Пингвин по имени Ионафан Лепестог ч-9

Франк Де Сауза
9.
         
          Ионафан едва ли осознавал, как конвой вёл его к месту его заключения; он не слышал толком, как оживлённо бубнил ему в ухо по дороге чрезвычайно довольный собою и ходом процесса Прунский, объясняя, о чём Ионафану нужно будет говорить в  его последнем слове, не помнил как  его впихнули в камеру и оставили одного.
           Всё это время внутри него происходил странный диалог, который начался ещё в зале суда.  Диалог был странный потому, что, вообще-то, говорил только сам Ионафан. Он отчаянно спорил, он демонстрировал недостижимые для него ранее чудеса красноречия, он аргументировал изощрённо и неотразимо; с лёгкостью предугадывал он возможные возражения и блестяще их опрокидывал одно за другим. Словом, он мастерски, убедительно, неопровержимо и не без риторического изящества доказал, что накануне в суде он поступил совершенно верно, что иного выхода, и это совершенно ясно, у него не было, что никто не смеет его упрекать за его тактическую хитрость, что он ещё покажет, как ловко он обернёт всё происшедшее к торжеству истины, что им ещё можно будет гордиться, и… и…
          Да, говорил только он сам. И всё же это был диалог. Потому что то подавляющее, оглушительное молчание, которое он встретил в ответ, было настолько красноречивым, что он вдруг в одну секунду понял, да нет – ощутил, что все выпущенные им лёгкие разящие стрелы аргументов, ударившись об эту бесконечную стену молчания, отразились от неё, полетели обратно и,  вспыхнув, упали к его ногам чёрными обугленными прутиками – корчась в затухающем пламени, исходя сизым удушливым дымком.
          И тогда он сменил тактику. Он оставил свои самоуверенные наскоки, отбросил апломб и перестал прикидываться ловким мастером интриги, хитрыми приёмами оставляющим в дураках врагов истины. Он скорчился, сжался, превратил себя в самое жалкое из всех существ. Он говорил: это сильнее меня, я не мог этому сопротивляться, просто не мог; я очень хотел, но это выше моих сил – разве вы не видите?! Он плакал: неужели вам меня не жалко, посмотрите, насколько я несчастен – я остался сиротой, я потерял родину, у меня отняли жену, которую я любил больше жизни, отобрали ребёнка – неужели этого мало? Неужто нельзя меня хоть немножко пожалеть? Оставьте, мне хоть что-то! Не ругайте меня, не наказывайте, не отнимайте всего – пожалуйста, пожалейте меня!.. Пожалейте!.. Пожалейте… Пожалейте…
          С той стороны молчали. Но не это было плохо. Он ведь и раньше почему-то был уверен, что всё бесполезно – и ухищрения, и самоуничижение. Хуже всего, что молчали там отнюдь не равнодушно. О, если бы только это было равнодушно! Он вдруг, непонятно как, услышал, что это красноречивое молчание, этот светящий мрак, эта насыщенная пустота – плачет, плачет, плачет вместе с ним… Он понял, что эта страшная неведомая сил страдает вместе с ним, страдает из-за него, страдает куда сильнее него. И что больше она ничего не может для него сделать. Не то что не хочет, а не может – потому что теперь его очередь. Что так устроено мироздание – смысл которого он искал. И вот смысл повернулся к нему одной из своих сторон – и стал почти невыносим для его сознания…
          И тогда он тоже замолчал. Они вместе промолчали весь остаток ночи – до самого утра, когда с виду самый обычный, но почему-то в это утро зловещий в своих намерениях рассвет добавил слабых розовых красок в акварельно-тусклую серовато-зеленоватую палитру побережья. Молча он встретил он разгорающееся утро. Когда пришло время, молча последовал за молчаливым охранником. И промолчал, когда по дороге они встретили прокурора Брендона Баррингтона – который тоже не проронил ни слова, а только окинул его недовольным взглядом.
