами руки десятицентовик. Наконец, протягивает руку и, нажав несколько кнопок, подносит к уху:
—Это цирк лилипутов? Или я попал в контору: «Лучшие няни для капризных детей»? Очень жаль, потому что мне нужен кто-нибудь, кто умеет держать в руках скальпель... Да, срочно. Нет, Уилсон не при чём, и Орли тоже. Они в ближайшие сутки, скорее всего, не умрут... Хорошо, я звоню Колерник. Что? А-а... Ну, так в следующий раз не ломайся, а сразу говори, как есть.
Он со смешком захлопывает крышку телефона и, подняв глаза, видит остановившуюся в дверях Блавски. Вид у неё непривычно усталый и осунувшийся.
—Ты Уилсону звонил?
—Ты почему ещё здесь? Трудоголизм в острой форме или дома одна боишься?
—Трудоголизм в острой форме. Кому ты звонил, Хаус?
—Корвину. Харту нужна срочная операция.
—Да ну?! Нашёл?
—Похоже на то. Мои орлы сейчас в его глазнице, просеивают песок в поисках самородка.
—И что именно они ищут?
—Инородное тело. В конце декабря в Ванкувере его ударили в лицо, по всей видимости, при этом разбили очки — я видел характерный порез, и в окологлазничную клетчатку попал обломок. Крошечный, но зловредный. Ты же знаешь, пижонские очки с прибамбасами — а он только такие и носил — покрывают всякими плёнками, оправу делают из специального пластика, крепёж — тоже. Какое-то время назад у него возник контактный дерматит на лице, и уже тогда заподозрили аллергию на что-то в составе очковой оправы. Оправу он сменил, но болезненные явления совсем не прекратились. А в Ванкувере вдруг возникло обострение. Возможно, нужно было менять не саму оправу, а крепёж или покрытие — не знаю. Он принимал антигистаминные и нарушил себе ими проницаемость гематоэнцефалического барьера для иммунокомплексов — были такие исследования в Вермонте, мне наш вундеркинд напомнила. В результате вся дрянь, которую он накопил в ответ на это непрошенное вторжение, хлынула в мозг, вызвав паралич и поражение зрительного анализатора. Когда мы дали стероиды, стало лучше, но наши дозы оказались совершенно неподъёмны для почек. Мы вынем инородное тело, и иммунитет успокоится. На всякий случай я отправил Вуда просматривать донорские списки, но, может быть, пара сеансов диализа и так всё нормализует. Тогда он выздоровеет. Останутся, разве что, остаточные мозговые симптомы, но он будет жить и сможет ходить.
—Ты говоришь с полной уверенностью ещё до результатов сканирования. Неужели ты даже не допускаешь, что можешь ошибиться?
—У меня всё равно больше нет версий. Но эта прекрасно всё увязывает, и я не вижу оснований для...
Его прерывает звонок мобильника. На экране с фотографии мигает  физиономия ещё молодого и патлатого Чейза
—Да, — жадно говорит он в трубку. — О`кей, скажи это громко.
—Мы нашли инородное тело под верхним краем левой глазницы с воспалительной реакцией вокруг. Размер около семи миллиметров, край нечёткий и, по-видимому, сильно разрушен. Я уже заказал операционную.
—Отлично, безручка. Ждём Корвина.
—Да, он уже звонил. Марта поехала домой, привезёт его.
—А что, наш хирургический гигант сам машину не водит? Ах, да, педали... До них так тяжело дотягиваться...
—Ничего смешного. У него была машина с ручным управлением, но со всеми этими судами...
—Ясно. Согласись он оперировать Уилсона, купил бы ему в виде взятки классную тачку. Но трёхколёсный велик могу прямо сейчас. Если хочешь, поставим на него мотор — будет крутейший байк. Байк — инвалидка, новое слово в отрасли личного транспорта.
—Не новое, — мстительно говорит Чейз. — А ваш-то?
—Почему Корвин, а не Колерник? — нарушает молчание Блавски.
—Извлечение инородного тела — операция слишком примитивная для такого хирурга, как Колерник.
—Хаус, не темни. Ты прекрасно знаешь, что Корвин на порядок лучше Колерник.
—Да. И я именно из этих соображений предлагал Корвину сделать серьёзную операцию, рискованную, важную, сложную технически, но он предпочитает беспроигрышные. Поэтому Колерник я буду просить оперировать Уилсона, а Корвин пусть набивает руку на вскрытии фурункулов, если он считает это достаточно для себя безопасным.
—Хаус... Колерник не сможет прооперировать Уилсона.
—Тогда пусть Корвин научит оперировать меня. Ты можешь на него повлиять?
—Что? — Блавски не знает, плакать или смеяться. — Ты спятил? Хочешь выучиться на хирурга такого же класса, как Корвин, за месяц?
—Мне ни на черта ни сдалось быть хирургом. Но делать одну-единственную операцию можно научить за месяц. Я в состоянии вырезать аппендикс или ушить грыжу, провести ампутацию, сделать кесарево, гистэрктомию, трепанацию — начальный уровень есть. Если мы пройдём это хотя бы шестьдесят раз — два раза в день — пошагово, на муляже или на трупе...
—То ты благополучно зарежешь Уилсона в шестьдесят первый раз на живом человеке. Не сходи с ума, Хаус, это не выход.
—Тогда где выход? Может быть, ты знаешь?
—Ну... не знаю... поговори ещё с Корвином. Давайте соберём консиллиум: ты, Лейдинг, хирурги...
—Думаешь, сможем убедить опухоль рассосаться большинством голосов?
—Знаешь что? — говорит Блавски почти тоскливо. — Засунь свой сарказм себе в задницу, Хаус. Потому что как мы не убедим опухоль рассосаться, так и ты никакими интригами не сделаешь неоперабельное операбельным.
На это он не отвечает. И понимает, что она права, и не может поверить, что всё кончено. И то, что с Хартом всё, кажется, будет хорошо, делает его сосущую под ложечкой тоску ещё острее. Он привык к Уилсону настолько, что почти перестал его замечать, как привыкают к сердцебиению, к дыханию, но стоит почувствовать перебои в том или другом, и всё существо охватывает панический ужас и чувство острой нехватки воздуха. Так было уже с ним, когда Уилсон отказался лечиться, и потом, когда во время операции вдруг остановилось и отказалось запускаться его сердце, он помнит бездонную шахту непереносимой тоски, когда смерть перестаёт пугать, а жизнь теряет значение. Если бы не Марта Мастерс, он бы тогда сошёл с ума — возможно, больше никто этого не понимает, но Хаус понимает вполне отчётливо. И — вот ещё, что странно — пока Уилсон занудствовал, ныл и предавался перфекционизму, было как-то легче, но с тех пор, как он начал разыгрывать самую жизнерадостную панду во всём бамбуковом лесу, Хауса не оставляет ощущение какого-то глубинного обмана, причём понять, кто кого обманывает — он Уилсона или Уилсон его — не представляется возможным. Но факт, что это ощущение, как застрявшая во рту между зубов рыбья косточка, мешает ему быть с Уилсоном таким, как прежде, остаётся фактом. И... где вообще этот идиот? Почему не отвечает на звонки?

Операция завершается довольно быстро — сама по себе она, действительно, несложная, но ожидать результатов всё равно нужно несколько часов.
Блавски уже уехала, даже диагносты потихоньку расползлись по закуткам, надеясь хоть немного поспать. Хаус зевает и трёт глаза. Надо идти домой. Если что-то пойдёт не так, ему всё равно позвонят, а торчать в кабинете, где даже толком прилечь негде — дурацкое занятие. Он ещё раз набирает Уилсону, но даже четырёх сигналов не подождав, сбрасывает. Бесполезно. Если эта панда не желает ни с кем говорить, так и не будет.
В коридоре, когда он выходит, его внимание привлекает долговязая фигура с тростью.
—Я думал, вы сидите в палате около него... — начинает было Хаус, но замолкает, увидев лицо Орли.
—Доктор Корвин, — говорит Орли, — показал мне причину болезни Леона. Крошечный кусочек пластика — его даже не разглядеть толком... Как вы можете быть врачом, Хаус, как вы можете находить удовлетворение в этом, если нас может обречь на муки, на смерть, крошечный кусочек пластика? Вы никогда не сравнивали себя с Дон-Кихотом, сражающимся с ветряными мельницами?
Он не знает, что на это ответить. Поэтому просто говорит:
—С Хартом теперь всё будет в порядке, Орли. Ну, или почти всё. А вопрос свой вы задайте лучше Уилсону — завтра я передаю вас в его руки. Вот он точно сражается с ветряными мельницами, а моя работа как раз в том и состоит, чтобы отличать вертяные мельницы от великанов.
И, кивнув Орли, он бередёт к выходу.

Дверь в квартиру не заперта. И он сразу видит брошенный под вешалку мотоциклетный шлем «крэйзи баттерфляй», а на вешалке тёплую куртку с мордочкой панды на нагрудном кармане. Значит, Уилсон вернулся.
Он обнаруживается в гостиной — в футболке и широких пижамных штанах лежит, едва освещённый слабой лампочкой торшера, на диване, лицом к его спинке. Спит?
Хаус вздыхает с облегчением
—Уилсон, — тихо окликает он, — ты чего телефон не берёшь?
Уилсон не отвечает. Видимо, действительно, заснул. Надо бы тоже поспать. Хаус стаскивает с плеч пиджак. Промахивается мимо спинки стула, и пиджак летит на пол. Нога об ногу стаскивает кроссовки, балансируя в неустойчивом положении и морщась от боли. И, уже собравшись идти в спальню, вдруг слышит со стороны дивана короткий судорожный всхлип.
Он оборачивается резко, как от удара током. Уилсон неподвижен, и даже дыхание затаил.
—А я подожду. У тебя всё равно не получится совсем не дышать, — говорит Хаус.
Уилсон не отвечает.
Тогда он подходит и садится на край дивана. Он не может точно сказать, плачет Уилсон или ему показалось. Но уж что он не спит — факт. А значит, в конце концов не выдержит и заговорит. Это же Уилсон. А чтобы подстегнуть, можно, например, положить ладонь на обтянутое футболкой плечо и сыграть пальцами на нём, как на рояле.
«Рояль» откликается глухо, словно с опущеным модератором:
—Отстань. Оставь меня в покое.
Ага... Как бы не так!
—Что происходит, Уилсон? Зачем ты потащился к Корвину? Это был проигрышный ход.
—Хаус, уйди.
—Ладно, — покладисто соглашается Хаус. — Пойду спать... — но не уходит. Вытягивает ноги, поясницей прислоняясь к Уилсону, как прислонился бы к диванному валику, а руку с плеча перемещает на его затылок и небрежно перебирает пряди, поглаживая и почёсывая, как кутька.
—Самая храбрая и жизнерадостная панда во всём бамбуковом лесу, — задумчиво напоминает он.
И Уилсон перестаёт сдерживаться.
—Я устал, — жалобно говорит он, снова всхлипывая. — Я так устал, Хаус... Хочу, чтобы всё закончилось.
—Не надо, — пугается Хаус. — Не надо, чтобы закончилось, Уилсон...
Что-то с ним случилось сегодня. Что изменилось? Хаус вдруг вспоминает, как Уилсон звал его днём «посидеть после работы». Ему нужно было поговорить с Хаусом, а он снова его оттолкнул. Причина, правда, была серьёзная, серьёзнее некуда — умирающий пациент. Но ведь это же чёртов Уилсон!
—Что с тобой? — прямо спрашивает он. — Что с тобой произошло сегодня? Почему ты пошёл к Корвину?
—У меня болит в груди, — низкими и задавленным, не своим голосом говорит Уилсон. — И сегодня я понял, почему раковые так плохо переносят боль. Потому что они знают, что эта боль теперь уже будет с ними до самого конца. Можно глотать обезболивающие, вводить морфий — боль притихнет на время, но она всё равно уже никуда не денется. Пройдёт рука об руку через все бесплодные попытки исцелиться, через все процедуры, стационары, амбулатории, палаты интенсивной терапии. И умрёт вместе с тобой — ни мгновением раньше, — он прерывается, чтобы судорожно прерывисто вздохнуть. — Эта боль — постоянное напоминание о том, что скоро всё кончится, и меня не будет. Меня не будет, Хаус!—он вдруг резко поворачивается к нему лицом, и Хаус видит в его глазах что-то очень похожее на панику. — Ну, вот как мне это уложить в голове? Я не могу...
—Знаешь что? — говорит Хаус, у которого взгляд сделался неподвижным от усилия сдержать эмоции. — Давай-ка я тебя сейчас вырублю, и ты поспишь...
—Ладно, — соглашается Уилсон. — Прости меня за это всё. Я просто...
—Ты просто устал. Я понял. Ты отдохнёшь...
—Знаешь, — вдруг вспоминает он, уже сделав укол, — а Харт, похоже, выкарабкается...
—Ты решил задачу? — оживляется Уилсон. — И что это было?
—Инородное тело всего-навсего. Помнишь, какой у него был бланш в Ванкувере? Меня всё подмывало спросить, где он им обзавёлся.
—Меня тоже. Не спросил...
—В окологлазничную клетчатку попал маленький кусочек очковой оправы, сделанной, по-видимому, из всей периодической таблицы сразу. Иммунитет взбесился и чуть не угробил его. Отсюда вывод: хочешь задираться в баре, снимай очки.
—Я в детстве носил очки, — говорит Уилсон. — Ну, то есть, должен был носить, но я их терпеть не мог. Ещё и с окклюдером. Мне казалось, меня задразнят четырёхглазым очкариком. Джоан Роулинг сделала подарок близоруким пацанам всего мира — теперь очкарики популярны. А вот тебя, наверное, в детстве не дразнили...
—Почему ты так решил?
Уилсон пожимает плечами. Лекарство действует, и действительность для него словно подёргивается лёгкой туманной дымкой.
—Не знаю... Нет, знаю... Ты, наверное, верховодил среди пацанов — таких не дразнят.
—Дразнят. Я был худой и длинный, и ещё кудлатый. Звали Шурупом.
—Ты и сейчас худой и длинный... Шуруп...
—Спи-спи...

Ядвигу Блавски будит рокот мотоциклетного мотора под окном. Сара, спрыгнув с форточки, поспешно улепётывает под шкаф, а в дверь бесцеремонно колотят палкой. При этом часы показывают шесть утра.
Накинув на плечи платок прямо поверх пижамы, Ядвига распахивает дверь несколько агрессивно:
—Надеюсь, это что-то серьёзное, Хаус, не то я тебя убью.
—Я его накачал, — говорит Хаус. — Но он не будет спать бесконечно. И лучше, чтобы, когда он проснётся, рядом с ним была ты, а не я. Так что собирайся, поехали. Я на мотоцикле — оденься теплее.
Всё это настолько неожиданно, что Ядвига, хоть и соображает, что речь идёт о Уилсоне, не сразу находится, что сказать.
—Почему ты решил, что я соглашусь? — наконец, спрашивает она.
К её удивлению, простой вопрос выбешивает Хауса по полной:
—Хватит ломаться! — рявкает он. — Если ты его любишь, заткнись и пошли. Если нет — зачем было вообще комедию разыгрывать? Ему осталось несколько недель, пока эта дрянь не пережмёт коронары наглухо, а ты решила поиграть в мексиканский сериал? Ему больно и страшно, и ему нужна ты. Не будь предательницей, Блавски!
Резкий окрик действует на Ядвигу отрезвляюще. Кивнув, она быстро шмыгает в спальню и, уже натягивая платье, окликает оттуда:
—Кофе хочешь? Ты, похоже, не спал...
—Потом.
На улице сухо, но зябко, и пальцы коченеют на раскалённой искусственной коже куртки Хауса. Зато почти нет машин — в основном, Принстон просыпается позже.
—Ты и зимой ездишь на этом драндулете? Почему не в автомобиле? — кричит она, перекрикивая ветер.
—Снега же нет, — тоже в крик отвечает Хаус.
—Холодно.
—Скоро весна.
До весны не меньше трёх месяцев, но Хаус сказал «скоро», и Ядвига не понимает, почему он так сказал: какое имеет значение, скоро ли весна, если холодно сейчас, сию минуту?
—Весной Уилсона уже не будет, — кричит Хаус. — Тебе придётся справляться на зимнем уровне гормонов.
—А ты — циник, — кричит она.
—Не знала?
—Нет.
Это уже в тишине, потому что он глушит мотор у своих дверей и удивлённо поворачивается к ней очками, за которыми глаза не видны:
—Ты серьёзно? Не знала?

Уилсон просыпается с ярким признаком депрессии: не хочется открывать глаза. Это не реакция на препарат — Хаус знает фармакологию, и его самочувствие ничуть не подпорчено неправильным чередованием фаз. Дело в другом. Слабая сжимающая боль просыпается вместе с ним, фактически, ласково будит его, как когда-то будила мама: «Ты не забыл о школе, Джейми?». Только голос у боли не такой вкрадчивый, и слова звучат немного иначе: «Ты не забыл о смерти, Джейми?» Паника уже давно перешла в свою спокойную ипостась, когда нет никакого желания орать, истерить — просто в груди холодно и пусто. И очень грустно — до слёз. Надо отвлечься, не то есть возможность снова разреветься, а это уже слишком.
«Боль началась слишком резко для роста опухоли, — потихоньку, исподволь, начинает анализировать его врачебная натура. — Скорее, на сужение сел тромб. Если бы сразу ввести антитромботики, может быть, боли не было бы? Почему вчера не догадался? Запаниковал? Хаус бы догадался, но Хаус был занят Хартом. Можно, конечно, добавить антикоагулянты и сейчас — возможно, это слегка замедлит сужение. А лучше коронарографию и подвести прямо к месту. Неплохо озадачить этим Хауса».
—Хаус! — окликает он не открывая глаз.
—Хауса здесь нет...
Теперь ни за что нельзя открывать глаза, потому что он, видимо, ещё не проснулся и ему наконец-то начал сниться хороший сон. Сон, в котором прохладные пальцы на щеке и лёгкий, как касание крыла бабочки, поцелуй в висок. Ядя... Это она научила его называть себя так, на русский или, может быть, польский манер — ей нравится, как смешно у него звучит это непривычное уменьшительное имя. Но сам он не любит его. Ему нравится прохладное «Блавски», потому что для него она именно Блавски, рыжая и зеленоглазая, властная и нежная — такая, какая могла бы быть женщина, которой нет на свете, которую он столько лет бесплодно ищет, ошибаясь и обжигаясь.
—Я сплю?
—Не знаю. Кажется, уже нет. Если откроешь глаза, будет понятнее.
Снова лёгкий поцелуй.
—Я боюсь, что ты исчезнешь.
—Я не исчезну только оттого, что ты откроешь глаза, Уилсон. Много на себя берёшь.
—Где Хаус?
—Хочешь, чтобы он был третьим?
Тогда он, наконец, открывает глаза и встречается с насмешливым кошачьим взглядом.
—Он заставил тебя прийти? Я знаю, это он заставил тебя прийти. Я вчера был не в себе, разнюнился перед ним, и он решил прописать мне тебя, как лекарство...
—Он — хороший врач. На твоём месте я бы не оспаривала его назначения, — её руки уже у него под футболкой, от них щекотно, и он невольно задерживает дыхание, а она знает, видит, что ему щекотно, и улыбается незнакомой непонятной улыбкой.
—Я не хочу любви по рецепту Хауса, — слабо пытается он протестовать.
—Любви по рецептам и не бывает, Уилсон.  Показать тебе, что бывает по рецептам?
—Что... что ты делаешь?
—Но комментс, Уилсон.
—Блавски, что ты... Блавски!
Прикосновение губ к коже живота заставляет его вздрогнуть. С ума сойти! Теперь она щекочет его губами, медленно спускаясь, но делает это легко-легко, невесомо. Пальцы развязывают шнурок мешковатых пижамных штанов, тяжёлые яркие волосы, пахнущие шампунем, рассыпаются по его бёдрам
—Что ты делаешь? Что ты делаешь? О,боже, что ты делаешь? — снова повторяет он всё быстрее, всё тише, уже с придыханием, потому что её ласки становятся по-настоящему нестерпимыми.
Она поднимает голову и смотрит ему в глаза с такой чудовищной смесью нежности, любви, жалости и ненависти, какую он никогда не видел, и даже не знал, что такая бывает.
—Минет, — говорит она, цинично усмехаясь.
—Блавски...
—Заткнись! — и продолжает начатое.
Уилсон затыкается.
У него были женщины. Что греха таить, у него было больше женщин, чем  это прилично, и он, казалось, всё уже испробовал в области чувственных наслаждений. Более того, он даже считал себя искушённым любовником — в конце концов, никто из его женщин не жаловался. И они его тоже удовлетворяли... как правило. Но никогда ещё и никто не доминировал над ним так бесцеремонно, так неотвратимо, так безапелляционно, как эта странная, не похожая ни на одну из его прежних пассий, Ядвига Блавски. И он вдруг находит  высший смысл в том, чтобы подчиняться, ни о чём не думая, ни о чём не заботясь, отдавшись сладкой почти обморочной слабости, отдавшись физическим ощущениям полностью, как животное, для которого нет стыда, нет долга, нет даже любви — только нарастающая мучительная, щемящая, щекочущая истома, поднимающаяся волнами от промежности к самому сердцу. Он больше не сдерживает себя — даже не пытается: стонет, вскрикивает, мычит и похныкивает от ни с чем не сравнимого острого удовольствия, забирая всё тоньше, выше и, вдруг на мгновение задохнувшись и замолчав, с беззвучным рыданием толчком выплёскивает застоявшуюся сперму. Ещё и ещё — долго. Забыв даже предупредить свою партнёршу о том, что кончает — а ведь раньше всегда делал это...
—Это тебе за Ванкувер. — тихо говорит Блавски, глядя в его залитые слезами глаза. — И за аварию около Бриджуотера. И за то, что ты опять умираешь, проклятая панда.
—Блавски...
—Молчи, Джим, ради всего святого, молчи — ладно?
—А тебе? — виновато спрашивает он, поднимая руку, чтобы отвести с лица её упавшие волосы.
—Не сейчас.
—Блавски, я... я так не могу...
—Ты никак не можешь. Плюнь, оставь...
—Ты ведь сейчас уйдёшь? — снова спрашивает он.
—Мне нужно на работу...
—Тогда... зачем? Всё-таки тебя Хаус заставил, да? Ведь ничего не изменилось... Ничего не изменилось, Блавски?
—Ничего не изменилось, Уилсон.
Ничего не изменилось. Боль не ушла, смерть не ушла. Словно с проституткой потрахался. «А чего ты ждал? — спрашивает внутренняя панда голосом Хауса. — Оргазм — ещё не лекарство от смерти, не лекарство от рака. Оргазм — это даже не любовь, это ты всю жизнь путаешь понятия, почему и не платишь проституткам, каждый раз вступая в брак, чтобы просто потрахаться». «Тогда зачем?» «Тебе же было приятно?»
—Блавски, ты врёшь, — неожиданно для самого себя говорит он. — Врёшь, что не можешь мне простить бегства в Ванкувер и той аварии. Ты не можешь мне простить только того, что я умираю. Ты боишься терять, но нельзя потерять то, чего нет, и отсюда твоё отстранение и твой холод. Признай это — нам обоим станет легче.
—С чего ты взял? — неуверенно говорит она. — Я не боюсь терять, Уилсон. Я многое теряла и выжила. Стала только сильнее...
—Признай, что отталкиваешь меня потому что боишься потерять.
—Да что ты себе в голову... — она начинает злиться.
—Признай! Признай, что из-за этой аварии твой страх стал материален. Давай, признавай уже! Не тяни!
—Хватит! Что ты, как маленький!
—Признай-признай-признай!
Он не уверен, что воспроизводит точно, но близко. И его несёт на волне вдохновения, как экспериментатора. Тем более, что в конце возможен приз.
—Заткни-и-ись!!!
Звон разбитого стекла, шелест осыпающихся с рамы последних осколков. Испуганные зелёные глаза...
—Я люблю тебя, Блавски!!! — победно орёт он и валит её на диван, покрывая поцелуями лицо, руки, грудь — все места, куда достаёт.
Потому что он знает, помнит, что означает в данном контексте разбитое окно. Он прав.

—Следите за моим пальцем. Вам больно двигать глазным яблоком?
—Немного.
—Отёк спадёт через несколько дней. Выглядите хорошо, жизненные показатели приближаются к норме. Что касается почек, через пару дней мы снова проверим их функциональную способность — возможно, вам понадобится пересадка. Но доктор Хаус надеется на восстановление.
—Наверное, над глазом останется шрам? Я смотрел в зеркало — вид ужасный...
—Что? — Корвин удивлённо распахивает глаза. — Вы вообще-то умирали, если вы не в курсе...
—Да, простите, — Харт улыбается виновато и становится очень похож на Уилсона. — Просто я — актёр. А это — лицо...
—А-а... Ну, я вообще-то сделал косметический шов — если всё пойдёт нормально, он не будет виден.
—Вы, должно быть, очень хороший хирург.
—Это так, — спокойно соглашается Корвин. — Но мне любопытно узнать, с чего вы это взяли? Или просто комплимент, дань вежливости?
—Нет, я обыкновенно не говорю пустых комплиментов. Не обидитесь? Ваши физические данные востребованы в шоу-бизнесе, вы могли бы зарабатывать, не особенно напрягаясь, большие деньги. Но вы выбрали хирургию, где вам всё не по росту — операционные столы, например. Значит, призвание... И поскольку, не смотря на карликовость, вы работаете здесь — а у Хауса жёсткий кастинг — значит, вы, действительно, хороши в своём деле.
—Главный врач больницы Ядвига Блавски, — задумчиво напоминает Корвин.
—Это больница Хауса. Ваша Блавски — подставное лицо, я полагаю. Ну, или она подружка Хауса.
—Не в том смысле, который вы в это вкладываете.
—А я не вкладываю в это никакого другого смысла. Если возможна жизнь на Марсе, почему не быть возможной дружбе мужчины и женщины без любрикантов в виде секса?
—Мне трудно судить... Но я не просто осмотреть вас зашёл, Харт. У меня к вам дело...
—Пожертвовать миллион на развитие хирургического отделения? — улыбается Харт. — Я постараюсь, конечно, сбить цену, но, в принципе, вопрос может быть рассмотрен.
—Не откажемся. Но речь не об этом... Скажите, вы близки с Джеймсом Орли, ведь так?
—Мы дружим, но теперь я не уверен, что вы имеете в виду...
—То, что вы назвали любрикантом отношений, сексуальную связь. Только не надо вслух возмущаться — я спрашиваю не просто так.
—Не возмущаюсь. И мы не состоим в сексуальной связи.
—Быть может, когда-то раньше...
—Никогда. Джеймс ярковыраженный натурал.
—Ну что ж, это хорошо. У нас будет меньше проблем.
—А в чём дело?
—Ну, вот теперь я этого не могу сказать. Просто вопрос был важен в плане дифдиагностики ваших неврологических нарушений. Сейчас вам поставят капельницу, начнут гемодиализ — процедура долгая. Хотите, я включу вам телевизор, чтобы не заскучали?
—Нет, доктор Корвин, не нужно — Джеймс сам всё сделает, когда придёт.
—Как вам угодно. Но только боюсь, что он придёт нескоро. Ему тоже нужно пройти кое-какие исследования.
—Да что случилось? Это из-за его ноги?
—Да, это из-за его ноги. Вы очень занятые люди — у вас так же мало времени на медицину, как у нас на ваше телевидение. Вот мы и пользуемся случаем, раз уж залучили вас сюда.
—Постойте... С ним что,  что-то серьёзное?
—К счастью, менее серьёзное, чем мы боялись. Отдыхайте, мистер Харт. Вам нужно набираться сил.

Хаус выныривает из неглубокой дремоты от звука быстрых шагов и открывшейся двери. Несколько мгновений смотрит непонимающе, после чего медленно и веско говорит:
—Ва-а-ау!
На Уилсоне серебристо-стальная рубашка и галстук цвета «алый вырвиглаз» с разноцветными бабочками — жёлтыми, зелёными, голубыми, узорчатыми.
—Уилсон, отвали, я забыл солнечные очки сегодня — ты мне сетчатку спалишь.
—Блавски прикололась, — с трудом сдерживая улыбку, говорит Уилсон. — Ужас, правда? И мы разбили окно в гостиной.
—Я же тебе тысячу раз говорил: кама сутра — та, что в жёлтой суперобложке, а «Боевые искусства Шао-линя»...
—Если я тебя сейчас обниму, я сильно рискую в глаз получить?
—Запредельно. Отойди, Уилсон, не брызжи на меня эндорфинами — они не отстирываются. Лучше вызови стекольщика — зима на дворе.
—Уже. Хаус, я... я... Хаус! — чувства переполняют его и требуют выхода.
—Остынь. Не то я тебе напомню, что ты всё ещё умираешь.
—Ах ты сволочь!
—Ну, слава богу, кажется, мы возвращаемся в привычное русло. Уилсон! Уилсон, я тебе правда в глаз дам!
—Я тебя люблю.
—Ты сейчас весь мир любишь — это биохимия. Я когда после тюрьмы первый раз перепихнулся, тоже чуть к Форману целоваться не полез. Слава богу, одумался. И у тебя пройдёт. Лучше посмотри на анализы Орли — вот тебе твоя остеобластокластома, гений.
Уилсон всматривается в столбики цифр и обозначений и недоверчиво щурится:
—Так это что... гумма?
—Иными словами, третичный сифилис. А значит, он умолчал про первичный и вторичный. Новость хорошая: это не рак. Новость плохая: наш порядочный семьянин — не такой уж семьянин. Да и глупо бы было: богема без венерических, как джин без тоника.
—Ты ему сказал?
—Корвин сказал. Вернее, должен был сказать — сказал или нет, я не знаю.
—Почему Корвин, а не ты?
—А почему я, а не Корвин?
Уилсон теребит вырвиглазный галстук, и Хаус уже начинает думать, что он промолчит, но он говорит — слегка стеснённо, глядя в сторону:
—Орли считает тебя чем-то вроде друга. Мне кажется, это должно обязывать...
—Но ведь это он меня считает... — Хаус выделяет интонацией «он».
—Да, я понимаю, ты не несёшь ответственности... Ты Экзюпери в детстве читал?
—Орли — не роза. И у меня нет ящика. И мне по горло хватает одного лиса, пока его не сожрал барашек.
—Но когда его сожрёт барашек, ты останешься один в пустыне.
—И чего ты свахой не подрабатываешь?
—У тебя лучше получается, — улыбается Уилсон. И улыбка у него такая, что Хаусу хочется улыбнуться в ответ и одновременно заплакать, но он не делает ни того, ни другого.

«I see trees of green, red roses, too
I see them bloom, for me and you
And I think to myself
What a wonderful world!»
Хаус останавливается у двери. Хрипловатый, низкий голос Орли звучит проникновенно, он даже немного более хрипл, чем обычно — похоже, Орли, возможно, даже неосознанно, старается подражать чёрному королю джаза:
«I see skies of blue,
and clouds of white,
The bright blessed day,
The dark sacred night
And I think to myself,
What a wonderful world!»
Раздолбанный больничный рояль под его умелыми пальцами забыл свои старческие хвори. И Хаусу не хочется прервать своим появлением тет-а-тет музыканта и инструмента. Он понимает, что Орли, как Антею, просто необходима сейчас эта подпитка. Но тут Орли замечает его, и музыка, безобразно взвизгнув фальшивым аккордом, обрывается.
—Я, кажется, её спугнул, — покаянно говорит Хаус, подходя и усаживаясь на стул в первом ряду небольшого пустого амфитеатра.
—Кого?
—Не знаю точно, как её зовут — Эвтерпа или Аэда, но вы с ней тут тусовались, когда я вошёл.
Орли, чуть улыбнувшись, кивает и спрашивает:
—Помните пару композиций, что мы записали в Ванкувере? Мне прислали диск. Сделать вам копию?
—Можно...
—У нас тогда хорошо получилось. Серьёзно, хорошо. Мы поймали кураж... Только сейчас мне кажется, это было в другой жизни...
—Жизнь одна, Орли. Другой жизни нет. Всё, что бы ни происходило, происходит в этой. И всё цепляется одно за другое, образуя прочную ловчую сеть причинно-следственных связей... Вас расстроило, что причина болезни Харта не грандиозна, насколько я понял? Так вот, маэстро, вы — идиот. Линейный размер причины никому не важен и не интересен.
—Я знаю. Но досада-то никуда не девается. Если бы сразу осмотреть его глаз, как следует, ничего этого не было бы, а я не настоял. Думаете, понадобится пересадка почки?
—Пока не знаю.
—В Лос-Анджелесе вообще-то есть возможность проводить диализ. Конечно, график съёмок напряжённый, но Леон задействован не в каждой сцене, и  Бич, я думаю, пойдёт ему навстречу...
—То есть, это вы намекаете, что сниматься на телевидении можно и без почек?
—Проект не может ждать слишком долго. Он должен быть или возобновлён, или закрыт. Это — не просто работа, доктор Хаус, это... я не знаю, как правильно назвать... Призвание... Смысл... И не только для Леона, но и для меня теперь уже, видимо, тоже...
—А это? — Хаус движением подбородка указывает на рояль.
—Это? — Орли с задумчивой улыбкой быстро пробегает пальцами по клавишам. — Это, наверное, любовь...
—Ну что ж... по крайней мере, от неё не бывает сифилиса...
Улыбка Орли становится усмешкой:
—Довольно неуклюже вы перескочили на эту тему, доктор Хаус. Хотя, такая тема, что ловко и не перескочишь...
—Вообще-то, новость для вас великолепная. Это лечится — в отличие от рака. Но вы, похоже, расстроились из-за своего диагноза, и вот это мне уже интересно.
—Ну... это, наверное, непросто подхватить в плохо вымытом гостиничном номере или в ресторане, или в бассейне?
—Ну почему? Очень просто подхватить в любом месте, если потрахаться там с зараженной сифилисом женщиной. Или мужчиной.
—А если я не... трахался с зараженной сифилисом женщиной или мужчиной?
—Тогда, действительно, непросто. Практически невероятно.
—Разве не существует контактно-бытового пути заражения?
—Существует. Специально держим, как отмазку для ревнивых супругов.
—Ясно... — Орли крепко сжимает губы.
—Неясно другое: почему такой траур. Вместо смерти вы получаете жизнь, а впечатление такое, как будто вам не хочется этой сделки. Может быть только два объяснения: вы не знали, что больны — это тоже довольно сложно себе представить, хотя такие случаи бывали — или вы знали, что больны, но надеялись, что вылечились, а тут мы вас жестоко обломали, и вы теперь лихорадочно соображаете, что наврать вторично обретённой жене, дабы она не стала вторично потерянной. К сожалению, и в последней стадии сифилис продолжает оставаться заразным, так что ваших половых партнёров, включая жену, придётся известить, чтобы они тоже прошли лечение.
—Не надо извещать жену...
—Орли, вы меня разочаровываете. Это — детский лепет. Сифилис — заболевание серьёзное, без лечения опасное, и если вы её заразили...
Орли вскидывает голову, его голубые глаза прозрачны и блестят сухим колючим блеском:
—Вы меня не поняли. У меня не было интимной близости с Лизой Кадди.
—Гм... Кадди, конечно, легкомысленная штучка, но считай я её рассадником сифилиса, я бы, пожалуй, вёл себя по отношению к ней иначе. А что, на ней свет клином сошёлся?
—Да. Мы были очень близки... ну, в то время — я вам рассказывал... Но секса не было.
—Ну, хорошо, с Кадди не было. Значит, это отпадает.
—Вы же говорите, что меня могла заразить только женщина, с которой у меня был секс?
—Ну... да, — Хаус никак не может понять, что стоит за всем этим странным разговором. — Или мужчина. Хотя вы, кажется, натурал...
—Натурал, да... Не надо извещать жену. Думаю, она знает.
И только тут до Хауса, наконец, доходит, но это настолько не вяжется с его представлениями о богеме, что он даже не сразу решается спросить прямо:
—У вас... не было женщин, кроме жены?
Орли разводит руками — теперь с виноватой улыбкой:
—Мне... мне жаль, — хмуро бормочет Хаус и торопится убраться из лекционного зала — почему-то находится сейчас рядом с Орли ему в тягость.
Музыка догоняет его примерно посередине коридора, и это опять «Удивительный мир».

Хаус не любитель инструментальных манипуляций — предпочитает стороннее наблюдение, но коронарографию Уилсону он выполняет сам — правда, под контролем и присмотром Чейза. Доступ радиальный, малоинвазивный, наркоза не дают, но пациент заторможен и дремлет от премедикации. Электроды на всякий случай наготове — в руках Марты Чейз. Возможно, излишняя предосторожность, но от кадаврального сердца лучше заранее ожидать неприятностей, чем получить их внезапно.
—Ещё пара сантиметров — и вы на месте, — говорит Чейз, глядя на экран монитора.
—Сам вижу.
—«Сам», — передразнивает Уилсон голосом, слегка плывущим от седативных. — Ты когда это последний раз своими руками делал?
—Под руку не гунди. Так. Прошёл устье, где тут наше сужение?
—Вот оно, — Марта указывает на экран одним из электродов. — Здесь пристеночный тромб.
—Хорошо, — одобрительно кивает Хаус.
Тромб практически перекрывает шестьдесят процентов просвета. Легче верблюду пройти через игольное ушко, чем крови через этот тёмный переулок. Отсюда боль. Но всё-таки тромб — это хорошо. Держится вроде неплотно...
—Что, попробуем растворить?
—Или мы его протолкнём ниже, и будет инфаркт, — с сомнением тихо говорит Чейз. — Коллатералей здесь наверняка не будет — закрытие стремительное, цитостатики... Если напортачим, получим трансмуральный по полной программе.
—Если ничего не делать, тоже получим не сегодня-завтра.
—А делать и не портачить — никак? — снова подаёт голос Уилсон.
—Заткнись, умник. Легко тебе бездельничать, а мы тут, между прочим, работаем. Давай... Мастерс, ты готова? — так и не хочет он признать её новой фамилии.
—Да.
—Ввожу, — он нажимает поршень плавно и уверенно. Изображение на экране плывёт, мутнеет, подёргивается.
—Джеймс, ты в порядке? — заботливо окликает Мастерс.
—Грудь как-то... заложило...
—Нормально, так и должно быть. Всё идёт, как надо.
—Он крошится, — первым тревожно замечает Чейз.
—Что и требовалось доказать. Теперь самое главное, чтобы эти обломки не попали, куда не надо. Я добавлю пару кубиков...
—Посмотрите, а сужение всё равно сохраняется, — показывает Марта. — Почти вполовину.
—Это уже из вне, это наш жокей. Ничего не поделаешь. Всё, что мы могли сделать, мы сделали. Я выхожу...
Он осторожно начинает выбирать на себя зонд, но почти в тот же миг глаза Уилсона широко и изумлённо раскрываются, а дыхание делается частым, как у собаки в жару.
—Эмбол? — пугается Марта.
—Нет. Он замерцал. Давай импульс.
—Руки!
—Убрал.
Глаза Уилсона закачены под верхний край орбиты, веки дрожат. Мастерс плотно прижимает электроды:
—Разряд!
Уилсона подбрасывает, голова перекатывается на сторону. Теперь глаза закрыты. Нижняя челюсть безвольно отвисает.
—Изолиния.
—Заряжаю...
Свободный конец зонда, красный от крови, вопреки всем правилам асептики болтается у пола, и с него капает. Хаус бледен. И Марта понимает, что это, может быть, дежа-вю.
—Разряд!
—Изолиния.
Теперь бледнеет и Чейз:
—Ещё раз...
—Заряжаю... Разряд!
—Есть ритм, — в голосе Чейза огромное облегчение.
—Кислород.
—Синусовый, восемьдесят пять. Что вы задели, Хаус?
—Что я там мог задеть — я уже выходил. Ты ему дополнительный пучок коагулировал — выключатель не перевесил?
—Из сердца в пятку? И как вы думаете заставить Корвина лезть в такое сердце, если вы его даже зондом чуть не убили?
—Пробег мерцания — по-твоему означает «убили»?
—Хаус, — тихо и укоризненно говорит Марта, и ему понятно, что она имеет в виду без лишних слов: «Это не пробег — это мерцание желудочков, перешедшее в трепетание, по сути, очень короткая клиническая смерть. И как бы небрежно вы сейчас о нём не говорили, вы перепугались».
Но Хаус делает вид, что не понимает её молчания:
—В любом случае, тромб мы растворили, и у него теперь есть больше месяца. А я за месяц могу освоить технику одной-единственной операции. В расписании будет стоять моё имя, моя вина, если что, Корвин и ты просто помоетесь и постоите рядом — неужели, у вас даже на «постоять рядом» духу не хватит?
—Нет, — спокойно говорит Чейз, пристраивая трубку проводника кислорода. — Вы прекрасно знаете, что дело не в храбрости, а в том, что есть определённые рамки вероятности смертельного исхода, выходить за которые нельзя. И ни Корвин, ни я, ни другой хирург не пойдёт на сумасшедший риск при низкой ожидаемой продолжительности жизни. А у ракового больного с кадавральным сердцем ожидаемая продолжительность от трёх до пяти лет. И как бы вы этого ни хотели, правила существуют не ради исключений.
—Три-пять лет не так мало, чтобы не стоило из-за них рискнуть. Спроси у своей дочери, Чейз, много это или мало, три-пять лет.
Он вынужденно замолкает — Уилсон приходит в себя.
—Ребята, — спрашивает он неверным голосом, щурясь и моргая, — вы всё-таки напортачили?
—Что ты чувствуешь? — спрашивает Хаус.
—Жжёт...
—Мы ударили тебя током.
—Трепетание?
—Да. Но тромб растворился. Осталось сужение артерии сорок-пятьдесят процентов из вне.
—Это опухоль, — обречённо говорит Уилсон.
—Это – новость?
—Она ещё может прорасти стенку...
—Да. Тогда ты умрёшь, — жестко говорит Хаус. — Я — не хирург, я ничего не могу с этим поделать. Но оставшихся пятидесяти процентов тебе хватит на то, чтобы пару недель не чувствовать боли. Спать хочешь?
—Не знаю...
—Спи.

ХАУС

«Я знаю, что ты знаешь, что я знаю». В эту игру можно играть бесконечно. Играть и молчать. Делать вид, что ничего не происходит. Вечером мы смотрим по телику чемпионат сумо, восхищаясь объёмами и весом соревнующихся. На столике перед телевизором пиво, солёный попкорн и подсушенные волокна кальмарчиков в тарелке. Уилсон посмеивается моим шуткам, с удовольствием хрупает воздушную кукурузу, попивает пиво, таскает щепотью кальмарчиков, но я чувствую, как он всё больше, всё надёжнее отгораживается от меня прозрачным, но совершенно непроницаемым коконом. И ещё он потирает грудь. Я знаю, что боли сейчас нет, быть не может — он в покое, расслаблен, так что половины просвета артерии достаточно для нормальной оксигенации миокарда — я и похуже коронары видал. И всё таки его рука нет-нет, да и скользнёт бессознательно по грустной мордочке панды на гринписовской футболке. «Ну, у кого поднимется рука убить этого малыша?»
Честно говоря, я ждал, что он переедет к Блавски, и был удивлён тем, что он этого не сделал. Я имею неосторожность спросить, почему.
—Хочу умереть здесь, — просто говорит он, забрасывая в рот очередную присоленную кукурузку. — Это же твой дом моей мечты, Хаус. Этот орган, и бабочки на стенках, и белые шторы — всё, как из моего сна. Нет уж, я отсюда больше никуда не уйду...
—Да кто тебя гонит, — пожимаю я плечами. — Живи... — а надо бы было сказать «умирай», по всем законам языковой логики, и я сам чуть не смеюсь этой мысленной поправке. А Уилсон и смеётся. А потом говорит:
—Спасибо.
—Не за что. Это — твой дом.
—Господи! — вдруг говорит он, показывая на экран и недоверчиво щурясь. — Ты только посмотри на его ноги! Такого я ещё не видел. Девяносто-шестьдесят-девяносто каждая. Ведь это ноги доисторического мамонта, ей-богу. И ни единого волоска.
—И у него не стоит, — говорю я. — У них ни у кого не стоит. С таким слоем жира андрогены просто обречены на ароматизацию. Он по сути баба, только с яйцами.
—В последнем даже не уверен. Эти набедренные повязки — как их называют?
—Маваси.
—Они же всё скрывают.
—Да они с такими складками вообще не нужны. Знаешь анекдот?
Я рассказываю — он снова смеётся. И вдруг, на пике веселья, лицо становится... слов не подберу, каким. И он утыкается мне этим лицом в плечо, прижимается, буквально вдавливается лбом в меня — так, что мне даже больно, а пальцы судорожно тискают, мнут мою футболку. Это не слёзы, не истерика — это попытка устрицы, которую, уже маринованную, положили на тарелку, заползти обратно в свою раковину. Попытка, обречённая на провал самой ситуацией.
—Уилсон, — говорю, — у меня в рукаве от рака не спрячешься, тем более, что майка — безрукавка.
—А можешь просто молча посидеть? — спрашивает сиплым задушенным шёпотом.
—У тебя что, паническая атака? Может, уколоть ативан?
—А словосочетание «молча посидеть» недоступно пониманию? — огрызатется он.
Ну что ж, агрессия — это неплохо, это обнадёживает в том смысле, что прямо сейчас он не пойдёт вразнос. Но специально злить его всё-таки не надо, да и не получится сейчас у меня. На душе уныло, как в ноябрьскую ночь на мусорке.
Всё просто, и Чейз прав: даже если пренебречь сумасшедшим риском операции на коронарном синусе трансплантированного сердца, ожидаемая продолжительность жизни в случае успеха исчисляется на пальцах одной руки. И что я могу с этим поделать? Статистика не умеет вести душевные разговоры — она говорит сухим языком цифр. Поэтому ни Чейза, ни Корвина добром мне не уговорить, и если бы раньше я мог ещё надавить на Чейза, как он мне это и посоветовал, то его перелом такой ход обесценил.
Не могу смириться. Никогда не мог с этим смириться: пациент не обречён, шанс гнилой, но есть — и почему не попробовать?
Да, мы оба прекрасно понимаем, что все надежды на «авось» — игра, рассчитанная на Уилсона, как лекарство против страха. Но, с другой стороны, его-то ставка — жизнь, она перебивает все остальные по значимости, и он готов играть. Почему, чёрт возьми, никто не понимает такой элементарной вещи: кто вистует, тот и заказывает козырь? Почему игра идёт не по его правилам, а по правилам Корвина и Чейза? И почему я сам позволяю им навязывать ему правила игры, почему не бью ниже пояса? Ведь я это умею. Не до благородства, не до белых перчаток. Если Уилсон после операции останется жив — это всё спишет, как оправданность действий, а если погибнет — всем будет уже всё равно не до правил. И то, что Корвин живёт у Чейза, мне только на руку — могу стрелять кучной дробью.
Но сейчас нужно вытаскивать устрицу из рукава, пока она там не подохла от отчаяния и страха.
—Опа! — восклицаю нарочито возбуждённо, словно весь мой интерес — в телевизоре. — Ты только посмотри, Уилсон, они выпустили сумоисток. Даже не думал, что такое бывает. Сколько же ей лет, как тебе кажется?
Удача! Отлепившись от моего плеча, щурится на экран:
—Лет двадцать — двадцать пять. При таких габаритах трудно сказать точнее... Ты чего фыркаешь?
—Представил, — говорю, — что на ней алые стринги с кружевной сеточкой по бокам, — и показываю руками, плавно обводя воображаемые волейбольные мячи, чтобы было смешнее. Очень большие мячи.
—Стринги-маваси?
—Получилось похоже на окорок из супермаркета. Гламурный вариант ветчины. — снова показываю руками. — Как по-твоему, можно Блавски так раскормить?
Одновременно и злю, и смешу, и напоминаю, что с Блавски у них опять всё хорошо. Залить его эмоциями, чтобы зарождающаяся паника потерялась среди них, как ребёнок в игрушечном отделе.
—А сейчас ты это слышал? — подталкиваю локтем. — Она ведь, действительно, сказала, что её поддерживают муж и дочь, и что они — на трибунах? Жаль, что на них камеру не навели. Хотел бы я посмотреть на  смельчака, который её трахает.
—Если он тоже сумоист, ничего интересного. Подобное притягивает подобное.
—А вот и нет. Одноимённо заряженные частицы отталкиваются.
—Разве «двойки» женятся на «десятках»?
—«Двойки» женятся на «двойках», но непременно другой масти.
—А Чейз и Мастерс, по-твоему, «двойки» или «десятки»? — вдруг спрашивает он.
-Ни то и ни другое. Чейз безнадёжно застрял между «семёркой» и «восьмёркой».
—А Марта?
—Вундеркинд вообще не из колоды. Но зато у неё хороший тухлометр.
—Что у неё хорошее?
—Прибор для измерения степени тухлости. Людей, ситуаций — не суть. Когда эта штука у неё зашкаливает, она становится мадонной, а во всё остальное время — просто наивная идиотка, свято убеждённая в том, что на каждого котёнка, застрявшего на дереве, найдётся свой супермен.
—И поэтому ты зовёшь её «Ужас, летящий на крыльях ночи?»
—Она «мисс — бескомпромисс» — по-твоему, это не ужас? И, тем не менее,  у неё есть нечто такое, чего нет больше ни у кого.
—Что именно?
—Не знаю, как это лучше определить... Ну, вот я плакал у неё на плече. Ты много женщин знаешь, у кого я мог бы плакать на плече?
—Не очень...
—А ты? Ты ведь тоже, да?
—Что? — переспрашивает он, но я молчу и не уточняю, потому что на самом деле он вопрос понял.
—Да, — говорит он, спустя пару мгновений. — Да, я тоже...
—А ты можешь ей отказать, если попросит?
—Что попросит?
—Неважно. Пару тысяч баксов одолжить, с девчонкой посидеть, машину помыть, выписать Чейзу гидроксикодон, чтобы у него рука не болела, сделать ей эротический массаж, подменить в амбулатории... — всё равно.
—Не могу представить, чтобы она это попросила.
—Напрягись.
—Напрягся. Нет, думаю, я бы не отказал. Может быть, удивился. Если бы она попросила помыть машину или сделать эротический массаж, может быть, удивился бы вслух...
—Но потом помыл бы и сделал?
—Ага, — кивает слегка виновато и тянется за попкорном — значит, совсем отлегло пока.
—Думаю, что и я — тоже. Пробовать не хочу, но...
—Подожди-подожди, — перебивает он. — ты же не просто так об этом заговорил...
—Между прочим, это ты заговорил.
—Неважно, кто заговорил. Ты думаешь... — он трёт ладонью шею, потом пальцами проводит по губам и всё медлит, словно продолжить фразу мучительно трудно для него, — думаешь, Корвин тоже имел случай поплакать у неё на плече?
—Ну нет, — говорю, — это вряд ли. В силу технических причин на плече — никак, разве что на коленке, максимум — на бедре.
Уилсон опускает голову и тихо смеётся. Всегда любил его смех, даже тогда, когда он ещё не умирал, любил, не отдавая себе отчёта, любил его смешить, и сам легко смеялся в ответ. Мне всегда было хорошо с ним — хорошо молчать перед телевизором или переругиваться на ходу, дремать на пассажирском сидении его тачки или красть у него еду с тарелки, сидеть рядом на врачебной конференции и даже отливать в соседнем писсуаре. Один единственный раз до меня вдруг дошла чёрно-белая, остро-контрастная информация через до блеска вымытое стекло смотровой: «Уилсон умер. Время смерти...» — и, даже ещё не услышав цифр, я умер вместе с ним. Мой мир просто рассыпался на ничего не значащие пиксели, и мозг взорвался. Больше ни за что не хочу такого. Я сам превращусь в «ужас, летящий на крыльях ночи», потому что я уже давно призрачный гонщик, обгоняющий время в компании с сумасшедшей бабочкой. Мне нечего терять. То есть, мне как раз есть, что терять, а потеря всего остального не имеет значения.
—Хватит пялиться на эти горы сисек, Уилсон, — говорю, щёлкая пультом — Давай спать. То, что ты трахаешь Блавски, ещё не значит, что завтра она не заметит, как ты опоздаешь на утреннюю «летучку».
Но Уилсона трудно провести.
—Ты что-то задумал? — настороженно спрашивает он. — Что ты задумал, Хаус?

Я просыпаюсь оттого, что он трогает меня за плечо — не трясёт, именно трогает:
—Хаус, телефон...
Прижимаю мобильник к уху, не взглянув на экран, пытаюсь произнести «да», но со сна голос сел и выходит что-то нечленораздельное. На другом конце, однако, понимают этот полупроснувшийся хрип, и я слышу детский писклявый голос — голосовые связки у него ведь тоже недомерки:
—Мы, похоже, ошиблись с аллергией на очки — ему стало хуже.
Вот этого я не ожидал — живо сажусь в постели, и тут же расплачиваюсь за резкое движение:
—Ах, ч-чёрт!!!
—Это относится к вашей ноге или к моим словам? — живо реагирует Корвин.
—И к тому, и к другому. Что конкретно?
—Жар, головная боль, парестезии с бредовой интерпретацией.
—Головная боль от жара, а жар оттого, что ты напортачил с операцией.
—Я не напортачил. И операционная область — в норме.
—Хорошо, сейчас иду. — и вдруг настораживаюсь: — А почему мне звонишь ты? Ты сегодня на дежурстве?
—Нет.
—Значит ты, точно, напортачил с операцией. Иначе какого ты там торчишь?
—В больнице, к вашему сведению, есть пациенты, кроме Харта. Я делал днём аортопластику на остановленном сердце у юноши, переведённого из «Принстон-Плейнсборо», как первую фазу лечения комбинированного порока. Декомпенсированная недостаточность кровообращения последние три года — вот и остался понаблюдать.
—Кто его перевёл к нам из «ПП»?
—Кадди. По согласованию с Блавски.
—Но не со мной.
—Да, точно, вас спросить забыли... Хаус, у вашего пациента уже постель дымится, так что вместо того, чтобы делить власть в государстве, может, поднимете свою задницу и притащите её сюда?
Не отвечая, обрываю связь. Значит, операцию ребёнку с декомпенсированным пороком он сделал. Операционный риск там зашкаливал, а аортопластика на остановленном сердце по-любому круче, чем экстирпация рентгенологически интактной к окружающим тканям опухоли из синуса коронарных сосудов. Значит, весь вопрос — в ожидаемой продолжительности жизни. То же самое, что говорит комитет по трансплантациям, когда речь заходит о пересадке органов старикам.
Но Уилсон — не старик, ему же едва за пятьдесят. Вот он стоит: ещё чуть похудевший, подтянутый, в чёрной гринписовской футболке, с нестерпимым взглядом тёмно-карих, влажных, чуть расфокусированных глаз, по привычке трогая пальцами лицо. Совершенно, вопиюще живой. Нельзя же вот так просто  списать в «невосполнимые потери», даже не попытавшись. Ведь тот чувак из альбома Колерник с пересаженным сердцем в гольф играл. Ведь Блавски живёт и даже руководит больницей без двух этажей женской репродуктивной системы.
—Что там случилось? — спрашивает Уилсон, не подозревающий о моих мыслях. — Что-то с Хартом? Ты ошибся насчёт аллергии?
—Нет. Не ошибся. Ему стало лучше. Значит, это что-то ещё.
—Я — с тобой, — быстро говорит он, видя, что я потянулся за джинсами.
—Думаешь, там онкология?
Не думает — просто не хочет оставаться наедине со своими мыслями, которые мешают спать, но за протянутую соломинку хватается:
—Может быть...
—Идём, если хочешь.

Когда ночью кто-то из больных тяжелеет, его местоположение вычисляется по изменению плотности персонала на единицу площади и по степени освещённости. Везде в больнице лампы приглушены, у входа — никого, зато в ОРИТ светло, как днём, и я насчитал у кровати семь человек, с Орли — восемь.
Харт без сознания. Глаза открыты, но их выражение отсутствует. Лицо красное, влажное, но пот не охлаждает его, не справляется. На мониторе с температурного датчика — сто четыре, с пульсоксиметра — сто двадцать восемь, сатурация девяносто.
Охлаждающее одеяло, лёд, пакеты с растворами, медсестры шаманят вокруг — только что в бубен не бьют. Загипсованный, вызванный, как и я, из дома, Чейз, подозреваю, что уже не в первый раз, осматривает прооперированную глазницу. Корвин стоит на стуле, пытаясь возвышаться, как полководец над полем битвы, и демонстративно не беспокоясь. Дежурный врач — сегодня это мой трансвестит — командует парадом, присматривая, чтобы все были при деле и имитировали кипучую деятельность — для Орли.
—Здесь вас столько не нужно, — говорю. — Здесь вас даже совсем не нужно. Все за мной, оставьте грязную работу тем, кто для неё нанят.
В диагностической Корвин, конечно, снова взбирается на стол — тяга карлика к возвышенностям. Уилсон занимает место сзади меня, в углу, словно незванный гость, который боится, что выгонят, если заметят.
—Что полезного успели сделать? — спрашиваю.
—Взяли кровь на посев, — говорит Буллит. Реагирую привычно, на автомате:
—Идиоты. Высадите потом эту рассаду на его могиле..
—Это всё из-за стероидов, — говорит со своего олимпа Корвин. — Стероиды убили иммунитет, операция открыла ворота инфекции. Доза была огромной не только для почек, но и для имунной системы.
—Антибиотики широкого спектра... — с сомнением предлагает Чейз. Сомнение понятно.
—Чтобы перекрыть весь спектр, нужно, как минимум, два препарата, плюс вирусы, грибки и простейшие. Итого пять. Откажет за почками печень, и мы его похороним. Давайте подходить дифференцированно.
—Критериев — море: например, по преимущественному поражению органов, — говорит Буллит. — В лёгких чисто.
—Сердце тоже справляется.
—Моча фильтруется по десять миллилитров, реабсорбция — шестьдесят девять.
—Не блестяще, — замечает за моей спиной Уилсон. Я молчу — чего зря воздух сотрясать?
—Печёночные ферменты перебрали, — говорит виновато Чейз, словно уже из-за одного только его предложения насчёт широкого спектра печень могла начать отказывать. — Пока верхняя граница нормы.
—Итак, получается как в игре «тепло-холодно»: не печень, не сердце, не лёгкие. Что остаётся?
—Мозг.
—Мы же это уже проходили, кажется... — осторожно замечает Буллит.
—И возвращаемся по той же дороге. Только раньше гидом у нас была аллергия, а теперь — её последствия, вернее, последствия нашего лечения. Корвин прав насчёт стероидов — стероиды сделали своё чёрное дело. Но мы не облажались, лечение было оправданным, оно было правильным на тот момент, а сейчас нам нужно просто найти микроб, который его убивает.
—Просто... — иронично повторяет за моей спиной Уилсон. — Кстати, опухоль тоже ухудшится от стероидов.
—Откуда мне знать? Ведь это не основное направление научной работы больницы последний год, — не сдерживаю раздражения.
—У некоторых инфекций есть яркие характерные признаки, — говорит Чейз. — Например, опистотонус. Мы можем это проверить быстро.
—Валяй. И останется около сотни тех, что можно проверить только медленно. Что дальше? Рулетка? Ну! Идеи? Вас здесь кроме меня четверо с дипломами медвузов и сертификатами врачей-специалистов в карманах. Пациент дымится, а у нас сто конвертов, и только в одном — нужный ответ. Как сократить количество пустых конвертов? Корвин?
—Ряд инфекций не подходит по региону, — задумчиво говорит Корвин со стола. — Орли говорил, где он был за последние... скажем, полгода?
Чейз тянет к себе медкарту, заглядывает:
—В Штатах, в Канаде... Больше, кажется, нигде не был.
—Ну вот видите. Значит, африканские и восточные хвори можно отбросить.
—Нельзя, — тихо возражает Уилсон. — Летают самолёты, перевозят людей, какие-то промышленные грузы, пищевые продукты и кучу бактерий, вирусов и простейших.
—Значит, всё-таки остаётся широкий спектр.
—Это не вариант.
—Знаешь другой?
—Сидеть и ничего не делать? Тогда он умрёт.
—Но не от наших рук. Не понимаю, Корвин, почему ты против — разве это не твоё кредо: сидеть и ничего не делать, пока пациент умирает, лишь бы не от твоих рук.
—А мы сейчас точно о пациенте говорим?
Пропускаю реплику мимо ушей, поворачиваюсь к Чейзу:
—Ты что думаешь?
—Я уже сказал: широкий спектр.
—Мне больше нравится твоя позиция, безручка.
Постепенно в диагностическую просачивается подтянувшаяся команда: Тауб, Вуд и Мастерс.
—А сегодня с кем девчонку оставили? — спрашиваю.
—Ни с кем — она здесь, спит в коляске в приёмной.
—И ты будешь прислушиваться, не заревела ли она, а не участвовать в диагностическом процессе. Ты уволена.
—Нет. Вы прогнозируете, а не констатируете. Так не пойдёт.
—Забьёмся на то, что я докажу, что она мешает тебе работать?
—Хорошо, но если будет третейский судья, который подтвердит, что работать мне помешала она, а не вы.
—Уилсон, будешь третейским судьёй?
—Лучше побуду с девочкой. Здесь я тебе не нужен.
И он встаёт и уходит, и я даже остановить не могу. Потому что с тех пор, как я сложил с себя полномочия главного врача, формально он мне не подчиняется. А фактически — никогда не подчинялся.
—Ладно. Не хочешь увольнения — отрабатывай. Нужно определить, какая инфекция пожирает мозг Леона Харта. Биопсию делать нельзя. Антибиотики широкого спектра давать нельзя, их нужен не один, посадим печень. Учитывая, что почки у него уже не работают, это — смертный приговор. Итак?
—Давайте лечить сифилис, — предлагает Марта и улыбается своей вызывающей улыбкой вчерашней школьницы.
—Ты думаешь, они всё-таки геи? — оживляется Вуд — у него на слово «геи» зажигается тревожная лампочка.
—А зачем? У них имелся общий половой партнёр, и, если верить Орли, для него единственный. Орли болен третичным сифилисом, и если его заразил этот единственный половой партнёр, что более, чем вероятно, с таким же успехом мог заразиться и Харт.
—А ты о сроках инкубации сифилиса и его периодичности понятие имеешь?
—А почему ты думаешь, что знаешь дату заражения? — парирует Марта.
—Крошка, — говорю, — неужели ты, наконец, выросла?
—Мы его не спрашивали, — отбивается она.
—А если бы и спрашивали, вряд ли он сказал бы нам особенно учитывая то, что Орли почти постоянно сидит в палате. Лечим сифилис.
—Странно, — вдруг говорит Чейз.
—Что?
—Что с женой Орли спит Харт, а признаки «виновного поведения по Хаусу» проявляет Орли. Или «виновное поведение по Хаусу» — фикция, и моё мировоззрение опрокинулось, или рыльце в пушку у Орли, а не у Харта.
—Или Орли — просто хороший, заботливый друг.
—Я ошибся, — говорю. — Ты не выросла. Чейз, иди устраивай Орли пытки, скажи, что Харт, по-видимому, спит с его с женой, и скажи, что если он не перестанет врать, этот самый Харт умрёт. Хотя... если ты скажешь, что Харт спит с его женой, может быть вторая пугалка напугает его уже меньше...
—Уилсон спит с Кадди, — говорит Корвин. — Это я так, ради эксперимента... Что?
—Пошли все вон, — говорю. — Работать.
Сам знаю, что я циник — поздно меня воспитывать, и не Корвину. И я прав. Но от того, что речь сейчас идёт об Орли и Харте, мне как-то тошно. Казалось, что эта голливудская парочка хоть чем-то отличается от большинства лицемеров, проходящих через мои руки... Да ладно, себя-то самого не обманешь: дело не в этом. Просто я, похоже, как дурак, построил проекцию, а теперь Харт умирает, и они, кажется, оба друг другу врут, и как бы я ни декларировал свою свободу от суеверий, я такой же слабый и зависимый, как все, и вот теперь завишу от собственных страхов, и не могу бороться там, где надо, словно я — не я, а пушистая робкая панда — вроде той, что я когда-то отнёс на могилу Эмбер. «Я не готов его отпустить», — так я ей, кажется, сказал тогда. Так что же выходит? Теперь я готов? Или, может быть, он готов? Нет, к чёрту! К чёрту все проекции и суеверия — мы ещё потрепыхаемся. Нужно только правильно выстроить партию...

УИЛСОН

Я практически сбежал с дифдиагноза Хауса, потому что вдруг почувствовал, что больше не могу находиться в одной комнате с Корвином и Чейзом. Причина, пожалуй, могла бы показаться смешной: дело в том, что он немного слышал и другого собеседника, когда Хаус говорил по-телефону, и понял, о чём шла речь. Корвин прооперировал парня с недостаточностью кровообращения — аортопластика на остановленном сердце. Взялся — и смог. Здорово. Круто. Кадди попросила Блавски, Блавски попросила Корвина, и тот взял парня на стол и сделал. Спас человеку жизнь. Молодец. Можно только порадоваться и за спасённого парня, и за хорошего хирурга, но мне почему-то совсем не радостно. Наоборот, до жути тоскливо и царапают горло близкие слёзы. Я же тоже просил. Я очень просил. И взгляд Марты до сих пор излучает виноватость, и она теперь всё время будет помнить, что я просил, а Корвин отказал. Словно у меня на груди висит теперь табличка: «Это панда Уилсон, которому можно отказать, если он попросит попытаться спасти ему жизнь. Отказать — и, как ни в чём ни бывало, продолжать работать рядом. Ещё пару месяцев». Я прямо верёвку от этой таблички на шее почувствовал, когда Марта вошла. И понял, что уже не избавлюсь от этого фантомного ощущения до конца жизни. Ну что ж, нет худа без добра: «до конца жизни» для меня теперь не так уж и долго.
А здесь, в приёмной, хорошо. Свет приглушен. Эрика мирно сопит в коляске-раскладушке, голоса из соседней комнаты доносятся знакомо и различимо, но без смысла, как привычная песня на каком-нибудь чужом языке — только интонации. Всё это успокаивает, даже в сон начинает клонить, и мысли дремотно затуманиваются — ночь всё-таки, как вдруг меня словно встряхивает напоминанием: «Ведь Харт умирает!» — и я вскидываю голову
Дифдиагноз, похоже, закончился: шум отодвигаемых стульев, шарканье ног. Они выходят — Марта, Чейз, Тауб, Корвин, Буллит и Вуд, и я чувствую дежа-вю: вот так же ожидал окончания конференции после приезда из Ванкувера — на этом самом месте и почти с теми же эмоциями.
Марта склоняется над коляской. Кажется мне или ей, действительно, тоже неловко?
—Спит? — и видно, что разрывается между ребёнком и работой.
Стараюсь говорить мягко, хотя голос едва слушается:
—Иди, если он послал — это же твоя карьера. Не бойся, я пригляжу.
Она выпрямляется с сомнением, а ещё волнуется и хочет что-то сказать. У неё по лицу можно легко понять, когда она волнуется — губы начинают сильно дрожать, как перед плачем.
Торопливо отворачиваюсь, чтобы не успела, не решилась. И она, слава богу, уходит за всеми. Снова в приёмной пусто и хорошо. Пусть они все проваливают: спорят, лечат, любят, рожают, умирают где-нибудь там, не здесь.
Я — бесчувственная скотина. Ведь это же Харт умирает. Добрый знакомый, почти друг. Почему я ничего не чувствую? Неужели если бы на его месте был Хаус, я мог бы тоже сидеть в приёмной и вяло покачивать детскую коляску, наслаждаясь покоем? Я же никогде не был таким, я же не хочу быть таким — откуда это во мне?
И кто-то отвечает из подсознания голосом всё той же Марты Чейз: «Ты опять всё перепутал, Джим. Вместо того, чтобы переживать за Харта, переживаешь об отсутствии своих переживаний. Ты — эгоцентричная сволочь. Как раз то, в чём всю жизнь обвинял Хауса. Вот только он — нет, а ты — да».
Хаус выходит из кабинета, тоже выждав время, чтобы в приёмной уже опустело. И я встречаюсь с ним глазами. Он ничего не говорит — просто смотрит. Я ничего не говорю — просто смотрю. Но между нами почти мистическая связь, момент истины.
—Пытаешься заставить себя почувствовать сострадание к Харту, — наконец, говорит он, — но у тебя ничего не получается, и ты взамен чувствуешь вину за свою бесчувственность.
—Ты мысли читаешь? — спрашиваю.
—Твои-то? Раз плюнуть. Например, ты ушёл с дифдиагноза, и думаешь, что поступил так потому, что присутствовали Чейз и Корвин, но ты ушёл не поэтому — ты ушёл, потому что пришла Мастерс, а тебе перед ней стыдно.
—Почему мне должно быть стыдно? При чём здесь Мастерс? И, кстати, она уже давно не Мастерс.
—Смена фамилии, Уилсон, меняет только фамилию. А Мастерс была свидетельницей того, как ты падал перед Корвином на колени, и как он посмотрел на тебя, коленопреклонённого, и треснул по макушке параграфом. Что, не так?
—Я не падал перед ним на колени. Это был... это был деловой разговор.
—Тогда чего ж ты завис в приёмной, нянька-доброволец? Ты же просто видеть никого сейчас не хочешь. И не вампирь на ребёнке — всей её положительной энергии не хватит для латания дырок в твоей карме.
—Уж больно ты умный, — говорю. — До противного.
—Да, я такой, — соглашается самодовольно. — А Харт твой болен сифилисом, кстати. Это лечится. Так что не переживай так сильно по поводу того, что не переживаешь, — и ткнув воздух в сторону меня тростью, хромает прочь по коридору.
Ничего не скажешь, Хаус — мастер на парфянские стрелы.
Тут Эрика в коляске начинает возиться и хныкать. Ещё не проснулась, а если проснётся и увидит, что мамы нет? Ведь испугается. Поспешно возвращаюсь к коляске, покачиваю, напевая, пока она не успокаивается и снова не засыпает крепко, а когда после этого поднимаю голову, вижу в дверях приёмной Орли.
—Вы очень красивы, когда склоняетесь над ребёнком, доктор Уилсон, — говорит он. — Этот внутренний свет трудно запечатлеть, но совсем нетрудно увидеть.
Я, должно быть, от неожиданности, теряюсь, поэтому спрашиваю, скорее, машинально, чем, действительно, ожидая ответа:
—Что вы здесь делаете?
—Надеялся увидеть Хауса, — называет его просто по фамилии, без «доктора», и это звучит у него как-то доверительно, как будто они с Хаусом старые добрые друзья, не один пуд соли съевшие вместе.
—Его здесь нет, — говорю.
—Я уже понял, — он присаживается на диван, поставив трость между коленей — видно, что он очень устал, измотался. Сейчас, без очков, видно, что глаза красные, как у кролика. И он стал ещё больше похож на Хауса, чем прежде — словно непривычная ипостась «Хаус растерянный».
Становится жалко его.
—Послушайте, Орли, вы тут вообще-то спите? — спрашиваю.
—Да... немного.
—Вы, может быть, хотите о результатах дифдиагноза узнать? — пытаюсь угадать. Но он качает головой:
—Нет. Доктор Буллит сказал уже, что они подозревают сифилис и будут диагностировать «экс ювантибус», — медицинские термины он произносит заученно легко. - Ему уже поставили капельницу с пенициллином, кажется.
- Ну... - не знаю, что сказать. - Хорошо...
- Странно, что у нас обоих сифилис — правда? Необычное совпадение.
Значит, к главному вопросу он подбирается, как кошка к голубю, на мягких лапах.
- Не странно, - говорю. - И не совпадение, если вас заразила ваша жена, а Леон тоже обменивался с ней биологическими жидкостями.
- Как это странно звучит, - Орли фыркает. - «Обменивался биологическими жидкостями»... Нет, Леон не обменивался с ней биологическими жидкостями с тех самых пор, как они расстались. Вирус может находиться в латентном состоянии так долго или нет?
- Это — казуистика, - осторожно говорю я. - Гораздо легче поверить в то, что он всё-таки контактировал с ней позже, или в то, что он «обменивался биологическими жидкостями» с кем-то другим, тоже страдающим сифилисом.
- Например, со мной?
- С вами?
- Слюна и кровь ведь биологические жидкости — верно?
- Слюна и кровь? Ну да, в общем... Хотя такое их сочетание странно. Вы что, кусали друг друга?
Орли, втянув голову в плечи, невесело смеётся:
- Вроде того. В Ванкувере. На рождество. Начало вы видели. Он был пьян, я тоже не совсем трезв. Боюсь, мы вели себя не слишком пристойно, хотя это не то, о чём можно подумать. Я мог его при этом заразить?
Я вспоминаю Ванкувер и, мне кажется, понимаю, о каком дне идёт речь.
- Для того, чтобы ответить с большей долей вероятности, надо знать, куда именно вы зашли... - делаю паузу, ожидая, но, понятно ничего не дожидаюсь и понимающе наклоняю голову. - Но вы мне, конечно, не скажете.
- Конечно, не скажу, - легко соглашается он. Вы даже не мой лечащий врач и спрашиваете не то из ревности, не то из любопытства.
- Из любопытства. Для человека, чья жена изменяет ему с другом, вы были чересчур заботливы к нему, а для человека, заразившего своего друга сифилисом при гомосексуальном контакте, слишком исповедуете ортодоксальность. Значит, или вы лицемер... но вы не лицемер. Значит, между вами однажды произошло что-то из ряду вон, но виноваты в этом были не вы, а  Харт. И вам это «что-то» не понравилось, после чего вы решили вернуться к жене и значительно охладели к Харту. Не из-за того, что он предложил, а из-за того, что он сделал. А потом вы оба поняли, что он умирает, и вы в полный рост посмотрели для себя на эту перспективу. Вы испугались, Орли, по-настоящему испугались и, может быть, даже поняли для себя, что до сих пор боялись совсем не того, чего, действительно, стоит бояться. А может быть, вы и ещё что-то поняли для себя — например, что ваша попытка наладить семейную жизнь по сути акт капитуляции, а никакой не любви. Потому что... потому что мне это знакомо, и я знаю, о чём говорю, - скомкал я конец монолога.
- Да-а, - многозначительно протянул Орли. - А Леон-то всё не мог понять, что Хаус в вас нашёл... Да вы прямо страшный человек, доктор Уилсон. Вы в душу без мыла можете залезть, и не только к Хаусу. Эк ведь как всё по полочкам разложили. Но, что радует, похоже, вы так же испорчены, как и я.
- В смысле, тоже мешаю кровь со слюной и выращиваю на этой среде бледную трепонему?
Теперь он даже закашлялся от смеха, но тут же спросил — совершенно серьёзно и совершенно же внезапно:
- Вы любите музыку, доктор Уилсон?
- Я люблю джаз. Старый джаз. И я люблю, когда его играет Хаус.
- Ну... почему-то я так и подумал. Мне часто случалось уходить от людей к музыке. Хотя я люблю людей. Но с некоторых пор у меня стало не всегда получаться. А уходить от людей к другим людям — это большая ошибка, доктор Уилсон. Слишком многих делает несчастными.
- Отсюда ваше чувство вины? Вы считаете, что возобновление отношений с вашей женой было ошибкой?
- Нет. То есть, да, считаю. И нет, не отсюда. Просто сначала, когда я узнал свой диагноз и понял, что мог заразиться только от Минны, я подумал, что это Леон заразил её. Мне эта мысль даже показалась... заманчивой. А теперь я себя за неё ненавижу.
- По времени не получается, - заметил я, уже зная, что он скажет дальше. Это просто следовало из всего вышесказанного.
- Это может означать только одно, - предсказуемо проговорил Орли. - Что её заразил кто-то ещё... И значит, я, действительно, совершил ошибку. А Леон был прав. Он сказал мне... мы тогда ещё не были друзьями, но он приехал забрать меня из психушки и привёз мне плеер с записями, чтобы избавить нас обоих от разговора о Минне. Но я всё-таки спросил, и он ответил: «Я не вступаю в реакции с поливалентными веществами». Но обо всём этом я хотел поговорить с Хаусом, а не с вами — как так вышло, что я говорю с вами?
- Всё равно вы уже говорите. Так что произошло между вами в Ванкувере?
Орли снова невесело рассмеялся:
- Вы настырный, Уилсон. Я уже сказал, что не расскажу вам, а вы всё равно спрашиваете.
- Расскажете. Вы и шли сюда рассказать. Увидели бы Хауса — рассказали бы Хаусу. Рассказывайте, хватит резину тянуть. Вам же индульгенция нужна всё равно, от кого, вот и зарабатывайте.
- Ладно. Это в ту ночь, когда вы веселились со студийцами, а мы решили записать саундтрек к «Билдингу» - помните? Я подвозил Леона утром — он выпил столько, что не мог вести машину. У нас получился странный разговор по дороге, и по-моему, я его разозлил.

ОРЛИ

Снега намело столько, что я не смог подъехать к привчному месту парковки, и Леону пришлось вылезать прямо в сугроб, в который он скорее выпал, чем вышел.
- Хаус пьёт бурбон, - сказал он, поднимаясь и отряхиваясь от снега. - Это жжёный виски.
- Знаю.
- Какой интерес пить жжёный виски?
- Ну, спроси у Хауса, что ли... - растерялся я.
- А Уилсон предпочитает мартини. И не потому что он его предпочитает, а потому что положено предпочитать мартини.
- Кем положено?
- Спроси у Уилсона.
- Я тебя не понимаю, - сказал я, запирая машину. - Ты отзываешься о нём всё время пренебрежительно, а сам липнешь к нему. Не видишь никакого противоречия?
- Не-а,- нахально заявил этот тип. - Ну и что, что Уилсон мне не нравится? Может быть, я хочу сделать его лучше?
- А-а, ты — добрый самаритянин? Делаешь бескорыстно благое дело?
- Джеймс, ты ведь старше меня? - вдруг спросил он.
- И что?
- Где же твоя обусловленная возрастом мудрость? Ты всё ещё не постиг элементарной истины, что человека, который тебе не нравится, можно любить?
- Не постиг и не постигну, потому что это абсурд. Хотя в твоих устах звучит интересно.
- Ладно. Ты любишь Минну?
- Не знаю...
- Знаешь, Джеймс. Ты её любишь и всё это время пытаешься вытравить любовь, но не можешь.А вытравить пытаешься, потому что, несмотря на любовь, она тебе остро не нравится. И ты ошибаешься, если думаешь, что так бывает редко — сплошь и рядом.
- Минна — другое дело. Здесь замешан секс .И мы жили вместе... Да, чёрт возьми, она моя жена всё-таки. С чего ты взял, что она мне не нравится? Помню, она мне очень нравилась, когда я предлагал ей руку и сердце.
- Ну, руку свою она тебе тоже дала. А вот сердце зажала, - засмеялся Харт.
- Это может означать, что она меня не любила. Но не я её.
- Любовь — двухстороннее движение, Джеймс.
- Не всегда, Леон.
- Всегда. Как нельзя дружить с человеком, который с тобой не дружит, так и нельзя любить человека, который тебя не любит.
- Любить можно.
- Значит, по-твоему, любовь не стоит дружбы?
- Это не по-моему, это по-твоему так, Леон.
Он пьяно рассмеялся:
- Да, верно. Хочешь знать, почему мы расстались с Минной? Я говорил, я не вступаю в реакции с поливалентными веществами, Джеймс. Всегда есть опасность вступить не в то соединение.
- Не знал, что у тебя химические метафоры.
- Манеры от Хауса нахватался, а термины — с подготовительных курсов.
- Ты учился на химика?
- Была такая блажь. Слава богу, прошло.
- Как много ещё я о тебе не знаю?
- А ты пытаешься узнать, друг? - он вдруг посмотрел на меня остро и трезво. - Например, почему я липну к Уилсону, хотя он мне не нравится?
Мне показалось, что я покраснел — во всяком случае, тепло прилило к щекам. Опять он об этом?
Он снова как-то странно присмотрелся ко мне:
- Че-го? - и снова засмеялся, смехом резким и неприятным. - Нет, ну кто из нас озабоченный, а? Ладно уж, побалую тебя, - и он вдруг навалился на меня, прижал к капоту, и я увидел близко-близко его близорукие карие глаза с лёгкой косинкой. Они были полны слёз.
У меня сердце зашлось от внезапно нахлынувшей жалости и нежности, когда я смотрел ему в глаза. Но при этом где-то в глубине души ещё мягко толкался страх. И я не мог забыть о том, что мы стоим в обнимку, привалившись к машине, в двух метрах от входа в гостиницу, где нас может увидеть, кто угодно.
- Пожалуйста, Леон, - попросил я, задушенным шёпотом. - Не здесь. Не сейчас...
- То есть, ты хочешь сказать, - насмешливо проговорил он, - что ты, в принципе, не против, нужно только сменить дислокацию? Пойдём к тебе?
- Хорошо, пойдём ко мне.
Я сделался уступчив — сейчас мне нужно было просто успокоить его любой ценой, и снова подспудно терзала мысль: «Что он ищет в докторе Уилсоне? Может быть, Уилсон всё-таки гей?». «Брось, он трижды был женат, - взывало к здравому смыслу подсознание. И тут же капитулировало. - Но ведь все три раза и разведён».
Мы поднялись в номер, и Леон сбросил куртку и свитер прямо на пол. Я поднял и повесил.
- Ты аккуратист, - презрительно сказал он.
- Хочешь завтра пойти в мятом? Скажи, я швырну обратно.
- Не надо.
Он словно бы немного притих, присел к столу, свесив голову. По-моему, его потянуло в сон.
- Давай постелю тебе, - предложил я, думая уже, что счастливо отделался.
- Разве трахаться не будем? - насмешливо спросил он.
- Ты серьёзно?
- А ты?
- Если ты хочешь...
- Ты серьёзно? - спросил на этот раз он. - Представляешь: Уилсон сказал то же самое. Один в один. Но он, в отличие от тебя, думал о последствиях. А если я сейчас скажу: «хочу»?
- Пойду в душ.
- Ты серьёзно? - с той же интонацией снова спросил он.
- Что? В душ я пойду при любом раскладе.
Леон засмеялся:
- Молодец. Выкрутился.
Мне почудилась в его словах горечь.
- Знаешь, - сказал я, сам не понимая, для чего это говорю. - там, у машины, я вполне допускал, что ты можешь сейчас и поцеловать меня, и укусить, и вообще сделать всё, что угодно. У тебя были такие глаза... И, пожалуй, я бы тебе позволил... Просто из чувства самосохранения, как советуют не спорить с сумасшедшими. Ты набрался. И ты явно неадекватен. Не смирительную же рубашку на тебя надевать. Я даже не знаю, как это делается, нам ведь не приходилось — нужно у Сандры спросить. Так что, если ты хочешь интима, если настаиваешь на этом, пожалуйста, ради тебя, ради твоего спокойствия я готов потерпеть, но я не клянусь, что смогу после этого относиться к тебе так же, как сейчас.
- А как ты ко мне сейчас относишься? - взвился он. - Я задал тебе вопрос — простой вопрос. Ты должен был на него ответить сходу, но ты ничего не знаешь обо мне. И ты не пытаешься узнать. А Уилсон, кстати, пытается. Я ему интересен, а тебе — нет. И знаешь, мне от этого больно. И не только от этого.
- Прости... - оторопело пробормотал я. - Я как-то не подумал, что тебе может хотеться, чтобы я установил прослушку в твой номер и прицепил к тебе частного детектива. Мне почему-то казалось, что если ты захочешь поделиться со мной чем-то, что тебя волнует, ты просто поделишься. Мы же вроде как друзья, а не шпионы враждебных государств в тылу друг друга. Или... нет? Мы — не друзья? Или мы... - я осёкся и замолчал, испуганный необычным выражением его глаз.
А в следующий миг он схватил меня за грудки, дёрнул к себе и припал губами. Сильно, жёстко, грубо — так, что я почувствовал вкус крови во рту — он так сильно прижал мои губы к зубам, что поранилась слизистая. Это не было поцелуем, ни в коем случае, это был акт агрессии, что-то вроде удара по лицу, и я стоял — дурак дураком — и понять не мог, чем заслужил всё это. Наконец, он опомнился и оттолкнул меня. Его губы были в крови, и он вытер её рукой, протянув по тыльной стороне ладони размазанную алую дорожку. Кровь тут же выступила снова, и я понял, что свои губы он тоже поранил.
- Ты с ума сошёл, - пробормотал я. - Какая муха тебя укусила?
- Я люблю тебя, - глухо сказал он. - Но едва я заговариваю об этом, ты сразу пугаешься, что я хочу тебя оттрахать. Неужели ты — ты — не понимаешь простой и дурацкой истины: можно любить не для того, чтобы кончить со звоном в ушах. Можно просто любить. Ты настолько испорчен, что тебе такое немыслимо? Тогда мне, видимо, действительно, придётся оттрахать тебя, чтобы не разочаровывать, раз уж ты не понимаешь иначе.
Я смотрел на него, разозлённого, с раздувающимися ноздрями, во все глаза, не зная, что и сказать. Всё это время, всю эту странную полную недомолвок ванкуверскую зиму, он стрательно провоцировал меня каждым словом, каждым штрихом поведения на вполне определённые суждения и мысли о его мотивах, и вдруг бросает мне упрёк в том, что «шалость удалась».Чего же он ожидал? Или это была своеобразная проверка, которую я не прошёл? Или что-то ещё?
А он вдруг, словно выдохся, замолчал и снова опустился на стул, с которого вскочил было, в состоянии полного упадка сил. Его голова упала на грудь, глаза сделались тусклыми, запылёнными.
Только теперь я увидел, что он не просто пьян, а очень пьян — по дороге его опьянение не казалось мне таким сильным.
- Давай-ка ты всё-таки ляжешь, - после паузы мягко сказал я, трогая его за плечо.- Я не знаю, не пойму, что с тобой происходит — вижу только, что тебе совсем не здорово. И ты, наверное, не поверишь мне, если я скажу, что хочу помочь, да?
Он снова поднял голову и упёрся в меня тупым замутнённым взглядом.
- Я остаюсь один, - произнёс он странным плывущим голосом, словно в забытьи. - Как на вокзале, Орли. Как на вокзале...
А в следующий миг вдруг сполз со стула к моим ногам уже в полной и окончательной отключке.
Я перетащил его на кровать, опасаясь, что с узкого гостиничного дивана он непременно свалится, снял с его ног модные узкие туфли и, укрыв одеялом, оставил спать до утра, очень надеясь, что утром он ничего не вспомнит.

УИЛСОН

- Я думаю, он в тот день получил известие о том, что его брат не заживётся, - говорит Орли, неподвижно глядя в сторону, куда смотрел и всё время, пока рассказывал. - Но это я сейчас так думаю — тогда я ничего о его брате не знал. Он был к нему очень привязан, вот только не братской любовью, а чувством вины.
- Я знаю, что такое быть привязанным чувством вины. Это крепкая верёвка, маэстро. Например, вас она держит в палате Харта всё это время практически без отдыха.
- Думаете, только вина?
- Не думаю, что только, но главным образом. Мы чувствуем вину перед больными, ущербными, немощными. И только собственная болезнь, ущербность или немощность в какой-то мере снимает с нас это бремя. Поэтому в определённом смысле Харту сейчас лучше, чем вам. И поэтому вас привлекала возможность того, что ваше образование в бедренной кости окажется злокачественным.
- Привлекала? - Орли качает головой. - Бог знает, что вы говорите, доктор Уилсон! По-вашему, стоит радоваться раку?
- Нет. Но от прессинга вины он вылечивает хорошо. Я знаю достоверно, можете мне поверить... А можете и не поверить — мне плевать. Это, кстати, тоже неплохое побочное действие.
- Избыточная секреция слюнных желёз?
Я смеюсь этим его словам, и на меня накатывает вторая волна глубокого покоя.
- Что вы теперь будете делать с вашей женой? - с ленивым любопытством спрашиваю я.
- Я ничего не буду с ней делать, доктор Уилсон. Если возобновятся съёмки, я буду сниматься до лета, а летом у нас с ребятами запланирован джаз-тур в Новый Орлеан. Кстати, со мной в банде тот парнишка, Джесс — помните? Банджо и маракасы.
- Жаль, что мне вас не послушать, - говорю легко, словно о погоде. - К лету я уже умру...

ХАУС.