         
          Прокурор Баррингтон имел с утра довольно помятый и унылый вид. Вчера вечером на него кричал сэр Родерик Спенсер. Он говорил ему, что в народе уже пошли слухи – через тех, кто присутствовал на процессе, – что «ловкач-адвокат» выставил прокурора дураком, что «пройдоха-защитник» непременно «отмажет» яйцекрада, и что власть не в состоянии защищать жизнь и имущество простых пингвинов. Он грозил ему, в случае если вердикт присяжных окажется оправдательным, устроить так, что Баррингтон сможет вскоре попрощаться с местом Прокурора Общины, а с ним – и со всеми материальными благами и привилегиями. Он топал лапами и требовал, чтобы прокурор вылез из кожи вон, вывернулся наизнанку, придумал что-то экстраординарное, но добился бы от суда обвинительного приговора. Робкие попытки Баррингтона возразить в том смысле, что судья уже назначил на завтра вынесение вердикта, и суду осталось только заслушать речи сторон, лишь вызвали ещё один взрыв высочайшего гнева! Баррингтону было сказано, что коли остались только речи, то пусть Баррингтон хоть всю ночь не спит, но сочинит к началу заседания такую речь, которая не оставит присяжным иного выбора, кроме как признать Лепестога виновным! «Иначе я в порошок вас сотру, Баррингтон!» — с этим напутствием милорда Спенсера, засевшим в основании черепа, раздавленный прокурор поплёлся к себе сочинять убийственно саркастичную, безупречно доказательную и стопроцентно убедительную речь для завтрашнего заседания. Он смог исполнить указание сэра Родерика только в первой его части: промучился без сна всю ночь, но к утру понял, что речь никуда не годится, и всё, что он может сделать – это повторить свои обвинения против Лепестога, которые он уже произносил накануне утром – но только теперь, после того, как все мерзкие трюки и подлые приёмчики этого гнусного хлыща Прунского, напрочь дискредитировавшего не только свидетелей обвинения, но и единственную улику, возымели своё действие на присяжных, эффекта от его заявлений не будет никакого. Кляня на чём свет стоит и Прунского, и подсудимого с его яйцами, всех этих тупых свидетелей, сэра Родерика и самого себя, Баррингтон с отвращением потащился на суд. Он несколько опоздал, и судья Гришэм встретил его недовольным замечанием: «Вы заставляете суд и присяжных ждать, господин прокурор!». Пробурчав невнятные извинения, Баррингтон тяжело вздохнул и начал произносить свою речь.
          По мере того, как он мямлил, что, дескать, все обвинения по адресу подсудимого были совершенно и полностью доказаны ясными и недвусмысленными показаниями самых благонадёжных свидетелей, а равно и прямыми уликами, что в совокупности не составляет сомнений в виновности подсудимого, который хоть и отказался от своих признаний под давлением защитника, но был уличён неопровержимыми свидетельствами, каковые, будучи представлены суду и присяжным, ясно указывают на то, что подсудимый, несмотря на все ухищрения его адвоката, не гнушавшегося самыми нечистоплотными приёмами, которые, тем не менее, конечно же, не смогут ввести в заблуждение уважаемых присяжных, которые… – вдруг начал с ужасом осознавать, что сам запутался в своей тираде. Он услышал среди публики смешки и увидел, как в недоумении переглядывались некоторые присяжные. Затылком он ощущал тяжёлый взгляд сэра Джона Гришэма, а мерзавец Прунский, напротив, смотрел со скучающим видом куда-то на вершину утёса и делал вид, что всё происходящее его нимало не интересует. Баррингтон понял, что всё кончено, и что он не просто проиграл процесс, но опозорился так капитально, что впору не дожидаться увольнения со стороны сэра Родерика, а самому подать в отставку. Совершенно скомкав концовку, превратив её в набор несвязных пожеланий к присяжным, несчастный прокурор рухнул на своё место, мечтая только о том, чтобы это издевательство над ним поскорее окончилось. Тем временем, грозным окриком погасив смех в «зале», каким оценила публика речь государственного обвинителя, судья Гришэм дал слово защитнику.
          Доктор права и адвокат Параклит Прунский, ощущая близость триумфа, но сохраняя бесстрастный деловой вид, вышел на середину площадки, остановился перед присяжными и сделал вид, как будто размышляет о том, что же ему сказать… Этими словами он и начал свою речь.