Проходит несколько часов, прежде чем я могу, наконец, с облегчением констатировать: насчёт сифилиса мы не ошиблись. Температура снижается, по крайней мере, до таких цифр, что пациент обретает осмысленный взгляд.
- Если вы больше не подкинете нам никаких сюрпризов, - говорю я, поправляя пакет в держалке капельницы, - вы выздоровеете настолько, насколько может выздороветь человек без почек, а если повезёт — настолько, насколько может выздороветь человек с больными почками. Но скорее всего, вам понадобится пересадка или хронический диализ. И решать придётся быстро.
- Что со мной было? - спрашивает он, щурясь и моргая совсем, как Уилсон. Зрение у него после операции на глазнице частично восстановилось, но до «как раньше» ещё далеко. - Вы ошиблись насчёт аллергии?
- Нет. Просто не приняли во внимание сифилис.
- У меня сифилис?
- Скоро уже не будет. Стероиды, которые мы вам дали, подавили иммунитет, и трепонемы, одолженные вам кем-то по дружбе несколько недель назад, пошли в атаку. Но это лечится антибиотиками — вроде тех, что сейчас капают вам в вену.
Несколько мгновений Харт пытается что-то соображать, потом качает головой:
- У меня не было твёрдого шанкра. Никогда. Разве так бывает?
- Нет. Поэтому у вас был твёрдый шанкр, а вы его не заметили, приняв, например, за стоматит.
- М-да... Кто же меня... осчастливил? Я, понимаете, Хаус, не то, чтобы очень разнообразную половую жизнь вёл последний год...
- Орли, скорее всего, или его жена — зависит от того, кто кому с кем изменял: она ему с вами или он ей — что самое смешное — с вами же.
- Ну, поскольку сифилис вы нашли у меня, было бы странно, окажись я исключённым из этого уравнения, - хмыкает он. - И что вам сказал Орли?
- А что он мне должен был сказать?
- Ну-у, Хаус... - разочарованно тянет он. - Я не верю, что вы его не спрашивали. Так что он сказал?
- Сказал, что теоретически мог вас заразить. А поскольку его сифилис подтверждён и почти подходит по срокам, я не стал расспрашивать, в какой именно технике проводилось заражение — я врач всё-таки, а не полиция нравов.
- Между нами ничего не было.
- Я же сказал: я — не полиция нравов.
- Я не лгу.
- Да хоть бы и лгали. Мне это не важно.
- Зато Орли это важно. А вы начнёте язвить и подкалывать его на эту тему, и он расстроится... Я не хочу, чтобы он расстраивался.
- Не хотите? А ведь он вас сифилисом заразил, - влёгкую издеваюсь я.
А Харт неожиданно улыбается — странной мечтательной улыбкой:
- Вы же сказали, что это лечится...

ЧЕЙЗ

Находиться рядом с Хаусом — значит, ожидать подвоха каждую минуту, это общеизвестно. Но к такому даже я со всем моим стажем оказываюсь не готов. Начинается с того, что на меня в коридоре налетают необыкновенно взволнованные Уилсон и Марта:
- Боб, Эрика пропала!
Звучит настолько дико, что до меня не сразу доходит:
- Как пропала?
- Коляска пустая...
Поворачиваюсь к Уилсону:
- Ты же с ней оставался!
- Боже, я заснул... - потеряно говорит он и закрывает глаза рукой.
Стараюсь собрать разбегающиеся мысли.
- Закройте больницу, - говорю. - Пусть охранники никого не выпускают. Когда она пропала? Уилсон, ты когда её последний раз видел?
- Примерно в половине пятого.
- Ты что же, полтора часа проспал, как сурок, сторож чёртов? Ведь обещался, что присмотришь!
На Уилсона жалко смотреть.
- Не ори, - заступается за него Марта. - Он обещал только присмотреть, чтобы она не плакала. Я сама во всём виновата. И кому только могло в голову прийти? Зачем? - у неё губы трясутся.
А и в самом деле: кому и зачем? Ребёнок — это не потерянный чемодан, не кошелёк с деньгами. Кому могла понадобиться чужая дочь? Тем более здесь, в больнице, ночью. Посторонних бы не пропустил охранник — значит, кто-то свои.
- Звони Блавски, - говорит Уилсон. - Или лучше дай я позвоню.
Да при чём тут Блавски? - говорю раздражённо, но всё-таки тянусь к карману моей хирургической пижамы. И только теперь замечаю, что карман уже давно настырно вибрирует. Машинально беру трубку:
- Я слушаю!
- О киднеппинге слыхал?
- Хаус?!
- Меняю твою девчонку на торакотомию Уилсона.
- Что?! Что такое, Хаус? Эрика у вас?
- Уговори Корвина сделать ему торакотомию — и забирай своё дитятко.
- Хаус, вы что, пьяны или обдолбаны?
- Допустим, но это сути дела не меняет. Твоя дочь у меня, в полной безопасности. Но если ты захочешь её обнять, тебе придётся сначала уговорить Корвина сделать Уилсону операцию.
- Да вы что, сбесились?!
- Не заставляй меня присылать в доказательство серьёзности своих намерений детские уши.
- Сделай громкую связь! - требует Марта, дёргая меня за край куртки. Ага, чтобы она тоже слышала про уши? Я вырываюсь и плотнее прижимаю телефон. - Хаус, бросьте ваши дурацкие игры! Это ребёнок, живой ребёнок. Марта волнуется.
- Вот и хорошо. Пусть тоже уговаривает, а то я не уверен, что умею правильно обращаться с малышкой. Как думаешь, ей уже можно чипсы? И, кстати, не ломай дверь в мою квартиру — я не такой идиот, чтобы держать вашего козлёнка в своём сарае.
- Хаус! - я выхожу из себя. - Это уже не шутки — это серьёзно, чёрт вас забери! Это — маленький ребёнок!
- Жизнь Уилсона, по-твоему, шутка?
Краем глаза вижу, что и Марта, и Уилсон уже сообразили, что к чему, и Уилсон пытается определить расположение телефона Хауса по функции маячка, а Марта сузила глаза, как дикая кошка и поджала губы.
- Я звоню копам, - обещаю я. - Вас сейчас повяжут, и вы получите пожизненное за свои фокусы.
- Чейз, как ты думаешь, почему родители похищенных детей так редко обращаются в полицию? Понимаешь, больше пожизненного мне всё равно не дадут... Гуд бай, я перезвоню.
- Он спятил, - беспомощно говорю я Уилсону, отрываясь от телефона. - Надо в самом деле звонить полицейским.
На Уилсона жалко смотреть — так он подавлен.
- Роберт, я тебя умоляю: не надо. Он ничего не сделает девочке, а если ты позвонишь, его правда посадят. У него ведь ещё первая судимость не закрыта.
- Так что же мне, всё это молча глотать?
- Подожди, - говорит он. - Я, кажется, его засёк. Похоже, это район его старой квартиры.
- А что с ней? Она разве не продана? Он мог туда вернуться?
- Не знаю. Не помню, но он что-то говорил. Не то её арендует какой-то эмигрант, не то он поселил там свою знакомую.
- Отвези меня туда, - говорю резко, тоном приказа, и он пугается ещё больше:
- Чейз, я тебя прошу, пожалуйста... Пожалуйста, Чейз, не привлекай полицию. С Эрикой всё будет в порядке — Хаусу можно доверять. Марта, не волнуйся, он просто блефует. Он не сделает ей ничего плохого.
- Откуда ты можешь знать, что он сделает, если он сам себя не помнит? Он пьян в стельку или обдолбан. А может, и то, и другое.
- Обдолбан, - подаёт голос бледная, как извёстка, Марта. - Или то и другое. В три он ещё был здесь, трезвый — за такое время напиться до свинского состояния трудно, обдолбаться куда проще.
- Эрику он крал трезвый, - говорю. - Поехали. Я его урою сейчас.
- Сделай, что хочешь: урой, избей, только копам не сдавай.
- Вот, - говорю, - не могу тебе пока ничего обещать. Давай, поехали.
- Я с вами, - быстро говорит Марта. Её голос звучит резко и неприязненно. И Уилсон втягивает голову в плечи, как будто ожидает удара. Так и идёт к машине, скорчившийся, и мне даже хочется прирявкнуть: «Да не стыдись ты  его, наконец - он же для тебя старается!», - но даже не могу оформить эту мысль до конца — слишком зол. Да, в глубине души я уверен, что Хаус не причинит дочке вреда, поэтому не столько волнуюсь, сколько злюсь. Что за фортель, в конце концов! Он же не мог серьёзно полагать шантажом вынудить меня заставить Кира резать там, где резать неправильно и безнадёжно? Зачем весь этот балаган? Или у него уже совсем крышу сорвало от безнадёжности? Да нет, быть не может — это же Хаус, у него вся партия рассчитана на десять ходов вперёд. И вот ещё, что странно: злость на Хауса почему-то трансформируется у меня в злость на Уилсона, и я посматриваю на него почти с ненавистью, пока он   усаживается на водительское место, аккуратно пристёгивается — это же Уилсон, он всё делает аккуратно — и прогревает мотор.
Марта нервничает — поправляет волосы, разглаживает платье на коленях, зачем-то достаёт и снова прячет носовой платок — вообще совершает массу лишних движений. Мне хочется успокоить её, ещё раз сказать, что с Эрикой будет всё в порядке, но чувствую,что это уже лишнее сотрясение воздуха.
- Да поехали уже! - говорю с досадой. - Чего ты возишься?
И он обречённо трогает с места.

За последние годы я бывал у Хауса несколько раз, но никогда по такому поводу. Даже оперировал его на дому как-то. Квартира у него — берлога берлогой, хотя по-своему уютная и функциональная: чисто, тепло, повсюду журналы, диски, музыкальные инструменты — и ничего, на его взгляд, лишнего, вроде накидок на кресла или салфеток, или вазочек. Переехав в зону «С» больницы, он эту свою квартиру попросту бросил ради органа, белых штор и бабочек. На мой вкус, это - жертва. А вот теперь, оказывается, что бывает и на старой квартире, и даже кого-то поселил. В окнах вижу свет, пробивающийся сквозь кремовые шторы. Хаус такие шторы ни за что бы не повесил. Он бы и белые не повесил — это у Уилсона с ними какая-то фишка. У всех у нас свои фишки, вот только не у всех безобидные. И одно дело уважать чужих тараканов, другое — обеспечить им трёхразовое питание, пиво и боулинг.
Пока я так рассуждаю про себя, перекрывая сосущее беспокойство за дочку, Уилсон паркуется, и видно, что паркуется на привычном месте, легко втираясь между знакомой разболтанной тачкой самого Хауса и каким-то великосветским пижоном с тонированными стёклами. Мне почему-то кажется, что он сейчас предупреждающе гуднёт Хаусу, но нет — просто глушит мотор, вынимает ключ, выходит из машины и, как лакей, открывает мне дверцу. И снова:
- Пожалуйста, Чейз... Я тебя понимаю, и я на твоей стороне, но прошу...
А Марта уже вышла, не дожидаясь лакея, и решительно направилась к двери. Стук в предутренней тишине неестественно громкий. Ах, вот в чём дело: она стучит ногой. То есть, она стучит, а я всё ещё сижу в машине.
- Да иди ты! - говорю и грубо отпихиваю Уилсона. - Строишь из себя святого — всё же из-за тебя!
Уилсон отступает поспешно и резко. Поджимает губы, а глаза при этом отчаянно косят.
Квартира безмолвствует. Как нежилая. Но мне чудится шевеление шторки, как будто кто-то настороженно разглядывает нас стоя сбоку от окна и выглядывая в щель.
Марта настойчиво колотит в дверь. И вдруг замирает, прислушиваясь. Напрягаю слух и я. С другой стороны двери шаги — неровные, тяжёлые, но дверь никто не торопится отворять, словно кто-то подошёл к ней изнутри и слушает. Мне кажется даже, я слышу чьё-то тяжёлое дыхание.
- Хаус! - тогда резко окликаю я. - Немедленно откройте — я вызываю копов!
- Он там, кажется, не один, - говорит Марта. - Кто-то ещё смотрит в окно.
- Да мне плевать, кто у него! Хаус! Если вы не откроете, я вышибу дверь!
Ещё несколько мгновений за дверью тихо. А потом я слышу голос Хауса:
- Открою, если не будешь делать резких движений, Чейз.
- Морду вам набить — резкое движение? - спрашиваю.
- Резкое. Отступи-ка назад.
- Хаус! - тревожно окликает Марта. - Хаус, где Эрика? Она с вами? С ней всё в порядке?
Длинная пауза.
- А ты здесь ещё зачем, вундеркинд? Тебя я не ждал. Освобождать заложников — сугубо мужское дело, - он ещё и шутит, гад! - Отступи-ка тогда тоже назад. Дверь металлическая, и если вы без автогена, вам моей крепости голыми руками не взять.
- Вы там совсем рехнулись? - спрашиваю.
- Отступи, - он неумолим, и я, делать нечего, отступаю — не разговаривать же с закрытой дверью, а прямо сразу вызывать копов мешает какое-то нелепое чувство собственного достоинства: как это я, отец, не справлюсь с бывшим боссом, который, похоже, обпоролся викодина с бурбоном до белой горячки.
Замок вдруг щёлкает, и я вижу Хауса в дверях. Притом, дверь он не распахивает, а только приоткрывает, чуть отступя за неё — разумая предосторожность.
 - О-о, да вы тут представительной делегацией... Так и думал, что сами приедете.
Похоже, что он вдребезги пьян: бледный, слипшиеся волосы, в глазах муть, лицо мокрое, и на скуле синяк. Без трости, босиком и еле держится на ногах. И  мне кажется, что там, за прикрытой дверью, прячется кто-то ещё — проститутка?
Я делаю движение цапнуть его за перед рубашки, но идиот Уилсон буквально повисает на мне, и он успевает отшатнуться назад. А дверь качнуть вперёд — вот-вот захлопнет. Я замираю - спятил он или нет, но в лоб тут действовать нельзя: ему нужна доля секунда, чтобы захлопнуть дверь, а мне потом придётся или ломать её, или всё-таки вызывать копов, а я ещё не решил, что хуже
- Легче, Чейз. - говорит он насмешливо. - Крошка у меня, и я ей ничего не сделаю, пока ты ведёшь себя, как джентльмен. Но если снова попытаешься на меня напасть, я захлопну дверь, а пока её ломают, мало ли что случится. Так... Вижу. я достучался до вашего коллективного разума. А теперь отвалите на исходную позицию. Пять шагов назад.
- Что ты творишь? - спрашивает Уилсон с ужасом. - Ты с ума сошёл? - и вижу, что вопрос этот не риторический.
- Пять шагов назад, - повторяет Хаус, угрожающе качнув дверь.
Если бы я мог полагаться на Уилсона, можно было одному отвлечь его внимание хоть на секунду, а другому... Но в том-то и дело, что на Уилсона и в лучшие времена полагаться было нельзя — себе на уме тип, хоть мы вроде и друзья.
- Хаус, - говорю, - вы проспитесь и поймёте, что ведёте себя, как идиот. Но будет поздно. Я к вам всегда неплохо относился, но то, что вы тут устраиваете, стоит хорошей отсидки, и я вам её устрою, если не прекратите дурака валять.
- Ты, наверное, всё ещё думаешь, что я играю? - с непередаваемым злым сарказмом, но при этом словно сожалея о моей тупости, спрашивает он. - Не то бы уже понял, что без Кира ситуацию не разрулить. Только Кир может что-то решить, а вы, я вижу, пока и не говорили с ним. Ну конечно, ведь это я, а не какие-то там отморозки, которым ребёнка прихлопнуть, как комара. Вот только Марту не стоит грузить проблемами — у неё ведь, кажется, скоро ещё один сюрприз для тебя  намечается, - он поворачивается к Марте и — кажется мне  или нет — но у него словно бы даже голос теплеет. - Ты уже сделала тест, малышка? Сколько там недель? Впрочем, УЗИ покажет.
Это новость. Марта беременна? Я удивлённо перевожу на неё взгляд. И она смотрит в ответ виновато. Ничего себе! Конечно, у Хауса глаз намётанный. Он мог разглядеть какие-то признаки, ускользнувшие от меня, но узнавать о том, что у тебя будет второй ребёнок, не от жены, а от того, кто похитил и держит в заложниках первого... Я снова с трудом подавляю порыв вытащить его из-за полуприкрытой двери за перед рубашки, густо забрызганный чем-то бурым - не то шоколадным коктейлем, не то кетчупом.
- Что, удивлён? - издевается между тем Хаус. - А ты думал, это всё безнаказанно проходит? - и он насвистывет свадебный марш — насвистывает чисто, слух у него отменный. - Спроси у Уилсона, ему эта музыка хорошо знакома.
Знакома Уилсону музыка или нет, но вид у него озадаченный.
- Мне тут кое-что будет нужно, - говорит Хаус. - Немного наркоты, ещё кое-чего по мелочи. Привезёшь, амиго? Я тебе сброшу перечень на телефон. Хочу оторваться по полной. Сам понимаешь: кто платит музыку, тот и танцует девочку.
- Хаус, что с Эрикой? - ровным голосом, то есть вообще без выражения, спрашивает Марта.
- Что может быть с ребёнком ночью? Она спит. Умная девочка — далеко пойдёт, - Хаус вдруг криво усмехается. - Так и вижу её в крутом джипёшнике — чёрном, блестящем, богатом... прямо, как в амфетаминовых глюках.
Тут Уилсон за моим плечом издаёт трудно поддающийся определению звук:  вскрик-вздох-стон-хрип — и вцепляется в моё плечо:
- Чейз, постой!
Невольно скашиваю на него глаза — лицо белее мела, и вообще выглядит он так, как будто его вот-вот вырвет, а взглядом вцепился в Хауса, и они глядят глаза-в-глаза, будто в «не сморгни» играют.
- Марте ещё повезло, - говорит, не отводя взгляда от глаз Уилсона, словно ему дико важно не проиграть в этом их поединке, Хаус, - что её дочка у меня, а не у каких-нибудь отморозков, которым что ребёнок, что вирус. Только, ты не рыпайся, Чейз. А выходи поскорее на Кира. Кир — единственный, кто может разрулить хоть что-то, Кир настоящий врач, а не такой инвалид, - он дёргает в мою сторону подбородком, - и не тот, у которого, к тому же, задница пылает. И поторопитесь - ребёнок очень вяжет руки. Особенно досадно, если мне придётся отрезать ей палец. А может, и ещё что похуже.
Тут уж я рвусь так, что и Уилсон не удерживает. Под его истошный вопль: «Чейз, нет!!!», - вскакиваю на крыльцо, и... дверь захлопывается перед моим носом. Я только ударяюсь в неё грудью, как бабочка в оконное стекло.
- Хаус! - голос Марты вибрирует от напряжения или слёз. - Вы же знаете, Хаус, что я вам этого никогда не прощу!
- Знаю, - глухо доносится из-за двери.
Уилсон, цепко ухватив, силой оттаскивает меня от двери, а мне, надо признаться, осточертели за сегодня эти хватания, и будь моя вторая рука не в гипсе, я бы, пожалуй, дал ему сейчас в ухо.
- Чейз, подожди! Чейз, послушай! - он бледен, как извёстка.
- Спасибо, я уже наслушался, - говорю, берясь за телефон. - Моё терпение небезгранично, я звоню копам. Здесь Эрика, или он держит её в каком-то другом месте, они уж как-нибудь заставят его сознаться. А потакать сумасшедшему, даже если он, действительно, спятил...
- Он не спятил. Чейз, послушай же ты меня! Кажется, всё ещё хуже, - Уилсон опасливо косится на Марту, словно боится, что она подслушает. Напрасно боится — Марта наклонила голову и вслушивается в то, что происходит за захлопнувшейся дверью — может быть, всё-таки надеется услышать голос дочки, не смотря на заверение Хауса, будто она спит.
Вид Уилсона, наконец, убеждает меня в том, что стоит его хоть бы вкратце выслушать, не то он или расплачется, или в обморок упадёт.
- Ну, - подстёгиваю я. - Говори. Что ты мямлишь? Что «хуже»? Что может быть хуже?
- Чейз, - говорит Уилсон сдавленным шёпотом, комкая мой рукав повлажневшими пальцами. - Это не он держит Эрику — он тоже заложник.

- Почему ты не звонишь в полицию? - голос Марты требовательный и напряжённый.
Я беспомощно оглядываюсь на Уилсона: как быть? Сказать ей правду? Да я этой правды ещё и сам толком не знаю — только смутные намёки и задыхающийся от тревоги голос Уилсона. Но уже чувствую, что дело куда серьёзнее, чем просто сорванная крыша Хауса.
- Пожалуйста, - говорит Уилсон. - Марта, прошу тебя, дай ему немного времени.
- Зачем? Отрезать моей дочке, - её голос срывается, - палец?
- Ну, ты же не веришь его болтовне!
- Он гад! Сволочь! Действовать такими методами — подлость, просто подлость — и всё!
- Он нарезался. Дай ему протрезветь. - Уилсон стискивает руки перед грудью, - Я тебя умоляю! Я же давно знаю Хауса. Он авантюрист. Он может быть жесток. Он пьян и обдолбан. Но он не причинит зла ребёнку. Пожалуйста, поезжай домой, прими успокоительное. Мы справимся, я тебе клянусь! Давай я отвезу тебя, - его голос настойчиво, суггестивно давит, но Марта выглядит только удивлённой таким диким предложением:
- Не сходи с ума, никуда я не поеду. Звони сейчас же, Роберт!
Теперь Уилсон беспомощно оглядывается на меня.
- Если я сейчас позвоню, с учётом предыдущей судимости, - говорю я ровным голосом, - ему намотают пожизненное.
- По твоему, он этого не заслужил?
- А по-твоему, заслужил? Уилсон прав — сами справимся. Сейчас сгоняем за Вудом и Брендоном, возьмём инструменты — и высадим чёртову дверь.
То, что я так быстро переменил решение, выглядит неуклюже, но Марта, как «мисс-бескомпромисс» даже представить себе не может, что её муж способен  лгать в такой момент.
- Это я во всём виноват. - покаянно говорит Уилсон. - Он бесится из-за моего рака и из-за того, что Корвин отказался меня оперировать. Не надо было ему вообще ничего говорить.
Я невольно фыркаю последней фразе: «не надо было говорить» это настолько же не про Уилсона, насколько нелепо предполагать, будто Хаусу можно что-то «не сказать». Уилсон действует грубо и неуклюже, но быстро и сильно, что компенсирует неуклюжесть — тем более для всё ещё не научившейся искать правду и ложь друг в друге Марты.
- Ты ни в чём не виноват, - «клюёт» она.
- Юридически — нет, морально — виноват по самые уши. И каково мне будет умирать, зная, что мой лучший друг сидит в тюрьме, и сидит из-за того, что хотел спасти меня любой... - он вовремя проглатывает слово «ценой» и поправляется, - любыми средствами? Я же даже попрощаться с ним не смогу!
Нет, ну это уже совсем тупо — он просто прёт, как танк, давит на жалость без малейшего изящества. Но Марта опять «покупается» - неужели моя жена настолько наивна? Или просто дело в том, что это — Уилсон? Я чувствую лёгкий укол ревности, но тут же одёргиваю себя: не время. Нужно помочь уговорить, увести её отсюда, чтобы он, наконец, смог внятно объяснить, что, по его мнению, происходит.
Марта улыбаясь сквозь слёзы, качает головой:
- Ты снова думаешь только о своих чувствах, Джеймс.
- Неправда Сейчас я думаю и о чувствах Хауса, и о твоих — тоже. Но в глубине души ты ведь знаешь, что Эрика в безопасности. Ты не улыбалась бы сейчас, если бы хоть капельку сомневалась. Ты злишься, ты разочаровалась в Хаусе, как и Чейз, и он стоит этого, и я сам первый набью ему морду, когда всё это кончится, - врёт он, не задумываясь. - Но тюрьма — это слишком. Пожалуйста, Марта! Он — умнейший человек, гениальный врач. Он принимал у тебя Эрику, он спас вам обеим жизнь. Не губи его! Пожалуйста, не обременяй меня этим грузом — я его не выдержу! - и снова вот так — грубо, нахрапом. Но... действует. В глазах Марты появляется слабая тень сомнения — нужно этим воспользоваться.
- Поехали, - говорю я, распахивая перед ней дверцу. - Оставлю тебя в больнице. Возьму ребят, мы поедем снова, и Уилсон ещё раз попробует уговорить его. А нет — снесём чёртову дверь. Уж как-нибудь я найду автоген. А потом всё решим. Поедем. Не стоит терять времени. И не волнуйся. Это всего лишь Хаус, у которого снесло крышу, а не какой-нибудь отморозок.
Третий раз за последние несколько минут мы по-очереди высказываем эту успокоительную и, похоже, совершенно лживую мысль. Но Марту нам удаётся уговорить. Она только предупреждает:
- Ничего подобного. Вернусь сюда с вами. - и садится всё-таки в машину.
- Как хочешь. - с облегчением говорит Уилсон, поскорее, пока она не передумала, трогая с места.

Паркуется он не на парковке, а со стороны зоны «С»:
- Войдём через квартиру Хауса. - не говорит «через нашу квартиру», похоже. не считает её своей, хотя, я знаю, живёт там, и другой у него нет — разве что снова к Блавски переберётся. Он и в квартире Эмбер долго жил после её смерти, а все предыдущие отходили бывшим жёнам, и он оказывался в лучшем случае в гостинице, в худшем — у Хауса на диване. — прямо кот бродячий какой-то.
- Как хочешь, - говорю. - Не всё ли равно, - а сам думаю, как всё-таки поговорить с ним в отсутствие Марты.
Открывает дверь ключом. Проходит на кухню. Возвращается оттуда с пластиковым стаканчиком остро пахнущим валерьянкой и подаёт Марте:
- Выпей, тебе нельзя волноваться.
Марта послушно делает несколько глотков.
- Присядь, посиди. Я сейчас позвоню Вуду, - говорит Уилсон и подносит к уху телефон, но я вижу, что кнопки он не нажал — сделал вид. Однако, говорит в молчащий телефон:
- Вуд, это Уилсон. Нам нужна грубая сила. Мы в зоне «С», у Хауса. Найди Трэвиса или Буллита и идите сюда. На месте расскажу, - и даже паузы делает в нужных местах, как будто ему отвечают.
Я не очень пока понимаю, на кого рассчитана эта клоунада — похоже, что на Марту — и что он собирается делать на самом деле. Но в следующий миг Марта, вдруг закрыв глаза, мягко заваливается на бок.
Уилсон тут же оставляет своё телефонное лицедейство — подскакивает к ней и укладывает, торопливо говоря через плечо:
- Не бойся, это безвредно и для неё, и для плодика. Она поспит. Не будет переживать. Не будет плакать. А то я пока не знаю, что делать.
Я, «отмерев», сгребаю в кулак его воротник:
- Слушай, темнила, хватит уже! Объясни внятно, что происходит.
- Как раз собираюсь это сделать, как только ты освободишь моё горло... - хрипит он, и когда я отпускаю, поправляет и разглаживает уголки, выглядывающие из-под свитера. Пальцы дрожат, но воротник поправляет. Сбивчиво говорит:
-  Хаус сам дал мне понять, что он — пленник. Ну, ты же помнишь, что он сидел в тюрьме?
- Помню.
- Его щемили там одни... уголовники, - Уилсон выговаривает это слово с каким-то внутренним протестом. - И он их как-то сделал. Как, я не знаю — он не рассказывал. Собирали с него дань, что ли, а он не заплатил, ввязался в драку — говорю тебе, не знаю подробностей. Потом его перевели в больничку, потом в ШИЗО, потом выпустили на поруки. Не знаю, он очень неохотно об этом говорит. В общем, там они не смогли, не успели, до него дотянуться. Но когда их главарь вышел, он решил ему всё припомнить. Помнишь, я попал в «Принстон-Плейнсборо» избитый, после нападения грабителей? Вы потом ещё с Хаусом машину отгоняли - помнишь?
- Ну, забыть такое трудно. Реанимация на дороге — мы же оттуда Харта привезли с кардиогенным шоком.
- Да. Точно. Так вот, это тоже были они. Я просто сегодня не сразу сообразил, когда Хаус насвистел свадебный марш, к чему это он. Ты же слышал, как он насвистел свадебный марш?
- И что?
- А то, что главаря звали Мендельсон.
- Думаешь, это он добрался до Эрики? - пугаюсь я.
Но Уилсон мотает головой.
- Нет, не он. Мендельсон мёртв. Да и зачем ему ребёнок? Но Хаус всё равно его имел в виду — он не стал бы свистеть просто так. И он был не пьяный, и не обдолбан. Его ударили — возможно, и не раз, и в поту он был от страха. или от боли, или от всего вместе. И эти пятна на рубашке — кровь. И дверь он не открыл настежь, потому что там был кто-то ещё — стоял и слушал, чтобы он не сболтнул лишнее. Может быть, даже на прицеле его держал.
- Уилсон, послушай, - перебиваю я. - Это серьёзно. Ты уверен в том, о чём говоришь?
- Я бы хотел ошибаться. Хотел бы, чтобы это было просто выходкой Хауса. Но думаю, что я не ошибаюсь. Потом, ты помнишь,  он несколько раз повторил: «Эрика у меня, а не у каких-то отморозков». Это для Марты. Он хочет, чтобы Марта думала, будто это всё-таки он прячет девочку, чтобы через тебя надавить на Корвина. Зачем-то ему это надо, я не знаю. Возможно, он просто не хочет её волновать, хотя, зная Хауса, я бы на это не поставил. И ещё: он упомянул чёрный джип и амфетаминовые галлюцинации. У меня были галлюцинации, когда я глотал «мет», и именно с чёрным джипом. Тем самым, который — помнишь — утонул в овраге недалеко от больницы. Тогда погибли четверо, их вскрывали в нашем морге. Один из них как раз Мендельсон, другие — его приятели. Хаус не просто так сказал «чёрный джип». И он не просто так упомянул метамфетамины... Но только я всё равно пока не представляю, что делать.
- Как что? Теперь-то уж точно копам звонить. Если Хаус не виноват, и его не посадят, это — самое разумное, что мы можем сделать.

ХАУС

Ощущение прикосновения к коже головы дульного среза — не самое приятное из ощущений. Я замер, сразу утратив эластичность тела, и только теперь сообразил, что в приёмной не должно быть темно — ведь Уилсон оставался там с дочкой Чейзов.
- Не разбудите вашего друга и его ребёнка, - прошептал в ухо чей-то голос. - Если вы потревожите кого-то из них, это осложнит ситуацию настолько, что она может выйти из-под контроля... Посвети, - чуть громче приказал он кому-то.
Тот, кому было приказано посветить, проделал это грамотно, уронив конус света на колени и грудь Уилсона, но не на лицо. Грудь, обтянутая коричневым свитером с пандой, размеренно вздымалась, только на какую-нибудь долю дюйма не доставая до конца иглы шприца-ручки, удерживаемого узкой смуглой рукой.
- Если он проснётся, - продолжал голос, - мой помощник введёт раствор в сердце. Уверяю вас, он и крикнуть не успеет, а вскрытие ничего особенного не покажет.
- Чего вам нужно? - задал я вполне логичный вопрос.
- Мы поговорим об этом не здесь. Подойдите к коляске и возьмите ребёнка на руки.Осторожно.
- Зачем?
Уилсон вздохнул во сне и шевельнулся. Они ничем его не усыпляли — он просто спал обычным очень поверхностным сном уставшего человека. На какое-то мгновение я разозлился на него: если бы он не заснул, весь этот  спектакль в приёмной вообще не имел бы места быть. Но оказаться причастным к его скоропостижной смерти я не хотел, поэтому молча подошёл к коляске и взял спящую дочку Чейзов на руки. Как можно аккуратнее.
- Ребёнок на руках - лишняя гарантия того, что вы не попытаетесь напасть на меня или кого-то из моих помощников, - любезно разъяснил голос над ухом. Я бы очень хотел рассмотреть его получше, но дуло мешало повернуть голову. - Но если вам всё-таки придёт в голову такая блажь, имейте в виду, наблюдать агонию ребёнка вам будет психологически тяжело. По большому счёту, она и нужна-то нам, как гарант вашего благоразумного поведения.
- Вы первые начали. - сказал я, скашивая глаза, но ничего внятного в темноте не увидел — так, край щеки, клок волос...
- Медленно и спокойно выходите через жилую зону, - скомандовал мой конвоир. - Без глупостей — человек со шприц-ручкой уйдёт отсюда последним. Так что если вы задумали какую-то пакость...
- Вы мне льстите. - буркнул я.
Без трости и с ребёнком на руках я был, действительно, совершенно безопасен. К тому же, Чейзы основательно раскормили свою крошку.
- Я — калека. - сказал я очень тихо, но протестующе. - В любой момент нога подломится, и я грохнусь на пол — ключевое слово «грохот». А по лестнице мне с ней и вообще не подняться. И вы меня хладнокровно пристрелите только за то, что я — калека, а между тем, я вам, кажется. зачем-то нужен, если я не ошибаюсь.
- Не ошибаетесь. И вы побережётесь, чтобы не упасть. Идите не спеша — торопиться нам совершенно некуда.
Я пошёл. Глупо упираться, когда в висок нацелено дуло, а в грудь Уилсону шприц-ручка, может, конечно, и с физраствором, но чёрт его знает.
Подниматься по лестнице, действительно, оказалось сложно, и этот тип с пистолетом поддержал меня под локоть — одной рукой, другой продолжал мне целиться в висок. Сзади ещё поднимались двое, а чуть позже к ним присоединился третий — тогда я понял, что Уилсона оставили в покое. Я стал придумывать, как стану издеваться над ним когда-нибудь потом, когда расскажу ему, что он безмятежно дрыхнул, когда меня похищали вместе с дочкой Чейзов, оставленной, между прочим, под его присмотром.
- Я хочу сразу прояснить, - сказал я на ходу — голос от усилий получался сиплым. - Выкупа за меня никто не заплатит. Даже не планируйте.
- Заткнитесь. - добродушно посоветовал мой конвоир. - Вы — самостоятельная ценность, не выраженная во всемирном эквиваленте. Вперёд! - и он втолкнул меня в мою собственную квартиру так, что я чуть не упал. Дверь закрылась. Кто-то из вошедших следом зажёг свет, и я наконец-то получил возможность рассмотреть всех четверых. Тот, что держал пистолет у моей головы, производил серьёзное впечатление полной неподвижностью бесстрастной физиономии. Он был узкоглаз, но ни на китайца, ни на корейца не походил. Ещё двое — близнецы-громилы — казались клонами друг друга: одинаковые бритые затылки, тяжёлые взгляды и крепкие кулачищи, опутанные верёвками синеватых жил. Но в их лицах не было тупости гоблинов-телохронителей. Живые, хоть и жестокие, глаза, сжатые губы, лёгкий прицельный прищур. Четвёртый — тот, что держал шприц-ручку — улыбнулся мне, как доброму знакомому:
- Привет, Доктор... Е-два — е-четыре.Тебе шах.
- Ты, - выдохнул я. - Откинулся? На ЦРУ работаешь или...
- Или, - продолжая улыбаться, ответил Шахматист, мой тюремный приятель, мой наставник, почти друг. - Как ты догадался?
- Дуболомы слишком умные для организации попроще, - равнодушно объяснил я.
- Молодец. Вот видите, Кот, я же говорил, он башковитый парень. Могут возникнуть сложности.
- Ладно, сейчас некогда, - резко ответил узкоглазый . - Потом обниметесь. Спускайтесь по центральной лестнице, доктор Хаус. И садитесь в машину.
Я послушался. Эрика завозилась у меня на руках, но затихла. Осторожно прижимая её к себе, я стал с ещё большим трудом, чем поднимался. спускаться по бесконечной лестнице, ломая голову, за что и почему так влип. Малышку явно собирались использовать, как средство давления на меня. Значит, или им нужна какая-то информация, или какое-то действие. Но кто они? Шахматист сказал «или», но эти типы явно не просто уголовники. Хотя, с другой стороны, Кот — это, пожалуй, кличка.
Меня впихнули на заднее сидение между двух клонов, Шахматист сел за руль, а узкоглазый — на переднее сидение, но смотрел не вперёд, а на меня, выворачивая короткую шею.
- Если родители этой спиногрызки хватятся и попытаются привлечь копов до того, как мы закончим наше маленькое дельце, - с деланым равнодушием спросил я, - вы отрежете нам пальцы и уши и отошлёте их почтовым переводом?
- Ваши пальцы останутся при вас, доктор Хаус, - «успокоил» узкоглазый Кот. - Они могут понадобится. У нас есть для вас пациент.
- Надеюсь, случай стоящий. - проговорил я. - Было бы обидно размениваться на ерунду.
Автомобиль свернул в переулок и приткнулася дверцей почти к самой входной двери.
- Такое впечатление, что я здесь когда-то бывал, - хмыкнул я, скользнув взглядом по дверям бывшей собственной квартиры.
- Заткнитесь. - снова сказал Кот. - Выходите и без глупостей.
Почти в то же мгновение дверь отворилась. Женщина. одетая по-домашнему, вышла нам навстречу из темноты прихожей.
- Костя, - начала она немного капризным тоном, - ну, я же просила никого сюда не... - и, сразу осипшим голосом скорее выдохнула, чем вскрикнула: - Грэг?
- Привет, госпожа Петрова-Хаус, - обалдело проговорил я. - Вот уж, действительно, неожиданность...
- Любящая семья, - осклабился Шахматист. - Муж, жена и бэби.
А Кот с Доминикой принялись орать друг на друга по-русски, игнорируя мою скромную персону. В какой-то миг у меня даже возникло не то опасение, не то надежда на то, что он её ударит, но Кот заткнулся первым.
- Дай мне ребёнка, - сказала Доминика по-английски и протянула руки. Выражение её лица исключало вопросы, и я отдал Эрику — потому, хотя бы, что уже едва удерживал её — мучительно хотелось хоть на что-то опереться, перенести вес - я и так стоял на одной ноге, как чёртов аист.
Она унесла девочку, а кто-то из клонов грубо пихнул меня в спину — похоже, ему не понравилось, что я столбом стою на пороге, как гость, ещё не знающий, войти ли или поскорее убираться восвояси. Толчка я не ожидал, поэтому выведенный из равновесия, шагнул вперёд, запнулся о порог и полетел с размаху на пол. Упал неудачно — я часто падаю неудачно, и вообще падаю гораздо чаще, чем те, кто ходит на двух ногах, без дробей. Зацепил краем щеки за край тумбочки — как и всякие маргинальные отношения, закончилось плохо: разбил губы, ссадил кожу над скулой. И тут же другой клон ткнул меня в бок ботинком — не сильно, а так... чтобы я не залёживался.
- Убью, ублюдок! - рявкнул на него Шахматист и протянул мне руку, чтобы помочь встать. Я его руки не принял — придерживаясь за стену поднялся сам, ощупал скулу. На языке у меня, разумеется, вертелся добрый десяток вопросов, и главный из них — «куда я влип?» — требовал разрешения настойчивее остальных, но поскольку надежды на то, что едва я его задам, все кинуться наперебой мне объяснять и рассказывать, как-то не было, я и предпочёл помалкивать, ожидая встречной инициативы. Кое-что я, правда, уже начал складывать: русский язык, клоны-дуболомы с необыкновенно умными глазами, привлечение к делу матёрых уголовников, таких, как Шахматист, шприц-ручка... Было похоже на то, что мне аукается прошлогодняя история с вирусом «А-семь», трупом «как-бы Бейли» и «русским следом» в лице Кирилла Сёмина. Я даже задумался — уж не Доминика ли способствовала появлению «как-бы-Бейли» именно в моей больнице. Вообще, сейчас, в ретроспективе, моя фиктивная жена показалась мне куда как подозрительной — украинская гастарбайтерша со знаниями квантовой физики, меткостью снайпера, навыками электромонтёра и необъяснимой привязанностью к угрюмому, небритому типу старше её вдвое. Хотя привязанность вроде была искренней... А с другой стороны, Шхматист тоже не врал, когда подошёл ко мне, подавленно сидящему на своей узкой койке в белой майке стариковского фасона — по своей воле я бы такую в жизни не надел — и сизой джинсовой робе с клеймом пенитенциарной службы Нью-Джерси на спине, и сказал негромко, но веско: «Прежде, чем что-то делать — хоть зевнуть, хоть пукнуть — спрашивай у меня. Облажаешься — пропадёшь». Я ведь ему до сих пор благодарен, только теперь уже вряд ли признаюсь.
Странное у меня было чувство: словно меня, как морковь, схватили за волосы и выдернули из привычной грядки. Я был в своей прежней квартире, но словно на другой планете. А всё, что мне привычно и по-настоящему дорого:  медицина, больница, бои грузовиков, перепихон по графику с Кадди, дружба с Уилсоном, мотоцикл, подтрунивание над Мартой и Робертом Чейзами, непонятные отношения с Кэмерон, приятельство Блавски, пикировки с Корвином, медицинские сериалы по кабельному и абрикосовые пончики — всё это осталось за железной дверью, которой успели снабдить моё жильё непрошенные постояльцы. Она и захлопнулась за моей спиной с железным лязгом, как дверь в камеру ШИЗО.
Меня привлекло деликатное покашливание, и я чуть в голос не заржал этой деликатности — после удара о клятую тумбочку у меня был металлический привкус во рту и саднило скулу, а этот подлец покашливает, как стеснительный подросток, собирающийся спросить, где здесь туалет. Но смех я сдержал — что-то подсказывало мне, что этот смех может оказаться последним, и отнюдь не в смысле очерёдности с Котом. Так что я сделал серьёзную мину и посмотрел на него вопросительно.
- Меня зовут Константин Дольник, - отчётливо проговорил Кот, глядя мне в глаза. - Я — представитель фармацевтической компании, производящей антивирусные препараты особого назначения — довольно с вас будет пока и такой информации.
- А-а, - сказал я. - Собираетесь вручить мне ваш рекламный проспект в неофициальной дружеской обстановке?
- А вы не робкого десятка, - улыбнулся он, видимо, пытаясь подольститься, хотя ума не приложу, зачем бы ему — имея в активе ствол и братьев-клонов особой нужды льстить обычно как-то не испытываешь.
- Нет, почему... - возразил я. - Жить мне тоже хочется.
- Разумное желание. - серьёзно кивнул этот Константин Дольник — увы, его имя я мог произнести только в уме, о том, чтобы вслух так завязать язык, и речи не было. - Присядем?
«Ещё как присядем, - подумал я. - Очень своевременное предложение. Не то я просто свалюсь».
Этот гад плюхнулся на мой диван и приглашающе похлопал, как собаке. Ещё не хватало — я взял стул и уселся на него верхом. Из такого положения, кстати, есть шанс метнуть этот стул в чью-нибудь голову, если понадобится.
- У нас проблема, - сказал Кот Дольник. - Произошла серьёзная утечка биоматериала, несколько человек подверглись заражению. Нужно спасти людей. Вирус знаком вам, как «А-семь» - вы ведь так его называли? Ну, правда, он несколько модифицирован, видоизменён, но ведь вам уже прихоилось иметь с ним дело, и вы справились, так что даже если ваше лекарство не подействует в данном случае, вы всё-таки начнёте не с пустого места.
Я снова чуть не расхохотался — теперь я, кажется, понял, кто эти молодчики, и чего им в самом деле нужно. Ситуация была до того смехотворной, что в неё даже не верилось. Похоже, на меня вышли те самые кретины, от которых убежал и унёс на себе вирус «Как-бы-Бейли». И они понятия не имеют, что теперь со своим вирусом делать. То, что в прошлом году происходило у нас в больнице, постарались замять и забыть, никаких публикаций не было, ЦКЗ настоятельно посоветовал держать язык за зубами, да и из сотрудников приблизительную правду знали только диагносты, а точную — никто. Разве что Кэмерон, с которой мы целовались под окнами «Принстон-Плейнсборо», могла бы достоверно сообщить, как именно мы пресекли эпидемию невиданной прежде модификации гриппа. Но эти о Кэмерон не знали. Им нужно было средство защиты от своего бактериологического оружия, и они думали, что у меня оно есть. А уж раз дело дошло до похищения, значит время их поджимает. Вот только вопрос: как они собираются распорядиться этим своим вирусом? Шарашка «фармацевтов», пользующаяся услугами Шахматиста слабо напоминает серьёзную правительственную организацию — скорее, мелкая диверсионная группа или вообще частная контора. А от частников ждать разумного применения бак-оружия не приходится. Будет какой-нибудь дебильный теракт с последующим угоном «боинга» и счётом в швейцарском банке, и что-то мне не хочется в соавторы такой новеллы.
- Чтобы вас стимулировать, - продолжал Дольник, - мы заразим девочку. Насколько мне известно, она не болела и иммунитета соответственно не выработала.
- На поиски лекарства нужно время. - сказал я. - Его не будет ни у девочки, ни у вас.
- Почему?
- Потому что ваш вирус прогрессирует очень быстро. А родители девчонки начнут её искать ещё скорее, чем прогрессирует ваш вирус.
- Надеюсь, что у них хватит ума этого не делать, - угрожающе проговорил один из клонов, и я вздрогнул от неожиданности — во всех телебоевиках такие, как он, права голоса не имели. - Надеюсь, они слышали или смотрели в кино, что делают с детьми-заложниками гадкие террористы, если их родители обращаются в полицию.
Я вспомнил Марту. Не хотелось подавать виду, что напуган, но виски у меня взмокли. Тем не менее, голос слушался — мне даже удалось взять назидательно-ворчливый тон:
- Прежде, чем воровать детей, неплохо бы навести справки об их родителях. Мать этой девочки — идиотка, верящая в Санта-Клауса и в то, что вмешательство полиции может непременно спасти её ребёнка, а уж никак не погубить. И даже если вы разубедите её в этом, для данного случая будет поздно.
- Ничего, - спокойно заметил Кот. - В вашем окружении это не единственный ребёнок. Если придётся отправить малышку в отработанный материал, найдётся, кем её заменить.
При этих словах я почувствовал, как мой страх медленно трансформируется в бешенство. Точно так же мне угрожал Мендельсон, и он, действительно, устроил убийство моей матери. Я прикрыл глаза, вспоминая всё: дни в тюрьме, мою жгучую обиду на Кадди, на Уилсона, мою благодарность Шахматисту — в те дни он один казался мне человеком, которому почему-то есть дело до меня. Он казался порядочнее, честнее липового праведника-Уилсона, так и не удосужившегося не то, что навестить, но даже плитку шоколада передать. Я выживал среди Шахматистов и Мендельсонов, чётко разделяя их на классы-подклассы-виды-подвиды, я проводил свою классификацию и вынужденно строил отношения. Завоёвывал какой-никакой авторитет своим умом, своей неспособностью прогибаться — это почему-то ценят даже в тюрьме — и почти уверил себя в том, что люди — везде люди, со своими слабостями и привычками. Кажется, я свалял порядочного дурака с этой поправкой мировоззрения. Люди, конечно, везде люди. Но вот только урки — везде урки. Я сидел на стуле в своей знакомой до последнего пятнышка на обоях квартире, но чувствовал запах тюремной дезинфекции и слышал голоса охранников, проводящих вечернюю поверку перед раздачей неизменной кукурузной каши с кусочком жареной рыбы на ужин.
- Вы меня так застращали, что мне захотелось срочно отлить, - хмуро сказал я.- Мне как, можно пойти, или вмажете мне плямбу в затылок?
- Дэнис, проводи, - велел одному из клонов Кот.
- Я помню, где сортир, - успокоил я. - Не заблужусь.
Кот вежливо посмеялся.
На самом деле, с «отлить» вопрос остро не стоял. а объяснялся мой внезапный якобы позыв просто: я вспомнил, что, как это ни странно, телефона они у меня не отобрали — не то забыли, не то не сочли нужным. Конечно, поговорить не удастся — моментально услышат и исправят оплошность - отберут, но есть в моём арсенале ещё и архаичное текстовое сообщение. Послать несколько строчек Уилсону. Предупредить, что полиция — не вариант, хоть намекнуть, что происходит. Может быть, им там всё-таки что-то удастся сделать. Панда мыслит скачками, как сумасшедший кузнечик, как... как «крэйзи баттерфляй», но он лучше других поймёт, с чем нам теперь придётся иметь дело, потому что уже сталкивался с подобным . И ещё, у него всегда сохраняются все телефоны, все адреса — может, этот аккуратист как нибудь раскопает через прежние контакты Сёмина. По-моему, обратиться к нему логично: если я влип из-за его прежних дел, ему же меня и следует попробовать вытащить. А в том. что он на многое способен. я убедился по трупу яйцеракового китайца и ночному визиту через окно.
Но задуманное не удалось. Едва я вытащил телефон, пустив для достоверности струйку воды из крана, они о нём вспомнили. В дверь без церемоний грохнули кулаком:
- Открой!
- Я не могу писать на публике! - крикнул я, прикидывая, если всё-таки успею хоть несколько слов набрать, тайное местечко для телефона.
И тут этот пластмассовый гад зазвонил. Я даже понять не успел, кто это не в добрый час захотел со мной пообщаться, как дверь с треском слетела с петель. Меня швырнули на пол легко, как котёнка, и ботинок солидного размера впечатался мне в рёбра. Дыхание перехватило, и я скорчился, хватая ртом воздух. Тут он мне ещё и в голову приложил — так, что в глазах потемнело.
- Когда просят открыть, надо открывать, - назидательно сказал клон и, выцарапав телефон из моих слабо сопротивляющихся пальцев, протянул его подошедшему Коту.
«Эрика заложница. Вспомни Кира... » - прочитал Кот то, что я успел набрать. - Кому послание?- осведомился он мирно, почти дружелюбно.
- Другу, - прохрипел я. - Извиняться не стану, вы первые начали.
- Извиняться вам не за что, - согласно кивнул Кот. - Мы, действительно, «первые начали» - было бы странно ожидать, что вы не попытаетесь сопротивляться или попросить помощи из вне. Это вы нас извините за то, что ввели во искушение, сразу не отобрав телефон. А Кир — это кто?
- Кир Корвин — наш хирург, - соврал я.  Мне в голову вдруг пришла не то, чтобы спасительная, но, в общем, дельная мысль. - Вы сами сказали, что если полиция вмешается, вы повредите девочке. А я могу сделать так, что полицию не станут вмешивать, и вообще никто ничего не заподозрит. Если вы позволите мне сделать звонок, я сам выдам себя за похитителя и постараюсь потянуть время.
Кот удивлённо поднял брови
- Непонятно, зачем вам-то это нужно?
- Мне? - удивился я. - Серьёзно? Вам непонятно? У меня ведь всего-навсего появится шанс выжить — велика важность! Послушайте, Дольник, я же не идиот, чтобы надеяться на то, что «добрые дяди» поиграют в «больничку» и отпустят меня на все четыре стороны. Как только я найду вам нужное лекарство, вы пустите в ход вашу шприц-ручку или ещё что-нибудь в том же духе. Не оставите в живых ни меня, ни девочку. Если вмешается полиция или ФБР, вы тоже так же поступите. Но, с другой стороны, если о вашем участии в этой афере вообще никто ничего знать не будет, необходимости непременно избавляться от нас тоже не будет.
- По-моему, вы какую-то ересь несёте, - проговорил Кот, заинтересованно глядя на меня. - Думаете, кто-то поверит в то, что вы внезапно заделались террористом?
- У меня не самая радужная репутация. - сказал я. - А если говорить ещё вернее, репутация отморозка, не признающего правил. То, что для других дико и неправдоподобно, для меня зачастую само собой разумеется. В общем, они проглотят, если я хорошо подам. Только дайте мне сделать звонок.
- Ну а что конкретно вы собираетесь сказать? - теперь уже в голосе Дольника появилось сомнение — осложнений с полицией он явно не хотел, а на совсем уж полного идиота я в его глазах не тянул.
- Я уже пытался заставить Кира Корвина сделать операцию моему другу, у которого технически неоперабельная опухоль средостения, - стал объяснять я. - Шанс мал, но есть. Корвин не хочет рисковать, но он знает, что я могу попробовать надавить на него через доктора Чейза — они друзья. Эрика — дочь как раз того самого Чейза. А я уже пытался однажды его шантажировать, так что к моим новым фокусам он вполне готов. О том, что я ни под каким видом не причиню вреда его дочке, он знает, а в полицию он не обратится, потому что на мне уже висит судимость, и в случае чего меня «закроют» надолго. Он, наверное, здорово разозлится - может быть, даже будет вне себя от злости, но всё равно, как бы ни разозлился, он будет меня щадить. А значит, какое-то время я смогу работать с вашим вирусом спокойно. Хотя вы уже облажались: я — диагност, а не фармакохимик — у меня может просто не получиться.
- Но вы постараетесь, не правда ли? - хмыкнул Кот, а клон Дэнис веско добавил:
- Вам придётся постараться, - он пытался говорить, как это полагается солидным негодяям из боевиков, но я уже окончательно понял, с кем имею дело, и теперь участие в истории Шахматиста не вызывало у меня больше когнитивного диссонанса. Просто я, кажется, с самого начала ошибся, приняв умное выражение глаз клонов-боевиков за профессиональное, а не личное качество. Было даже несколько обидно: одно дело оказаться заложником у солидной организации русских шпионов или хотя бы  отечественных экстремистов, и совсем другое — попасть в руки организованным, но примитивным иммигрантам — уголовникам, по случаю сперевшим пару пробирок из секретной лаборатории и теперь вознамерившимся с их помощью осуществить Большую Американскую Мечту — отжать бабок и смыться куда-нибудь в курортную зону. И всё-таки, как бы пренебрежительно я к ним ни относился, сила была на их стороне. Плюс, как минимум, одна пушка, а на нас с Эрикой этого более. чем достаточно. И вмешательства полиции, действительно, следовало избежать — кто знает, не впадут ли эти молодчики от страха в истерику и не начнут ли палить, куда ни попадя.
- Хватит его стращать. - неожиданно хмуро сказал Шахматист. - Он дело предлагает — пусть звонит.
Кот, ещё мгновение подумав, кивнул головой и сделал знак тому клону, что бил меня ногой, чтобы мне вернули телефон. Его брат-близнец вытащил откуда-то из-за шиворота пистолет и нацелил мне в голову, всем видом показывая, что готов спустить курок, едва я отклонюсь от заданной темы. «Вторая пушка». - машинально отметил я, набирая номер.
Я очень надеялся разозлить Чейза достаточно для того, чтобы он кинулся сюда отрывать мне голову. Я был уверен, что Уилсон повиснет у него на хвосте. Если мне только удастся донести до них мысль, что я — заложник, что мои тюремщики — уголовники, что вся история имеет отношение к нашей эпидемии «А-семь», и что нужно привлекать отнюдь не полицию, наши шансы на благоприятный исход возрастут в разы. Чейз смышлёный, а Уилсон понимает меня зачастую не только с первого слова, но с первого слога — неужели я не соображу построить на эзоповом языке, которым вполне владею, пару фраз, понятных тем и не понятных этим.
Чейз же, зараза, взял трубку только после десятого гудка...

РОБЕРТ ЧЕЙЗ
Стены диагностического отделения оранжевые от рассветного солнца, щедро пробивающегося в щели жалюзи. Кир по своему обыкновению забрался на стол, но и остальные не сидят, как положено, на стульях. Уилсон прислонился к подоконнику и забавляется нашей «колюще-режущей», каждую минуту рискуя остаться без пальца, Блавски на диванчике, поджав ноги, туфли, небрежно сброшенные с ног, валяются рядом с диваном. Я сам, правда, на стуле, но верхом. Тауб на корточках у стены, словно хочет сделаться ещё меньше ростом, совсем исчезнуть. Кэмерон ушла сидеть с Мартой и не давать ей проснуться, пока мы хоть начерно не решим, что делать.
- Ты думаешь, полиция совсем уж ничего не может? - снова спрашивает Блавски, и Уилсон мотает головой, как упрямый мул, которого одолевают мухи:
- Мне кажется, нам нужно получше вспомнить, что говорил Хаус. Это были инструкции, я уверен, только завуалированные. Что он сказал, Чейз?
- Он всё время говорил, что Кир может что-то разрулить, и ещё про вирусы... - стараюсь припомнить я.
- Чего я должен разруливать? Я во всём этом понимаю не больше вашего, - ворчит Корвин, ёрзая на столе. - Уилсон, а ты уверен, что правильно всё понял? Может, он всё-таки обдолбался и сам сочинил эту комедию?
- Он не обдолбался. - упрямо качает головой Уилсон. - Он в опасности. И девочка — тоже.
- Джим, оставь скальпель в покое, - досадливо окликает Блавски. - Отхватишь пальцы — станешь инвалидом.
Под руку. Он тут же, вскрикнув, роняет скальпель и поспешно суёт порезанный палец в рот.
- Ну. Я же говорила... - огорчается Блавски. Но глаза Уилсона расширяются не от боли — от догадки.
- Он сказал: «Кир настоящий врач, а не такой инвалид» - ты же помнишь, Чейз? Кир — врач. Но не инвалид. А ведь ты инвалид, Корвин?
- А что, заметно? - Корвин недоволен, почти злится.
- Да подожди ты с комплексами со своими, - перебиваю я. - Если Уилсон прав, и его там, пока он говорил, под дулом держали, каждый намёк может иметь значение. И если Кир — врач, но не инвалид...
- Сё-Мин, - вдруг говорит Блавски, и мы все четверо оборачиваемся к ней.
- Что? - её брови высоко взлетают. - Кир Сё-Мин, и если вы решили, что история может иметь отношение к «А-семь», то уж Сё-Мин к нему, точно, имел отношение.
- Что, Хаус хочет, чтобы мы разыскали его? - из своего угла подаёт голос Тауб. - Едва ли у нас выйдет — он приложил столько усилий к тому, чтобы спрятаться, не для того, чтобы его нашли.
- Подожди, - говорю. - Он ещё сказал: «и не тот, у кого задница пылает». У кого пылает задница, Уилсон?
 Уилсон криво усмехается:
- Мне кажется, он намекал этой фразой на Триттера. Их знакомство ведь началось с ректальной температуры, и ещё Триттер был задействован в поисках Сё-Мина. Но если это так, к Триттеру он обращаться не советует.
- Да просто в полицию он обращаться не советует. «Пылающая задница» - это теперь, видимо, нарицательное имя копа.
- Подождите, - говорю, и чувствую, как горло перехватывает. - Если все его слова имели смысл, то про пальцы... про пальцы что, тоже? Ей могут... отрезать?
- Не волнуйся, не волнуйся. Чейз. - быстро говорит Уилсон. - Хаус с ней, он убережёт её.
- Он сказал, что она вяжет руки...
- Не истери, - резко говорит Кир. - Конечно, она вяжет руки. Из-за неё ему придётся соглашаться выполнять всё, что ему велят.
- У меня есть телефон Сё-Мина. - говорит Уилсон, перебирая справочник в своём телефоне. - Он, конечно, его сменил, но не попробовать было бы неправильно.
- Мне кажется, - говорю я. - Хаус не хотел, чтобы мы разыскали именно Сё-Мина. Это как с маршем Мендельсона. Мендельсон же мёртв. Он просто хотел дать нам понять, с чем имеет дело. Получается цепочка из ключевых пунктов: Мендельсон — вирус — Кир Сё-Мин — не-Триттер.
Я вдруг ловлю себя на том, что мы, как в добрые старые времена не столько стараемся решить загадку, сколько пытаемся вычислить, как её решил Хаус — чувство его над нами превосходства сидит у нас в подкорке. Разве что Кир свободен от этого.
- Ты думай отдельно, - говорю я ему. - Ты не отравлен его альфа-самцовостью.
- Он говорил, что сбросит на телефон перечень того, что ему нужно. - припоминает Уилсон. - И сказал «Кто платит музыку, тот и танцует девочку». У него не в обиходе эта поговорка — обычно он говорит «Кто платит, тот и заказывает музыку». Почему сейчас он употребил другую?
- Я думаю, ключевое слово «девочка», - говорит Тауб. - Когда он говорил про перечень, он что имел в виду? Медикаменты?
- Да, мне так показалось. А тебе, Чейз?
- И мне. Значит, примем за гипотезу. Жаль, что Марту нельзя подключить — она могла запомнить что-то ещё.
- Нельзя — значит, нельзя, - отрезает Уилсон. - В её положении опасно сильно волноваться. А беременность — ты сам понимаешь — необходимо сохранить любой ценой.
 Я понимаю. Понимаю то, чего он недоговаривает: «Если с первым ребёнком что-то случится, лучше, чтобы родился второй». И то, что он уже подыскивает замену моей Эрике, вызывает во мне желание дать ему хорошенько в нос — я едва сдерживаюсь. Хотя он прав. Но не даю я ему в нос не поэтому, а потому что сам Уилсон со смертью давно на «ты», чтобы фальшивить и сентиментальничать там, где даже Тауб, хоть и сочувственно кривится, до пошлых утешений не опускается.
- Если это принять за гипотезу и учесть поговорку. - говорит он, - то, возможно, какие-то испытания могут проводить над девочкой. И Хаус именно об этом пытался предупредить. Но мы составили цепочку ключевых понятий — нам нужно теперь её развернуть, осмыслить и попробовать что-то с этим поделать, не ошибившись.
- Мендельсон — это точно намёк на его уголовное прошлое, - говорит Уилсон, посасывая порезанный палец. - Может быть, это просто означает, что там присутствует кто-то из уголовников, а может быть, он снова встретил кого-то из конкретных знакомых по тюрьме, - он снова берётся за телефон.
- Кому ты хочешь звонить? - спрашивает Блавски.
- Адамс, - похоже, у него в памяти телефона номера абсолютно всех, с кем он хоть раз в жизни поздоровался.
- И что спросишь?
- Спрошу, кто из тех, кто сидел одновременно с Хаусом, мог быть связан с русскими.
- Почему с русскими?
- Потому что Сё-Мин был русский, и вирус — тоже.

ХАУС
- А теперь дайте телефон сюда, - сказал Кот и протянул руку.
- Он может ещё понадобиться, - предупредил я, но ничуть не пытаясь сопротивляться. - Если они захотят сами связаться со мной, или если что-то изменится.
- Хорошо, - принял к сведению Кот и кивнул Шахматисту. - Иди введи вирус девчонке
- Почему я? - хмуро буркнул тот.
- Потому что это, в первую очередь, в твоих интересах.
Шахматист поджал губы, а я вдруг подумал, что не могу вспомнить его фамилию. Имя помню: Джо, а фамилии словно и не было, но ведь как-то же его выкликали на поверке... Почему я забыл? Охранное торможение? Мозг старается избавиться от неприятных воспоминаний.
То, что мои террористы не принадлежат, по всей видимости, ни к какой серьёзной организации, отнюдь не успокоило меня. До этого я чувствовал большее хладнокровие: действия серьёзной организации всегда логичны, спокойны и поэтому просчитываемы. Эти же не просчитывались совершенно. Начать с того, что они избрали резиденцией мою собственную квартиру. Единственный вариант? Или Доминика предложила ключи своему... кто он ей? Любовник? Главарь? Или им почему-то важно, чтобы всё разворачивалось именно здесь, и квартира — декорация спектакля в конце которого «все умрут»? Всё это казалось несолидным. В то же время, я чувствовал, что связь этих молодчиков с серьёзной организацией, что называется, имеет место быть. Она чувствовалась в них, как в военных в отставке чувствуется выправка. Но кто они? Внештатные сотрудники на вольных хлебах? Диссиденты?Предатели одной организации в пользу другой, вдруг оказавшиеся не у дел? Какой интерес в вирусе «А-семь» может быть у Шахматиста? Эх, был бы здесь старина Сё-Мин, да был бы он ещё настроен просвещать меня!
- А пусть он сам введёт, - кивнул на меня клон Дэниса, чьего имени я ещё не слышал, а я так отвлёкся на свои мысли, что даже не сразу сообразил, о чём он.
Зато Коту его предложение явно понравилось:
- Правильно. Медицинские манипуляции должен осуществлять профессиональный медик.
И тут же мне в голову снова уставился ствол — эти молодчики не разнообразили аргументы.
- Вот пробирка, - сказал Кот, доставая из внутреннего кармана небольшой пластиковый контейнер. - Снабжена пипеткой-дозатором. Ваша задача ввести в носовые ходы девочки по две дозы разведения «А-семь». Концентрация порядочная — полагаю, нескольких часов инкубации хватит для развития полной клинической картины. Лечить можете начинать сразу же. Пройдите, ребёнок в другой комнате. И без глупостей!
Они столько раз предупредили об этом, словно без их чуткого руководства я за всю жизнь ничего, кроме глупостей, не совершал. На себя бы посмотрели. Я взял контейнер в руки. Пробирка была стеклянной, скорее всего, бьющейся. Возникло порядочное искушение сделать глупость, а именно хлопнуть её об пол и посмотреть, как этим типам понравится самим принять участие в эксперименте вместо Эрики. За себя я мог не переживать — в связи с эпидемией все наши сотрудники получили иммунизацию специфическим глобулином — худо-бедно он должен был ещё работать. А я и в первый-то раз отделался сравнительно легко. Останавливало то, что могут отыграться на девочке.
Медленно, подталкиваемый дулом, я двинулся в другую комнату, где Эрика спала на кровати, а рядом сидела, поджав под себя ноги, Доминика.
- Грэг... - сказала она с непонятной интонацией и сделала паузу, глядя на меня так, словно это я должен был теперь эту паузу заполнять. Мне было нечем.
- Почему она ни разу не проснулась? - хмуро спросил я. - Она же описалась, но даже не беспокоится. Вы что-то ввели ей?
- Да.
- Что?
- Это имеет значение? - удивлённо спросил Кот.
- Конечно имеет, идиот! Любой препарат сказывается на всём организме. Я должен знать, что вы ей вводили.
Доминика молча показала пузырёк. Я прочитал знакомое название на незнакомой этикетке. Препарат не проходил клинического испытания в педиатрии. И о дозировке можно было только догадываться.
-Если вы её этим отравили... - начал я.
- К нам гости, - объявил клон Дэниса. - Два придурка на задрипаном «форде» - один с загипсованной конечностью,  и с ними тёлка...
«Йес!»

РОБЕРТ ЧЕЙЗ

- Она пообещала навести справки и перезвонить, - говорит Уилсон. - Сё-Мин пока не отвечает. Но номер существует. Я оставил сообщение на всякий случай.
Его телефон гудит коротким зуммером, и он от неожиданности едва не выпускает его из пальцев.
- Это сообщение от Хауса. Ему нужны медикаменты, как мы и поняли... Так... А это что? «Аденовирион конкурентс». Разве это лекарство?
- Нет. Это снова намёк. Длинный список и какой-то совершенно идиотский. Этим не лечат ни от гриппа, ни от чего бы то ни было — просто хаотичный набор лекарств. Несколько антивирусных, нейротропы, обезболивающее...  Но после «Аденовириона» он нажал пробел дважды.
- Может быть, только «аденовирион» и имеет значение? А остальное — прикрытие? - вслух рассуждает Блавски. - Как листья салата для бифштекса?
- Слишком много прикрытия.
- Он как-то прятал бифштекс под листьями салата, - против воли губы Уилсона трогает улыбка.
- Подожди. Зачитай-ка вслух этот список, - просит Корвин.
- Аденовирион конкурентс, - послушно начинает Уилсон. - Ибупрофен, зовиракс, викодин, экдистен, сальбутамол, тиосульфат, индосукридин, теобромид, Е-витамин, бемитил, рантарин, озерьтамивир, убистезин, дицинон, элькар, налтрексон, астреонам, иммунал, зоран, цефазолин, канизон, зидовудин.  И приписка: «подберите из наличия приемлемую комбинацию».
- Совершенно дикий набор. - говорит Блавки. - И если он не спятил, это должно что-то означать.
- Ну, по крайней мере то, что его тюремщики — никакие врачи.
- Но он-то классный врач, не собирается же он лечить этим жутким набором кого бы то ни было от чего бы то ни было. Зачем ему всё это?
- В любом случае, - подаёт голос Тауб, - надо отвезти и передать всё, что он просит. Иначе это вызовет подозрения. Если они вооружены... А между прочим. Как они вообще попали ночью в больницу? Разве охранника не было на месте?
- Вошли через жилую зону. Через квартиру Хауса.
- И просто ждали в приёмной, где ты спал и находился горластый ребёнок?
Уилсон не успевает ответить — у него звонит телефон.
- Это Адамс, - он поспешно нажимает «соединение». - Да. Да, я. Очень нужно... - несколько мгновений сосредоточенно слушает и машинально кивает, хотя, конечно, через телефон Адамс этого видеть не может.
- А с Хаусом он в каких отношениях был? - спрашивает он. - Да? Ну, ладно... Нет-нет, полезно. Очень полезно. Спасибо тебе огромное.
- Что она сказала? - нетерпеливо спрашиваю, потому что сам он делиться новостями как-то не торопится.
- С Хаусом сидел один иммигрант, по происхождению латыш. Джонни Петерсонс. Кличка Шахматист. Пятьдесят шесть лет. Иммигрировал семь лет назад и почти сразу сел по обвинению в экстремизме и попытке захвата заложников. До развала Союза развёлся с женой, он этого не скрывал, так что данные есть в личном деле. Имел двоих детей — сына Германа и дочь Доминику. Фамилию бывшей жены называть? Петрова.
- М-да... - изрёкает Тауб. - Тесен мир...
 Блавски непонимающе переводит просительный взгляд с одного на другого.
 - Хаус был женат на Доминике Петровой, - объясняет Уилсон.
 - Так Хаус, действительно, был женат? - её глаза так широко и изумлённо раскрываются, что при других обстоятельствах я бы рассмеялся.
 Смеётся Уилсон. Есть у него в арсенале такой смех, от которого у окружающих мурашки.
 - Заткнись! - прикрикнув, я толкаю его, потому что только этого смеха сейчас не хватало натянутым нервам. Он затыкается и трёт ладонью лицо.
 - Это аббревиатура, - вдруг говорит Корвин, до сих пор что-то черкающий на бумаге.
 - Что?
 - Весь этот дебильный список лекарств — простая аббревиатура, для детсадовцев. Смотрите: ибупрофен, зовиракс, викодин экдистен, сальбутамол, тиосульфат, индосукридин, теобромид, Е-витамин - «известите», бемитил, рантарин, озерьтамивир, убистезин, дицинон, элькар, налтрексон, астреонам - «Броудена», иммунал, зоран, цефазолин, канизон, зидовудин - «из ЦКЗ».

ХАУС

Когда дверь захлопнулась перед носом Чейза, я первёл дух. Всё время боялся, что он ворвётся, а этот долдон со слишком умными для долдона глазами, не выдержит — и пальнёт. А ещё я обливался потом, чувствуя себя танцующим на рее, когда произносил свой бредовый монолог. И когда вдруг увидел, что Уилсон что-то ухватил, что он меня понимает, испугался уже за него — вдруг и клон Дэниса догадается, что мы говорим о чём-то большем, чем на поверхности, и внезапно изменит тактику — например, опять же, откроет пальбу
Я вспомнил о том, что нашу «эпидемию» курировал Броуден из ЦКЗ, и все директивы насчёт молчания исходили от него. Он явно был в курсе истории вируса «А-семь» больше, чем старался показать. Если не Сё-Мин, то он мог знать, куда обратиться, чтобы наших молодчиков повязали до того, как они убьют Эрику и меня. Но назвать его имя открытым текстом я не мог. Поэтому я заранее предупредил Кота, что мне понадобятся кое-какие препараты, и что я сброшу требование сообщением Уилсону на телефон. Из всего, что я перечислил, всерьёз мне могли понадобиться только озельтамивир и викодин, и хорошо бы, если бы мои ребята догадались прислать мне «аденовириона конкурентса» - достаточное разведение аденовируса, определённого для «А-семь», как конкурирующая флора.
- Думаешь, они поверили? - почти мирно спросил Шахматист, когда я прислонился спиной и затылком к закрывшейся двери, переводя дух. Мы были с ним вдвоём в прихожей - можно было говорить фактически с глазу на глаз.
- Поверили. Видел, с каким ужасом Уилсон смотрел? Он думает, я рехнулся на викодиновой почве. Но в полицию они не побегут... Слушай, когда всё кончится, меня ведь порешат, верно?
- Не знаю.
- Я знаю. А у тебя от этой мысли нигде не чешется, нет? Сука ты, Джо, хоть и Шахматист...
Он только плечами пожал — никогда не был многословным.
- Какой у тебя интерес? - не отставал я. - Деньги? Вряд ли, ты к деньгам ровно дышишь. Ну что ты жмёшься — кому я уже теперь растреплю? Мёртвые не разговаривают.
- А зачем тебе это надо? - равнодушно спросил он. - Если человек спрашивает, почём нынче совесть, значит он хочет или чужую купить, или свою продать. А у тебя без вариантов.
- Ну, я, может, перекуплю.
- У тебя не получится. Смирись, Хаус. Ты, я знаю, мужик рисковый, значит если жизнью и дорожишь, то не чересчур. Я и то удивился, как ты повёлся на это. - он показал шприц-ручку. - Мне казалось, ты волк-одиночка. Ну и прикончил бы я этого Уилсона — какая печаль? Он всё равно смертник.
- А что в ручке? - спросил я. - Так, любопытства ради...
- Ничего. Физраствор.
- Я так и подумал.
- Даже рискнуть не захотел?
- В пистолете-то не физраствор, я думаю.
- Да брось. Никто бы не стал стрелять в больнице.
- Рукояткой в висок тоже работает. Не знаю... Глупо это всё. Не тянете вы на настоящих гангстеров. Девчонку зачем-то потащили...
- Лабораторной крысы под рукой не было.
- А зачем? У вас же есть кто-то инфицированный. Под дулом я бы и без дополнительной стимуляции чувства вины пластался бы по полной.
- Кто тебя знает. Ты авантюрист. Девчонка будет контрольной группой. Потом, наш пациент слишком далеко.
- В смысле?
- Не в Штатах.
- То есть... то есть, я его что, по-телефону, что ли, должен лечить?
- Будешь лечить девчонку, а наш человек за океаном скопирует твои телодвижения.
Тут уж я не удержался — захохотал.
- Что? - хмуро спросил Шахматист.
- Вы идиоты! Пациенты индивидуальны — даже таким далёким от медицины кретинам, как ты, это должно быть очевидно.
- Там есть врач, который сможет сделать поправку. Твоё дело — идея. А уж развить её он сможет сам. Но наш заболевший не может обратиться ни к кому другому, понимаешь? Там не Америка, там на него упадёт кирпич ночью в чистом поле.
- То есть, вы сейчас заразите девчонку, я начну тыкаться во все углы с её лечением, а козёл за океаном начнёт тупо повторять за мной на взрослом мужчине с совершенно другой медкартой? Ты же Шахматист — скажи, разве можно выиграть, повторяя ходы противника? Мне нужна история болезни реального пациента, данные осмотра, анализы... О, господи, ну вы и кретины! - и я, зажав голову ладонями, закачался в немом отчаянии перед такой фантастической тупостью. То есть, я бы продолжал смеяться, если бы не понимал, что как только из затеи ничего не выйдет, меня решат на месте и едва ли самым гуманным способом.
- Ну ладно, - наконец выдохнул я. - А почему вся эта постановка разворачивается в моей квартире, а не в подземном бункере с каменными стенами и герметичными дверями?
- Во-первых, потому что никакого бункера у нас тут нет, а Доминика живёт в твоей квартире уже давно, ещё с весны. Ты же ей ещё когда дал ключи. Кот, конечно, мог бы, и другое место найти — только зачем? Ты сам сейчас подставился. Эти твои думают, что ты напился или обдолбался — никто не удивится, если через пару дней умрёшь от передоза или газом отравишься. Никто и копать не будет.
- Ясно... Кот этот — любовник Доминики?
- Муж.
- Коллеги, значит, - хмыкнул я.
Шахматист посмотрел на меня сочувственно:
- Забей. Не всё ли тебе равно теперь?
Он так и в тюрьме говорил: «забей» - любимое словечко.
- Всё равно. - согласился я. - Когда тонешь в дерьме, его сортность, действительно, второстепенна.
Я чувствовал усталость, грозившую вот-вот перейти в апатию. Лечь бы, вытянуть ноги, закрыть глаза и никого не видеть. В общем, то самое, за что всё это время пинал Уилсона. Надо встряхнуться. Надо действовать. Вычислить, что они недоговаривают, придумать какой-то обходной манёвр, протянуть время. Не хотелось ничего. Накатывала волнами слабость, ногу дёргало болью, к горлу подкатывал кислый ком тошноты. Не было у меня с собой ни одной таблетки, ни единой, чёрт бы их побрал — лежал в кармане выписанный рецепт с кривой корючкой Уилсона, но между ним и аптекой торчали сразу два клона, один Шахматист. Кот и Доминика Петрова, моя экс-супруга. И я ещё не дошёл до того, чтобы просить у них, потому что знал: начнёшь просить — заставят умолять. Возможно, всё, что рассказал Шахматист, было почти правдой, вот только я был для Кота — я это чувствовал — не абстрактным гениальным врачом, а тем самым доктором, который... Что? Вычислил «А-семь»? Придумал, как его нейтрализовать?Сдал труп в ЦКЗ?Не выдал вовремя Сё-Мина?Зашил Триттера?Впрочем. Триттера зашивал не я, а Чейз. Хотя... Эрика-то ведь тоже Чейз... Неужели и правда из-за Триттера, и этот дотошный коп кому-то сильно погнул спицы своей палкой? Да ну, вряд ли, тогда до Триттера первого они и докапывались бы... А может, и докапывались.

- Ну, вы что там зависли? - окликнул из комнаты Кот. - Спровадили гостей?
- Да, - односложно ответил Шахматист.
- Вернитесь сюда, доктор Хаус, и возьмите пробирку из контейнера. Мы напрасно теряем драгоценное время.
- Единственный ребёнок, который заразился у нас осенью этим вирусом, умер, - сказал я. - И он был существенно старше. Нет никакой гарантии, что опыт лечение «А-семь» у детей подойдёт для взрослых. Вы, возможно, слышали о таком понятии, как «рандомизация»?
- Нам не до рандомизации сейчас — счёт на часы. И если вы думаете, что мы охотно потратим их на ваши лекции...
- Я уже устал называть вас идиотами, - сказал я. - То, что вы творите — не научный поиск, и даже не клинический эксперимент. Называя вещи своими именами, это — дурь голимая. Блажь.
- Введите вирус. - резко сказал Кот. - Делайте, что вам говорят. Вашей оценки происходящего никто не спрашивает.
- К мнению доктора стоит прислушиваться, - спокойно сказал клон Дэниса — похоже, он имел не только право голоса, но и мог позволить себе спор с Котом. - Если девчонка точно не подходит, просто догоним ей пару кубиков и поищем «крысу» постарше. Какого-нибудь тинейджера — здесь школа неподалёку.
- Стойте, - перебил я. - Я соврал. Девочка подходит. Просто хотел избавить её от участи подопытного кролика. По знакомству. Но живой кролик всё равно лучше, чем мёртвый
- Правильно, - кивнул Кот. - В общем, выбирайте: или вы введёте содержимое пробирки девочке в носовые ходы, или я выстрелю ей в голову, а Гриша пойдёт поискать новую «крысу».
Наконец-то я узнал имя клона Дэниса — некто Гриша. Кажется, это русское производное от «Грегори». Тёзка, блин...
Эрика по-прежнему спала, дыша слабо, но ровно. И Доминика по-прежнему сидела рядом с ней изваянием.
Я взял из контейнера пробирку, нерешительно наклонился над кроватью, невольно косясь на пистолет, которым «Гриша» контролировал мои движения. Шахматист застыл в дверях, за его плечом маячил Дэнис. Капельница-дозатор сработала не сразу, я раздражённо дёрнул рукой, пробирка выскользнула из моих пальцев и, падая, ударилась как раз о край прикроватного столика, заваленного дисками, журналами и прочей мелкой ерундой.Содержимое вместе с осколками так и брызнуло в разные стороны.
- Нет! - закричал я, прикрывая голову руками. - Я не нарочно, правда!
Я прекрасно понимал, что выстрела не будет, но и «спасибо» мне вряд ли скажут. Меня повалили на пол и снова стали бить ногами, а я только старался отползти, чтобы не порезаться осколками — введение дозы вирулентного штамма непосредственно в кровь могло обернуться, чем угодно.
Боль от ударов меня особенно не напрягала — адреналин лился в кровь потоком, мешаясь с такой же щедрой струёй эндорфинов. Но вот сознание начало потихоньку подёргиваться полупрозрачной пеленой...
- Ну вы, действительно, идиоты, - услышал я сквозь плотнеющий туман  голос Шахматиста. — Не покалечьте его, идиоты — он теперь наша козырная карта! Вы что, ещё не поняли, что он сделал? Герман заразился точно так же — разбил пробирку. Кончайте, я вам говорю!
Удары прекратились. Я медленно сел. Из носа капало на рубашку, но в целом чувствовал я себя даже немного лучше, чем несколько минут назад — боль в бедре отошла на второй план,а главное, исчезло вялое безразличие.
Клоны тяжело отдувались — видимо, устали меня «обрабатывать». Доминика продолжала олицетворять собой скульптуру «Молчание».
- Зачем вы это сделали, доктор Хаус? - мягко спросил Кот и кивнул Дэнису, тотчас снова пристроившему мне за ухом дуло
-- Зачем я вас всех заразил «А-семь»? - сказал я. - Вы что, в самом деле не понимаете? Хорошо, я объясню. У этой штуки очень высокая контагиозность. Даже если бы вы сразу вместо того, чтобы ломать мне рёбра, выбежали из комнаты. всё равно ваши шансы не заболеть были бы невелики. А теперь ваши жизни зависят от меня. Не будь здесь девочки, я бы поотбирал все ваши пушки и заставил вас плясать «собачий вальс» прямо до офиса ФБР. Но она пока в одной лодке с вами, вы можете нажимать через неё на мои кнопки, и у меня связаны руки. Поэтому не будем гнуть пальцы на ногах - выработаем юридически грамотное соглашение. И пусть этот кретин уберёт от моей головы оружие — в ваш единственный шанс выжить он стрелять всё равно не станет.

Итак, теперь наша ситуация выглядела патовой. Инкубационный период мог затянуться на неопределённое время, и опасность заболеть оставалась висеть над каждым, позволяя мне в какой-то степени диктовать условия — лучше, чем мат. С другой стороны, и Эрика оставалась непобиваемой козырной картой давления на меня. Чья возьмёт, зависело теперь от очерёдности заболевания — если Эрика заболеет первой и начнёт стремительно ухудшаться, я буду вынужден пытаться её спасти на глазах у почтеннейшей публики, которая, как только панацея будет получена, нас с лёгким сердцем убьёт, либо, если панацея не будет получена, Эрика умрёт от вируса. Но вот если её опередит кто-то из шайки, я соглашусь заняться лечением только после радикальной смены актёров на роль заключённых. Пойдут ли мне навстречу? Это вопрос. Возможно, Кот позволит себе пожертвовать кем-нибудь из клонов или даже Доминикой ради свободы, но собой он жертвовать вряд ли захочет, а жертвовать Шахматистом не позволит сам Шахматист, насколько я понимаю расклад.
Увы, при всём своём идиотизме мои тюремщики понимали расклад не хуже меня.
- Всем жевать чеснок, - приказал Кот. - Девчонку в холодную ванну. Будем ждать, что из этого выйдет.
- Костя, - подала голос Доминика. - Ты этого не сделаешь.
- Ещё как сделаю, радость моя. Ещё как сделаю. Теперь речь уже не только о твоём брате — о всех нас. Гриша, Дэнис, тащите её в ванную.
- Она же проснётся и поднимет визг..
- Вот и хорошо. Там, в холодильнике, нет молока? Надо напоить холодным, когда она сорвёт горло. Нужно сократить инкубационный период настолько, насколько это возможно. Да и тяжесть заболевания — не последнее дело.
- Послушай, ты вообще человек? Она же — ребёнок.
- Она — подопытная крыса. - отрезал Кот. - Ты, кстати. тоже. Как и все мы.
- Если бы я только знала, что ты собираешься делать, я бы...
- Что «ты бы»? Настучала на меня?Убила ночью? Заплакала, хлюпая носом? - он усмехнулся и добавил несколько слов по-русски.
Доминика переменилась в лице и вдруг, с размаху хлёстко ударив его по щеке, тоже заговорила на русском языке — быстро и зло, судорожно всхлипывая. Дорого бы я дал, чтобы понимать её, но — увы...
Кот, вспыхнув, грубо, но несильно ткнул её в губы кулаком, и она вскрикнула и закрыла лицо руками..
- Эй! - подал голос Шахматист. - Я ведь тоже в рыло могу!
- Время! - рявкнул Кот. - Время против нас. Некогда тут сопли распускать. Шевелитесь же вы! Дэнис! Что, судьба Германа только меня волнует? Или вам всё равно. Что будет с вами самими?
Доминика, не отводя рук от лица, а только растопырив пальцы, снова заговорила по-русски. На этот раз я уловил несколько знакомых слов - «смерть», «экспертиза», и аббревиатуру «ФСБ» - об этой организации упоминал ещё Сё-Мин, вспоминая «Аральск-семь».
Кот ответил ей коротко, но уже без агрессии, и снова приказал нести Эрику в ванную.
Один из клонов подхватил девочку на руки, и Доминика, не обращая внимания ни на увещевания Кота, ни на текущую по подбородку кровь, бросилась к нему, пытаясь отобрать. Клон оттолкнул её, и она отлетела и упала спиной на кровать, больше уже не возобновляя попыток вмешаться, только глядя на Кота жалобно и зло.
- Ты сунул палку в муравейник, Доктор, - сказал мне чуть побледневший Шахматист, как и я, не двигаясь с места. - Непонятно, на что ты надеешься. Или твои тебя приняли за террориста, или нет. И тогда здесь скоро будут люди в униформе. Только напрасно думаешь, что ваши спецслужбы кинутся спасать человека, узнавшего хоть что-то об «Аральске-семь». Думаешь, тому копу кишки выдавили русские шпионы? Как бы не так! Разве что девочку ты, может, спасёшь. Если они вмешаются. Но не себя. Странно, что ты до сих пор-то жив после той осенней эпидемии. Разве что никто не понял, почему выздоровели больные, а решил, что вирус сам исчез...
- Твоего сына вроде звали Германом? - спросил я, припоминая. - Не путаю?
- Не путаешь.
Я прикинул кое-что в уме, и картина, наконец, сложилась целиком:
- Ты же не просто уголовник, да? И Доминика здесь нарисовалась не случайно? Ты и в тюрьме мне взялся покровительствовать не как незнакомому, правда же? Ты уже знал, что я — муж Доминики. Я и в мужья-то ей был выбран, видимо, тоже не случайно, ведь правда же? А я ещё удивлялся, как это Джо Петерсонс - вот, кстати, и фамилия вспомнилась - проникся к кому-то симпатией...
- Всё верно. И ещё тебя никто не навещал, ни единый человек. Мне сделалось любопытно — что ты такого натворил, что от тебя отвернулись абсолютно все. Решил понаблюдать, а там как-то само собой пошло. Правда, мы сначала, как полигон, «Принстон-Плейнсборо» планировали, но ты нам задачу облегчил.
- У вас что же, и наблюдатель среди моего персонала имеется? Не скажешь, кто? Обещаю, - я усмехнулся, - что унесу тайну в могилу.
- Уилсон, - сказал он.
У меня в глазах потемнело, и я взялся рукой за стену, потому что сразу ослабели ноги. И принялась, как белок на рибосоме, выстраиваться, цепляясь одним за другое, цепь. Во время эпидемии Уилсона в Принстоне не было — а может быть, так и следовало? Может быть... Он же приехал и сразу связался с Триттером... потом опознание «тела Сё-Мина», и это же именно он сказал, что найденный труп Сё-Мином не является...
«Люби меня сволочью! Ведь никто этого не может — ты один!»
Сердце, стукнув, стало на место:
- Тьфу, грёбаный юморист! - сплюнул я. - Нашёл время для разводов...
В ванной зашумела вода и несколько мгновений спустя заплакала Эрика — сначала сонное хныканье, потом рёв.
Я снова прислонился затылком к стене, прижался. Делая себе твёрдо и холодно.  Помолчав, устало спросил:
- Вы же уже не хозяева положения. правда? Вы — диссиденты какой-то спецслужбы — скорее всего, русской. Скорее всего, той самой, которая занимается разработкой биологического оружия. Я не знаю, что вы там, у себя, сделали, но кому-то вы крепко встали поперёк горла. Значит, и сделали что-то серьёзное. И это было не просто нарушение протокола во время эксперимента. Больше смахивает на продажу родины или шпионаж.
- А ты не копай, - посоветовал Шахматист. - Меньше знаешь — крепче спишь.
- Ну, поскольку передо мной сейчас стоит реальная перспектива вечного сна, твой совет не актуален.
Плач в ванной перешёл в визг, который захлебнулся вдруг кашлем.
Эй! Скажи им, чтобы прекратили, - обратился я к Коту — Или они её там утопят или охладят до того, что я не успею хоть что-то поделать — мне ведь даже медикаментов пока ещё не передали.
- А вы уверены, доктор Хаус, что они не раскусили вашей игры и сейчас не связываются со спецназом? Если так, в выигрыше никто не останется, уж вы мне поверьте, - заметил, стоя у окна, Кот.
- Я знаю об этом, - сказал я. - Поэтому и не блефую. Думаю, они ничего не раскусили.
Словно в ответ моим словам за окном коротко просигналил автомобиль. Кот выглянул, всмотрелся и кивнул Шахматисту:
- Они. Проводи нашего террориста за передачкой.
Воздух улицы, пахнущий талым снегом, показался мне сладким, пьянящим и ледяным, как замороженный ликёр. Но дверь я приоткрыл лишь наполовину, подчиняясь недвусмысленному жесту Шахматиста.
Перед дверью в двух шагах, независимо засунув руки в карманы, стоял Уилсон с картонной коробкой у ног. Его «хонда-акура» ожидала с открытой дверью, тихо урча и паря салоном — работала печка.
- Почему ты, а не Чейз? - подозрительно спросил я.
- Привет, - глуповато сказал Уилсон, косясь на коробку. - Озельтамивира немного... Я лично искал. Жалко девочку... И глупо... Абсолютно, знаешь... Фантастически...Это не тактика, а... не идиотизм ли? Понимаешь, Роберт и Корвин решатся оперировать и без этого беспрецедентного эксцесса, - он пожал плечами, словно недоумевая,что такое я творю. - Ты же понимаешь, Хаус?
- Конечно. - я несколько раз вдохнул и выдохнул, чтобы выровнять дыхание.- Отдать голубушку, да?
- Уже трезвеешь, - удовлетворённо кивнул Уилсон. - Разумнее отдать малышку, Хаус. Тебя посадят, в лучшем случае на пять-шесть лет. Возможно. Больше. Но не меньше.
- Ладно, хватит мне нотации читать. Давай коробку и проваливай - грубовато сказал я, протягивая руки. Он поднял и передал, на миг коснувшись рукой моей руки. Нарочно. Наверное, думал, сентиментальный болван, что меня это ободрит. Пальцы у него были холодные и дрожали. Мне захотелось задержать их в ладони и немного погреть — может быть, даже подышать на них. Противоестественное, дикое желание, особенно учитывая моё поперечное положение в гипотоничной заднице.
Я покосился на Шахматиста, не заподозрил ли он чего, но он просто толкнул дверь и захлопнул, оставив Уилсона по ту сторону. А меня с коробкой — по эту.
Но как же здорово, что именно Уилсон, с его привычкой в минуты волнения обрывать нерешительно фразы и глотать слова — никто другой не смог бы мне так естественно, без напряга передать аббревиатуру: «Поняли. Жди газ. Фентанил. Прикрой бэби». И в ответ на моё так же закодированное: «Когда» - «Утром. Пять-тридцать. Возможно, позже. Но не раньше». Теперь я только боялся, что меня выдаст грохочущее в рёбра сердце.