          — Что мне сказать, господа присяжные? Какие слова я могу подобрать, чтобы хоть отчасти ослабить к пользе моего подзащитного тот страшный для него эффект, который произвела на всех нас блестящая речь моего коллеги, представляющего обвинение? Тяжела, неподъёмна моя задача, но я всё же попробую…  Итак, для начала обвинение принялось утверждать, что мой подзащитный в состоянии психического расстройства после пережитого потрясения в связи с гибелью его жены уничтожил собственное яйцо. Но господа!.. Ни вы, ни я так и не смогли дождаться от обвинения хотя бы единственного прямого свидетельства от пингвинов, которые могли бы видеть – я подчёркиваю: видеть, а не предполагать! – как подсудимый Лепестог совершил это страшное преступление; ни я, ни вы, ни народ Общины так и не разглядели ни одной, хоть самой ничтожной материальной улики, которая подтверждала бы такое чудовищное предположение! Ничего, господа присяжные – ровным счётом ничего, кроме этой скорлупы, так кстати обнаруженной чуть ли не в гнезде моего подзащитного! Вместо этого нам предлагают удовольствоваться тем соображением, что, дескать, а куда же ещё могло деться яйцо, коли позднее вместо него  в гнезде подсудимого оказалось яйцо каменное – муляж, фальшивка! К смехотворной версии о так называемом каменном яйце я ещё вернусь, но сейчас я хотел бы спросить обвинение: по вашему мнению, Лепестог был достаточно глуп, чтобы оставить поблизости от своего гнезда то, что следствие считает скорлупой от украденного им яйца Эдельбергов? Тогда ответьте: почему же ему в таком случае достало ума спрятать скорлупу от собственного уничтоженного яйца так умело, что его никто, даже следствие, поднаторевшее в поисках нужной им скорлупы, не смогло отыскать? Где логика, господа обвинители?!
          — Нам говорят: вот перед вами три свидетеля, которые видели в гнезде подсудимого каменное яйцо. А раз, дескать, яйцо каменное, то, следовательно, он уничтожил настоящее, потом, испугавшись, подменил его этим самым каменным, а потом украл и настоящее у своего приятеля. Но вспомните, господа присяжные: кто эти три свидетеля? Один из них – признанный по делу потерпевшим Адольф Эдельберг. Но мы видели, что мистер Эдельберг – прямо заинтересован в том, чтобы мой подзащитный был признан виновным: ведь в этом случае птенец Лепестога будет признан его сыном, и, при условии, что у них вылупится второй птенец, это станет залогом его общественной карьеры. Можно ли вполне доверять заявлениям такого, с позволения сказать, свидетеля? Нам возразят: но как же  – вот уполномоченный Администрации мистер Арчибальд Пимпл! О, мистер Пимпл, мистер Пимпл!.. Вы видели, господа присяжные, что такое мистер Пимпл в качестве свидетеля! Вы имели возможность убедиться в том, что, гм – как бы это сказать? – особенности фигуры мистера Пимпла не позволяют ему настолько близко и тщательно рассматривать лежащие практически на земле яйца, чтобы мы могли вполне полагаться на его свидетельства. Мы видели, что мистер Пимпл, при всём к нему уважении как уполномоченному Администрации, настолько подвержен влиянию тех мнений, которые разделяет его руководство, что готов – о! вполне искренно и добросовестно! – принимать одни вещи за другие! И наконец, мы воочию уверились в том, что даже на открытом месте и при хорошем освещении мистер Пимпл разбирается в яйцах и камнях не лучше, чем тюлень в апельсинах!
          По «залу» прокатился смех, и судья Гришэм призвал публику к порядку. Сам Прунский даже не улыбнулся, а, напротив, печально качал головой. Дождавшись, когда шум стихнет, он продолжил:
          — Я, конечно, имею в виду так называемую улику – эту скорлупу, которую уверенно опознал опять-таки только потерпевший Эдельберг, ибо мистер Пимпл никак не мог бы её опознать по отсутствующим на самом деле признакам!.. Наконец, третий свидетель обвинения, Дональд Скрэтчер, как выяснилось, не оправдал надежд обвинения, отказавшись подтвердить абсурдные измышления обвинения – проявив тем самым недюжинное гражданское мужество. При этом, я должен подчеркнуть это особо, не будучи никак не заинтересован в том или ином исходе дела, не будучи связан с подсудимым узами личной дружбы или движим каким-либо корыстными побуждениями… Итак подведём промежуточный итог, господа присяжные заседатели! Три свидетеля обвинения! Три! Первый – лично заинтересован в обвинительном вердикте суда; второй – как выясняется, видел совсем не то, что имело место в действительности,  а третий – и вовсе ничего не видел или же видел то, что противоречит утверждениям прокурора!
          — Видимо, обвинение отдавало себе отчёт в том, что версия следствия  – крайне шаткая и не выдерживает критики. Поэтому загодя запаслась тем, что мы, юристы, презрительно называем «царицей доказательств» – признанием подсудимого! Это позорное средство, как рассчитывало обвинение, всегда у них в кармане – а уж с ним-то обвинительный вердикт гарантирован. Но, обвинение, господа, просчиталось! Оно переоценило способности Арчибальда Пимпла, который гораздо лучше умеет внимать начальству, чем исполнять его указания! Оно переоценило свои собственные способности в деле манипуляции уликами – и это при таком-то опыте! Оно, господа присяжные, недооценило гражданскую зрелость свидетеля Дональда Скрэтчера, который, несмотря на свою экстравагантность, оказался на высоте, диктуемой всякому пингвину понятиями о честности и порядочности! И конечно, оно напрасно столь пренебрежительно отнеслось к квалификации защиты, простите мне эту нескромность! (Тут в зале раздался смех).
          — Но самое главное, уважаемые присяжные, народ Общины – обвинение недооценило личное мужество моего подзащитного Ионафана Лепестога! Оно полагало, надменно и самонадеянно, что этот несчастный, запуганный, задавленный личным горем и авторитетом деспотичной власти малый пингвин, ростом в четыре раза меньше любого из охранников, которые таскали его в узилище, окажется не в силах бороться за свою невиновность, что он полностью сломлен и не сможет отстаивать своё доброе имя, что он покорно подставит свою шею под карающий топор нашего топорного, простите мне этот каламбур, обвинения! О, какая роковая ошибка! Какая непростительная самоуверенность!.. Взгляните, взгляните, господа присяжные, на моего подзащитного!.. Вы видите перед собой тишайшего и скромнейшего пингвина, смиренного, насколько вообще может быть можно быть смиренным в нашем мире! Что же сподвигло его к тому, чтобы защищаться, к тому, чтобы отстаивать свою честь перед лицом высокого суда и граждан Общины?! Я отвечу вам, господа! Он сделал это не только для себя – но и для вас! Он прибыл сюда, в Антарктиду, утратив свою родину, утратив своих родных и близких в страшной природной катастрофе, поглотившей чуть ли не половину земного шара! Они с женой смогли попасть сюда, чудом избежав стольких смертельных опасностей, перенеся столько невзгод, что многим из нас не перенести такого ужаса за всю жизнь! Казалось бы, теперь только жить и жить: строить гнездо, высиживать яйца, растить птенцов… И тут – новый удар! Новая потеря – любимая супруга гибнет в пасти чудовища на глазах моего подзащитного! Да может ли кто вынести больше?! (Голос мистера Прунского поднялся до самых драматических интонаций, и некоторые дамы в зале и среди присяжных начали всхипывать). Ничто и никто уже не держит его на этом свете! Никто и ничто! Но!.. Ионафан Лепестог вдруг решается на борьбу! Он, совершенно невиновный, решается противостоять произволу – ради вас! Да, ради  вас, пингвины Общины! Ради того, чтобы своим примером доказать, что не так уж легко и просто молоху государственной карающей машины перемолоть в своих зловещих мельницах жизнь свободного пингвина – по навету иуд из числа бывших друзей, по произволу государственных чиновников, по беззаконию тех, кто призван охранять закон! Он здесь, в суде равных, борется, борется перед вашими глазами – за вашу и нашу свободу! За торжество закона! За справедливость! За правду!
          — Суд, конечно, вынесет своё решение… И я уверен, господа присяжные, это решение будет справедливым! Потому что я верю в ваш здравый смысл, в ваше чувство ответственности перед народом Общины, в ваше преклонение перед законом и справедливостью! И в ваше милосердие – в той же степени, господа присяжные! И поэтому вы оправдаете этого несчастного! Вы не отдадите его акулам! Вы оставите его на свободе – наедине с его воспоминаниями, наедине со своим горем; а в нём единственным утешением ему будет служить его птенец, которого он, несчастный вдовец и одинокий родитель, честно высидел в одиночку, которому дал жизнь своей преданностью и самоотверженностью! Вы сделаете это, потому что вы – тоже за правду, вместе с нами!.. А правду победить нельзя! Я закончил, ваша честь!