РОБЕРТ ЧЕЙЗ

Уилсон сделался настоящим неврастеником за последние часы. Когда телефон снова звонит, он так вздрагивает, что аппарат почти выскальзывает из его пальцев, и хорошо ещё, что не разбивается, а он сам, сильно покраснев и тут же побледнев пятнами, подхватывает трубку так поспешно, словно она  кузнечик и может ускакать.
- Да-да, - задыхающимся голосом говорит он. - Знаю, что фактически не существует, но я почему-то и рассчитывал на то, что вы перезвоните с другого аппарата... Так и думал почему-то, что ваша совесть неспокойна...
- Сё-Мин? - хватает его за руку Блавски. - Ведь это Сё-Мин?
- Да, касается Хауса, и очень сильно... - говорит Уилсон, мягко пытаясь высвоободить руку из цепких пальцев Блавски. - Факты? Сегодня ночью он сообщил по телефону, что взял в заложники маленькую дочь Чейзов. Они сейчас находятся на прежней квартире Хауса... Нет, а я думаю, что вы очень даже «при чём»... Нам удалось снестись, и Хаус дал нам понять, что в действительности всё обстоит не совсем  ак, как выглядит внешне... Конечно, я не хочу говорить прямо. Но разве уже того, что я звоню именно вам не достаточно?
- Уилсон, чёрт побери! - теперь она уже просто настырно дёргает его за рукав.
- Я прекрасно понимаю, что это — нетелефонный разговор, - не обращая внимания на её дёрганье, раздражённо говорит Уилсон. -  И я зашёл бы к вам поболтать очно, только понятия не имею, куда заходить — вы мне адреса как-то не оставили... Чего хочу? А вы не догадываетесь, чего я могу хотеть в данной ситуации? Мне наплевать, законно или незаконно. Мой лучший друг и ребёнок другого моего друга, похоже, попали в беду, не исключено, что из-за вас, и я только хочу... - тут, по всей видимости, его перебивают, и он замолкает, слушая и всё больше бледнея, словно выцветающая на свету проявленная. Но не зафиксированная фотография.
- Блин, да включи же ты громкую связь! - пищит Кир, от нетерпения колотя своей детской кроссовкой по ножке стола.
Уилсон послушно нажимает кнопку громкой связь, и мы слышим слегка искажённый ровный голос со странным, но хорошо знакомым акцентом:
 - ...и лучшее, на что он может рассчитывать, если не принимать во внимание возможный несчастный случай со смертельным исходом, так это или пожизненное заключение в психушке, или выжигание по мозгу. Мне такая перспектива не понравилась — думаю, и Хаусу не подойдёт...
- Но надо же что-то делать! Там ребёнок. Я не знаю, чего они хотят. Может быть так, что это он — средство давления на кого-то... Хотя нет, вряд ли. Он - гениальный врач и, скорее всего, кому-то понадобились его профессиональные услуги. но такого рода, о которых обычным образом не попросишь... Он намекал на тюрьму. Мы тут выяснили, что с ним сидел...
- Я знаю, - перебивает Сё-Мин. - Подождите тарахтеть, Уилсон. Я думаю...
- Так думайте скорее. Когда вам понадобилось исчезнуть, нашлись и силы, и средства, и транспорт.
- Сейчас этого недостаточно... Вы говорите, они на старой квартире Хауса? Вентиляция там хорошая?
- Нет, не думаю. Квартира небольшая, потолки низкие, окон мало.
- Рамы двойные? Открывать их долго?
- Зато стекло выбить — раз плюнуть, - говорю, сообразив, куда он клонит.
- Судя по выговору, это Чейз? Вы в порядке?
- Дурацкий вопрос, Кирилл. Конечно же я не в порядке. Но я не паникую, не бегаю и не рву на себе волосы, так что, может быть, вы уже внятно скажете, можете нам чем-то помочь или нет?
- Вам придётся набраться терпения, с вами свяжутся.
- Кто? Когда?
- Скоро. В течение часа, я думаю. Вы его немного знаете — он из бюро ЦКЗ. Мне до вас слишком далеко добираться, не то бы я тоже настоял на очном разговоре... - и мы слышим щелчок прекращения связи.
- Ждать... - говорит Уилсон, убирая телефон в карман. - Хороший совет - просто сидеть и ждать.
- Не хочешь ждать — хватай «масаду» и беги на штурм, - язвит Кир со стола. - Что ты больше всех психуешь? Чейз — и то спокойнее.
- Чейз ни в чём не виноват. А я проспал девочку.
- Не вини себя. - говорю, а голос у меня какой-то механический, выцветший. - Ты не мог предполагать. Ты оставался с ней, чтобы подойти, если она проснётся и заплачет, а не в качестве телохранителя. Никто не мог предвидеть того, что произошло. Да мы и не знаем толком, как оно произошло. Может быть, если бы ты не заснул, тебя попросту убили бы. Думаешь, мне, или Марте, или Блавски было бы легче от этого?
- Мы даже не знаем, сколько их человек, - говорит Кир.
- Когда мы подъехали к дому, нам показалось, что кто-то смотрит из окна, и если думать, что ещё кто-то держал под прицелом Хауса, не меньше двоих.
- С двоими он бы справился, - совершенно убеждённо говорит Тауб.
- Если они вооружены, чёрта с два справился бы.
- Он всё время намекал на Мендельсона, на джип. - говорит Уилсон, снова принимаясь сосать порезанный палец. - Думаю, можем гипотетически предположить, что их четверо. В тот раз их было четверо.
- Это притянуто за уши. Уилсон.
- Ну и пусть. Надо же от чего-то отталкиваться.
- От заведомо ложного посыла?
Я встаю с места:
- Взгляну, что там у Кэмерон с Мартой.
- Не буди её. Мы пока ещё ничего не знаем. Не надо её волновать.
- Не собираюсь я её будить. Просто уже не могу сидеть на одном месте. Схожу — и вернусь.

Кэмерон исправно сидит у постели спящей Марты. То есть, это условный термин «постель» - вообще-то, на диван ничего не постелено, только под голову ей Уилсон сунул подушку. Раствор медленно капает в кубитальную вену, рука фиксирована.
- Всё в порядке, - быстро говорит Кэмерон, заметив, что я вошёл. - Она не просыпалась, показатели в норме. Вы ещё что-нибудь узнали?
- Пока немного. С нами связался Сё-Мин. Хорошо, что Марта спит. Пусть спит. Я на тебя надеюсь, Элисон. Присмотри за ней.
- Конечно... Не беспокойся.

Когда возвращаюсь, обстановка прежняя — Корвин всё так же сидит на столе, Тауб — на корточках в углу. И только Уилсон и Блавски сменили дислокацию и о чём-то шепчутся, сблизив головы.
 - Как Марта? - спрашивает тут же Уилсон.
 Идиотский вопрос — что можно сказать о человеке, находящемся в состоянии медикаментозного сна? И он это прекрасно понимает — просто пытается демонстрировать участие. Раздражённо пожимаю плечами:
 - Никак.
 Вопреки всем доводам здравого смысла я всё-таки, должно быть, подсознательно виню Уилсона, и, вероятно, поэтому он меня так сильно раздражает. И не одного меня — Корвина, кажется, тоже. По крайней мере, когда Уилсон в который раз озабоченно взглядывает на часы, Кир ворчит себе под нос:
 - Буфет закрыт ещё.
 Уилсон встаёт и, засунув руки в карманы, отворачивается к стене, делая вид, что рассматривает привычную, как умывание, репродукцию Кинкейда. На самом деле он просто прячет глаза, и я чувствую, что он обиделся, он так легко обижается, словно вообще не умеет прощать, словно одна обида непрерывно наслаивается на другую - так, что он уже весь состоит из одной слоёной обиды. Странно, а Хаус говорил как-то, что Уилсон патологически необидчив — так кто из нас лучше знает Уилсона?
 Время тянется, как жевательная резинка. Говорить никому не хочется. И мы не говорим и не расходимся — молча сидим. Время к восьми. Уже должна открыться амбулатория. Блавски должна проводить утреннюю летучку.
 - Нужно что-то сказать сотрудникам. - наконец, прерывает молчание Уилсон. - Чейз не может работать. Марта и Кэмерон — тоже. Я — тоже.
 - Ты-то почему? - снова цепляет его Корвин. Он, понятно, не ждёт ответа, но Уилсон неожиданно отвечает:
 - Ненавижу онкологию, - говорит он.
 - Это — новость, - хмыкает Кир.
 - Уилсон прав. - говорю. - Не знаю ещё, как мы будем действовать. и не нужно, чтобы пошли слухи. Блавски, объясните им что-нибудь по селектору.
 - Я. - вызывается Уилсон. Он выходит в приёмную. где ещё по старой памяти стоит микрофон. И через мгновение мы слышим спокойный, чуть искажённый аппаратурой голос:
 - Внимание всему персоналу. Сегодня в больнице «Двадцать девятое февраля» проводится день самоуправления для проверки обеспечения нормальной работы в условиях внешней чрезвычайной ситуации. Заведующие отделениями проходят инструктаж и практические занятия по особо опасным инфекциям в кабинете диагностики, остальным предписывается работать в нормальном режиме до девятнадцати часов. Подведение итогов завтра на утренней конференции у главного врача.
 - Ты что творишь? - набрасывается на Уилсона Блавски, когда он возвращается. - Это так ты хочешь сделать вид, что ничего не происходит?
 - Сделать вид, что ничего не происходит всё равно не удастся, - говорю.- Значит, нужно придумать вероятное объяснение тому, что что-то происходит. Уилсон всё правильно сделал. Хаус — заведующий диагностикой, он — онкологией, я — хирургией, Кэмерон должна исполнять обязанности заведующей амбулаторией, Тауб — главы гнотобиологии, Блавски — главный врач. Уже через десять минут после начала рабочего дня нас задёргали бы за телефоны и пейджеры. А так нас, скорее всего, хоть какое-то время не побеспокоят. И если, действительно, придёт кто-то из ЦКЗ, он сойдёт за инструктора, и никто не обратит...
 Я не успеваю закончить — начинает звонить телефон у Блавски.
 - Да, - говорит она в трубку. - Тогда, действительно, лучше через зону «С». Да, сейчас. В диагностическом отделении...
 Мы ни о чём не спрашиваем — только напряжённо вслушиваемся в раздающиеся по коридору шаги. Из зоны «С» переход по лестнице в приёмную, и звук шагов отдаётся эхом в пролёте. Не один человек — трое или больше. Наши лица повёрнуты к двери. Настороженность. Сощуренные глаза, сжатые губы... И я вдруг узнаю это выражение на лицах — так смотрят на меня больные, когда я впервые вхожу в палату — с надеждой и подозрением одновременно.
 А их не трое, а пятеро, и это уже выглядит внушительно. Все пятеро в защитных комбинезонах, правда, без шлемов, и все с саквояжами в руках. Но знакомый только один — Броуден.
 - Здравствуйте. - вежливо говорит он. - Доктор Блавски, доктор Чейз, доктор Тауб, доктор Корвин, доктор Уилсон, - всё это бесстрастным голосом и каждому он кивает, одновременно, видимо, представляя нас своим спутникам. А вот их нам представить не торопится, и я вообще сомневаюсь, что они имеют отношение к ЦКЗ. Один узкоглазый, но не похож ни на японца, ни на китайца, ни на корейца. На Сё-Мина он похож — значит, вернее всего, русский азиат. Другой пожилой уже, с длинными усами. Третий белокурый, бледный, почти альбинос, только глаза не красные, а бледноголубые. Последний, кажется, латинос, а может из старой доброй Таврии — страны золотого руна.
 - Вы уверены, что всем присутствующим необходимо оставаться присутствующими? - спрашивает Броуден. - Дело, по которому мы здесь, не из приятных — лучше в нём не участвовать без нужды.
 - Мы все всё равно в курсе, - отвечает за нас Уилсон. - Настолько, насколько возможно, и надеемся, что вы знаете больше. Если, конечно, мы понимаем друг друга, и здесь нет какого-нибудь недоразумения.
 - Никакого недоразумения, доктор Уилсон. Мне позвонил мистер Мин.
 - Ну тогда мы, действительно, уже частично в курсе.
- Даже если и так, стараться узнать больше вам не стоит. Когда-то любопытство сгубило кошку.
 - Моя дочь — заложница каких-то козлов, - не выдерживаю я. - А теперь вы мне говорите: «меньше знаешь — крепче спишь»?
 - Но это, действительно, так, доктор Чейз. Вам ведь интересно получить вашу дочь обратно в целости и сохранности, а не раскрыть мировой заговор. Поэтому не будем строить комбинаций — будем действовать грубой силой.
 - Броуден, - спрашивает вдруг Уилсон. - А кто вы такой на самом деле? И кто такие эти люди?
 - У себя на родине, - всегда жёстко поджатые губы Броудена трогает слабая улыбка, - они всего лишь скромные пенсионеры. Здесь, в Штатах — туристы и иммигранты. Но совсем недавно их можно было назвать первой буквой в алфавите.
 - Греческом, я полагаю? - спрашивает со стола Кир, и его резкий высокий голос заставляет меня вздрогнуть.
 - А-а, доктор Корвин... Я и забыл, что вы можете быть в курсе некоторых вещей, Кирьян Владимирович, - он с трудом выговаривает это «Владимирович».
 - Хватит уже играть в шарады, - снова говорит Уилсон. - Мы не в кино. Хаус и малышка в руках преступников. И что они собираются с ними делать, мы не знаем. Никакой попытки связаться, требований выкупа, каких-то условий — не было. Мы можем только предполагать, что эти люди хотели бы использовать Хауса, как врача, для работы над вирусом «Аральск-семь»... ну, или другим похожим. Ещё мы подозреваем, что один из похитителей — некто Джонни Петерсонс. Хаус был женат на его дочери, а с ним сидел в тюрьме в соседних камерах. Для чего они похитили девочку, неизвестно. Скорее всего, как средство давления на Хауса. Вот. Это всё.
 Словно больного на конференции доложил.
 - Мы знаем и другого похитителя, — не слишком охотно. но всё же делится Броуден. - По всей вероятности, это Константин Дольник. Он работал вместе с вашим осенним пациентом. Не исключено, что с ними дети Петерсонса и сотрудники внештатной охраны — Кудеяров, Рахметов и... как его, Коля?
 - Базин, - откликается пожилой с усами.
 - Да. Базин. Эти трое на настоящий момент представляют для нас самую серьёзную опасность противодействия. Сам Дольник даже не военный, Герман — молодой и здоровый парень, но без спецподготовки. Но если Кудеяров, Рахметов и Базин с ними, то они точно вооружены. И не только вооружены, но и пустят оружие в ход, если мы попытаемся действовать грубой силой.
- Послушайте, - снова подаёт голос Уилсон. - Вы знаете их фамилии, знаете их в лицо — почему вы ничего не предприняли до сих пор, чтобы оградить от них ни в чём не повинных людей? Насколько я понимаю, вы могли бы. Я не знаю, кого вы представляете, что это за организация, но ваша информированность говорит за себя. То, что случилось — я имею в виду и эпидемию, и историю с Сё-Мином, и то, что сейчас происходит - это же, судя по всему, ваш косяк. Как вы можете спокойно рассуждать о том, пустят они или не пустят в ход оружие, когда от этого вируса, выпущенного из-под контроля вами или вашими союзниками — чёрт вас знает — уже погибли люди?
 - У нас на этот счёт есть пословица, - с сильным акцентом вместо Броудена говорит азиат. - «Лес рубят — щепки летят». А этот лес таков, доктор... как вас? - ах, да. Уилсон... Так вот, лес этот таков, что в щепки запросто можно списать не только несколько умерших, но ваши обе больнички со всем содержимым. И если дать делу официальный ход, так оно и будет. Поэтому мы сейчас, явившись сюда, очень-очень рискуем, нарушая столько инструкций и прямых распоряжений, сколько вы и за всю жизнь не получили. И всплыви что-то на поверхность, никакая отставка нас не спасёт. А в тысячу раз удобнее было бы действовать иначе. Так что вы помолчите с вашими обвинениями, пока не произошёл какой-нибудь взрыв газа или самолёт не упал вам на крышу — я это так, только для примера...
 И Уилсон затыкается. Только глаза у него делаются злые. Очень редкое для Уилсона выражение глаз, и я чувствую нарастание беспокойства.


ХАУС
Первые признаки инфицирования появились у Эрики около четырёх часов дня — выделение слизи, заложенность носа, повысилась температура. Краткость продромы настраивала на серьёзный лад.
Остальные оставались здоровы.
Несколько часов назад я вскрыл флакон с разведением «аденовирион конкурентс» - слава богу, ребята догадались прислать то, что нужно — и взял жидкость в рот, очень надеясь, что лизоцим не убьёт вирус. Никто мне не помешал, даже не заметил — им ведь было интересно, что я стану вытворять над девочкой, а не над собой, и я, делая вид, что готовлю другое разведение, в принципе, мог бы выпить хоть весь флакон, они и внимания бы не обратили. К тому, что идиоты определяют температуру, прикасаясь губами к коже лба, русские привыкли — очевидно, термометры там в дефиците. На это я и рассчитывал, и когда подошёл к снова заснувшей от препаратов Эрике и наклонился к её лицу, мне не помешали. Ну, а где лоб, там и нос — быстро обхватил губами, вдул — фактически плюнул — жидкость, сжал ноздри, чтобы не захлебнулась, не закашлялась, не выдала меня — всё это, загораживая плечом. Потом выпрямился и показал влажные пальцы - мол, вот, к моему глубокому огорчению, насморк уже есть. Наблюдавший за мной Дольник только брезгливо поморщился, а девочка всё-таки закашлялась во сне. Но и это сошло — где насморк, там и кашель уместен. И первый, основной шаг терапии — заражение конкурентным вирусом — прошёл гладко и незаметно со стороны. Я перевёл дыхание и взглянул на часы: оставалось ждать и надеяться.
- Можно глоток виски?Я уже сутки на ногах — фигово соображаю.
Они и это позволили — странно, но за разбитую пробирку, не считая первой реакции, они, кажется, даже и не злились — просто деловито приняли к сведению и скорректировали правила игры. Я пожалел, что иммунизируя сотрудников больницы сразу после эпидемии, не распространили эту акцию и на детей сотрудников — Эрика Чейз была бы сейчас практически в безопасности. Виски я прополоскал рот и сплюнул — напиваться, даже слегка, было бы сейчас неразумно.
И вот, через пять часов — проявления катара и интоксикации, а я могу только догадываться, сыграл мой «конкуренс» или сам «А-семь», или, может, теперь уже «А семиоид».
- Я даю пациентке озельтамивир, - сказал я. - Можете передать это вашему доктору.
Вообще-то мы только от озельтамивира и получили хоть какое-то замедление прогрессирования, пока не догадались о конкурентном вирусе, но беда в том, что озельтамивир особо разбирать не будет, где там «А-семь», а где его конкурент, и я чувствовал себя, как Дженнер, заразивший своего первого вакцинированного бешенством: лечить или не лечить — гамлетовский вопрос.
- Мне кажется, у меня тоже температура, - сказала Доминика.
- Меряй. - Кот протянул ей термометр, не электронный, а ртутный, отградуированный по Цельсию. Определённо из моего ящика стола — я там держал всякие раритеты вроде деревянного стетоскопа, старого металлического шприца, ещё разборного, многоразового, и вот этого термометра.
Она взяла и сунула под мышку.
Через две минуты термометр показал тридцать семь и три — не много, но заслуживает внимания.
- Прими озельтамивир. - велел Кот. - Остальные как?
- Мы здоровы, - откликнулись клоны и Шахматист.
- Нужна дезинтоксикация. - сказал я. - Жидкость в вену, мочегонные...
- Не нужна. - отрезал Дольник. - Мы же с вами ищем панацею, а не симптоматическое лечение. Не тратьте наше время, доктор Хаус — вы же понимаете, в нашей ситуации каждый хотел бы его в союзники. Сколько времени, вы думаете, ваши коллеги будут терпеть эту вашу выходку, не обращаясь в полицию?
- Я думаю, долго. Они меня всё ещё жалеют.
- Почему вы так решили?
- Потому что мне передали викодин. Могли бы не делать этого — ломка стала бы для меня лишним аргументом прекратить то, что Уилсон - вы сами слышали - назвал абсолютной и фантастической глупостью. Но, похоже, в их планы мучать меня физической болью не входит. Они думают, что я пьян, и надеются, что рано или поздно у меня закончатся запасы спиртного. Поэтому  потакают мне. И, пока вы их в этом не разочаровали, они всё-таки уверены, что я не причиню вреда ребёнку.
- Так поторапливайтесь с лечением и не отвлекайтесь на общеукрепляющую муть вроде аскорбиновой кислоты. Джо, а ты отзвонись Левину насчёт озельтамивира. Вы ведь его применяли осенью, доктор Хаус? Успешно?
- Да. Удалось продержать на ИВЛ почти сорок восемь часов — для «А-семь»-инфекции это рекорд.
- А потом?
- Экзитус леталис, - я пожал плечами.
- Вы что, издеваетесь над нами, Хаус?
- Кстати, совсем забыл спросить: у вас тут всё есть для аппаратного жизнеобеспечения? На сколько человек? Вы Джеймса Хэдли Чейза читали? «Весь мир — в кармане» - кажется, так называется. Нет? Ах, да, забыл, вы же русские. Тогда «Гиперболоид инженера Гарина»? Мне думается, там почти про вас...


ЧЕЙЗ
- ...компрессор заполнит кубатуру быстро, - узкоглазый — его зовут Медет — зачерчивает на своём рисунке квадрат, изображающий комнату. - Дезориентацию газ вызовет тоже мгновенно. Сопротивления не будет. Проблема в дозировке. Хорошо бы суметь подогнать реанимационную машину сразу же, потому что либо мы их не вырубим, либо для девочки это будет много. А если сразу дадим ей гипербарический кислород, всё обойдётся.
- А если они откроют окна, выбьют стёкла? Газ же уйдёт.
- Вряд ли они успеют. Эта штука без цвета, практически без запаха. Конечно, было бы лучше как-то их отвлечь на пару секунд...
- А я это сделаю. - вдруг говорит Корвин.
- Что вы сделаете? - Коля, Броуден и альбинос спрашивают в один голос.
- Отвлеку их. Проникну в квартиру и отвлеку их.
- Проникнете в квартиру? Каким образом?
- Через чердак и вентиляционную решётку. Уилсон же сказал, там диаметр почти сорок сантиметров — я пролезу без проблем.
- Но тогда газ и на вас подействует.
- Буду в респираторе.
- А вот этого нельзя. - замотал головой тавриец — в миру Марат — Это их не отвлечёт, а сразу насторожит. Даже просто ваше появление насторожит.
- Вы — скучные приземлённые люди. - Корвин врезал кроссовкой по ножке стола так, что он загудел. - Вот Хаус бы меня понял. Ничего их не насторожит, даже если я буду в респираторе. Могу ещё пару захватить для Эрики и Хауса. Всё дело в том, как себя подать. Уилсон, ты меня поймёшь, ты знаешь толк в наведённых галлюцинациях.
Брови Уилсона удивлённо ползут вверх, и вдруг в глазах отчётливо вспыхивает воспоминание.
- А это может сработать, - говорит он. - Правда, может сработать. И у Хауса с Эрикой будет шанс, и, может быть, вообще обойдётся без жертв.
- А что насчёт соседей? - вдруг вспоминаю я. - В подъезде ещё три квартиры.
- Газ тяжёлый, наверх не пойдёт. Если у нас всё выйдет, уже через пять минут жителей можно будет по-тихому эвакуировать — до того, как газ распространиться по системе коммуникаций и через двери.
- Как вы это себе представляете, «по-тихому эвакуировать»? Люди будут задавать вопросы. И вообще, без суеты не обойдётся. Вы, компрессор, реанимобиль. Возможно, кого-то придётся выносить на руках, возможно, они успеют начать стрельбу. Всё равно кто-нибудь из соседей, да вызовет полицию, скрыть дело не удастся, и мы все потом будем расхлёбывать эту кашу неизвестно, какой ценой.
- Надо сделать так, как сделал Джим, - вдруг предлагает Блавски. - Подать то же блюдо под другим соусом.
- В каком смысле?
- Начнём, а потом сделаем вид, что проводим телевизионные съёмки.
- И соберём толпу?
- Даже если и соберём, ничего страшного — даже хорошо. Мы подъедем не с улицы, а с задней части дома — у Хауса окна туда не выходят. Если нас увидит кто-то ещё, он, скорее всего, выйдет во двор, чем облегчит нам мороку с эвакуацией. И никто ничего не заподозрит, примут за чистую монету. Полицейский у нас будет свой — кто-нибудь просто наденет мундир, компрессор сойдёт за съёмочную аппаратуру, камеры у нас тоже есть, чем имитировать — слава богу, переносной техники хватает, а у неё объективы и окуляры — оптики, сколько угодно. Закрепим какие-нибудь фиговины на реанимобиле и на паре наших легковушек. Потом, как только будет нужно, реанимобиль переедет к фасаду. Сзади дома будет безопасно, даже если мы и соберём толпу, а мы её, наверное, всё-таки соберём, потому что я предлагаю привлечь к этому делу Орли. Он хорошо известен, его знают в лицо, его присутствие убедит в киношном происхождении суеты. А если будем действовать быстро, всё закончится прежде, чем кто-то что-то разберёт.
Несколько мгновений все молчат, борясь с желанием заподозрить главврача в профессиональном заболевании. Но чем дольше затягивается молчание, тем больше каждый из нас начинает сомневаться в том, что её план такой уж провальный.
- Гм... Это настолько дерзко и неправдоподобно, что тоже может сработать, - подумав, замечает, наконец, Марат.
- Да! - спохватывается усатый Коля. - Помнишь, Бен, как мы в девяносто восьмом...?
Альбинос кивает.
- Блавски — психиатр. Положитесь на её знание групповой психологии, - советует Тауб.
- Решение в духе Хауса. - говорю и я. - Может сработать.
- Опасность от этого не возрастёт, - прикинув что-то в уме, припечатывает Медет. - Разве что для врачей реанимобиля. Кто будет в реанимобиле? Броуден и...
- Я, - вызывается Уилсон.
- Почему ты?
- Потому что у Чейза сломана рука. А Тауб — единственный кандидат на полицейского, так как из нас только он не был у Хауса дома и не может быть случайно узнан соседями. Но нам понадобится ещё шофёр. В нашем реанимобиле салон отделён, если помните.
- Придётся посвящать ещё кого-то. Есть надёжный человек?
- Реанимобиль поведу я. - говорит Блавски. - Я хорошо вожу. А Чейз и Кэмерон займутся съёмками. Раз уж Кэмерон в курсе — думаю, Марту можно будет ненадолго оставить одну.
- А Орли согласится? Его ведь ни во что нельзя посвящать — так, вслепую, он согласится?
- Я поговорю с Орли, - говорит Уилсон, направляясь к двери.
- Послушайте, доктора, - наконец, обретает дар речи до сих пор изумлённо молчавший Броуден. - Да вы что, с ума посходили? Кто это вам позволит участвовать в спецоперации?
- А кто запретит? - Уилсон останавливается, уже взявшись за ручку двери. - Нет никакой операции. Сугубо частное дело. Это — наша проблема, наши заложники. Мы просим у вас помощи — и только.
- Бойцы. А вы-то что, всерьёз? - голос Броудена делается совсем уж беспомощным.
- А мы на пенсии, - ехидно говорит Коля. - На заслуженном отдыхе, так сказать.
- Да брось! - звонко хлопает Броудена по плечу Марат. - На двор же окна не выходят.
- Да вы что? Да вы... вы что, перепились все?
- А когда бы мы успели? - смеётся Медет. - А зато всё будет шито-крыто.
- Это же не боевики, не шахиды, - мягко уговаривает Бен. - Несколько идиотов с опасной игрушкой — и всё. Если их удастся не пристрелить — всем только лучше.
- Ты же помнишь, как в прошлом году тут четверо на джипе гробанулись? Тоже никто ничего... - неожиданно говорит Бен. - Неосторожное управление в плохую погоду... Идите, доктор Уилсон, идите, поговорите с вашим артистом.
- Я сейчас, - говорю и вываливаюсь за ним в приёмную:
- Уилсон, стой!
Он останавливается и поворачивается ко мне — медленно и неловко,  словно захваченный внезапным приступом люмбаго.
- Ты в порядке?
- Ага, - говорит небрежно и как-то рассеянно, словно думает о другом, а я его отвлекаю.
- Можешь мне сказать, что там по правде у вас получилось с джипом? С теми четыремя?
Уилсон отвечает не сразу — несколько раз приоткрывает губы, облизывает их и вдруг улыбается — вместе и жалко, и страшно.
- Тебя сейчас, действительно, это занимает, Чейз?
- Ты меня пугаешь — в этом всё дело, - говорю я. - Никогда тебя таким не видел. Тона такого у тебя тоже не слышал...
- Ну, я постараюсь, - говорит, - тебе таким не сниться... потом, - и опять улыбка, от которой у меня мороз по коже.
- Уилсон, - говорю, - я сейчас не знаю, от каких мелочей может зависеть судьба моей дочери, поэтому и не хочу недопонимать. Ты мне просто скажи, ты... к их смерти руку, часом, не приложил?
- Ух, ты! - говорит он. - Какая формулировка! Неопределённая... а точная... Только почему я, а не, например, Хаус? Ты же не сказал «вы» - ты сказал «ты»?
- Не знаю... Хотя нет, знаю. Мне кажется, Хаус не способен на убийство.
- Так... А я, значит, по-твоему, способен?
- Да, - отвечаю я честно. - Думаю, да. Ты — способен.
Он опускает лицо в ладони и начинает тихо смеяться.
- Уилсон, - говорю. - Ты кончай... Ты мне ответь — и всё. И начнём делать дело, а то время идёт...
- Да. - говорит он прямо из-под ладоней. - Теперь уже всё равно. Да, Чейз, да. Четыре человека. Ты зря мучался из-за того подделанного анализа — мы все так поступаем гораздо чаще, чем в этом признаёмся.
- И как ты после такого живёшь? Я не спрашиваю, что ты сделал, как ты это провернул— мне другое важно: они тебе не снятся?
Он отводит руки от лица и поднимает на меня взгляд. У него всегда немного странный взгляд — из-за косинки в глазах, но сейчас в нём холодное отчаяние.
- Снятся. Ну и что? Я всё сделал правильно — доведись, повторил бы... Пусти меня, Роберт, я пойду к Орли, - и уходит по коридору, такой знакомый мне Джеймс Уилсон, и, в то же время, совсем чужой, страшноватый человек с жутким тихим смехом и холодным отчаянием в глазах.

ХАУС
К полуночи я выдохся, что могло бы показаться странным — мне случалось не спать и по нескольку суток. Очевидно, натянутые нервы пожирали жизненную энергию, истощая запасы стрессовых гормонов практически до полного банкротства. Голова раскалывалась так, что даже говорить было трудно.
У Эрики температура повысилась до тридцати девяти, в лёгких появились признаки уплотнения, частота дыхания возросла. Катар казался обнадёживающе выраженным — при «А-семь» такого не было. Значит, играл аденовирус, а его я смог бы удержать в рамках интерфероном и озельтамивиром. Но проблема была в том, что больше ей наркоты не вводили, а она всё равно не приходила в себя. Я тупо и безнадёжно снова и снова просил Кота позволить мне начать детоксикацию, наконец, сорвался, заорал, и мне опять немного без особенной злобы постукали по рёбрам. Доминика с того момента, как пожаловалась на недомогание, больше не произнесла ни слова и ни во что не вмешивалась - сидела на кровати, подобрав под себя ноги, и слегка раскачивалась. Будь я психиатром, возможно, заподозрил бы, что это — моя клиентка, но температура у неё оставалась субфебрильной, и общее соматическое  состояние не страдало.
Около часу ночи я зафиксировал повышение температуры у моего «тёзки» Гриши и у Шахматиста. Ситуация обострилась.
- Вспоминайте, чем вы лечили Рэйчел Кадди, - настаивал Кот, постепенно утративший благодушие. - Она поправилась на глазах, фактически чудом. Мне известно, что ваши сотрудники получили иммунизацию, известно, что вы применяли какой-то нетрадиционный метод у тяжёлых больных, и их снимали с ИВЛ в считанные часы. Послушайте, нам нужен этот препарат. Может быть, вы смешали антивирусные. Может быть, какая-то неожиданная комбинация. Назовите. продемонстрируйте его на девочке, и мы оставим её и вас в живых. Не доводите дело до смерти этого ребёнка из чистого вашего упрямства. Не губите сами себя.
- Я уже дал ей то, что мы давали Рэйчел.
- Озельтамивир?
- Озельтамивир.
- Доктор Хаус, вам не жалко девочку? Ведь вы мне врёте — а ради чего? Ну, чьи интересы вы так защищаете, создавая тайну на пустом месте?
- Вы что, совсем кретины? - спросил я устало. - Никакое лекарство не сработает по волшебству, даже самое действенное.Ей нужна детоксикация, форсированный диурез: вливание жидкости, мочегонные, аскорбиновая кислота в больших дозах. Нужно поддерживать сердце, нужны бронхолитики, гормоны. Я от вас ничего не скрываю — специфического лечения нет. Мы подавили осеннюю эпидемию неспецифическими методами и общеупотребительными антивирусными препаратами — почему вы не даёте мне их применить сейчас?Вы бы всё сами увидели.
- Потому что специфическое лечение есть. И вы применяли его.У меня совершенно достоверные сведения, Доктор Хаус, а ваше упрямство погубит ребёнка. Я знаю, что во время эпидемии вы посетили «Принстон-Плейнсборо» ночью в сопровождении доктора Кэмерон и ввели пациентам дозу той самой панацеи, про которую вы сейчас говорите «нет». Вы можете не отпираться — я знаю совершенно точно. Скажите, что вы применили, и сможете ввести это девочке.Сможете спасти её и спастись сами.
Кто, интересно, мог нас слить?Чейз? Сама Кэмерон? Блавски? И кому?
- Клянусь памятью покойной матери, я уже применил всё то же, что применял осенью, - вновь и вновь повторял я, чувствуя, как в голове медленно сгущается, клубится серая муть. - Это же не шахматы. Каждый организм индивидуален. Ей нужна детоксикация.
- Хорошо, - сдался, наконец, Кот. - Распишите схему вливания на килограмм веса. Джо, передашь пропись Левину.
- Это всё равно не пригодится. - хмуро сказал Шахматист, стараясь, чтобы Кот его слышал, а я — нет. - Мы же не можем в час зеро посадить в сенат или Белый дом своих людей с подключенными капельницами.
- Иммунизация тоже сработает.
- На это нужно время, которого у нас нет, и иммунная сыворотка, которую мы сможем получить только после выздоровления нашей «крыски».
- В крови Хауса есть антитела. Он иммунизирован, как и все врачи больницы.
- Предлагаешь выкачать из него кровь? А на сколько её хватит?Переловить по одному их всех и выкачать кровь? Что ты, собственно, предлагаешь? Ты сказал, что Левин сможет помочь Герману, ты говорил о блестящих перспективах, а теперь и Доминика больна, и все наши перспективы быть шлёпнутыми или оказаться за решёткой. И почему я должен тебе верить?
- Ты же не идиот, ты понимаешь, - зашипел Кот, - что если мы узнаем, чем они лечили вирус, сможем сами производить иммунную сыворотку, квантум сатис. Это ли не блестящие перспективы? При такой вирулентности и летальности мы сможем диктовать условия. А Левин с компанией провозятся ещё лет пять — не меньше.
- Вы — утописты, - вмешался я, даже не пытаясь притворяться, что не слышал их разговор. - У вас больная фантазия. На самом деле нет никакой панацеи. И ничего я не скрываю. К утру девочка умрёт, к вечеру вас повяжут, в промежутке вы убьёте меня. А ты и ты, - я ткнул пальцем в сторону Гриши и Доминики, - умрёте от дыхательной недостаточности ещё через пару дней. Так что сената вам не захватить, переворота не устроить, и вообще всё будет буднично и тускло. Дайте мне подключить капельницу девочке.Я вас не обманываю.
- Что вы с Кэмерон ввели Рэйчел и Лизе Кадди?
- Озельтамивир.
- Вы лжёте. Они получали озельтамивир и раньше.
- Это был озельтамивир. - повторил я. - Больше ничего.
- Нет, ну это, наконец, надоело, - возмутился Дэнис. - Что мы с ним цацкаемся! Надо привязать покрепче и найти утюг или паяльник.Через пять минут распишет всё лечение с дозами и по часам, как надо.
- Здесь это не сработает, - резко возразил Шахматист. - Он мазохист. От боли прётся. Ты ему своим паяльником одолжение сделаешь. Хаус! - он повернулся ко мне. - Хаус, у меня сын умирает, девочка эта тоже умрёт из-за твоего упрямства. Ну, что ты упёрся, как баран, в национального героя играешь? Скажи, чем лечить и...
- Что «и», Петерсонс? - перебил я вдруг окрепшим голосом. - Ну что «и»? Отпустите нас? Извинитесь? Передумаете захватывать Белый дом? Вы не продумали стратегию, Шикльгрубер. Сменить фамилию — ещё не значит овладеть Рейхом.
Тут они снова начали меня бить — наверное обиделись за «Шикльгрубера». На этот раз было здорово больно — так больно, что я стал кричать, и, прервавшись, они запихали мне в рот тряпку, а потом продолжили. В общем, контроль над ситуацией уходил из моих рук.

РОБЕРТ ЧЕЙЗ

В пять мы понимаем, что успеваем только к шести — так, чтобы всё: и баллоны, и компрессор, и автомобили — в боевой готовности. Компрессор отнял больше всего времени.
- Я его предупредил, что мы можем задержаться, - говорит Уилсон. Он всё время кусает и облизывает губы и тискает пальцы одной руки в другой так, словно хочет сломать их. Впрочем, и другие ненамного спокойнее — Блавски, например, то и дело принимается нервно хихикать.
- Переоденусь в машине, - Корвин забрасывает свой рюкзачок за спину. - Только дадите мне время, чтобы пролезть в эту чёртову отдушину. Я подведу раструб, как надо, а если вы поспешите, меня же первым и вырубите. Как начну, сразу нажму дозвон, но это только для страховки, на всякий случай.
- Может, всё-таки бронежилет? - с сомнением спрашивает Броуден. - Вы здорово рискуете, доктор Корвин.
- А где вы найдёте бронежилет моего размера? Просто действуйте быстро и чётко, как во время хирургической операции, и всё будет ровно.
- Значит, сначала разворачиваются «артисты». Поедете на пикапе с декоративной аппаратурой. Вы готовы?
- Да, - говорим мы с Кэмерон в один голос.
- Орли тоже готов?
- Мы всё, что можно, ему объяснили — он не подведёт.
- Мы шестеро и доктор Корвин будем на реанимобиле, доктор Тауб в форме на «полицейской» машине. С ним Коля и компрессор. Мы дадим вам пятнадцать минут на расстановку до пуска газа — больше нельзя. Если кто-то выйдет из дома, это будет просто отлично. Но через пятнадцать минут реанимобиль должен отъехать и развернуться с тем, чтобы задом встать как можно ближе к дверям. Вы понимаете, доктор Блавски: как можно ближе. И сразу, как он это проделает, вы, доктор Тауб, на своей машине перекроете подъезд к дому. Мигалку и номера мы вам установили. На случай, если появятся настоящие полицейские, мы снимаем кино. Тогда Орли подойдёт к ним и будет заговаривать зубы, улыбаться и раздавать автографы. Вы позовёте его через телефон — без разговоров, просто вызов.
- Я понял, - кивнул Тауб.
- Он предупреждён?
- Да, он готов.
- Доктор Уилсон, вы будете со мной. Когда реанимобиль встанет перед дверью, мы с вами окажемся в уязвимом положении. Если внутри что-то пойдёт не так, если кто-то из террористов прорвётся наружу, мы поневоле окажемся на его пути. Тут всё может быть. Обычно никто из гражданских до такого даже на пушечный выстрел не допускается. Это опасно Вы не передумаете?
Уилсон мотает головой:
- Мне нечего терять. И врач наверняка будет нужен.
- Хорошо. Сигнал о начале поступит нам на пейджеры. И сразу Коля пустит газ. Ровно через полторы минуты Бен, Медет и Марат войдут в квартиру через дверь и в окно. Кирьян Владимирович, эти полторы минуты — ваш звёздный час. Медет, без стрельбы постарайся обойтись.
- У нас глушители и ножи, - спокойно говорит Медет.
- Да я не об этом сейчас. Я вообще... без жертв. Лишние неприятности никому не нужны. Коля, как только их услышишь, сразу закрываешь вентиль и эвакуируешь жильцов. Говоришь им, что из-за поломки аппаратуры произошла утечка ядовитого вещества. Им потом возместят небольшую сумму за неудобства - можешь сулить. Бен, Медет и Марат захватывают террористов, грузят в пикап, мы с доктором Уилсоном эвакуируем заложников на реанимобиле. На этом всё. Орли остаётся с Таубом и Кэмерон извиняться, улыбаться, раздавать автографы. До окончания операции никто из «артистов» на сторону фасада не суётся. Коля включает компрессор на продувку и убирает за нами. Он будет в форме ремонтника, так что подозрений не вызовет... Респираторы у всех, кому понадобятся? Ну, с богом! Поехали.

ХАУС
- Доктор! Доктор, ты в порядке? - голос Шахматиста доносился гулко, реверберируя, как в шахтовом колодце. Боль накатывала волной, поднималась всё выше, перехватывала дыхание — и отливала, оставляя меня на берегу, как дохлую медузу. Я лежал, скорчившись, на полу и не мог сообразить, был ли сколько-нибудь времени без сознания или нет. От ударов по животу сильно тошнило, во рту стоял металлический присоленый вкус крови.
- Хаус! - снова позвал Петерсонс. - Поднимайся, Хаус.
Слёзы мешали видеть, и ещё они почему-то были розовыми, но я заметил, что в щели между пластинками жалюзи уже просачивается утренний свет.
- Я сейчас сблюю. - хмуро сказал я Шахматисту. - И убирать не буду — вы сами виноваты. Хотите бить в солярную зону — будьте готовы подтирать блевотину..
- Дэнис, дай ему ведро, - брезгливо велел Кот.
- Я тебя не бил, - сказал Шахматист. - Ни разу не ударил.
Я заметил, что он изменился: серый какой-то сделался и тусклый, словно пылью его присыпало.
- Твоя любимая команда, похоже, проиграла полуфинал? - спросил я, с трудом садясь.Он протянул руку и помог мне.
- Вроде того. Полчаса назад отзвонился Левин — Герман уже на ИВЛ. Сколько ему осталось, как по-твоему? Сутки?
Полчаса назад? Похоже, я всё-таки был без сознания...
- Может быть, сутки, - сказал я. - Может быть, чуть больше... Он — не мой пациент. Дай мне опереться — я же должен на свою пациентку взглянуть.
- Ш-ш! - вдруг громко шикнул Кот. - Что там?
В смежной комнате послышался какой-то короткий скрежет и глухой удар.
- Упало что-то? - предположил Гриша.
А в следующий миг мне показалось, что я галлюцинирую — детский голос запел: «Oh christmas tree, oh christmas tree, of all the trees most lovely
Oh christmas tree, oh christmas tree, of all the trees most lovely»
- Что за чертовщина? - нахмурился Кот.
Дэнис распахнул было дверь, но застыл, как вкопанный, увидев то же, что и мы все увидели: посреди комнаты резвился заяц. То есть, конечно, это был ненастоящий заяц — ребёнок лет пяти-семи в костюме белого рождественского зайца и в пушистой маске с длинными ушами прыгал по комнате, приплясывал, чуть ли ни кувыркался и беззаботно распевал:
«Each year you bring to me delight, meaning in the christmas night
Oh christmas tree, oh christmas tree, of all the trees most lovely»
И кроссовки у него были подходящие для зайца — с морковками.
- А-а, - сказал заяц звонким, как колокольчик, голоском. - Костик, Гриша,  Дениска, - и залопотал что-то по-русски.
Мои тюремщики, кроме Доминики и Шахматиста протиснулись через дверной проём и замерли, выпучив глаза, словно тряпичные куклы в театре марионеток.
У меня мягко закружилась голова, и я прислонился плечом к косяку.
А заяц вдруг перекувыркнулся через голову и взмахул лапами широко, словно хотел обнять нас всех. И я увидел, как в воздухе закружились разноцветные снежинки, и сам заящ кружился вместе с ними, весело распевая своё: «Oh christmas tree».
Дэнис как-то неохотно, вяло потянулся к своему пистолету — видимо, не мог решить, сезон охоты на зайцев уже открыт или ещё нет. Так и не решил — опустился на колени, словно собрался помолиться и боком повалился на пол. Рядом с ним тут же мешком осел Гриша. Где-то далеко-далеко, на соседней планете зазвенело разбитое стекло. Кот повернулся на звук, но тоже так же вяло, вязко, словно рассекает не воздух а воду.
- Хаус! - крикнул заяц. - Девочка! Где она?
Тут у моего уха что-то хлопнуло — я понял, что это выстрелил Шахматист. Эхо от выстрела гулко раскатилось и стало взрываться петардами часто-часто, пока я не понял, что это стучит моё сердце. Я увидел яркий-яркий белый-белый свет и полетел к нему быстро-быстро, словно пневмопоезд в ослепительном световом тунеле...