          Публика разразилась аплодисментами. Некоторые дамы в коллегии присяжных плакали. Мужчины неловко ёжились. Сэр Джон тщетно старался утихомирить публику. Скрэтчер не без восхищения смотрел на Прунского, который, полный сдержанного достоинства, занял своё место рядом с подзащитным, ободряюще похлопав его по крылу… Понемногу удалось всё же навести порядок в «зале», и сэр Джон севшим голосом предоставил подсудимому последнее слово.
          Ионафан до этого момента оставался совершенно безучастным к происходящему: он то глядел куда-то в одну точку, будто сквозь пингвинов и камни, то прикрывал глаза, а иногда вдруг крепко зажмуривался на несколько мгновений. Он поднялся, пошатываясь и не слушая последних тихих напутствий Прунского. Он стоял и чувствовал, как на нём скрестились десятки взглядов: испытующих, злобных, сочувственных, насмешливых, любопытных… Но не эти взгляды его тревожили. Ему казалось, что он стоит не перед судебным присутствием, а перед непонятной, и страшной, и ставшей для него совершенно необходимой силой – ни природу, ни намерения которой он не мог постичь, и даже названия которой он не был в состоянии придумать. Сила не принуждала его, не угрожала, не уговаривала и не соблазняла. Она просто ждала его последнего решения – но не безразлично, а с каким-то горьким пониманием. И его последнее слово, которое он должен был вот-вот произнести – а точнее, в котором он должен был умолчать о том, что теперь было для него самым главным на свете, – для этой силы важнее, чем даже для него самого. До боли остро он почувствовал, что это главное  не было дано ему навечно, что оно может уйти, уже уходит, почти ушло – и, возможно, навсегда. Ему было ясно, что от того, что он сейчас скажет, зависит останется ли он в живых. Он никак не мог забыть липкий и парализующий ужас, который был, кажется, хуже самой смерти. Но столь же ясно понимал он, что жизнь в пустоте, после того, как уйдет то, что в последнее время придавало ей смысл – немногим лучше, чем этот ужас…
          — Ваша честь, сэр… Господа присяжные… — тихо и запинаясь начал он. — Я хотел бы вначале сказать большое спасибо всем тем, кто старался меня защищать. Я им очень благодарен: и доктору Прунскому, и тем, кто сделал его участие возможным. И я хотел бы извиниться перед ними – если я оказался недостойным их усилий. Я надеюсь, они смогут меня понять.
          «Что это он понёс? Я же его инструктировал!..» — недовольно подумал про себя Прунский.
          «Что он там мямлит? — раздражённо подумал Баррингтон, потирая разболевшуюся голову. — Хоть бы скорее это всё кончилось!»
          «О чём ты говоришь, Фан? — обеспокоенно спросил про себя Скрэтчер. — Соберись!»
          Ионафан тем временем глубоко вздохнул – как перед нырянием или как тогда, когда Скрэтчер заставлял его вообразить полёт. Он задержал дыхание на несколько секунд, потом резко выдохнул и продолжил:
          — Ещё я хотел бы попросить прощения у мистера Арчибальда Пимпла!
          Мистер Пимпл, совершенно раздавленный, сгорающий от стыда, сидел понурившись на самой галёрке. Услышав слова Ионафан, он с удивлением поднял голову, настороженно покосился на соседей, которые тут же уставились на него, и замер, ожидая подвоха и нового унижения.
          — Простите меня, мистер Пимпл. Пожалуйста… За то, что вам пришлось перенести здесь. Вы… Я, конечно, не уничтожал своё яйцо. И не крал чужого яйца. Я не знаю, что за скорлупу вы опознали, но это не скорлупа яйца, которое я, якобы, украл. Но в главном вы были правы, вы не ошиблись…
          Он помолчал, ещё раз глубоко вздохнул и сказал:
          — Вы действительно видели в моём гнезде каменное яйцо! Простите, что вам пришлось пережить такое унижение!