Свет меркнет, и одновременно с этим нарастают муки удушья. Я не могу вдохнуть, словно забыл, как это делается.
- Дыши, Хаус! Хаус, дыши! - настырно требует знакомый голос. Я пытаюсь усилием воли сократить диафрагму, по груди стреляет резкая боль, но какой-то малюсенький редуцированный вдох всё-таки получается.
- Амбу? - спрашивает ещё кто-то голосом зайца.
- Нет - он приходит в себя. Дайте кислород. - эластичная прокладка маски прижимается к лицу. - Ну давай, Хаус, давай теперь сам! Глаза открой!
Сквозь молочную белизну окружающего тумана смутно начинают проступать силуэты. Постепенно мир обретает чёткость, и я вижу внутренности нашего реанимобиля, чёрный кислородный балон, капельницу с мешком, болтающимся от движения — значит, едем. Кислородную маску к моему лицу прижимает Уилсон. Он в свитере с пандой-мотоциклистом, на щеке небольшой мазок крови. Рождественский кролик с головой Корвина священодействует со шприцами, словно коктейль в шейкере смешивает. На боковом сидении невозмутимый Броуден из ЦКЗ, и бледный, в смятении Чейз. У Чейза на руках девочка, к её локтевому сгибу тоже тянется трубка системы для внутривенных вливаний, и Броуден как раз сию минуту регулирует зажим.
- Эрика, - пытаюсь кое-как прохрипеть я, и не с первой попытки мне это удаётся. - Что с ней?
- Была остановка дыхания около минуты. С ней всё будет в полном порядке, - успокаивающе говорит Уилсон и для меня, и для Чейза. - Ты дыши, дыши, ни о чём не тревожься.

УИЛСОН.

Когда пиликнул сигнал пейджера, и всё началось, я на малое время почувствовал себя вне реальности. Это было какое-то кино, старый вестерн с ковбоями и перестрелкой в пабе. Никак не мог поверить, что в этом участвую. Ощущал себя дико и неестественно, но в то же время я впервые за долгое время был живым — на все сто процентов, без допусков. Вот только бронежилет оказался не просто тяжёлым, а очень тяжёлым. Но Броуден настоял и даже сам застегнул его на мне.
- Я же не тренированный спецназовец. - сказал я виновато. - Взбегу в таком по лестнице — у меня инфаркт будет. Глупо получится.
- Думаете, очень умно лезть под пули без защиты? Там первый этаж — взбегать особо некуда
- А вы думаете, будут пули?
- Нет. Но рисковать вами не хочу. И наденьте респиратор. Газ там точно будет. Давайте, Блавски, пора... Значит так, Уилсон, вы держитесь за мной - вперёд не суйтесь, потому что оружия у вас нет, и если что, на моей же совести и будете.
Я кивнул. Совесть — это серьёзно, с этим стоит считаться.
Раздался гулкий удар и Ядвига развернула реанимобиль и, объехав дом с угла, как было условлено, подала его назад. Я увидел, что дверной замок вырезан, а дыра от него оплавлена и почернела и всё ещё резко пахнет сваркой. Ядвига почти прижалась к проёму. Броуден толчком распахнул створки задней двери:
- Ещё одну секундочку, - остановил он меня жестом поднятой руки.
И тут же я услышал, как зазвенело разбитое стекло — это Медет полез в окно, а потом вдруг изнутри дома раздался негромкий выстрел.
«Вот вам и пули, - подумал я холодея. - А что, если этим выстрелом убили Хауса или Эрику, а я даже выбрать не могу, что из этого для меня страшнее»
- А вот теперь — наша очередь, - сказал Броуден. Он тоже слышал выстрел,  и сразу как-то весь подобрался, как кошка перед прыжком. - Держитесь сзади, доктор Уилсон. Пошли!
Мы вошли в квартиру и тут же чуть не уткнулись в широкую спину Марата. Он держал у груди автомат и, водя стволом, осматривался. Навстречу вышел Бен, неся на руках девочку.
- Она не дышит. - нервно, но не в крик, сказал он.
- Дайте! - я протянул руки.
- Нет, - отрезал Броуден. - Быстро неси её в машину, Бен. Там рядом доктор Тауб. Кэмерон и Чейз сейчас подойдут. Уилсон, вы в бронежилете и респираторе. Вы мне здесь нужны.
Из комнаты высунулся Медет:
- Один там точно труп — застрелен с близкого расстояния в грудь. Без вариантов: дыра огромная, сердце в лоскуты. Про других я пока не понял, но все в отключке — там их заяц осматривает. Будьте осторожны: Рахметова что-то не видать.
Мы бросились в комнату. «Кто убит?» - этот вопрос сжёг меня за короткие мгновения до угля. Тело, залитое кровью, с рваной раной в груди, перегораживало дверной проём. Ещё двое лежали рядом — один ворочался и постанывал, не открывая глаз, другой монотонно на одной ноте мычал.
Корвин, всё ещё в своём маскарадном костюме, только уже без маски — в одном респираторе — склонялся над распростёртым на полу у стены Хаусом. — видно, сполз, теряя сознание, по стенке. Его порядочно отделали: кровоподтёки, ссадины.
- Дыхание Чейн-Стокса. Нужна реанимация, - сказал Корвин, не поднимая головы — голос звучал необычно звонко — очевидно, было у него что-то встроено в респиратор, какое-то переговорное устройство. - И там, на кровати, ещё женщина не дышит. Мне её не поднять, так что вы уж...
На кровати лежала с широко раскрытыми невидящими глазами, словно позабытая кукла, Доминика Петрова. Рядом с кроватью без сознания — седой худощавый мужчина с пистолетом в руке.
- Нужно их вынести. Помогите! - позвал я остальных.
- Давай! Я поздоровее буду, - Марат, передав автомат Медету, подхватил Доминику на руки. Её голова запрокинулась, как у неживой. Впрочем, технически она и была сейчас неживая.
Зашумел где-то в вентиляционном колодце компрессор — видимо, Коля переключил режим с боевого на уборочный.
- Медет, ты всё контролируешь? - спросил Броуден, приподнимая Хауса под мышки. Голова моего друга безвольно мотнулась и свесилась на грудь. Я поспешно подхватил его под коленки.
- Не знаю, где Рахметов, - откликнулся Медет. - Убитый — Дольник, вон тот — Базин, а тот - Кудеяров. А у кровати — Петерсонс.
- Броуден, нужно скорее — у него остановка дыхания, - тревожно сказал я.
- О кей, погнали!
Мы потащили Хауса в реанимобиль. Он был длинный, как будто даже длиннее, чем всегда, и тяжёлый. Корвин тоже выскочил. Я увидел, что Кэмерон уже в пикапе, помогает Доминике. Бен и Марат снова бросились в дом. Они двигались быстро и бесшумно, как демоны-убийцы, собирающие жатву. Краем глаза я заметил, что наша суета уже привлекла постороннее внимание — несколько зевак толпились у нашей «полицейской» машины, и Орли что-то объяснял им, улыбаясь и разводя руками.
Эрику реанимировал Тауб. Чейз помогал ему. Чейза колотил озноб. Но я видел, что наш маленький переносной монитор подключен, и кривые там пишутся вполне удовлетворительные, показывающие, что сердце держит  ритм, дыхание, хоть и медленное, но самостоятельное, и показатели оксигенации не падают.
- Дайте нам место, - велел, сдирая с себя респиратор, Корвин. - У вас уже всё хорошо, а у нас клиническая смерть. Качай, Уилсон! Да сними ты с себя эту железяку — ты же в ней не повернёшься. Дыхательные пути проходимы? Пульс?
Я прижал пальцами сонную артерию:
- Нитевидный.
- Лучше, чем ничего, - одобрил Корвин. - Качай, я ставлю внутривенную. Эй, а откуда кровь? Он ранен?
- Где?
- Вот. Стой, это у тебя порез. Ты где успел порезаться, Уилсон?
- Мало там осколков было, - досадливо отмахнулся я. - Давай скорее, Корвин!

ХАУС.
Я завис в туманном облаке непостоянной плотности. Изредка туман редеет, и действительность проступает сквозь него, но потом он снова плотнеет и сгущается, и тогда Уилсон зовёт меня:
- Хаус! Хаус, потерпи, не отключайся — ты перестаёшь дышать, когда загружаешься.
- А вы уверены, доктор Уилсон, что ничего не напутали с причинно-следственной связью? - ехидничает Заяц — кажется, заработал Корвин от меня новую кличку на всю оставшуюся жизнь.
Но ловко они это всё провернули — надо отдать им справедливость. Заяц этот... Я бы даже, пожалуй, улыбнулся, если бы не боль в разбитых губах и груди.
- Эрика заражена «А-семь» и аденовирусом, - говорю я, вернее, пытаюсь сказать — выходит хриплый прерывистый шёпот, сам себя не слышу.
- Что? - Чейз, не выпуская девочку, наклоняется ниже ко мне. - Повторите, Хаус!
Я повторяю и добавляю, что уже дал озельтамивир.
- Всё будет в порядке. - как заклинание, повторяет Уилсон, уговаривая то ли меня, то ли Чейза, то ли сам себя. - Ты только дыши, Хаус, не переставай дышать. Ещё кордиамин, Корвин.
Мало помалу просветы в тумане становятся длиннее и отчётливее. Декорация сменяется — уже не внутренность реанимобиля, а белые панели реанимационной палаты. Наш ОРИТ. Не помню, как меня перенесли, не помню, как ставили подключичный катетер. На локтевом сгибе сплошной синяк — наверное, вырвал иглу.
- Форсированный диурез, - комментирует свои действия Корвин и вешает новый мешок. Похоже, они не привлекают персонал — сами управляются. Мочевой катетер ставит Уилсон — вот всегда он придумает, как меня унизить. Одноразовый халат он натянул прямо на свитер. И респиратор всё ещё болтается у него на шее.
- Даю ещё кислород, - это Блавски.
- Что с Эрикой? - спрашиваю, и им уже не нужно оттопыривать ухо ладонью, чтобы меня расслышать.
- Очнулся?
- Уилсон, ты оглох? Что с девочкой?
- Ей проводят детоксикацию. Гемодинамика в норме, она стабильна, температура сто два, в лёгких жёсткое дыхание, без хрипов. Подключили интерферон и ещё озельтамивир. С ней Чейз и Мастерс.
- Ну конечно... Слушайте, не спешите с антивирусными. Я не уверен, что...
- Мы и не спешим — всё, как надо. Не волнуйся, Хаус. Ты всё сделал правильно, отдыхай.
- У меня, кажется, ребро сломано?
- Похоже на то. Скоро возьмём тебя на рентген. Поспи — теперь можно. - и мимолётным движением проводит ладонью по моей руке.

УИЛСОН.
Они собираются поздним вечером в диагностическом — я и из приёмной слышу возбуждённые весёлые голоса, смех. Теперь можно смеяться — с Эрикой всё обошлось, она уже пришла в себя. Температура умеренная, дыхание самостоятельное. Мастерс осталась с ней, а Чейз здесь, вместе со всеми. Это правильно - у него реакция, и возбуждение и немного истеричное веселье перехлёстывают теперь через край. Знаю, чуть позже они сменятся неподъёмной усталостью, и он заснёт. А пока они там обсуждают выступление Корвина. Вернее Корвин хвастается, как начал на русском языке вещать террористам о том, что они в этом году были плохими мальчиками и подарков от Санта-Клауса не дождутся, а остальные покатываются со смеху — слышу чистый смех Ядвиги.
Я странно устроен — мне не смешно и не хочется к ним. Я не могу выкинуть из головы тот одинокий выстрел и то, как я старался угадать, кто убит — Эрика? Корвин? Хаус? Мне больно смотреть на спящего в ОРИТ Хауса — его синие от кровоподтёков распухшие губы, измученное осунувшееся лицо. И, в то же время, я почему-то злюсь на него и чувствую свою вину, и боль в груди у меня от тяжести бронежилета, от страха, должно быть, снова ожила и обливает ноги слабостью — так, что хочется прислониться к чему-нибудь.
Голос Броудена:
- А теперь постарайтесь выкинуть эту историю из головы, забыть о ней. Как будто бы и не было.
- А куда вы денете тело? - это Орли — конечно, он не мог не догадаться о том, что происходит, он же не идиот. А значит, скоро будет обо всём знать и Харт.
- Это вас не должно беспокоить. Тело будет вскрыто и отправлено в контейнере для захоронения.
- Я так и не понял до конца, - вмешивается своим высоким почти детским голосом Корвин. - Вы всё-таки совершенно неофициальная или полуофициальная структура?
Броуден коротко смеётся:
- Мы — полуофициальная структура, действующая неофициально.
- А те, остальные? Ну, Петерсонс, Базин... Они же все выжили?
- Да, но им светит депортация, если надавить на нужные кнопки. А там...
- Как многозначительно, Броуден!
- Да ладно. В конце концов, это не моё дело. И, уж тем более, не ваше.
Я вспоминаю Доминику — куклу с открытыми глазами. Мне кажется, Хаус... ну, не то, чтобы любил её, но чувствовал к ней что-то. Каково ему было в собственной квартире с женщиной, жившей когда-то там вместе с ним, улыбающейся ему, может быть, даже занимающейся с ним сексом, но в роли заложника, которого швыряют на пол и бьют ногами по рёбрам? Что он чувствовал? И что чувствовала она? Неужели нигде больше не осталось безоблачного мира, где можно просто жить, работать, любить и не ждать подвоха, не ждать вкрадчивого голоса по телефону, дула пистолета, уткнувшегося в затылок, прижатой к лицу тряпки, пропитанной эфиром, мусоровоза, налетевшего на пассажирский автобус?
Пожалуй, не так уж жалко оставлять эту адскую карусель. Но вот расставаться жалко. С Хаусом. С Блавски. С Чейзом. С Мартой Чейз — она ещё не сказала мне ни слова — только взглянула. Но взгляд был красноречив — без искры тепла. Она теперь не простит мне, что вырубил её. С другой стороны, за что мне ждать благодарности? Её ребёнка спас Хаус, герой дня Броуден со своими молодчиками, а я только постарался оградить её от нервотрёпки и уберечь её плод — невелика заслуга. Возможно, она и сама со всем этим справилась бы. Скверно, что она злится, не то я попросил бы подержать на руках Эрику — тёплую, тяжёлую, пахнущую молоком. Хотя... едва ли она доверит мне её ещё раз — доверия я не оправдал и, в конечном итоге, всё из-за меня.
Ну вот чему они там снова смеются? Неужели это хоть сколько-нибудь смешно? Почему я чувствую себя таким чужим, таким потусторонним? Ведь вот же только сейчас был вестерн, и перестрелка в баре, и зрачки Хауса вдруг пугающе останавливались, стегая меня адреналином. Что переменилось? Почему все ковбои пьют текилу и джин, весело соревнуясь количеством убитых, а у меня подкатывает к горлу тошнота, в ногах ватная слабость, в груди — болезненный лёд, и я больше всего боюсь, кабы вдруг кто-то меня не увидел, не окликнул? Не могу здесь больше оставаться. Осторожно прикрыв дверь приёмной, ухожу коротким коридором и поднимаюсь по лестнице в зону «С», в квартиру Хауса, осквернённую чужими людьми, их запахом, их аурой, оставшейся в воздухе. Не включая света, подхожу к органу. Его клавиши белеют в темноте, как лунная дорога, а полутона кажутся чёрными провалами не ней. Я осторожно надавливаю клавишу, и в воздухе повисает густой, бархатный звук. Он провисит несколько мгновений, а потом исчезнет, растворится в тишине. Ухо по инерции будет слышать его ещё какое-то время, но потом не останется ничего. Даже памяти.
Я медленно стягиваю через голову свитер, бросаю его на пол, а сам опускаюсь на диван. Темнота — друг. В темноте мне хорошо. Я забиваюсь в угол дивана, обхватив руками поднятые колени. Вдруг вспоминаю, что в такой позе соплеменники хоронили перуанских индейцев.

ХАУС.

Меня будит щелчок выключателя. Сквозь закрытые веки вижу свет. Куда-то в ключицу утыкается холодный ободок мембраны фонендоскопа. Голос с австралийским акцентом, который он не изживёт до конца своих дней:
- Ну, как вы? Как дышится?
Пытаюсь вдохнуть — больно и туго, словно грудь закована в латы. Пытаюсь открыть глаза — свет режет.  Говорить тоже трудно, но я справляюсь:
- Хороший вопрос. Тебе с соблюдением морально-этических норм ответить?
- У вас тугая повязка, - говорит он негромко, чуть ли ни виновато. - Корсет. Два ребра сломаны. Не очень тяжело? Викодин пока нельзя — можно лидокаиновую блокаду, если хотите.
- Что это ты сегодня какой подозрительно заботливый, Чейз? С дочкой всё в порядке?
Лицо чуть проясняется. Кивает:
- Да. Она поправится. Уже ела смесь.
- Антибиотик не забудь ей добавить.
- Конечно. Уже даём.
Значит, не в Эрике дело.
- Мне показалось, один из них стрелял, - припоминаю смутно, как сквозь подушку. — Никто не ранен?
- Убит. Тот, который Дольник. И ещё один умер — аспирация рвотных масс.Уже в машине. Тесновато было...
- Кто? - пытаюсь я догадаться. - Петерсонс?
Удивлённый взгляд:
- Нет. Кудеяров. Почему вы решили, что...?
- Не знаю. Кудеяров — это Дэнис или Григорий?
- Григорий. Трупы уже куда-то забрали.
- Понятно... А с остальными теперь что?
- Тоже увезли. Их депортируют. Не знаю я этой процедуры и знать не хочу, но Броуден так сказал.
- А ты, похоже, таким оборотом не слишком доволен... Или с Мартой что?
- Нет, с Мартой всё хорошо, она уже успокоилась.
- Значит, неудовлетворённое чувство мести?
- Я не мстителен. Просто хочу быть спокоен за себя и свою семью. Пусть мне покажут труп моего врага, но плясать на нём мне не обязательно. Депортация меня устроит.
Он говорит спокойно, держится невозмутимо, и всё-таки не нравится мне его лицо, его тон - чего-то он, чувствую, недоговаривает. Поэтому спрашиваю прямо:
- Что случилось, Чейз? Наши все целы?
Он отводит взгляд:
- Не совсем. Один заразился «А-семь». В тяжёлой форме.
-  Чейз, это же не может быть тяжёлая форма — мы иммунизировали всех во время эпидемии и всех вновь принятых. Кто-то из ЦКЗ? Но они же...
Чейз выглядит совсем убитым.
- Хаус, у нас был человек, которого никак нельзя назвать вновь принятым, но во время эпидемии его здесь не было. Он не иммунизирован.
И от догадки ледяной ветер Ванкувера пробирает меня по спине:
- Уилсон?
- Он порезался стеклом от ампулы с разведением «А-семь». Мы уже потом узнали про эти стёкла, про то, что там у вас было — Петерсонс и его дочь дали показания.
- К чёрту Петерсонса вместе со всем приплодом! Кто его туда пустил, без прививки? Именно его!
На это Чейз не отвечает — только пожимает плечами, демонстрируя своё отношение к моему, как ему кажется, чисто риторическому вопросу. Действительно: а кто бы его не пускал? Про прививки, конечно. никто и не вспомнил, да и информации достаточной у них не было.
И я сбавляю тон:
- Как он?
Губы Чейза трогает горькая усмешка:
- А как он может быть? Температура сто два с половиной и продолжает подниматься, озноб, интоксикация, жёсткое дыхание, ЧДД двадцать пять, ЧСС сто двадцать два, оксигенация падает, ацидоз растёт... И полный набор упаднических мыслей. Хотите к нему?
- Не хочу. Но придётся... Он в сознании?
- Был в сознании — я к нему заходил минут десять назад.
- Где он лежит?
- В боксе — где же ещё?
- В общем? Почему не в ОРИТ? Может же понадобиться ИВЛ — ты что, сам не понимаешь? При его сопутствующих...
- Не может, - неохотно роняет Чейз и морщится. - Он подписал отказ от реанимации.
Вот теперь и у меня, кажется, день сурка. Ведь уже было это всё. Вращение по кругу, бессмысленный бег за ускользающей целью, мимолётный успех и снова, как мордой об стол, только приподнял голову — снова мордой об стол, только приподнял... Маятник. Качающийся от надежды к отчаянию. И что в сухом остатке? Страх и усталость. Апатия. Абулия.
- Мне нужен аденовирус.
- Хаус...
- Ну?! - почти рявкаю.
И снова этот ускользающий взгляд — да он скоро, как Уилсон, косить начнёт:
- Во-первых, суперинфекция для организма тоже нагрузка немалая, - говорит Чейз. - Но дело даже не в этом... Подумайте, Хаус, надо ли? Выигрыш получится... небольшой.
- Дай-ка трость, - говорю, не отвечая. - Подожди! Это что за кривая фигня? Где моя трость?
- Я не знаю, Хаус. С вами её не было.
Совсем мне это не нравится. Никогда не был суеверным, но «жезл асклепия» терять никак бы не хотел. Тем более, когда у Уилсона «А-семь» и отказ от реанимации.
- А в приёмной? Они же меня из приёмной взяли. Там нет?
- Нет.
- Ч-чёрт!
- Я поищу вашу трость, - обещает он и протягивает руки, чтобы помочь мне подняться. Шлёпаю его по руке:
- Не лапай, я тебе не Мастерс. Отвали!
Встаю медленно, но сам. Ноги вроде держат, хотя ощущения, как на протезах — последствия анестезии: чего-то они мне накололи, когда циркулярную на грудь накладывали. Зато боли почти нет — нога немного ноет, и дышать приходится часто, потому что неглубоко, а так я в порядке. В полном.
- Чейз, сколько я спал?
- Где-то часов двенадцать — тринадцать.
- За каким чёртом вы меня загрузили?
- Никто вас не загружал, Хаус. Это естественная реакция. Там был газ. Вы перед этим не спали больше суток, перенервничали, избиты. Многого хотите от своего организма. И вам уже не двадцать лет. Даже не тридцать...
- И даже не сорок, если уж ты решил в эти числа до ночи играть. Ладно, уйди с дороги.

Боксы у нас в одном отсеке с отделением гнотобиологии — изоляция позволяет. Очень тихо. Не знаю, каким материалом покрыт пол — вроде ламинат, но шаги глушит совершенно. Тихий успокаивающе ровный писк монитора, приглушенный свет, красные лампочки датчиков и зелёная вызова — значит, никто не звал, всё тихо. У двери его палаты индивидуальный пост — сестра-китаянка сидит и читает под светом настольной лампы «Ридерз дайджест». Мы расширяемся — уже половину сестёр не знаю по именам. Хорошо хоть, они меня узнают:
- Добрый вечер, доктор Хаус.
- Ванан, кунья. И что в нём доброго?
- Здесь всё спокойно, - не то просто говорит, не то отвечает она. - Пациент спит. Дыхательная недостаточность медленно нарастает, показатели оксигенации снижены и продолжают снижаться.. У него отказ от реанимации, так что...
- Знаешь что? - говорю. - Иди-ка ты... поешь. Или поспи. Я побуду здесь.
Вхожу в палату отчего-то крадучись, словно боюсь. Уилсон, кажется, действительно. спит, но во сне дышит тяжело и часто, лицо с неровным цианотичным румянцем, глаза закрыты. Сажусь рядом с кроватью на высокий, словно у барной стойки, табурет. Почему с ним никого, кроме сестры-китаянки? Где Блавски? Или она снова вспомила, что боится потерь и заранее строит свои баррикады? Это я понимаю — мне и самому хочется уйти, убраться подальше, затаиться, переждать. Какого чёрта я сюда припёрся? Что я могу поделать? А главное, зачем? Разве что за руку его подержать, когда начнётся агония. Но это ещё не так скоро — я столько не высижу.
И всё-таки сижу. Сижу неподвижно, как изваяние. Может быть, долго. Может быть даже несколько часов — чувство времени мне изменяет. Чувство реальности — тоже. Кружатся в тумане смутные картины — не то воспоминания, не то сны: то наша давняя поездка на озеро «Онтарио», когда Стейси училась кататься на мотоцикле, и мы играли в волейбол, а я простудился и потом стремительно, до отключки, опьянел от лечебного алкоголя, то поход к вершине «Медвежьей скалы», то спуск с неё же на лыжах, то танцевальный марафон в баре «У Старика» в половине третьего утра... Да. я был немного подвижнее, чем теперь, и мне были доступны все эти дурачества. И всегда Уилсон ошивался где-то рядом, поблизости. Я привык к нему, как к домашним тапочкам и перестал даже понимать, злой он или добрый, честный или лживый, трусливый или отважный — он был просто Уилсон. Такой, какой есть. Мой лучший и, по большому счёту, единственный друг. Существенная часть бытия, без которой мой мир не может быть полноценным, белый клоун нашего дуэта,  пьеро, но всё чаще просто статист на заднем плане. Вот только это такой статист, без которого всё рухнет.
Наверное, я всё-таки немного отключаюсь, потому что вдруг прихожу в себя от тихого оклика:
- Хаус...
Глаза открыты, хоть и не без мути. Смотрит на меня, чуть сдвинув брови. Паршиво ему. Голос слабый, еле слышный. И говорит расслабленно, почти не артикулируя:
- Хаус, ты в порядке?
Протягиваю руку. Лоб у него горячий, сухой. Дыхание жжётся. Прикрыв глаза, прижимается к моим пальцам плотнее — они ему кажутся приятно прохладными.
- Зачем ты туда полез, идиот? - спрашиваю, тщательно следя за тем, чтобы голос звучал обычно, повседневно. - Ты же знал, что не привит, знал, что может быть опасно.
Снова открывает глаза. Великолепная, от одышки чуть жутковатая ирония:
- Это — важно?
- Да, представь себе, это важно! - злюсь я, одновременно делая вид, что не замечаю, не понимаю этой его иронии. - Это грипп «А-семь», Уилсон, а не банальный насморк. Почему у тебя кислород не подключен? Оксигенация ниже плинтуса.
- Потому что я не хочу, чтобы мне помогали дышать, - сказал бы «отрезает он», но поскольку еле говорит, больше похоже на «отпиливает» - Послушай, Хаус... Вся эта комедия немного затянулась — тебе не кажется? Так что этот «А-семь» мне сейчас очень кстати. Я подписал отказ от реанимации. Решил, что так будет лучше...
- Ах, ты вот как решил! - говорю я ещё более зло, наклоняясь к его лицу. - А теперь слушай, что решил я. Сначала я введу тебе в носовые ходы три сотни единиц разведения «аденовирион конкурентс», а ближе к утру повешу мешок с интерфероном и начну напихивать в тебя озельтамивир. Если ты хочешь отправиться кормить червей на еврейском кладбище, Уилсон, с чего ты решил, что я позволю тебе это сделать с моей подачи?
Некоторое время он не отвечает — не то собирается с силами, не то готовит речь. И, наверное, последнее, потому что, отдышавшись, начинает:
- Ты хочешь хорошо устроиться за мой счёт, Хаус.
- А ты как думал!
- Значит, пусть я подыхаю медленно, корчась от боли, лишь бы тебя совесть не мучала?
- Ага. - говорю. - Пусть ты подыхаешь медленно, корчась от боли. Ключевое слово «медленно» - улавливаешь?
Я приготовился к долгой драке, но переоценил его силы. Он снова закрывает глаза, и из-под ресниц сбегает на скулу прозрачная капля:
- Хаус... просто пожалей меня, а? Не можешь помочь — так хоть не мешай. Я устал, не хочу больше... не могу больше...
Лежит и тихо плачет, а температура у него высоченная, и оксигенация продолжает падать.
- А может, - говорю, - ты меня разок пожалеешь для разнообразия? Ты-то умрёшь — и всё. А мне с этим жить. С тем, что я сидел и смотрел, я имею в виду. Мне же это многосерийное кино по ночам года три крутить будут.
- Почему? Я же всё равно умру — не сейчас, так через месяц. Что ты можешь с этим поделать? И за что ты собрался себя винить?
- Вот и умри «всё равно», а не «потому что», и не сейчас, а через месяц... Давай налажу тебе кислород, - помолчав, предлагаю я. - Легче дышать будет. Это же не реанимация, это паллиатив — о чём тут спорить? Ты мучаешься, задыхаешься — разве ты не против этого протестовал?
Действительно, ему уже всерьёз тяжело дышать, так что и не спорит.
Кислород в системе смешивается с парами спирта, чтобы не так сушил слизистые. Спиртом пропитывается специальный фильтр перед началом подачи газа. Я его и смачиваю. Разведением «аденовирион конкурентс», который у меня в кармане в шприце — позаботился по дороге сюда, а вот решиться не мог до последнего. Потому что в самом деле, суперинфекция, и в самом деле, «не сейчас, так через месяц», и, в самом деле, иногда хочется просто пожалеть...  Повернув вентиль, прижимаю маску Уилсону к лицу:
- Дыши.
Питательная среда не без запаха, но я надеялся, не заметит...
- Сволочь! Скотина! Гад! - пытается сорвать маску, а я не пускаю, и он выворачивает голову, вырывается, борется со мной, только куда ему  — слабый, как кошка.
- Какая же ты пакостная дрянь всё-таки, Хаус! - орёт на меня из последних сил. И откидывется на подушку — сил-то не так много. И снова плачет, сдаваясь, сипло, зло и безнадежно, признавая этим плачем своё бессилие и моё превосходство.
Возвращаю маску на место:
- Да дыши уже — поезд ушёл всё равно.
Дышит — а куда ему деваться? И за своё бессилие сейчас он ненавидит меня, я теперь для него враг номер один. Может, встать, уйти, не раздражать его напрасно? Дело-то всё равно сделано... Протягиваю руку к кнопке звонка, чтобы вызвать на смену луноликую узкоглазку, а он вдруг перехватывает и прижимается к моей ладони горячей, мокрой от слёз и уже колючей щекой. Не самое приятное ощущение, но терплю.
- Сволочь... - это уже совсем жалобно.
- Ты повторяешься, - говорю. - Подожди, я сменю фильтр. Хватит с тебя.
- Не уходи...
Горло перехватывает, хочется откашляться, но со сломанными рёбрами кашлять — не лучшая идея.
- Не ухожу... Ты устал. Может, поспишь ещё?
Молчит. Но руку продолжает удерживать. Пальцы тоже горячие и дрожат.
- Тебя знобит. Значит, температура ещё поднимается. Скоро бредить начнёшь.
Лёгкое отрицательное движение головой.
- Знаешь что, - говорю. - Хочу тебе сказать, чтобы ты знал. В твоей жизни есть смысл. И ещё я люблю тебя.
- Издеваешься? - всхлипывает он, невольно улыбаясь сквозь слёзы.
- Да, - признаюсь, тоже улыбаясь. - Но вообще-то нет... Слушай, Уилсон, не злись... Я просто ещё не готов тебя отпустить.
- Ты никогда не будешь готов, Хаус.
- Но ведь ты же пока и сам не готов.
- И я никогда не буду готов. Знаешь... Я лежал тут и всё думал об этом... О том, что только нам, людям, дано понимать. Животные, растения — они этого не могут. А вот человек... Наверное, это и есть наша основная кара за первородный грех — не сама смертность, а её осознание. Именно этим мы платим за свою исключительность, за то, что...
- Почему эти кретины оставили тебя одного? - перебиваю я, представив, как он «лежал и думал», и невольно хмурясь. - Даже пост наружний. Где Блавски?
- Блавски... - повторяет он с такой сложной интонацией, что я затрудняюсь её толковать. - Блавски сюда ни за что не придёт. Ко мне заходил Чейз. Пряча глаза и так старательно отворачиваясь, что сделался похожим на сову. Я знаю, чего они боятся. Того, что я попрошу «золотой укол». Наверное, на их месте я тоже боялся бы, потому что бремя тяжкое, а достаточных оснований для отказа у них нет... Эй, ты что, спятил? Я как будто бы не о весёлых вещах говорю. Чему ты смеёшься?
- Не знаю, с чего, - говорю, - но мне вдруг только сейчас вспомнился Корвин в образе рождественского зайца. А я было о нём забыл, пока был в отключке.
Удалось отвлечь — снова его губы трогает улыбка:
- Ну, и как он выступил?
- Бесподобно. Сначала прыгал, как развеселившийся шимпанзе, и вопил рождественскую песню, а потом заговорил с ними по-русски. Это было для них, как удар подушкой по голове. Очень пыльной подушкой. Думаю, он дал нам всем несколько важных секунд... Дыши, Джеймс, дыши. Всё будет хорошо.
- Врёшь, Хаус. Ничего хорошо не будет.
- Дыши. Я тебя всё равно не слушаю.
Он вроде засыпает. Или теряет сознание, что немногим хуже. И время тянется, как жевательная резинка. Но хоть показатели стабильны. Я не знаю, сколько времени нужно выждать до начала интенсивной антивирусной терапии — наобум начинаю интерферон и озельтамивир в половине четвёртого утра. Когда переставляю капельницу, он не реагирует.
Чувствую себя разбитым. Давно так не уставал. Больно дышать, больно двигаться, и викодин только чуть притупляет боль. Стул начинает казаться мне «стулом ведьм» испанской инквизиции, а кушетку из коридора тащить тяжело и лень. Поэтому, плюнув на всё, я отбираю у бесчувственного Уилсона одну из подушек и тёплое одеяло — подушек у него целых три, а одеяло ему всё равно не нужно с такой терморегуляцией — сажусь на всё это прямо на пол, опираясь плечами и головой о край матраса высокой функциональной кровати, и неожиданно вырубаюсь вглухую.
Просыпаюсь от того, что слабые пальцы Уилсона не больно, даже, пожалуй, ласково, тянут меня за волосы.
- Хаус, ты спятил? Не мог пойти нормально поспать?
Прихожу в себя медленно и тяжело. В палате дневной свет — правда, пока вялый и пасмурный, но несомненный.
- Боялся, что ты упрёшься на своём и таки-подохнешь, если оставить тебя без присмотра. - говорю грубо, но честно.
- Много бы ты присмотрел во сне? У тебя всё затекло, наверное — иди нормально ляг в постель. Сам ещё еле дышишь, а туда же...
- Э, - говорю. - А ведь тебе лучше, мерзавец. Дышишь сам, температура снизилась. Что там у нас датчики пишут?
- Да, - говорит он. - Ты самым подлым образом опять отсрочил моё водворение в райские кущи.
- Размечтался, - говорю. - Кто это наобещал тебе райские кущи, панда? Какой-нибудь сумасшедший раввин, которого ты лечил от гуммозного энцефалита? Очень ты нужен в райских кущах. А сковородки полизать не хочешь?
- Через несколько недель разберусь, куда у меня плацкарта, - говорит, словно ковш холодной воды мне за шиворот. Даже дыхание перехватило.
- Сволочь ты!
- А ты? Умирающего сковородками пугать... - и вижу, что смеётся. Нет, в самом деле сволочь, потому что этим смехом он вдруг будит у меня совершенно сумасшедшую надежду.
- Уилсон, - говорю. - тебе ведь не хуже. Давай снова сделаем сканирование? Вдруг, понимаешь, что-нибудь...
- Давай, - говорит, - если хочешь. Только никакого «вдруга» нет. Ещё вернее, чем райских кущ и сковородок. А сейчас иди и отдохни.

Пульт сканерной — резиденция бога. Не всемогущего, но зато всеведущего. Пациент лежит в очень холодной очень белой камере и тщетно уговаривает себя не дрожать. Даже если он далёк от медицины, он едва ли сможет не волноваться. Если пациент врач, а вопрос решается серьёзный, его будет колотить так, что картинка смажется.
- Маленький укол от нервов?
- Ага, давай...
У него ещё и температура повышена. Трясётся. Даже зубы стучат. Он, правда, их сжимает, чтобы я не заметил, поэтому и говорит отрывисто, рваными короткими предложениями. А может, зря я всё это затеял? Растревожил, поманил надеждой. Что-то изменяет мне моя рациональная практичность.
- Бабочек на стенки дать?
- И музыку, ладно?
- Хард-рок?
- Издеваешься?
- Ладно. Не хочешь — не надо. Давай вот эту попробуем.
Под аккомпанимент рояля хрипловатый женский голос на идиш:
«У дороги дереву
очень одиноко...
Улетели птицы все
далеко-далёко...»
- Хаус!!!
- Ну и что? Попросил спеть, даже подыграл, и записал. Мелодичная вещь — нервным детям включаем.
- Хаус...
- Дышите ровно, пациент. Я хочу заглянуть вам в душу.
- Хаус, я только прошу тебя: скажи сразу. Сразу. Как увидишь, я имею в виду. Не хочу ждать и надеяться, если всё плохо. Дерево надежды слишком быстро растёт, и чем оно больше, тем труднее его вырубать.
- О-о, да ты стал философом. Впрочем, скорее, ты это где-то вычитал. Лежи смирно, не то я вообще ничего не увижу.
Картинка ещё не успела открыться, как в сканерную заходит вдруг Корвин. Я его не сразу вижу, потому что инстинктивно ищу зрительный образ человека на уровне груди, а не на уровне первичных половых признаков. Даже забавно получается: дверь открылась — и никого.
Детской по размерам, но совсем недетской по развитию мускулатуры рукой он переводит тумблер связи со сканерной в положение «off» и шипит на меня, как драная кошка:
- Ты его зачем притащил? Хочешь всю больницу «А-семь» перезаразить?
- Хочу посмотреть, что творится у него в средостении. - отвечаю смиренно, как хороший мальчик.
- Надеешься на чудо? Ты? Вот уж от кого не ожидал.
- Санта-Клаус мне задолжал в этом году, - говорю. - Надеюсь — может, отдаст...
- Да-а... Совсем ты из-за него почву под ногами потерял, Хаус. Я понимаю, умирать никому неохота, он твой друг, и всё такое... Но ты же не ребёнок — ты врач, высококлассный врач. Нужно иметь твёрдость признать предел своего влияния и территорию своего бессилия. Субъективизм губителен, даже когда оправдан.
- Оправдан? Ты о чём?
- О статистике, Хаус. О вариационных рядах. Есть люди, которые торчат из статистического распределения, как гвозди. Слышал об убийстве Распутина?Даже цианид — мимо. Он был мерзавец. Но он был особенный. Санта-Клаус припасает чудеса для таких. А твой Уилсон ни чёртом, ни богом не поцелован. И значит его удел — обычное статистическое распределение. Один из многих, для которых статистика неумолима. Есть процент смертности от неоплазий, на кого-то он должен приходиться. Ну, пришёлся на него. Тут не просто ничего не поделаешь, тут закономерно ничего не поделаешь. И я тебе пытаюсь это втолковать уже не в первый раз.
Я отвечаю не сразу — неохота ссориться.
- Я тебя вполне понимаю, Корвин. Бездействие врача ищет оправданий. Хотя бы и в статистике.
- Ах, вот ты как думаешь? - взвивается коротышка. - Что я просто ищу оправданий?
- Конечно. И я уверен, что прав. К тебе с детства никто не относился всерьёз — нанизм неуважительная хворь. Поэтому ты сделал фетиш из своего профессионализма. Надставил низкий рост высоким мастерством, заставил заговорить о себе, как о торакальном хирурге значительной величины, при всём при том не доставая головой даже до барьерчика рецепшен. И ты постоянно боишься того, что проколешься, и все увидят вместо маститого хирурга несчастного карлика. Поэтому ты всегда так тщательно, на аптекарских весах взвешиваешь все риски, чтобы не облажаться. А между прочим, определённый процент неудач — тоже статистика. Так уж выбирай, поцелован ты богом и можешь рисковать или ты — пустая единица вариационного ряда и идёшь только на верняк. Хотя... ты ведь уже выбрал.
- Пусти-ка взглянуть, дылда, - Корвин тянется к экрану. - Сейчас решим, кто из нас в дураках... Ага! Вот видишь: отчётливый рост по периферии. Опухоль активна.
- Она всё ещё в капсуле.
- Да. Всё ещё в капсуле. Но Санта-Клаус, похоже, решил расплатиться с тобой в другой раз... Скажи ему.
- Подожди. Я взгляну регионарные лимфлузлы.
- Да ты ещё и трус, Хаус.
Он снова щёлкает тумблером, но я отбираю микрофон и говорю сам:
- Уилсон... чуда не вышло. Она стала чуть больше.
Некоторое время он не отвечает. Переговорное устройство у нас хорошее — я даже его дыхание слышу. Тяжёлое, словно он пробежал несколько миль или пытается сдержать слёзы. Но когда он заговаривает, голос звучит мягко:
- Следовало ожидать... Спасибо за несколько секунд надежды, Хаус. Было хорошо... Ничего, я в порядке.
- Уилсон, это Корвин. - он всё-таки перехватывает у меня микрофон и инициативу. - Как твой грипп?
- Корвин? - в голосе удивление, и я представляю, как он привычно недоверчиво сощурился и чуть повернул голову.
- Температура повышена?
- Да.
- Глупо было соглашаться на сканирование с температурой — ты заразен. Нельзя так сильно себя любить, чтобы рисковать безопасностью других.
- Пошёл вон! - свирепею я, пытаясь отобрать у него микрофон, но он поворачивается спиной и не даёт. - Ты, мелкая скотина, попробуй только ещё раз...
- Уилсон, а ты знаешь, я тебе завидую, - продолжает Корвин, отбиваясь от моей очередной попытки отобрать микрофон ногой. - Ты сам-то хоть понимаешь, как тебе повезло?
Я, кажется. совсем теряю нить. О чём он? Но Уилсон громко переспрашивает:
- Вы о Хаусе говорить, Корвин? Понимаю, да. В этом — да.
- Слушай меня. - говорит Корвин, продолжая меня пинать. - Если справишься со своим гриппом, я тебя прооперирую. Слышишь? Попробую вырезать твою опухоль. Хотя, скорее всего, ты останешься на столе и испортишь мне послужной список.
Тут уж я — от растерянности, наверное, прекращаю агрессию.
- Понимаешь, о чём я говорю, Уилсон?
- Да, - быстро отвечает Уилсон, задыхаясь от волнения.
- Ты хочешь этого?
- Да.
- Понимаешь, что операция сумасшедшего риска?
- Да.
- И всё равно хочешь?
- Да. Да, Корвин, да!
Ну, выздоравливай, - говорит и выключает микрофон.

РОБЕРТ ЧЕЙЗ

- Ну. Как там твои, Чейз?
- Для чего ты туда залез? - спрашиваю я, задирая голову, потому что Кир сидит на верхней полке стеллажа, качая ногами в «зайчиковых» кроссовках.
- Люблю иногда пересмотреть угол зрения. Взглянуть на жизнь с другого ракурса... Ты напрасно так недоверчиво ухмыляешься, Чейз. Просто ты никогда этого не пробовал.
- Не пробовал. Мне было бы трудно лазить по стеллажам.
- Ты хочешь сказать, что карлики лучше приспособлены к жизни?
- К жизни на верхних полках стеллажа — определённо.
- Как Марта?
- УЗИ показало плодное яйцо в полости матки. Обо всём остальном пока рано судить.
- А как Эрика?
- Нормально. Разговаривает слогами, ест кашу, разбрасывет игрушки.
- Наверное, пора запатентовать наш «аденовирион конкурентс», как думаешь?
- Да нет, едва ли. Экспериментальный вирус — это не актуально. К тому же, он не «наш», а Хауса. Кир...
- Ну, сейчас начнёшь... Угадал?
- Угадал. Ты, правда, согласился оперировать Уилсона? Потому что если это на «слабо» и сгоряча, лучше сразу откажись, сейчас.
- На «слабо». Сгоряча. И не откажусь.
- Хочу спросить...
- И тоже догадываюсь, о чём.
- Почему переменил решение?
- Возможно, от привычки взбираться по стеллажам.
- Изменять угол зрения?
- Послушай, Чейз, а ты давно знаешь Хауса и Уилсона?
- А что такое «давно»? - я помедлил, припоминая. - Я был первым, кого Хаус взял в команду, едва только создали диагностическое отделение. Он был не таким усталым, не таким терпимым, не таким мудрым, но зато почти таким же умным, едким на язык, насмешливым, проницательным — словом, гадским. Ну, ещё он был кудрявым. И ширинка на джинсах почти всегда выпирала — не то, что теперь. А Уилсон... Сначала просто онколог. Потом «ИО». Потом утверждённый завонкологией. Тихий, вежливый, молчаливый. С женщинами услужливый. С мужчинами приветливый. Сначала я даже упорно гадал: что за всем этим скрывается? Мне казалось, должен быть какой-то тайный порок.  А потом я узнал, что он дружит с Хаусом, и очень удивился. Однажды совершенно случайно увидел их в кафетерии. Они спорили. Хаус лежал грудью на столе и что-то горячо говорил, а сам при этом таскал у Уилсона с тарелки картошку-фри. Уилсон, казалось, не обращал внимания на выходку с картошкой — он слушал очень внимательно и несколько раз приоткрывал рот, собираясь возразить, но всё не решался. А потом Хаус попытался «свистнуть» у него пончик. И Уилсон схватил его за руку: «Этого тебе нельзя — там смородина», - значит он всё видел и замечал. «Ты нарочно взял со смородиной», - сказал Хаус, и тут Уилсон ему улыбнулся... Ничего особенного, но просто Уилсон никогда никому больше так не улыбался, не улыбается и не будет. Я смотрел со стороны, и я в тот момент отчётливо увидел, каким он был в свои десять лет. А Хаус, надо думать, видел это часто. Так вот... Хаус тогда тоже улыбнулся ему в ответ. То же самое: никогда никому больше — понимаешь? И мне уже не надо было никакой другой информации — об их отношениях в тот миг я узнал всё. И больше уже не удивлялся ничему.
- Ты забавно рассказываешь. Можно подумать, что ты исподтишка наблюдал за ними все годы.
- Ну, почему сразу «исподтишка»? С Хаусом я работал. А с Уилсоном довольно скоро стал приятельствовать. У него нашлась пара увлечений, которые Хаус не разделял. А я любил с ним поболтать — о растениеводстве, например. Поверхностно для дружбы, но пива выпить вдвоём можно. Потом, он всегда был неплохим экспертом по первым шагам в ухаживании — ему ничего не стоило расположить к себе практически любую женщину. Правда, не особенно надолго — все его браки быстро распадались.
- Неудивительно. Обложка у него глянцевая, а бумага серенькая, да и шрифт мелковат.
- Ты так скоро составил суждение... Иногда ты пугаешь меня своей безапелляционностью.
- Не в этот раз, я думаю. И, во-первых, я не составлял. Я скомпилировал. Ты же знаешь, я наблюдательный. Так что я наблюдал. Подсматривал. Подслушивал. Разнюхивал. И до последнего момента думал, что я прав.
- А сейчас передумал?
- Я вспомнил, что забыл обратиться ещё к одному источнику сборного мнения об этом Уилсоне — к Хаусу.
- Думаешь, он тебе что-нибудь скажет?
- А я не собираюсь у него ни о чём спрашивать. Но если такой тип, как Хаус, становится сам не свой из-за такого типа, как Уилсон, я начинаю подозревать, что здесь слишком низкие стеллажи.
- Кстати, о стеллажах... - говорю я. - Тебе помочь спуститься?
- Брось! Я никогда не забираюсь туда, откуда не могу выбраться.
- Послушай. - помолчав, снова говорю я. - Можно я спрошу? Ты не рассердишься?
- Тебе важно, рассержусь я или нет или тебе хочется, чтобы я ответил? Если сомневаешься, лучше промолчи.
- Нет, я всё-таки хочу, чтобы ты ответил. Скажи, Кир, ты отказывался оперировать Уилсона из-за высокого неоправданного риска или просто потому, что он тебе не нравится?
Несколько мгновений он не отвечает, пыхтя, сползая вниз по полкам стеллажа. Наконец, мягко спрыгивает на пол:
- Знаешь, Чейз... будь я помоложе и попорывистее, быть тебе за такой вопрос с расквашенным носом. А сейчас я и сам сомневаюсь. Мы — люди. И мы не просто подвержены эмоциям — эмоции в значительной степени управляют нами. Ничто человеческое нам не чуждо. И когда мы начинаем играть в богов, всегда есть опасность заиграться. Мне кажется, из нас всех только Хаус выше этого.
- Странно, когда Хауса приводят в пример благородства.
- А мне странно, что тебе странно.
- Хорошо. Я неправильно выразился: не странно — непривычно.
- А я говорю и не о благородстве. Он просто смотрит на это иначе. Ему удаётся абстрагироваться. С трудом — ценою отказа от личных контактов с пациентами, ценою репутации равнодушной сволочи, ценою похороненного в себе молчания. Но он может. А больше — почти никто. Поэтому расквашивать нос я тебе не стану, а просто пожму плечами - «всё может быть».

В конце февраля-начале марта мы, как всегда, переживаем сезон гриппа. Не «А-семь» - просто «А». Самого обыкновенного - с запахом эвкалипта и чеснока, с сопливым  носом, рвотой по утрам. с интерфероном и витамином «С», с одноразовыми бесполезными масками и более надёжными медицинскими респираторами.
Амбулатория практически закрыта — карантин. Изоляторы переполнены и уже постепенно превращаются из изоляторов в накопители. Я и сам прогулял три дня, активным приёмом ремантадина удержав себя на грани продромы. Впрочем, угрызений совести я не испытываю — с загипсованной рукой полноценного завхирургией из меня всё равно не получалось. А диагностическое временно пробуксовывает из-за карантина.
- Не надоело лентяйничать? - спрашивает Тауб, надзирающий за отделением аппаратной диагностики, рассматривая мой рентгеновский снимок. - Колерник хочет сегодня снять тебе гипс.
- Отлично. Тогда я постараюсь ассистировать Корвину в следующий вторник.
- Ты думаешь, успеешь разработать руку до такой степени? Не переусердствуй.
- Не беспокойся. - говорю. - У меня есть чувство меры. Что наши гости?
- Сегодня улетают. У Харта в шесть был последний диализ «на посошок» - только что закончили. Если хочешь помахать им на прощание, иди в интенсивку.
- Сперва сниму гипс. Если уж придётся махать, без гипса легче. Не знаешь, где найти Колерник?
- Знаю. Она в амбулатории. Пытается переупрямить Уилсона.
- Безнадёжное дело. - говорю. - Никому не под силу. Ладно, пойду оторву их друг от друга во имя пацифизма. А по какому поводу конфронтация, не знаешь?
- Как раз знаю. Во время карантина плановые операции отменены, а Уилсон пытается втихаря пропихнуть какого-то своего подопечного, пока ты на больничном.
- Вот проныра! - уважительно смеюсь я. - А что Блавски?
- Блавски с сегодняшнего дня в Бостоне на психиатрической конференции, ориентировочно до пятницы. Хаус за неё. Его только что вызвали вниз по селектору разбирать их тяжбу.
- Тогда тем более пойду погляжу на этот цирк, - говорю.

В приёмной амбулатории я застаю всех троих. Уилсон, как и все последние дни, великолепен. Колерник, не смотря на точёную фигуру, модную одежду и строгую красивость лица, бледнеет на его фоне. Давненько я не видел его таким роскошным пижоном - такое впечатление, что всё это сильно нарочито у него, даже вызывающе, и непонятно, на кого рассчитано: белая водолазка с засученными чуть ниже локтей рукавами под хирургической пижамой, а пижамы у нас того оттенка синего, который женщины называют васильковым и дико любят — Блавски не исключение. Поверх водолазки на шее на нехилой цепочке серебряный медальон - чернёная бабочка «мёртвая голова», и такая же печатка на среднем пальце, «благородные седины» уложены волной, ноги в потёртых джинсах и желтых ботинках, как у орегонского лесоруба в выходной день - на ширине плеч, растопыренные пальцы надёжно упёрты в крылья подвздошных костей, подбородок вздёрнут. На запястье — часы «Лонжин» - новенькие, кстати, первый раз вижу. А поскольку замечаю у Хауса почти такие же, и тоже совершенно свежие — похоже, те и другие - знак признательности и внимания от пары «Орли-Харт», прощальный подарок — не иначе.
Хаус привычно помят, потёрт, небрежен, насмешлив и язвителен — стоит, привалившись плечом к стене, скрестив руки на груди, зацепив за локоть грубый изгиб больничной трости, и, пока не вмешиваясь, молча наблюдает разворачивающуюся перед ним баталию.
- Пациент готов к операции, - Уилсон говорит на сильно повышенных тонах. - За стабильность в течение длительного времени я не поклянусь. День-два ничего не решит в отношении гриппа — карантин у нас всё равно продлится до конца первой декады марта.
- То есть, - Колерник тиха, но ядовита, - вы предпочитаете подвергнуть опасности заражения гриппом ребёнка, сначала лишив его костного мозга, а потом в раннем послеоперационном этапе на массированной супрессивной терапии?
- Вы видели его анализы? Он попросту не доживёт до снятия карантина. Мы исчерпали все варианты.
- Здорово! Вы исчерпали все варианты, и теперь вместо того, чтобы честно заявить об этом родителям, предпочитаете убить ребёнка нашими руками, руками хирургов?
- Подождите, - говорю. - Что мы собираемся резать?
- Мы ничего не собираемся резать! - взвивается тут же Колерник. - Это Уилсон собирается нашими руками услужать очередному своему раковому протеже.
- Туше. - с наслаждением говорит Хаус. - Один-ноль. Привет, Чейз. Ну, поскольку ты вроде как заинтересованное лицо, сейчас станет ещё интереснее. Значит так, ввожу тебя в курс дела: имеется пацан с претерминальной стадией острого лейкоза. Второй рецидив. Готов к облучению. Планировалась пересадка костного мозга от живого донора. Совпадение по восьми пунктам. Колерник считает карантин по гриппу препятствием для операции, Уилсон считает препятствием мнение Колерник. А ты что скажешь?
- Сколько лет ребёнку? - спрашиваю.
- А какая разница?
- Четырнадцать, - быстро говорит Уилсон.
- Кто донор?
- Его младший брат.
- Был рождён, как потенциальный донор, по совету Уилсона пять лет назад, через три с чем-то года после того, как у старшенького случилась манифестация, - уточняет Хаус. - Колерник мешает ему выполнить предназначение и тем самым оправдать своё существование.
- Перестань, - морщится Уилсон. - Рождение донора - обычная практика. Нет повода язвить.
- Да уж. Родители выполняли совет онколога со всей ответственностью. В поте лица и всего тела.
- Они сделали четыре попытки, - объясняет Уилсон. - Первая девочка не подошла, вторая беременность закончилась самопроизвольным абортом, третий выдал лейкемоидную реакцию после пневмонии, и гематологи запретили донорство, четвёртый — наш пресловутый донор.
- Выбракованных они, кстати, куда дели? - не унимается Хаус.
- К твоему сведению, родители любят потенциальных доноров ничуть не меньше, чем своих первенцев, - с трудом сдерживая возмущение, говорит Уилсон. - У них хорошая, дружная семья.
- Готов поверить тебе на слово. Хотя, подозреваю, что потенциальные доноры вряд ли так же крепко любят своих родителей, особенно если им не хватило ума скрыть, что рожали не столько младшенького, сколько костный мозг для старшего.
- Уилсон, - говорю, - такая операция во время эпидемии гриппа — неоправданный риск для больного.
Уилсон отвечает не сразу — долго молчит, опустив голову, и вид у него такой, как будто у него внутри происходит какая-то борьба. А потом вдруг, словно решившись, резко вскидывает взгляд, и глаза у него тёмные-тёмные, как перед бурей:
- Не для больного — для врача, - говорит он и — вот странно — я ощущаю это как вскрик, хотя он говорит тихо. - Для тебя, для Колерник, для Хауса, который за всё в ответе, пока Блавски нет, это риск. Для меня, как завонкологией. Это риск для карьеры хирурга, для спокойствия главврача, для финансового благополучия и репутации больницы. Для больного никакого риска нет. Потому что для больного на другой чаше весов стопроцентная смерть. И он с протянутой рукой выклянчивает у нас свой вялый, призрачный шанс, готовый на всё ради этого, а мы придумываем отговорки вроде карантина, медицинских стандартов или инструкций ЦКЗ, хотя всё это при желании можно вынести за скобки. У нас есть гнотобиология, если уж мы так боимся вируса, есть изоляторы, препараты для дезинфекции. Мы всемогущи, как боги, но мы с этим мальчишкой по разные стороны баррикады, мы враги, потому что его задача - выжить, а наша — позволить ему умереть не от наших рук.
Последняя фраза всерьёз задевает Колерник:
- Вы перегибаете палку, доктор Уилсон!
- Брось, - говорит Хаус. - Ничего он не перегибает — всё верно. Это — наш риск и наши интересы. И мы, разумеется, будем их блюсти. Уилсон, не сотрясай воздух громкими, но пустыми эмоциями. Переходи к унылым, но объективным цифрам. Какой лейкоцитоз?
- Секундочку. - говорю. - Поскольку мы его так и так не сию минуту резать собираемся, пойдём, Колерник, выпустишь меня на волю из оков. Тауб только что смотрел — мозоль идеальная. Нужно ко вторнику быть в форме — хочу ассистировать Корвину на твоей операции, Уилсон.
- Да, - говорит он натянуто улыбаясь. - Во вторник. Здорово. Спасибо.
- Вторым, конечно. Первым так и так Колерник. Я ещё руку настолько не разработаю. Ну, хоть крючки подержу, посмотрю там...
- Хорошо, - улыбка становится чуть более искренней. - Хорошо, Чейз. Мне будет лучше, если ты рядом.
- Можем сделать его портрет во всю стену операционной, о`кей? - издевается Хаус, - если тебя это порадует.
Улыбка Уилсона вянет. Он отворачивается к окну и вцепляется пальцами в подоконник так, что суставы белеют.
- Ладно, пошли, - прихватив за плечо, Колерник подталкивает меня к лестнице. - Снимем гипс, потом всё решим с пациентом.

УИЛСОН.

- Слушай, ну, что с тобой такое опять, храбрая панда? Таким молодцом держался всё время — чего вдруг раскис? - подходит сзади, кладёт мне на плечи руки — тёплые-тёплые, словно он их держал над огнём, упирается подбородком в затылок — волосы шевелятся от его дыхания.
Молчу, закрыв глаза, стараясь пропитаться теплом его рук. И, вот ведь странно: Хаус вообще-то не любитель прикосновений — от слова «совсем» - у него рукопожатия, как снега в июле, не выпросишь, а меня то и дело балует такими вот дружескими касаниями, словно чувствует, что мне это надо, надо, надо — просто необходимо. Как Антею подпитка от земли. А ведь было время, я считал его недостаточно чутким. Вот дурак! Просто у него очень чувствительный датчик тумблера-переключателя с «необходимо» на «обойдётся». И обратно, само собой, тоже.
- Трусишь? - спрашивает так понимающе и участливо, что у меня от избытка чувств слёзы наворачиваются. И я признаюсь:
- Ужасно трушу, Хаус. Даже спать не могу. Как в лихорадке.То хочется, чтобы вторник уже наступил, то чтобы никогда не наступал, то приступ паники.
- Боишься не проснуться?
Молча киваю.
- Я не знаю, что тебе сказать. Это более, чем вероятно. Но зато если тебе повезёт...
- Тогда до следующего раза, да? - прорывается истеричный смешок, хоть я и сжимаю губы.
Он долго молчит и елозит подбородком мне по волосам, словно у него там чешется. Потом говорит всё-таки:
- Ты ещё можешь отказаться...
- Ага. Ищи дурака. Чтобы через пару недель эта штука меня задушила?
- Ну, сам видишь: выбор у тебя небогатый.
- Всё я давно выбрал. - говорю. - Просто страшно. Страшно — и всё. Имею я право бояться?
- А Блавски обещала вернуться? - спрашивает.
 С Блавски непонятно. Она словно избегает меня, и глаза виноватые. Нет, в смысле постели у нас всё гармонично, но вечером я встаю и надеваю пиджак, а она не просит остаться. И эта конференция. Не было особой необходимости — она просто приглашённая, докладов не делает. Сказала: «Постараюсь вернуться в пятницу», - и по этому «постараюсь» я понял — сделает всё, чтобы не получилось. А у меня не хватает духу прямо предложить закончить отношения, которые стали тяготить, которые, похоже, только одна жалость и подпитывает, которые, наконец, унижают меня, как какого-никакого, а всё-таки мужика. И, что немаловажно, Хаус всё это тоже видит. Так что нечего с ним и темнить.
- С Блавски непонятно, - говорю.
- Ты разве её не любишь?
- Она меня не любит, Хаус.
- Ты ошибаешься.
- Она меня жалеет и щадит.
- Да, - говорит. - Это серьёзно.
- Она не приедет.
- Это она так сказала?
- Нет. Она сказала, что приедет. Но не приедет. До вторника, во всяком случае.
- Это ещё ни о чём не говорит, Уилсон.
- Если любишь человека, не просто должен делить с ним беды и радости, но хочешь делить с ним беды и радости.
- В тебя вселилась Кадди.
- Ты её не любил. И не любишь.
- Да ну? Ты прямо душевед!
- Ты её трахал. И трахаешь. А я трахаю Блавски.
- А ты трахаешь всё, что шевелится, - говорит. - А впрочем, ладно, тебе виднее.

ЧЕЙЗ
- Я не капризничаю и не набиваю себе цену, - высокий голос Кира пронзителен до колик в ушах. - Но это не такая операция, которую я могу делать, стоя на стремянке. Мне нужен удобный доступ. Пусть будет низкий стол. Вот такой — это можно устроить? - он показывает рукой желаемую высоту стола.
- Без проблем. - говорит Хаус.
- А остальным оперировать, стоя на коленях? - ехидничает Колерник.
- А остальным ассистировать мне, стоя на коленях, - поправляет Корвин. - Именно так. И если вы видите какой-то другой выход, я буду очень обязан, когда вы мне его подскажете.
- А что? Мне нравится. - неожиданно для самого себя вдруг заявляю я. - Почему нет, Колерник? Главное, чтобы Киру было удобно. Опустим стол, опустим лампы — это всё решаемо. Просто нужно хорошенько всё продумать, чтобы не упустить важного.
- Первый раз слышу про такие новшества, - Колерник выглядит не слишком довольной. - И потом, сколько будет длиться операция — много ли выстоишь на коленях?
- А знаешь, - задумчиво, словно припоминая, а на самом деле, кажется, издеваясь, говорит Хаус. - Бывают такие войлочные подушки... от пролежней.
- Ой, Хаус, хоть вы-то уже заткнитесь! - морщится она. - Вы же не оперируете — вам что!
- Моё дело — разумная организация процесса. А посему сделаем так, как нужно Корвину. И если вам с Чейзом придётся при этом оперировать, стоя на коленях, сидя на корточках или болтаясь на трапеции, значит тому быть. Мне, кстати, приходилось оперировать полулёжа с опорой на рабочую руку и при свете фонаря с динамкой.
- Не на сердце, я надеюсь? - Колерник всё ещё полна духа противоречия.
- Не важно. Та больная всё равно умерла.
- Плохой пример.
- Да, плохой. Но я — не хирург, здесь не грязный завал, и фонари у нас покруче динамок... Значит так, Корвин. Ко вторнику здесь всё будет так, как ты хочешь. Его положить?
- Не спеши. Он и так на нервах. Анализы возьмём амбулаторно, положишь в понедельник вечером... Блавски приедет?
Несколько мгновений подумав, Хаус медленно отрицательно качает головой:
- Не знаю...
- Гистологию сделаем интраоперационно. Если будет нужно, я введу изотоп. Хаус, ты тоже понимаешь, что я ни за что не ручаюсь?
- Корвин, ты откроешь грудь, войдёшь в средостение и всё увидишь сам. Ты поступишь так, как сочтёшь нужным. Мы всё это уже обговорили тысячу раз, все бумаги он подписал — зачем ты переспрашиваешь снова и снова?
- Потому что я не чувствую себя так уверенно, как привык. И я очень рад, что ты, Чейз, - он оборачивается ко мне, - будешь рядом.
- Я тоже рад, что он будет рядом. Хотя и предпочёл бы хирурга с руками, - говорит Хаус.
- Я собрал по одной и сложил уже сотню коробок спичек, - говорю я, - и пришил больше сотни пуговиц.
У меня и сейчас в пальцах монета, которую я гоняю с тыла кисти на ладонь, просовывая между пальцев. Сразу после снятия гипса рука была, как не своя, но теперь я чувствую, как она словно оттаивает, оживает.
- Чейз — ювелир. - говорит Корвин, наблюдая за моими упражнениями. - У меня никогда бы не хватило терпения так вылущивать по одной клетке или сшивать капилляры.
- Не наговаривай на себя, - говорю. - Хватает у тебя терпения и на то, и на другое, когда надо. Ты лучший хирург, чем я.
- Я лучший торакальный хирург, чем ты, - поправляет он. - Если бы у Уилсона был рак в кишках, а не в средостении. Хаус меня бы к нему на пушечный выстрел не подпустил — ведь так. Хаус? Кстати, сам-то Уилсон не передумал? Я заметил, он последние дни меня избегает.
- Не придирайся, Кир, - заступаюсь я. - Ему нелегко. Он ведь врач, а не пациент с улицы, к тому же, ещё и онколог. Он сознаёт, что такое пятьдесят пять процентов. Почти всё равно, что монетку кинуть. И суеверен, как мы все.
- А я не мотаюсь по отделению с пустыми вёдрами или похоронной процессией, - ворчит Кир, но это уже так, из упрямства. Он понимает, что прав я, а не он, и что благодарность и признательность ещё будут — позже, когда жизнь победит смерть... если победит. Потому что, в отличие от смерти, жизнь умеет быть благодарной.
«Ты первый мне не простишь», - сказал он Хаусу в их прошлый разговор. И Хаус ответил, так же медленно отрицательно покачав головой: «Мне не это важно, Корвин. А лучше бы, чтобы и тебе это было не важно». Тут он, кстати, прав — пока операция такого уровня на стадии подготовки, лучше вообще не подпускать ни пациента, ни других заинтересованных лиц близко к сердцу. Твёрдости руке личные отношения не добавляют. Уилсон это знает, и то, что он старается избегать Кира, разумно. Вообще, с тех пор, как оправился после гриппа «А-семь», Уилсон держится так, словно для него нет ничего важнее работы. В среду сцепился с Колерник из-за пересадки костного мозга, в четверг мальчишку облучили и перевели в гнотобиологию, временно пустующую из-за карантина. Там, в абактериальной среде, он будет находиться до пересадки. Онкологическое отделение не закрылось в отличие от остальных, и даже амбулаторный приём они не прекратили, наладив прохождение всех, поступающих «с улицы» через обсервационный фильтр. Трое у Уилсона получали химиотерапию, двое — лучевую, один тотчас поступил на освобождённое Хартом диализное место — словом, глава онкологического отделения на все ограничительные меры и приказы администрации, как сказал бы Кир, «плевать не хотел». И ни Блавски, ни Хауса, как её заместителя, это обстоятельство словно бы не трогало — по-видимому, оба негласно договорились проводить в жизнь в отношении Уилсона принцип: «чем бы дитя ни тешилось, лишь бы поменьше думало о предстоящей операции». Но Уилсон думает. И как он ни бодрится, как ни делает вид, что всё в порядке и очень даже буднично, его выдают то короткие выпадения из реальности по типу эпилептоидного «пти-маль», то натянутое, неестественное оживление, то  чужой, не его, стиль одежды. Думаю, в другое время он крепко напился бы, но сейчас ему и пить нельзя — он уже получает препараты предоперационной подготовки, несовместимые с алкоголем.
- Щади его, - говорю. - Он сейчас, как стеклянный.
- Потому что вы носитесь с ним, как с хрустальным бокалом. Подумаешь, первая в мире операция на средостении!
И опять он несправедлив. Операция на средостении, конечно, не первая, но мы будем рыться практически в коронарном пучке, разделяя спайки прежних двух вмешательств, а если послеоперационное воспаление будет выражено, оно может спровоцировать отторжение, а если, борясь с отторжением мы подавим иммунитет, оно генерализуется и убьёт Уилсона через общий сепсис, а если мы введём изотоп, воспаление точно будет, а если не введём, запросто может быть ещё один рецидив — в общем, сплошные «если», и на языке у меня вертится «тухлое дело» и «зря ты вообще за это взялся, Кир». Но говорю я иное:
- Ты молодец, Кир.
На что немедленно вызверяется Хаус:
- Кто молодец? Он молодец? - тычет пальцем в Корвина. - Он вообще полный кретин, что это затеял. Как пацан, на «слабо» купился. Рад бы пятками назад, да коротышечный престиж не позволяет — верно, Корвин? Верно. Корвин? - повторяет ещё раз с нажимом. И тогда Кир вдруг цапает его за руку, делаясь похожим при долговязом, хромом и сутуловатом Хаусе на внучка при дедушке, и пищит своим, не детским даже, а каким-то кукольным, голосом:
- Смотри сюда, Хаус. В глаза мне, в глаза смотри! - и повторяет, но уже веско с расстановкой. - Не вибрируй поджилками, экселенц, я справлюсь. «Don`t worry, be happy». Успокойся. Не индуцируй острый реактивный психоз у твоего друга. Займись лучше обустройством оперблока.
- На этот счёт можешь не беспокоиться. Кстати, Корвин, тебя не раздражает белый цвет стен в операционной?
- Нет. Белые стены хорошо отражают свет, и ещё на них виднее грязь. Но если тебе хочется перекрасить их в чёрный, дело твоё, только лампы повесь поярче.
- Понял. Повешу.

ХАУС

В пятницу Блавски, как и предсказал Уилсон, не прилетает. Не прилетает она и в субботу, поэтому в воскресенье я, наконец, набираю её номер и после минуты какого-то абсолютно немелодичного «трыц-трыц-тыдыц», которым сейчас модно заменять гудок, слышу печальный и усталый, словно через силу выдавливающий себя голос:
- Да. Хаус? Что ты хочешь?
- Если собираешься с ним порвать, то время ты выбрала не самое удачное.
Долгое молчание. После чего всё такой же усталый голос:
- Сводником подрабатываешь? Не трудись.
- Я о тебе беспокоюсь. Ты торопишься, портишь себе реноме, а он, может, не выживет, и ты получишь своё без напряга.
- У-у, какой ты злой. - говорит. И снова замолкает.
- Блавски?
- А если я не собираюсь с ним рвать?
- Тогда почему ты там, а не здесь?
- Я всё равно ничем не могу помочь.
- Представь себе, я в курсе того, что ты не хирург. Думаю, и Уилсон это знает.
- Тогда какой от меня толк?
Я не знаю, что на это ответить. Говорить банальности не хочется. Да она и знает все эти банальности наизусть лучше меня.
- Он может умереть во время операции, - всё таки говорю я банальность.
- Я знаю.
- Не хочешь проститься на всякий случай?
- Не хочу.
- Так ты не прилетишь?
- Не знаю...
Врёт. На самом деле знает, что не прилетит.
Я опускаю смолкший телефон в карман и, обернувшись, встречаюсь глазами с Уилсоном. Когда он успел войти? Почему я не слышал шагов? Он всегда топает и пыхтит. А тут подкрался. Как кошка. Как кошка, которая чует, что съела чьё-то мясо. А теперь у меня у самого не то вкус чужого мяса во рту, не то щекотка чужого «пушка» на «рыльце» — словом, ощущаю себя пойманным на месте преступления. И не нахожу ничего лучше, чем глуповато спросить:
- Ты в порядке?
- Нет, - спокойно говорит он. - Неважно... Не надо было её уговаривать.
- Я же не знал, что ты услышишь, - пытаюсь оправдываться я.
- Я понимаю... Куда ты собираешься? Сегодня выходной.
- Устал от твоего нытья. Пойду потусуюсь.
- Я разве ною? - слегка удивляется он.
- Нет, - вынужденно признаю я. - Ты не ноешь, Джеймс. Это я попытался пошутить...

Операционная готова — подписываю какие-то бумаги по этому поводу, кого-то консультирую, с кем-то переговариваюсь, около трёх часов отвечаю на звонок Кадди:
- Хаус, Блавски прилетела?
- Нет.
- Тогде завтра тебе придётся вместо неё участвовать в заседании комиссии...
- Иди, - говорю. - в задницу со своей комиссией, любимая. Без меня обойдёшься.
- Пошли кого нибудь другого.
- В задницу?
- На заседание, кретин.
- Ладно.
- Хаус...
- Ну?
- Тебе плохо?
- Нормально.
- Может быть, мне прийти?
- Не стоит ломать график.
- Нужно надеяться на лучшее, Хаус.
- Это точно. Надеяться нужно на лучшее. Худшего нужно опасаться. У тебя в школе по английскому что было?
- Не раскисай. Помни, что на тебе — Уилсон.
- Вот почему всё, что ты говоришь, какой-то странный неприличный оттенок приобретает?
- Перестань. Я же серьёзно!
- В этом твоя беда, Кадди, - нажимаю «отбой» и вдруг, как в лихорадке, кидаюсь к флакону с викодином, откручиваю крышку и забрасываю в рот сразу три так поспешно, словно у меня их вот-вот выбьют из рук.
С трёх до пяти у меня красивый развёрнутый кайф, и я «на волне» лихо делаю обход — собран, расторопен, остроумен, неотразим - и всех лечу и спасаю. Но потом начинается катакрота.
В начале марта темнеет ещё довольно рано, поэтому в девять уже почти темно. Люди в основном выбрали для жизни северное полушарие — возможно, для того, чтобы синхронизировать зиму с холодом, достигнув тем самым иллюзии порядка. А вот если бы я был каким-нибудь пингвином или кашалотом, март улыбался бы мне последним теплом перед морозным и ненастным июлем — дикость.
Когда я преодолеваю лестницу, я вижу, что в квартире темно. Несколько мгновений стою, ожидая, пока глаза привыкнут к темноте. Мало-помалу неясные пятна обретают очертания знакомых предметов — стол, диван, музыкальный центр, мёртвый без света торшер под полотняным абажуром, орган...
Уилсон сидит перед органом на вертящемся табурете, подняв крышку, но руки положив на колени, а не на клавиши. Оттолкнувшись ногой, проворачивается сектором в девяносто градусов ко мне лицом:
- В детстве меня учили играть на пианино, но я забросил это дело при первом удобном случае. Теперь жалею.
- Почему ты не зажигаешь свет?
- Я не заметил, что уже стемнело.
- О чём думаешь?
- Ни о чём. Так... Завтрашнюю ночь я уже проведу в больнице, да?
- Да.
- А послезавтрашней у меня может не быть... Я люблю твой дом. Хаус. А у меня как-то так получилось, что дома никогда не было. Было место, где я ел, спал, куда мог привести гостей... Но дома — по-настоящему дома — я себя нигде не чувствовал. Как так получилось? Словно я — прохожий, всегда проходящий мимо. Мимо любви, мимо рождения детей...
- Ну-у, завёл волынку, - вздыхаю я, швыряя пиджак мимо кресла. - Ты так любишь себя жалеть, Панда, что скоро сможешь в этом виде представлять Штаты на олимпийских играх. У нас есть что-нибудь из еды?
- Я не знаю.
- А сам весь день голодный сидишь? - щёлкаю включателем, и свет заливает комнату. Уилсон щурится и моргает, словно вышедший из пещеры. Только теперь я вижу, что на нём бесформенные лыжные штаны и растянутая болотного цвета университетская куртка поверх зелёной гринписовской футболки: «Ну у кого поднимется рука...».
- Сколько у тебя этих футболок. Уилсон?
- Десять. Три зелёных, три белых, три серых, одна чёрная. Хочешь, завещаю тебе?
- А ты что, ещё не написал завещания?
- А что мне завещать кроме футболок? - он неожиданно легко смеётся. - У меня же ничего нет. Ни сбережений, ни, слава богу, долгов. Ничего.
Вот зараза! И как ему удаётся именно такой тон, именно такая лёгкость, и именно такая, чёрт его побери, улыбка, что хочется схватить его в охапку, прижать и отогревать дыханием. Только дыханием, потому что спиртного ему сейчас нельзя, а чай заварить он, конечно, не догадался.
- Уилсон, ты чай будешь?
- Пить или заваривать?
- Ну, давай по пунктам тогда.
- Я сделаю с корицей и сушёными яблоками, ладно?
- Ты же не можешь на дух выносить корицу.
- Не уверен. Наверное, для всего приходит время — даже для корицы.
- Что ты имеешь в виду?
- Ничего. Это ты постоянно ищешь в моих словах какой-то подтекст. Хочешь, вафельки испеку? У нас есть полуфабрикат.
- Поздновато для вафелек.
- Ты хочешь спать?
- А ты?
- Нет.
- Хорошо, пусть будут вафельки. Телек включить?
- Конечно. Сегодня «гладиаторские бои».
Пока он возится на кухне, я тупо смотрю в телевизор, не видя, даже представления не имея о том, что там показывают. Мой маленький бог — коротышка Корвин с детскими ручками. Но я не знаю слов молитвы. Зато чувствую, что сегодня вернутся мучать меня сны, где Уилсон неподвижен и с восковым лицом. И я даже не смогу сопротивляться, потому что устал, потому что третья таблетка викодина, а тем более четвёртая и пятая, были лишними, потому что ровное бормотание телевизора сменяется шорохом шин по шоссе, и красный «корвет» на скорости пересчитывает полоски света и тени от придорожных тополей, словно таракан, бегущий по шкуре зебры. Встречный ветер срывает кепку и по-хозяйски запутывает невидимые пальцы в волосах. И обычно аккуратная причёска Уилсона небрежно растрёпана. «Куда мы едем, Кайл?» - «Никуда. Мы просто мчимся, обгоняя ветер». И, тоже полосатое от скорости, полотно стремглав летит из-под колёс, сменяясь тряским мощёным покрытием. И руки Уилсона, вцепившиеся в руль, не могут удержать виляющий зигзагами автомобиль на прямой, и кроссовка срывается с педали. Красная металлическая бабочка взмывает над дорогой... Ах, да... кажется, шёл сильный дождь...
- Хаус?
Это Триттер. Он расследует гибель четверых в чёрном джипе. О чём-то спрашивает меня, но мои мысли заняты другим. Эмбер Волакис. Необъяснимая тахикардия. Я знаю, что разгадка рядом, но не могу вспомнить... «Глубокая стимуляция мозга, - говорит Корвин. - Я препарирую твою память, только не умри от жировой эмболии».
- Хаус, ты совсем спишь.
Наверное, сплю. Потому что как иначе могу я в конце февраля — начале марта видеть пыльную дорогу с пожухлой травой у обочин и металлический кружевной мост через каньон. «Когда рак будет на последней стадии» - «Уилсон, рак — это скучно»...
- Ложись... Ложись, не спи сидя — нога разболится...
- А вафель... ки? Где мои... вафель...

Просыпаюсь посреди кромешной ночи и запаха пресловутых вафелек. Значит, они мне не приснились всё-таки. Уилсон — чёрный силуэт на фоне сизого окна. Стоит неподвижно, чуть расставив ноги, руками обхватив себя за плечи.
- Уилсон, ночью нужно спать. Особенно раковым рецидивистам с пересаженным сердцем за тридцать шесть часов до операции.
Вздрогнув, он оборачивается.
- Я знаю. Не могу уснуть.
- Стоя тебе точно не удастся.
- Лёжа тоже не удалось.
- Прими амбиен.
- Ладно. Ты сам давай спи. Ты устал, - и снова отворачивается, глядя в темноту, хотя что там глядеть — пейзаж знакомый, как собственная вставная челюсть поутру: пустые и чёрные по зимнему времени клумбы, автостоянка для служебного транспорта и личных автомобилей сотрудников, тусклый фонарь на столбе, стилизованный под ретро, переплетение кривых ветвей, безлистых в зимнем анабиозе, кованая ограда. Привычные предметы, не цепляющие взгляда, но приобретающие особое значение, когда вдруг понимаешь что, возможно, взгляд этот — последний случай с ними увидеться.
- Можешь лечь здесь, если тебе одному не по себе, - предлагаю я. - Уилсон, не хочешь — не спи, но стоять столбом всю ночь просто глупо.
- Палата предоперационной подготовки выходит окнами на другую сторону здания. - говорит. Значит, подумал о том же самом, о чём и я, синхронно.
- Уилсон, - говорю, помолчав. - Пятьдесят пять процентов — это не так мало вообще-то. Ты рассказывал, как-то на благотворительном вечере в лотерею выиграл.
- Пятьдесят пять процентов — это очень мало, Хаус. Ты и сам знаешь, что это очень мало. Но в моём забеге всего одна лошадь участвует — так что мне выбирать не приходится.
- Пони. - говорю.
- Что?
- В твоём забеге участвует не лошадь, а пони. Размерчик, понимаешь...
Даже не ждал такой реакции — вот что значит длительно натянутые нервы: он со стуком падает лбом в подоконник и начинает рыдать от смеха, повторяя «пони... о, боже! - пони... ».
- Смотри, ему не скажи, - наконец, говорит он, отсмеявшись, но всё ещё не восстановив дыхание.
- Я себе не враг. На прошлого своего начальника-юмориста он Чейза натравил... Уилсон, я голодный. Может, всё-таки попьём чаю? С вафельками?
- А ты умеешь шить шляпы? Потому что мне-то, определённо. быть зайцем. Если доживу до марта...
- Кончай. Лимит заупокойных шуток ты на сегодня исчерпал уже.
- Тогда сам шути. Правда, расскажи что-нибудь смешное, Хаус.
- Рассказать, как Чейз впервые проводил гименопластику? Давным-давно, он ещё только начинал работать —  весь такой зелёный, наивный...
Я рассказываю, безбожно преукрашивая и передёргивая, концентрируя специфический циничный «промежностный» юмор, и он влюблённо смотрит на меня с готовностью рассмеяться в каждой чёрточке лица — в глазах, в бровях, в губах. Я чувствую, что провоцирую его смех насильно, почти обманом, как старые врачи провоцировали кружкой пива гноетечение при гонорее. Может быть, им было так же паршиво при этом, как мне, и, может быть, впервые они ощущали сомнение в отсутствии какого бы то ни было возмездия потом. Я про ад говорю. Но он смеётся... И, будь это возможно, будь у меня такой специальный хрустальный флакон, как в «Гарри Поттере», я собрал бы именно этот его смех и утопил в омуте памяти. Глупо звучит, но я почему-то чувствую, что никогда больше он не будет так смеяться, сколько пива я не изведи. Чувствую, что эта ночь, зажатая уже стрелками часов между волком и собакой — наша ночь. Наш момент истины. А чай с корицей и яблочными шкурками, уже остывшие вафельки со сгущёным молоком, гринписовская футболка Уилсона и мой погромыхивающий в оранжевом флаконе викодин — тот антураж, который придаёт картине совершенство.
И я не удивляюсь, когда слёзы, навернувшиеся от смеха, вдруг начинают уже без всякого смеха течь по его щекам. Только спрашиваю:
- Всё в порядке, Уилсон?
- Да, всё в порядке. Мне хорошо...
- Мне тоже, - признаюсь неожиданно для самого себя. - По-моему, немного музыки не хватает.
- Только что хотел тебя об этом попросить.
И я перемещаюсь за орган.

Амбиен всё-таки вырубает его. Уже на рассвете, когда мы валяемся на диване, вяло обессиленно переговариваясь, он начинает пунктирно проваливаться в дремоту и, наконец, засыпает, а комнату уже метит неестественный персиковый свет утра. Квартира расположена с торца здания, поэтому, как девчонка на пляже, может подставлять солнцу голые плечи практически весь день. Уилсону это нравится, меня тоже не раздражает. Но сейчас я прикрываю окно ставнями — пусть поспит несколько часов в спокойном сумраке.
Я чувствую обычное после бессоницы немного ознобленное опустошение. Кофе и душ снимут его остроту, но окончательно уйдёт оно только к вечеру, сменившись ранней сонливостью.
Я убираю со стола остатки нашего «безумного чаепития», засыпаю зёрна в кофеварку, забираюсь в душевую кабинку и до отказа отворачиваю холодный кран, получая бодрый заряд оптимизма. Настолько бодрый, что выскакиваю, трясясь, и, стуча зубами, судорожно растираюсь полотенцем. И тут же звонит телефон. Корвин.
- Как Уилсон?
- Спит.
- Спи-и-ит?
- Я его убил амбиеном. Заснул с час назад.
- Не корми его — нужно сдать биохимию.
- Прозвучало, как будто ты про хомячка говоришь.
- А ты его пандой зовёшь.
- Это ник клуба друзей — гоям не понять.
- Сколько он проспит, как ты считаешь?
- Торопишься куда?
- А ты думаешь, у тебя одного нервы, а остальные денервированы? Завтра в девять я его возьму, и поэтому мне уже сегодня нужно быть спокойным насчёт его внутренней среды.
- Всё у него нормально с внутренней средой. До полудня получишь свои драгоценные анализы. А сейчас подумай о других пациентах. Вчера этот тип, у которого мы высеяли оппортунистические отовсюду, откуда только можно, слегка закровил из заднего прохода... Корвин, геморрой — это то, что нам теперь предстоит. А кровь была слишком тёмная для геморроидального кровотечения, что при прочих равных условиях может указывать на новообразование нижних отделов кишечника. Поэтому иди и сунь ему свободные от гипса пальцы Чейза в задницу. Я сейчас приду — только кофе выпью.