          На секунду в присутствии воцарилась полная тишина. Мистер Пимпл, сидя с открытым клювом, не верил своим ушам и по-прежнему пытался уловить в словах подсудимого издёвку. Прунский почувствовал вдруг противную слабость в членах и лёгкую тошноту. Он уже понял, что его подзащитный, похоже, намерен пустить тюленю под зад всю блистательную линию защиты, но не мог сообразить, как он мог бы этому воспрепятствовать. Баррингтон, отказываясь верить услышанному, начал было медленно приподниматься, потом шлёпнулся на место, потом стал подниматься снова. Скрэтчер крепко стиснул челюсти и мысленно простонал: «Что ж ты такой болван, Лепестог?!». А еще через секунду по всему «залу» и даже среди присяжных прокатился гул удивлённых возгласов. Поднялся такой шум, что сэр Джон Гришэм вновь громогласно принялся наводить порядок, стараясь утихомирить публику. Когда в «зале» удалось восстановить тишину, он, озадаченный не менее других, обратился к Ионафану:
          — Подсудимый, вы отдаёте себе отчёт в том, что говорите?
          — Да, сэр, отдаю, — тихо ответил Ионафан.
          — Так вы что же: намерены признать свою вину?! — донельзя поражённый, не отставал от него судья. — Значит, вы всё же украли яйцо?
          — Нет, сэр, конечно, нет – я же сказал: я не воровал яйцо. И не разбивал своего! — твёрдо ответил Ионафан.
          — Вам угодно смеяться над нами, мистер Лепестог?! — рассердился сэр Джон. — Вы сами только что сказали, что в вашем гнезде действительно лежало каменное яйцо!
          Тут, наконец, сорвался со своего места Прунский в лихорадочной попытке спасти положение:
          — Ваша честь, совершенно очевидно, что тяжёлый судебный процесс так утомил моего подзащитного, что его постиг нервный срыв – он сам не знает, что говорит! Я прошу объявить перерыв, для того чтобы мистеру Лепестогу могла быть оказана медицинская помощь!
          — Ваша честь, сэр! — зазвенел вдруг голос прокурора Баррингтона. — Я настаиваю на том, чтобы подсудимому позволили говорить! — Баррингтон еще не вполне понимал, что происходит, но чутьё подсказывало ему, что если есть какой-то шанс на то, чтобы дело обернулось в его пользу, то вот он – этот шанс. И он добавил с ядовитой усмешкой:
          — Защита так долго и убедительно уговаривала нас, что подсудимый совершенно здоров психически, что у нас ни осталось на сей счёт никаких сомнений! Мистер Лепестог выглядит совершенно вменяемым и говорит вполне разумно!
          Председатель суда нетерпеливо махнул в его сторону крылом и обратился к защитнику:
          — Ваше ходатайство отклонено, господин адвокат! Итак, подсудимый!.. Мы хотим получить объяснения столь внезапной перемене позиции!
          Прунский рухнул на своё место и обхватил голову крыльями.
          — Ваша честь! — волнуясь, отвечал Ионафан. — Честное слово, я яйца не разбивал! Оно сначала было настоящее, но потом… Потом оно пропало сэр.
          — То есть как это, чёрт возьми, пропало? Вы его оставили без присмотра, и его погубила чайка? Вы его потеряли? Что произошло?
          — Нет, сэр, не чайка, и не потерял… Я однажды ночью вернулся из моря с охоты, а утром обнаружил, что яйцо – каменное, а настоящего нет.
          — Очень ловко, подсудимый! Славно придумано! — выкрикнул со своего места Баррингтон. — Не рассчитывайте только, что мы поверим в эти басни!
          — Помолчите, Баррингтон! — прогремел сэр Джон. — Лепестог, но почему вы немедленно не сообщили об этом властям?! Вы кого-то подозревали?
          — Я… Я не был уверен, сэр, — смутился Ионафан. — Мне не хотелось возводить напраслину на соседей.
          — Нет, это просто непостижимо! — покачал головой судья Гришэм. — Вы решили смириться с потерей яйца только потому, что боялись обидеть кого-то подозрением?! И на этом основании решили высиживать каменное яйцо?! Вы хотите, чтобы мы поверили в этот абсурд?!
          — У меня были ещё причины, сэр, — ещё больше смутился Ионафан. — Мне нужно было убедиться кое в чём…
          — Убедиться?! В чём убедиться?! Вы что, затеяли какое-то частное расследование?!
          — Нет, не расследование, сэр. Это касается… — Ионафан замялся, — это насчёт смысла…
          — Насчёт чего? Я не понимаю!
          — Смысла. Насчёт смысла жизни, сэр! Мне очень нужно было понять…
          — Что за бред, Лепестог! — разгневался судья Гришэм. — О каком смысле вы тут толкуете?!
          — Понимаете, сэр! — еще пуще разволновался Ионафан. — Мне очень нужно было понять, может ли из каменного яйца появиться настоящий птенец!
          Сэр Джон Гришэм пристально смотрел на переминающуюся  с ноги на ногу маленькую фигурку.
          — Я отказываюсь вас понимать, Лепестог. Либо вы, в самом деле, больны, как утверждает ваш защитник, либо устраиваете тут какое-то возмутительное глупое представление! Предупреждаю, подсудимый, вы рискуете, вы очень сильно рискуете! Вас слушают присяжные!
          — Да, да, сэр – и присяжные! Очень хорошо! И присяжные, и все… — торопился Ионафан. — Сэр, это очень важно! Как раз и важно, чтобы все! Так вот, сэр, я и говорю: из каменного яйца – птенец!
          — Таким образом, вы хотите сказать, что живой птенец вылупился из вашего каменного яйца? — холодно спросил судья.
          — Да, сэр! — радостно откликнулся Ионафан. — В этом как раз всё дело! Понимаете: из мёртвого – живое! Живое! А значит, смерть – не всесильна! И оказывается, возможно чудо! Понимаете? Ведь произошло чудо! Разве это не замечательно?!
          — Вы сказали «чудо», Лепестог? — зловеще уточнил сэр Джон.
          — Да, сэр – чудо! Друзья!.. — Ионафан, сияющий, повернулся к публике. — Понимаете, я непременно должен был всем рассказать, что произошло чудо! Я просто не мог никак решиться! О, я, конечно, не храбрец! Да что там – я просто трус! Я ужасно трусил: акулы, косатки… Да что там: я и сейчас страшно боюсь! Вот я почему тут врал… Уважаемые присяжные! Я только поэтому солгал, простите меня! Может быть, вы меня и оправдали бы… Тем более я ведь и вправду ничего не крал! Пожалуйста, если можно, не отдавайте меня акулам! Но я должен был вам рассказать, потому что не мог, не мог предать – не мог предать чуда! Я ведь, выходит, свидетель его – чуда! Ведь и вы тоже никогда бы не смогли так поступить – ведь вы все хорошие, честные пингвины! Представьте: вот мы все день за днём живём, живём… А тут чудо! Из мёртвого – живое! Я не знаю, как это получилось, как это возможно! Но я правду говорю – получилось! Я сначала думал никому не говорить – а просто воспитывать сына! Но видите как всё обернулось…
          — Ваша честь, могу я попросить: может быть, подсудимый обратит в сардины вот эти пять камней и позволит нам всем перекусить? А то мы уже так давно тут сидим – думаю, многие проголодались! — Баррингтон, жадно вслушивавшийся в каждое слово подсудимого, просто истекал сарказмом – едким соком хорошо настоявшейся мести.
          В «зале» захохотали. Опять стало шумно.
          — Нет, нет, друзья! — испуганно повысил голос Ионафан, повернувшись к публике и стараясь перекричать шум. — Это, конечно, не я сделал! Я бы ничего такого не смог! Это вышло… так – я даже не знаю, как это понять! Пока не знаю! Я просто верил, понимаете? Я просто верил!
          Председатель устало покачал головой.
          — Довольно, подсудимый! Ваше последнее слово окончено!.. Время высказываться присяжным.
          Он помолчал, потом продолжил – мрачно и устало:
          —  Знаете, мистер Лепестог, могу признаться, я испытывал к вам симпатию…
          — О, спасибо, сэр! Вы мне тоже очень понравились! — смущённо воскликнул Ионафан. Сэр Джон досадливо дёрнул головой.
          — Но вы сделали всё, чтобы поколебать во мне сочувствие к вам. И, думаю, не только во мне. Вы сделали признание на стадии следствия, потом на суде отказались от него, а теперь снова признались. И при этом сопроводили своё признание какой-то невероятной и совершенно бессмысленной историей! Всё, довольно, подсудимый: вы достаточно сказали! — одёрнул он пытавшегося что-то объяснить Ионафана. — Я объявляю перерыв в заседании для вынесения присяжными вердикта по делу! Господа присяжные, прошу вас удалиться для совещания!