Уилсон появляется около одиннадцати. Всё в той же футболке и невыразимых шароварах. И даже не побрился. Мы успеваем только переглянуться, и тут же Ней уводит его брать кровь, делать кардиограмму, проверять какие-то рефлексы — надеюсь, что они займут его плотно до самого вечера, до очередной дозы какого-нибудь снотворного. Ещё и меня бы кто-нибудь занял. Может быть, в самом деле стоило пойти на дурацкое заседание комиссии — кстати, только сейчас вспоминаю, что так никого и не послал вместо себя.
Уединившись в «диагностическом» с жидкокристаллическим экраном, закидываю ноги на стол и бездумно щёлкаю дистантным переключателем. Как вдруг совершенно случайно натыкаюсь на знакомое лицо — знакомое не по экрану, а словно бы по жизни, только вспомнить не могу, где его видел. Симпатичный такой парень, если говорить объективно — открытая улыбка в тридцать, как минимум, зубов за раз, но именно улыбка - не оскал. Отвечает на вопросы профессиональной дознавательницы — интервьюерши. На всякий случай делаю звук погромче.
- ...не берусь ничего прогнозировать, но уже сама работа для нас... это очень здорово. Нет, правда, подобралась команда энтузиастов, для которых просто некомфортно работать вполноги. Сам Бич, мистер Орли, Леон Харт, Рубинштейн. Гаррисон... нет, я так сейчас просто всех подряд перечислю и не буду неправ...
Наконец, я узнаю его. Это тот парень с австралийским акцентом, Джесс, с которым мы записали несколько музыкальных отрывков в рождественскую ночь.
- Скажите, - снова пристаёт интервьюерша, - вы ведь тоже играете на музыкальных инструментах? Я даже слышала о созданной на время съёмок музыкальной группе и о том, что вы сами составляете и записываете саундтрек к сериалу. Это правда?
- Да, это правда. Хотя как раз для первого сезона у нас был приглашённый клавишник. Зрителю будет интересно узнать, что композиция на титрах сыграна прототипом главного героя. Это врач одной из больниц Нью-Джерси, который, как и наш Билдинг, не только гениальный медик но и весьма талантливый музыкант, хотя, возможно, он лишён некоторых акцентуированных черт доктора Билдинга — например, патологической склонности к азартным играм или элементов клептомании...
На этом моё терпение кончается, я переключаю канал и слышу только обрывок фразы из выпуска вечерних новостей, но вот, что странно — вроде бы информация должна у нас восприниматься корой головного мозга. А у меня рефлекторная дуга замыкается на уровне спинного. И сначала я весь холодею и обливаюсь потом, а только потом до меня доходит, что я, собственно, услышал: «...над Лонг-Айлендом пассажирский рейс из Бостона в Ньюарк. Списки погибших и раненых уточняются...».
Почему у меня эти понятия «Бостон» и «авиакатастрофа» уже кем-то связаны между собой? И почему третьим составляющим сюда просится психиатрия? Вот почему. Этим рейсом могла вылететь Блавски...
Поспешно выцарапываю телефон из кармана. Назойливое «трыц-трыц-тыдыц» неудержимо подталкивает швырнуть телефоном в стену. Не берёт. А если Уилсон это увидел или услышал?
Вскакиваю, как ужаленный. Потому что если до него только дойдёт такая мысль, вся предоперационная подготовка — псу под хвост. Есть у него в палате телевизор? Точно есть — они везде есть. Набираю номер Ней:
- Где Уилсон?
- На «доплере».
- Слава богу. Будь другом, проследи, чтобы его не подпускали к телевизору.
- А в чём дело?
- В «Новостях» передали — разбился рейс из Бостона. Слушай, Ней, держи язык за зубами. Я пытаюсь связаться с Блавски.
- Думаете... думаете, она могла лететь этим рейсом?
- Надеюсь, что нет.
- И она не отвечает на звонки? Господи! - Ней повышает голос. - Нужно звонить в аэропорт!
- Послушай, ты в состоянии просто помолчать на эту тему? Я соображу, куда позвонить, но если ты сейчас же не спрячешь язык за зубы, никакого телевизора не понадобится — весть разнесётся по больнице в мгновение ока. Ты меня поняла, Ней? - и, уже нажав «отбой», добавляю: «куриные мозги», - несправедливо, кстати: Ней далеко не дура, это у неё временное помрачение -  видимо, просто от неожиданности, от растерянности.
Снова набираю Блавски. «Ну давай же, Рыжая, давай, возьми трубку! Ты же не хотела лететь!»
Равнодушный бубнёж автоответчика:
 «Оставьте сообщение после звукового сигнала»
Ну ладно, последняя попытка. И вдруг в трубке щелчок.
- Блавски!!!
- Извините, это не она. Она, видимо, торопилась — забыла телефон в номере мотеля. Если вы скажете, куда его выслать...
- Когда она уехала?
- Точно не знаю. Утром её в номере уже не было, ключи сданы, а человек, который их принимал, сдал дежурство.
- О, чёрт! Неужели? Как они там сказали: списки погибших уточняются? Звонить в аэропорт?
Чувствую себя лихорадочно, как однорукий танцор свинга, одолеваемый блохами прямо на танцполу. Словно от моей суетливости что-то изменится, исправится... Какой там номер аэропорта?
- Справочная? Ньюарк, аэропорт. Я по поводу бостонского рейса. Можно узнать, списки... Горячая линия? Да, пожалуйста, продиктуйте. Спасибо... Аэропорт? Горячая линия? Пожалуйста, могу я узнать: доктор Блавски, Ядвига Блавски, числится среди пассажиров? Да-да, я жду...
И снова в уши это назойливое «трыц-трыц» - вездесущий рингтон поганой песенки поганой группки. Ну, сколько можно ждать?
- Да!!! Да, я слушаю. Блавски. Первая «Би»... Да? Где...где я могу уточнить?
Звук открывающейся двери. Вчерашний усталый голос:
- Хаус...
Я роняю телефон на пол и чуть не роняю туда же оба глаза. Речевой центр временно берёт отгул — должно быть, по болезни.
- Ты злишься, Хаус?
- Я... ты... Слушай, дай нитроглицерин. В пиджаке на стуле...

У нитроглицерина послевкусие напоминает кошачью мочу и те мятные таблетки, которые продавались в лавочке на углу улицы, где мы жили до назначения отца в Окинаву. Блавски сидит на подлокотнике дивана, на который я машинально плюхнулся, и успокаивающе гладит по плечу, а я ей это позволяю — во-первых, потому что невидимая рука сжимает сердце больно и страшно, во-вторых, просто потому, что это — Блавски, одна из двух женщин, которым я это вообще в принципе могу позволить. Вторая, кстати, не Кадди, как следовало бы по логике вещей, а вовсе Марта Чейз, урождённая Мастерс.
Когда дыхание выравнивается, и рука, сжавшая сердце, немного отпускает, я, наконец, спрашиваю:
- Как ты сюда попала?
- Странный вопрос, Хаус. Я вообще-то глава этой больницы — с твоей же подачи, если помнишь.
- Нет, я в прямом смысле спрашиваю: как ты добралась? Ты же взяла билеты на бостонский рейс — я только что говорил с диспетчером.
- На бостонский я опоздала.
- «Опоздала». Какая банальность...
- Уже хотела попробовать поменять билет на завтра, как встретила знакомого моего отца. Он тоже поляк, работает на почтовых авиалиниях. Доставили меня на каком-то маленьком разваливающемся на лету биплане — отвратительный перелёт, выматывающий душу, расшатывающий барабанные перепонки и тасующий все внутренние органы, как колоду карт. Я заблевала весь салон, но,  знаешь, в этом, как оказалось, есть своя прелесть. Когда желудок намекает, что непрочь тебя покинуть, для дурацких рефлексий сил не остаётся... Хаус, что ты так на меня смотришь? Что вообще с тобой? Тебе не лучше?
- Ты что, не знаешь, что утренний бостонский рейс разбился? - спрашиваю я. - Где вы садились вообще? На луне?
- Что-что? - она бледнеет и уже не гладит моё плечо, а вцепляется в него. - Что ты сказал?
- Рейс, на который ты забронировала место, разбился, - повторяю я. - Списки погибших уточняются. А ты не отвечаешь на звонки...
- Я... я, кажется, забыла телефон в мотеле...
- Да, это я уже знаю. Дозвонился до какой-то там уборщицы или консьержки — она сказала, что ты, видимо, торопилась. Но я не думал, что ты торопилась на биплан.
- Подожди... Ты решил, что я... погибла?
- Я не решал. Я проверял варианты. Как раз этим занимался, когда ты вошла. Дай ещё одну.
- Что, не отпускает?
- Да нет, отпустило, просто они вкусные, а ещё я торчу от головной боли.
- Извини... Действительно, глупо спрашивать, - она виновато вылущивает из блистера ещё пилюлю.
Вместе с нитроглицерином ощущаю на губах её крем для рук — лаванда, кажется.
- Хаус, а почему не спрей? Спрей удобнее.
- Таблетки привычнее.
- А Джим?
- Ещё привычнее таблеток. Или... ты о чём-то другом спрашиваешь?
- Перестань! Он тоже... знает? Ну, про рейс из Бостона...
- У него завтра операция. Я подумал, что лучше скажу ему после...
- Хаус...
- Не извиняйся. Ты не при чём. В отличие от некоторых я понимаю, что человек, как правило, не виноват даже в том, что, действительно, умер, а уж тем более, в том, что кому-то показалось, что он... М-мм... ну вот и в голову ударило - всё, как надо. Шахматист сказал, что я тащусь от боли. А может быть, так и есть — как ты думаешь, Блавски?
- Я думаю, тебе нужно немного поспать. Глаза у тебя, как у кролика. Наверное, за ночь и на час не прилёг.
- Я провёл ночь с Уилсоном.
- Утешал, успокаивал и пел колыбельные?
На это я отвечаю не сразу. Сначала просто долго смотрю, пока она не отодит взгляд в сторону.
- Колыбельные — не моя прерогатива, Блавски. Мы пытались немного согреть друг друга в этом ледяном неласковом мире, полном предательства и вероломства.
Она снова меняется в лице:
- Хаус, перестань шутить — это не смешно.
- Ты права. Предательство и вероломство — что тут смешного?
Она отшатывается, теперь скривив лицо в насильственной судорожной гримасе — такой, что я почти жалею о своих словах, потом обхватывает себя ладонями за локти и спрашивает буднично, словно о погоде:
- Зачем ты делаешь мне больно?
- Я — врач. Врачи иногда делают больно.
- Ты всё не так понимаешь.
- А как «так»?
- Ты, наверное, думаешь, что я, может быть, не могу ему простить тот побег в Ванкувер? Или ты, может быть, думаешь, что он надоел мне, такой неприкаянный и несчастный, что я остыла к нему? Или, может быть, ты думаешь, что его улыбка режет меня, как бритвой, и каждый раз, когда он улыбается, мне хочется плакать? Или, может быть, тебе кажется, что я вижу в его судьбе отражение своей судьбы, потому что у меня тоже рак в ремиссии?  Что-то из этого почти правда, что-то почти ложь, но ничто не правда и не ложь до конца, Хаус!
- Не кричи, Рыжая.
- А ты не осуждай меня. Я ни в чём не виновата. Ты знаешь, что по ночам во сне он перестаёт дышать... ты знаешь об этом. Хаус?
- Знаю. Синдром ночного апноэ — он у него был ещё до первой операции.
- А я... если я слышу это ночью, я больше не могу спать. Я лежу и боюсь, что однажды я встану утром и ещё долго буду думать, что он просто спит... пока вдруг не пойму, что в спальне слишком тихо.
- Возьми за правило проверять у него пульс каждый раз, когда просыпаешься первой, - пожав плечами, советую я.
- Чёрт тебя побери, Хаус! Ты опять шутишь!
- А  ты чушь несёшь. Любой может умереть во сне, заболеть раком, попасть под машину. Что из этого следует? Мама, роди меня обратно — здесь слишком страшно? А ты знаешь, Блавски, что у природы существует очень милосердный способ примирить любого со смертью.
- Что ты имеешь в виду?
- Боль. В меде на первом курсе учат, что боль — это защитный механизм, направленный на побуждение к прекращению повреждающего воздействия...
- Ну?
- Всё сложнее. Будь это так, боль и прекращалась бы с прекращением этого самого «повреждающего воздействия». Она прекращалась бы, выполнив свою миссию. Но на самом деле зачастую она прекращается только после смерти. А значит, миссия у неё совсем другая.
- Примирить человека со смертью? Ты думаешь? Ты правда так думаешь, Хаус?
- Загадай, Блавски, чтобы, когда придёт твой час, тебе было по-настоящему больно, и начинай выигрывать по очкам. А прямо сейчас соберись, оторви задницу от подлокотника и пойди сказать Уилсону, что ты его любишь, даже если это совсем не так, потому что, как я подозреваю, смерти он тоже боится и ему пока недостаточно больно, чтобы смириться с её почти пятидесятипроцентной вероятностью.

УИЛСОН

- Хаус велел, чтобы я пришла сказать, что люблю тебя. Он думает, ты можешь этого не знать...
В чёрной водолазке она кажется тонкой и зябкой. Как снегурочка. Чёрная снегурочка. Снегурочка — негатив.
- Бывают чёрные снегурочки?
- Что-что? Кто? - она смеётся немного нервно. - Тебя что, чем-то накачали, Джим?
- Садись, - говорю я, кивая на высокий, как у барной стойки, и вертящийся, как у рояля, табурет. - Садись, побудь со мной немного. Не люблю больничные вечера — тоска...
- Тебе что-нибудь нужно? - спрашивает она. - Может, принести что-то из дома?
- Да нет, я же не залежусь. Завтра в девять операция.
- Ты ещё после операции, - говорит, - будешь лежать не знаю, сколько.
- И я, - говорю, - не знаю...
- Корвин — очень хороший торакальный хирург, - ненатуральным голосом пытается она подбодрить. Настолько ненатуральным, что я едва сдерживаюсь, чтобы не сморщиться, как от оскомины.
- Знаю... Просто посиди. Не надо лихорадочно подыскивать тему для разговора — нужные слова всегда всплывают сами в нужное время. Насильно ты их не призовёшь. А все другие будут нарочиты и нелепы. Хорошо?
- Хорошо, - кротко говорит она и устраивается на неудобном табурете, как на насесте.
Я только не сказал ей о том, что иногда нужные слова вообще не всплывают. И мы долго молча прислушиваемся к звучанию больничных коридоров.
Больница от слова «боль». Место, где собрана боль. Посуда для боли. Как перечница для перца или сахарница для сахара. Мне хочется сказать об этом вслух - идея кажется хорошей. Даже немного смешной. Хаусу я непременно сказал бы, но Блавски сидит, обхватив себя руками за плечи, что согласно словарю языка жестов означает неприятие, желание отгородиться от мира. Вряд ли ей будет смешно.
- У тебя такой вид, словно ты отбываешь повинность, - наконец, не выдерживаю я. Эффект словно от спички, брошенной в бензин:
- О, господи. Джим! - взрывается она. - Давай только без этого пошлого выяснения отношений. Не сейчас, ладно? Ты же видишь: я прилетела, я здесь, с тобой, я готова, как дура, сидеть всю ночь на этом чёртовом стуле. Ну почему ты не можешь просто принять ту мысль, что твоя персона, действительно небезразлична — мне, Хаусу, другим — и всё время выжимаешь из нас клятвы и доказательства?
- Потому что я... я не знаю, что сказать, Блавски... я не знаю... не верю...всё равно не верю... я не чувствую... - лепечу я и, вдруг, словно со стороны увидев, как жалко и глупо выгляжу, решительно обрубаю, наконец: -  Уходи!
- Что? - опешивает она. - Ты гонишь меня? Ты сам это делаешь, Джим — бог свидетель, ты сам это делаешь!
- Я знаю. Пожалуйста... Просто уйди.
У неё выступают на глазах слёзы, она вскакивает, со стуком опрокинув табурет, и выбегает из палаты почти бегом.
Я закрываю глаза и просто лежу — вне времени и пространства, пока меня не возвращает к действительности хлёсткий удар тростью по прикроватной тумбочке.
- Значит, вот так ты это проделываешь?
Сказать, что Хаус зол — это ничего не сказать. Он взбешён.
- Стерилизация собственной жизни? Игра на опережение? Ну, как завтрашняя операция не удастся, да? Лучше заранее предусмотрительно повыдрать все корни и обрубить концы? Ах ты проклятый, несчастный летучий голландец! Прежде чем визжать о том, что нет тебе приюта на суше, может, хоть попробуешь подойти к какому-нибудь пирсу, капитан Идиот?
- Она не хотела здесь быть. Зачем ты заставил её?
- Я о себе беспокоился — надоело быть твоим единственным сточным колодцем.
- Тебе этого хочется.
- Мне? Хочется? Много на себя берёшь, Панда!
- Тебе этого хочется. А ей — нет. Нечестно заставлять.
- Да? А когда у Кадди было подозрение на рак, кто гнал меня к ней чуть не пинками? Мне этого не хотелось.
- Сам видишь, это не сработало.
- Я устал с тобой нянчится.
- Разве я тебя звал?
- Ты прогнал Блавски и тем самым вынудил прийти сюда меня.
- Я тебя не звал.
- О, да ты последователен, чёрт тебя побери, Уилсон! Теперь за меня примешься?
- Я тебя не гоню. Но и не держу.
- То есть, тебе всё равно?
- Зачем ты обостряешь, Хаус? Хочешь поссориться? Не делай этого. Я могу умереть, и тебе будет плохо при мысли о том, что наш последний разговор был ссорой.
- Ты меня шантажируешь возможностью своей смерти.
- Упаси бог! Я о тебе забочусь — мне-то уже будет всё равно, грызёт тебя совесть или нет.
- У меня нет совести.
- Расскажи это кому-нибудь другому.
- Все другие об этом давно знают, наивный.
- Ты не можешь обмануть только меня, и я же ещё и наивный?
- Уилсон...
- Ну?
- Есть лжеучение о том, что мысль материальна.
- Ты в это веришь?
- Нет. Но всё равно кончай прогнозировать свои пышные похороны.
- Ладно.
Он несколько мгновений недоверчиво смотрит на меня:
- Но ты всё равно будешь?
- Мне просто страшно.
-Я знаю.
- Пожалуйста... можно я пока не буду устраивать свою личную жизнь?
- Как хочешь...
- Блавски на меня обиделась...
- Ты объяснишь ей.
- Или ты объяснишь ей. Обещай мне, что ты объяснишь ей.
- А врал, что тебе будет всё равно.
- Мне сейчас пока ещё не всё равно.
- Ладно, обещаю...
- Хаус... - снова прерываю я молчание.
- Что, Уилсон?
- Вчера был лучший из вечеров в моей жизни.
- Не думаю, что это так, Уилсон.
- Ты этого не можешь знать.
- Ты пока тоже.
Опять между нами зависает нетягостное тёплое молчание.
- Что ты играл вчера? - вдруг вспоминаю я.
- Когда именно? Я много, чего играл.
- Вот это, - я пытаюсь по памяти насвистеть, и он морщится:
- Заткнись — уши режет, - но всё-таки говорит. - Это Клинт Мэнселл. Знал, что тебе под настроение придётся.
- Ты всегда всё знаешь.
- Почти, - без улыбки говорит он. - Потому что всё в принципе прогнозируемо...
- Поздно, - говорю я. - Тебе стоит пойти поспать, Хаус.
- Сейчас иду, - соглашается он покладисто, но остаётся сидеть ещё долго — пока медсестра не приходит делать мне укол и ставить капельницу..
- Постарайтесь заснуть, доктор Уилсон. Доктор Хаус, вам лучше идти.
Только тогда он послушно встаёт:
- Ну, давай — завтра увидимся.

ХАУС

Ночь давит и душит, выкручивает меня, как бельё, она хуже боли, хуже ломки, хуже той ночи, когда я, наконец, до конца осознал, что могу выбросить свою ракетку для лакросса. Усталость давит, туманит голову, сталкивает в сон, и тут же беспокойство снова выдёргивает на поверхность, и я обглодан бессоницей, как обглодан рыбой, всё время срывающейся с крючка, червяк.
- Хаус, успокойся, поспи, - уговаривает Блавски. - Хочешь, я тебе уколю что-нибудь мягкое?
- Например, подушку? Брось, Блавски, ты и сама, кажется, не спишь. Или я галлюцинирую, и ты на самом деле спишь, а со мной разговаривают голоса?
- Ты и прошлую ночь не спал, а я всё-таки спала.
- Я тоже всё-таки спал. Правда, недолго...
- Иногда я задумываюсь... - она слегка меняет позу в углу дивана, а диван скрипит. - Если бы операция предстояла тебе или мне, как бы себя повёл Джеймс Уилсон? И я не знаю ответа, Хаус...
- А зачем тебе нужен этот ответ, Блавски? Боишься продешевить? Это не бартер. Или ты ищешь оправданий? Тебя уже есть, в чём обвинить?
- Перестань. Я ему не изменяла и, наверное. не изменю.
- В твоих словах звучит сожаление.
- Просто мне слишком часто бывает трудно.
- Не изменить?
- Мне бывает трудно с Джимом.
- Это неплохо. С людьми часто бывает трудно. Легко — с пустышками и верхоглядами. А ты чего хотела?
- Иногда мне кажется, - задумчиво говорит она, - что мы сначала придумываем себе людей, в которых влюбляемся, а потом только и делаем, что разочаровываемся в них. Глупо, правда?
- Правда. И я даже не знаю, что глупее — первое или второе.
- У тебя голова не прошла?
- Нет. Сейчас даже хуже.
- Хочешь, виски помассирую? - Блавски чуть улыбается. - Повезёт — и усыплю.
- Вот предложи мне кто-нибудь другой, - говорю, - обязательно бы пошло сострил... Помассируй, - и честно признаюсь: - Я и правда страшно устал, Ядвига.
- Клади голову. Тебе удобно? - она запускает руку мне в волосы. У неё нежные сильные пальцы. Оксюморон — сильные и нежные. - Закрой глаза, Хаус.
Закрываю и почти сразу начинаю уплывать. Глубоким сном это не назовёшь — скорее, что-то вроде сонного оцепенения, но лучше так, чем никак. И никаких снов. Мысли путаются, но мысли живые, реальные, без привнесённых из таинственных сфер сюрреалистичных метафор. А какая-то часть мозга уже выстраивает схему завтрашней операции, взвешивает, прогнозирует, оценивает шансы.
И всё равно позади всего этого, как тревожный сигнал мигающей лампочки, бьётся мысль о том, что я что-то упускаю. И это «что-то» уже не имеет отношения к предстоящей Уилсону торакотомии.

Просыпаюсь как от толчка. Под щекой — мокро. Распустил во сне слюни прямо на колени тоже спящей Блавски. Но от того, что я поднимаю голову, просыпается и она.
- Хаус, ты обслюнявил мне штаны.
- Когда твои коленки в такой близости, не могу не исходить слюной. В другой раз засну у тебя на груди — и проснусь сухим, как хороший мальчик.
- Ну, ты и сволочь! - возмущённо смеётся она. - Между прочим, если бы кто-то заглянул сюда и увидел нас спящими, он решил бы, что мы — любовники.
- Хорошо, что никому не пришло в голову заглянуть сюда.
- А почему хорошо? - спрашивает она, приводя меня этим в лёгкую оторопь.
Но в следующий миг мне становится не до этих нюансов, потому что селектор голосом Ней говорит:
- Торакальная бригада, пройдите а оперблок. Повторяю: доктор Корвин, доктор Чейз, доктор Колерник, сёстры Айвен и Грин, доктор Дженнер, фельдшер Сабини — в оперблок.
Я знаю, что означает этот призыв — то, что Чейз называет «пилотный проект» - короткое совещание операционной бригады до начала серьёзной операции.
- Блавски, - испуганно спрашиваю я, - который час?
- Четверть девятого, - отвечает она так же испуганно.
- Чёрт! И как мы только саму операцию не проспали! Я — к Уилсону.
- Я буду в верхней смотровой.
- Ладно. Я буду у стола.
- Почему нас никто не разбудил?
- Я же сказал: никому не пришло в голову заглянуть сюда.

- Ну, - бодренько спрашиваю с порога, - ты готов?
Он поворачивает голову, и я даже немного пугаюсь его вида: на известково-бледном лице глаза тёмные-тёмные, как провалы в ад.
- Хаус... Хорошо, что зашёл. Я боялся, что ты не сможешь...
Вот это колотит его! Даже голос прерывается.
- Что, эти жлобы пожалели тебе успокоительных? - хмурюсь я. - Ты вообще спал? Тебя должны были загрузить. Почему этого не сделали?
-  Потому что я попросил этого не делать. Я не хотел спать. Мне было, о чём подумать и что вспомнить.
- И о чём же ты думал? Перебирал свои грехи «ab ovo»?
- Нет, - он не принимает мой тон. - Я вспоминал людей, которых когда-либо любил и которые когда-либо любили меня. Увлекательное занятие. Не пробовал?
- Попробую... на смертном одре.
- Ещё я думал. что делает нас привлекательными друг для друга, заставляет любить...
Мне становится почти интересно:
- Ну, и что надумал?
- Я думаю, это смесь жалости и восхищения. Именно смесь. Жалость сама по себе ничего не стоит. Порой граничит с презрением. Восхищение, как таковое, порождает зависть. И только смесь этих ингридиентов приводит к той самой странной реакции, которую мы называем любовью. Но стоит один из компонентов убрать, любовь вянет и сходит на нет. Проблема в том, Хаус, что так обычно и происходит. Я до конца дней жалел свою мать, но перестал ею восхищаться. Ты восхищался отцом, но не жалел его. Вот тебе «ab ovo». Но и дальше всё то же — можешь перебирать от начальной школы до седых волос, и ты везде увидишь то же самое: жалость и восхищение. Нет их — нет любви.
- Примитивно до чёртиков. - говорю я. - И вообще брехня. Тебя просто потянуло сочинять парадоксы, а делать ты этого не умеешь, и результат жалкий. Но сегодня ты — именинник, и если тебе так хочется, я даже спорить с тобой не буду.
Я не успеваю договорить, как в палату вкатывают каталку Ней и Сабини — ассистент анестезиолога:
- Доктор Уилсон, пора.
Так вот, та его бледность и та его дрожь, которые бросились мне в глаза, как только я вошёл в ОРИТ, как выясняется, ничто и совершеннейший пустяк. А вот теперь его тряхнуло по-настоящему. Понять можно: его шанс фифти-фифти, притом это же Уилсон, у которого стакан всегда наполовину пуст. Ну, и что из этой арифметики остаётся?
-  Не бойся, -  говорю я. - Всё у тебя будет хорошо.
- Не сотрясай воздух, Хаус, - говорит он резко, почти зло. -  Ты этого знать не можешь.

УИЛСОН.

Напрасно я с ним так, но просто не могу выносить этой фразы: «всё будет хорошо». Не от Хауса. Это настолько не его, что пугает. Лучше бы просто взял за руку, сжал пальцы — может, хоть тогда поутихла бы их непрекращающаяся дрожь. Лучше бы... Я сам не знаю, что лучше — Антей оторван от земли, и любой мальчишка сейчас может переломить ему хребет двумя пальцами. Хотя... какой я, к чёрту, Антей — тот-то был великаном...
На каталку перебираюсь с трудом — вообще, полное ощущение, что отправляют меня на ней не в операционную, а прямиком на электрический стул. Пока каталку везут по коридору, Сабини уже пристраивает капельницу, затягивает жгут и, как только останавливаемся перед дверью оперблока, вводит иглу. Но это пока премедикация. Потом, я знаю, дадут вводный наркоз и вставят в трахею трубку с переходником к мешку амбу или аппарату ИВЛ. Мне уже хочется, чтобы всё это случилось поскорее — неужели и приговорённый к смерти так же торопит свою казнь? Но ожидание в предоперационной — это всегда долго. Айвен — смуглая латиноамериканка около двадцати пяти лет —  «накрывает» стол, раскладывая инструменты, Сабини, наладив мне вливание, тоже на время уходит в операционную — у него свой стол и свой инструментарий. А я жду, что Блавски всё-таки придёт, не смотря на мою резкость, не смотря на то, что прогнал её — может быть, молча, но подойдёт и наклонившись, поцелует. Но она не приходит. Зато я вижу, как проходят в предоперационную  мои жрецы и принимаются мыть руки под краном, где педаль подачи воды нажимается ногой.
- Как самочувствие, Уилсон? - пищит, намыливая свои детские ручки щёткой, Корвин. - Не трусь, всё у меня получится — сегодня день удачный... Мы уже дважды всё прошли виртуально и трёхмерно шаг за шагом, по миллиметру. Никаких накладок быть не должно.
- Когда вы пили в последний раз жидкость? - спрашивает бледный флегматичный Уилки Дженнер. - Ив, подключи датчики.
Сабини зажимает мой палец пульсоксиметром, что-то ещё цепляет выше ключицы. Краем глаза вижу, как вторая сестра — Селма Грин — надевает Чейзу перчатки.
Лекарства действуют — мир словно теряет свою чёткость, подёргивается туманом и теплеет.
- На стол, - снова слышу голос Корвина.
Двери операционной, как врата небесные, и в качестве апостола Петра меня ждёт в них Дэл Колерник  - вернее только её глаза над хирургической маской и приподнятые в небрежном моленьи руки в перчатках. Она стерильна.
- Вперёд, - тихо говорит мне Сабини, берясь за ручки каталки.
Меня вкатывают в операционную, и тут я невольно ахаю и тихо смеюсь. Операционная полна удивительных бабочек. Маленькие, яркие, они нарисованы повсюду — на стенах, на окнах, на потолке, даже на лампе. Словно я попал не в операционную, а на летний цветущий луг.
- Корвин, - окликаю я, всё ещё смеясь. - Они тебе не помешают?
- А как они мне помешают? Краска гипоаллергенная, света здесь достаточно.
- Это Хаус?
- Рисовала Марта, но он вдохновитель.
- Он будет рядом с тобой во время операции, - тихо говорит Чейз, наклоняясь ко мне. - Он уже переодевается. Посмотри наверх.
Наверху — прозрачная стена верхней смотровой, и я вижу там целую толпу: Блавски, Тауб, Марта, Кэмерон, мои ребята из отделения, Буллит и Лиза Кадди.
- Помаши им, бенефициант, - ворчливо говорит Корвин.
С помощью Грин и Сабини перебираюсь на стол, который тут же со смягчённым скрежетом  опускается вниз — необыкновенно низко для хирургического стола. Каталку увозят.
- Ну что, готов?
- Нет. - говорю я. - И, наверное, не буду. Давайте уже, а?
- Не бойся. Всё будет хорошо.
- Ну вот, опять эта пошлая фраза...
- Правильно, Панда, не верь: всё будет плохо, - вмешивается, входя, Хаус. - В первые дни тебя непременно одолеет запор, после мочевого катетера больно писать, а ещё в четверг по телику финальный матч, а тебе нельзя будет пива.
Непривычно видеть Хауса в хирургической пижаме, халате, шапочке, маске и резиновых перчатках. Он редкий гость в операционной. Только хромота - а сейчас, без трости, он припадает на больную ногу сильнее — привычна настолько, что даже успокаивает.
- Зачем ты в перчатках? - деланно пугаюсь я. - Корвин, Чейз, смотрите не подпускайте его ко мне — непременно что-нибудь сопрёт: или дугу аорты, или митральный клапан. Он же клептоман — для того и перчатки нацепил.
Я несу чушь, но хочу, чтобы он прочитал по моим глазам то, что я чувствую, а не то, что говорю. Точно так же, как я сейчас читаю в его глазах то, что чувствует он.
К лицу прижимается резинка маски. Это что? Уже? Последняя волна паники прокатывается по позвоночнику.
- Доктор Уилсон, считайте от десяти в обратном порядке.
- Десять... девять... восемь...

ХАУС

- ...семь... шесть...
- Можно. - говорит Дженнер и щёлкает проводником для интубационной трубки.
- Скальпель, - резко говорит Корвин. - Помолясь, начнём.
И - странно — буквально через минуту я не то, чтобы забываю, что оперирует Уилсона всего лишь смешной и желчный карлик, но как-то упускаю это из виду.  Как и то, что остальные члены бригады, кроме анестезиологов, оперируют и в самом деле стоя на коленях. Моя идея насчёт войлочных прокладок пустила корни, и Венди достала какие-то специальные щитки, изначально предназначенные, как она сказала, «для отбытия епитимьи».
- Пилу, - Корвин командует отрывисто, он очень сосредоточен. - Ножницы Дальгрена. Расширитель. Крючки. Распатор. Та-ак... Момент истины. Вот она.
Опухоль выглядит просто как тёмный кровяной сгусток, только более плотный. Она пышно васкуляризована, полна крови, как насытившийся клещ и, как клещ же, впившись в  коронарный пучок, лениво пульсирует.
- Я пока пробую, - говорит Корвин и слегка покачивает её корнцангом. - Мне кажется, здесь прорастание. А в пятницу  вроде не было.
- И что тогда? - не выдерживаю я, хотя и сам прекрасно знаю ответ.
- Тогда закрою грудь, ушью послойно, и будем считать, что свидание не состоялось.
- А если ты ошибаешься?
- А вот на этот случай господь как раз и придумал коронарографию. Дэл, заходи через подключичную - посмотрим изнутри. Уилл, мне нужны широкие коронары.
- Сейчас сделаю. - флегматично отзывается Дженнер, добавляя пару кубиков в резинку.
Рано или поздно это овладевает всеми нами — комплекс бога. Действительно, дух захватывает от возможности управлять просветами чужих коронаров. Но тут главное не заиграться и не начать сотворять мир за семь дней.
- Я вошла, - говорит Колерник. Контраст?
- Чейз, увеличь изображение.
Интраоперационная коронарография выполняется нечасто. Но и такие операции — тоже. На экране я вижу, как контраст заполняет артерию.
- Вот, - говорит Колерник, и у меня душа ухает в пятки, как с горы в Ванкувере.
- Это тромб, - возражает Чейз. - Или пристеночная бляшка.
- Или прорастание.
- Слишком ровно.
- Кир?
- Не знаю. - спокойно говорит Корвин. - Скорее бляшка или тромб. чем прорастание, но если я порву сосуд, он умрёт. Решай, Хаус. Сиюминутный риск процентов двадцать-двадцать пять — как бы он хотел?
- Он не хотел бы, чтобы я решал это за него.
- Предлагаешь мне и решать, и делать?
- Ты сам знаешь, как он хотел, - говорю я. - Делай.
- Делаю... Чейз, руки ниже — мешаешь. Перехвати у него, Дэл. Грин, возьми у Колерник зонд, убери к чертям. Айвен, москит... Хаус, ты всё равно ни хрена не делаешь — вытри пот, глаза заливает...
И я послушно вытираю ему лоб — даже не подозревал за собой таких талантов.
- Чейз. будь готов: если порву, сразу зажим.
- Я знаю, знаю — не волнуйся, - говорит Чейз. - Возьми сразу гистологию — пусть Куки работает.
- Айвен, образец.
Айвен подставляет раскрытую чашку Петри, и Корвин роняет в неё тёмно-красный влажный кусочек.
- Посуши — не вижу. Здесь, выше  пережми... А,чёрт!
Вверх стреляет тонкая алая струя, заливая Корвину глаза.
- Хаус!
Ну, я уже наготове с салфеткой — ещё чуть-чуть, и из меня получится прекрасная санитарка.
Ожили и заворочались, вполголоса переговариваясь, анестезиологи:
- Первая отрицательная. Совместимость проверена.
- Есть. Ставь пока одну дозу.
- Подождите, не поднимайте давление.
- Мы знаем, знаем. Работай спокойно.
- Чейз, суши. Я сейчас уберу, и ты перехватишь.
- Зараза, рвётся... Ткани дряблые — видишь? Здесь ещё старый анастомоз... А это что?
- Так демаркация же — сердце-то не своё. Ты скажи ещё спасибо, что... Зажимай! Зажимай... - и Корвин переходит на русский, но, судя по всему, большой смысловой нагрузки его речь не несёт.
А дальше команды, как на тонущем корабле:
- Отсасывай, заливает!
- Суши ещё, здесь суши!
- Давление?
- Держим, не отвлекайся.
- Не паникуй, порвёшь.
- Да отсасывай ты! Где второй насос, Айвен?
Словно Уилсон тонет, как титаник.
- Не могу, - сквозь зубы говорит Чейз. - Здесь всё ползёт.
- Возьми выше.
 Рубцовая ткань капризная и ригидная. Опухолевая ткань вялая, сочная, начинающая бурно кровить от любого прикосновения. Всё это я знаю.
- Тахикардия. - напряжённо говорит Сабини.
- Я, представь себе, вижу — мне эта тахикардия тут ещё как гадит. Дженнер!
- Фибрилляция.
- Подождите пару секунд, я сейчас шов... Давайте!
- Руки! Разряд!
Сердце содрогается в своей сумке и снова начинает вяло, но ритмично ворочаться.
- Синус. Работайте.
- Мне нужна брадикардия.
- А ему нужен нормальный объём циркулирующей крови, - сварливо возражает Дженнер, - чтобы была брадикардия. Я тебе семьдесят держу — много?
- Много, если мы коронары пережали. Хочешь, чтобы некроз развился? Критическая ишемия уже...опа! Йес! Отделил... Дэл, сними зажим. Ещё посуши здесь — я хочу течь проверить. Айвен, лоток!
Удалённая опухоль плюхается в чистое никелированное дно лотка неуместно и оскорбительно, как плевок.
- Давай, Дженнер, разгони ему мотор до форсажа — сделаем ревизию на полных оборотах. Что там гистология? У нас грудная клетка открыта — пните кто-нибудь гистолога — он заснул, наверное.
Щёлкает устройство связи с верхней смотровой — мокрый от слёз голос Блавски:
- Дисэмбриома с кровоизлиянием в образовавшуюся полость. Очаг инкапсулированной инфильтрации с атипией. Куки просит проверить лимфоузлы.
- Лимфоузлов тут ещё с прошлого раза не оставили. Ревизию, Чейз. Долго возимся. В виртуале быстрее шло.
- Ставлю ещё мешок, - сообщает Дженнер.
- Я закончил, - говорит Чейз. - Инкапсуляция — значит, иммунитет работает. Опухоль ограничена. Мы всё сделали радикально.
- Айвен, шить.
Кетгут... Скобочник... Шёлк...
- Айвен, наклейку.
Неужели это всё? Я чувствую себя так, как будто долго-долго задерживал дыхание, словно ловец жемчуга и, наконец, могу себе позволить вдохнуть.
Закончив, поднимается на ноги Чейз и галантно протягивает руку Колерник. Айвен обрезает длинные концы нити. Накладывает на область шва длинный кусок марли. Вытирает кровь с кожи. Действительно, всё. Только теперь чувствую, что я весь мокрый, как мышь — в пору самого просить обслугу с салфеточками.
 Сабини уже убирает ширму, разграничивающую сферы влияния хирургов и анестезиологов, скороговоркой рапортуя показатели оксигенации и гемодинамики:
- Девяносто один — восемьдесят— сто и пятьдесят два.
И я вижу бледное запрокинутое лицо Уилсона с интубационной трубкой, от которой уже отсоединяют гофрированный переходник.
- Дыхание самостоятельное.
- Давление низковато, - говорит Колерник, как будто остальные не умеют этого понять. Дженнер вводит в резинку подряд два полных шприца и начинает звать на повышенных тонах:
- Джеймс! Джеймс! Просыпайся! Джеймс!
Значит, сейчас экстубация. Значит, действительно, всё. В голове у меня легко и пусто, до звона, и немного тошнит. Словно я полдня катался на карусели, и её вдруг остановили. А мир по инерции продолжает вращаться и всё никак не вернётся на место. В какой-то момент чуть ли не со смехом чувствую, что вот-вот упаду в обморок.
- Джеймс, открой глаза! Джеймс, открой глаза — посмотри на меня!
И он послушно открывает, пытаясь зацепиться бессмысленным уплывающим взглядом за склонившееся над ним лицо.
- Операция прошла успешно. Ты не можешь говорить - у тебя в горле трубка. Сейчас я её выну. Нужно по моей команде глубоко вдохнуть и с силой выдохнуть. Моргни, если понимаешь.
Уилсон закрывает глаза и с усилием снова открывает их.
- Молодец. Отлично. Вдох... - и выдох! - Дженнер быстрым движением вытягивает трубку, и Уилсон кашляет.
Корвин снимает перчатки. Чейз свои уже стянул и бросил. Колерник снимает стерильный одноразовый халат. А Уилсон всё кашляет, захлёбываясь, давясь, глаза его закатываются, бледность лица сменяется синюшностью, и монитор вдруг взрывается надсадным визгом. А смуглое лицо Сабини бледнеет.
- Оксигенация падает! Тахикардия.
- ТЭЛА! - ахает Чейз.
- Урокиназу!
- Фибрилляция!Электроды!
- Заряд на двести. Руки!
Из-за введённой урокиназы начинает подтекать шов. Наклейка краснеет.
- Всё ещё фибрилляция.
- Заряд на триста. Дженнер, осторожно!
- Хаус, отвали, не мешай! - Корвин пихает меня локтем.
Он прав: их достаточно у стола. И Дженнер лучше, чем я. И делают они всё правильно и быстро. Как раз тот случай, когда моё вмешательство ничего не даст. Я прислоняюсь к стене, к разноцветным бабочкам, к последней опоре, которая ещё может меня удержать. На какой-то миг накрывает серое равнодушие, и мне всё равно, останется Уилсон жить или умрёт. Боже, как же нечеловечески я устал!

- Массированная тромбоэмболия. Лёгкие, мозг... Сердце мы запустили, отёк купировали, гемодинамика стабильна, но остался ли в этом теле Джеймс Уилсон, мы не знаем... Мне жаль...
- Что на энцефалографе?
- Кома третей степени.
- Значит, шанс у него есть?
- Шанс всегда есть, пока человек жив... Иди отдохни, Хаус.

УИЛСОН

… восемь... семь...
Бабочки на стенах оживают и вспархивают. Странное место. Всё словно в тумане. Но воздух чистый-чистый, режущий. Бабочек так много, что мне кажется, весь воздух состоит из бабочек. Какой-то размеренный звук, словно воздух в компрессоре туда-сюда. Наконец, я понимаю, что это прибой.
Туман рассеивается. До горизонта, насколько хватает глаз, ровная серовато-зелёная водная гладь, какие-то птицы с пронзительными криками то взлетают вверх, то, сложив крылья, падают грудью прямо на волну.
- Уилсон!
Голос детский, мальчишеский. Но я улавливаю в нём знакомые модуляции и оборачиваюсь. Мальчишка-велосипедист — штанина на правой ноге подвёрнута до колена, чтобы не попала в цепь, кудрявые волосы шевелит бриз, пронзительные голубые глаза.
- Хаус?
- Узнал...
- Ты не изменился.
- Врёшь. Изменился. Хочешь прокатиться на велике?
- Где мы. Хаус?
- Там, где ничего не болит. И не бывает рака. И где ты можешь кататься на велосипеде, сколько хочешь.
- А Блавски? Мы возьмём её с собой?
- Сюда никого нельзя брать с собой, Уилсон.
- А что это за место?
- Разве ты не видишь? - он широко взмахивает рукой. - Это край берега.
Он чуть улыбается и выглядит счастливым, но я почему-то пугаюсь.
- А ты что здесь делаешь? И почему ты ребёнок?
- Потому что у ребёнка есть шанс вернуться. Я пришёл за тобой.
- Хаус, но ведь я — не ребёнок. Значит, я не могу вернуться.
- Ложный силлогизм, Уилсон. Дай руку. Сожми мои пальцы. Джеймс! Джеймс! Сожми мои пальцы! Ты слышишь?
Туман густеет, боль зарождается где-то внутри и разрастается, как медленный взрыв. Там ничего не болит. Значит, я уже не там? «Ложный силлогизм, Уилсон...»

- Сожми мои пальцы!
- Хаус? Ты подрос...
- А ты напугал меня до полусмерти, мудак! Умирать теперь твоё хобби?
- Мне больно...
- Это хорошо. Ну-ка быстро: назови мне виды рака щитовидной железы.
- Папиллярный, фолликулярный, медуллярный, плоскоклеточный, апластический... У меня что, лицензирование?
- Проверка связи. Корвин тебе по ошибке часть ай-кью ампутировал, я проверяю, насколько высоко — можно ли будет потом протез сделать. У тебя парез справа. Могло быть хуже.
Только теперь, когда он упомянул Корвина, я вспоминаю об операции.
- Как прошло? Похоже, какие-то осложнения были?
Почему-то Хаус не отвечает мне.
- О, боже! - говорит он вместо этого и начинает смеяться.
- Чего ты ржёшь? - сердито говорю я, а он не отвечает и всё смеётся, пока я не вижу вдруг, что он уже не смеётся, а плачет.
- Ты чего? - пугаюсь я.
Мой испуг его отрезвляет. Он, сильно нажимая краем ладони вытирает глаза и старается сделать вид, что он только смеялся.
- Что со мной было, Хаус? Корвин удалил опухоль? Я ничего не помню.
- Ты был в коме трое суток, Уилсон, - наконец, говорит он. - Массивная тромбоэмболия лёгочной и ветвей сонной артерии. Не было никаких гарантий в том, что твои мозги ещё при тебе. И если сюда ещё не сбежалась вся больница, так это только потому, что сейчас глухая ночь. Они порадуются за тебя утром, а я — прямо сейчас.
- Ага. Понял. Это ты так радуешься...
- Не язви, - спокойно говорит он. - У меня больше никого нет, с кем я мог бы поболтать без дешифратора и синхронного перевода. Если бы ты умер, пришлось бы учить зулусский язык.
- Но я не умер.
- Да, ты не умер.
- А опухоль?
- Продолженный рост твоей кисты с кровоизлиянием и некрозом. Корвин всё убрал, но Куки вычислил лейкемоидную инфильтрацию — у тебя будет курс химии.
- Лейкемоидную инфильтрацию? Свежую?
- Сколько ещё подарков ты унаследовал от своего донора? Слава богу, твой организм сумел удержать её в узде, несмотря на иммуносупрессию. И — знаешь, что? Возможно, ты обязан этим перерыву в лечении в Ванкувере. Я был прав, когда выбросил в ведро твои леденцы.
- Ты всегда прав, - усмехаюсь я. - Дашь покататься на велике?
- Многовато препаратов, да? - сочувственно спрашивает он.
Только теперь я замечаю, как он чудовищно устал — усталость в каждой чёрточке лица, в каждой морщинке, в губах, в глазах.
- Ты все эти трое суток не спал, Хаус?
- Почти. Но это не важно. Теперь всё будет хорошо, - говорит он, и на этот раз пресловутая фраза меня почему-то не бесит.
- Иди спать, - говорю я.
- Я и здесь прекрасно посплю — мне вон даже кушетку поставили, - кивает он на приткнувшуюся к стене узкую клеёнчатую больничную кушетку. На ней подушка и скомканный плед. - Лень куда-то тащиться.
- На такой штуке? Да у тебя нога разболится к утру так, что...
Он демонстративно вытаскивает из кармана оранжевую баночку и, погремев ею для наглядности, снова прячет в карман. Потом, хромая подходит ко мне и щёлкает тумблерами на мониторе слежения.
- Что ты там устанавливаешь? - спрашиваю.
- Звуковой сигнал на падение оксигенации. Ненавижу, когда ты перестаёшь дышать.
- Спи, - говорю. - Я теперь уже не перестану.

The End.