          Потянулись тягостные минуты ожидания. Сэр Джон удалился, часть публики тоже разошлась. Ионафана увели под охраной. Разозлённый Прунский успел только шёпотом прошипеть ему: «Зачем вы это сделали, идиот?!», на что Ионафан виновато ответил: «Простите, мистер Прунский!». Скрэтчер оставался сидеть в «зале», пытаясь собрать в какую-то систему разбегающиеся мысли и впечатления. Баррингтон сразу после объявления перерыва ринулся к сэру Родерику, чтобы доложить о нежданном и удивительном повороте в ходе процесса и, если понадобится, получить инструкции.
          — Видите ли, милорд, — спешно рассказывал он. — Исходя из того, о чем я вам только что рассказал, можно предположить, что с головой у Лепестога и в самом деле большие нелады! Как вы думаете: может быть, если присяжные вынесут обвинительный вердикт, обвинению перед вынесением судьёй приговора стоит просить суд о снисхождении и просить о замене изгнания тяжёлыми общественными работами?
          — Вы сказали, что он проповедовал о каком-то чуде? — медленно спросил сэр Родерик, тяжёлым взглядом  смерив прокурора.
          — Именно так, сэр! Честное слово, если бы не моя должность, меня бы это просто рассмешило!
          — Вот как? Вы находите это смешным, Баррингтон? — ледяным тоном спросил сэр Родерик. — А между тем, при вашей должности, которая, не исключаю, вам не вполне по силам, вам следовало бы понимать, что даже если это показалось смешным вам, то могут найтись пингвины, которые воспримут это совсем иначе. Наша Община, вся её жизнь, само её существование зиждутся не на чудесах, а на строгом и неукоснительном следовании природе – какова она есть. Именно природой обусловлены все наши законы и правила, которыми должен руководствоваться каждый член Общины! Не на чудо рассчитываем мы в нашей борьбе за существование, а на свои силы, на дисциплину и закон! Мы вовсе не заинтересованы в том, чтобы в нашей среде распространялись идеи, которые могли бы подорвать устои нашего существования! И если такая злосчастная идея овладела одним из членов Общины, то лучше было бы, чтобы такой пингвин оказался вне Общины! Вы поняли меня, Баррингтон? И кстати, насколько я уяснил, этот Скрэтчер, который, к тому же, не оправдал ваших ожиданий в качестве свидетеля обвинения, тоже занимается распространением всяких нелепиц – наподобие возможности для пингвинов летать? И хотя его бредни не распространяются на чувствительную и критически важную сферу нашей жизни – потомство, тем не менее, вам стоило бы, когда утихнет вся эта суматоха с Лепестогом, уделить и ему внимание – по вашей части… Возвращаясь к Лепестогу, я могу лишь предложить ему следующее: после вынесения приговора ему нужно будет обратиться с прошением о помиловании, публично признать ложность своих измышлений, сознаться в преступлении и выразить раскаяние. Полагаю, в этом случае мы могли бы пойти на замену изгнания общественными работами: пусть до скончания дней ловит рыбу и носит камни. Устройте это, Баррингтон!
         
          Ионафан смотрел в небо. Шла вторая половина дня; солнце уже перевалило зенит, но всё равно сияло в безоблачном небе резким слепящим светом. Сейчас ему объявят вердикт – для этого его и вернули в «зал» под конвоем. Вердикт его не беспокоил. Его радость омрачало только то, что он не знал, удастся ли ему переговорить со Скрэтчером. Если бы не это,  он чувствовал бы себя так легко, как ему давно уже не доводилось. И хотя, он, конечно, не смел приписать только самому себе свой сегодняшний поступок, всё же он был доволен тем, как всё сложилось – и благодарен…
          — Всем встать! Суд идёт!
          Судья сэр Джон Гришэм мрачно проследовал на своё место. Когда ему сообщили, что присяжные вынесли вердикт, он сразу подумал, что, поскольку времени у них на обсуждение ушло не много, вердикт, скорее всего, вынесен единогласно, и он – обвинительный. И тогда у него, у старого Гришэма, не остаётся возможности для манёвра при назначении наказания. Изгнание – эвфемизм, принятый в Общине для обозначения фактически смертной казни – был единственным вариантом для такого рода преступлений.
          Сэр Джон окинул взглядом зал: все на месте – морально убитый и ожесточённый Прунский, торжествующий Баррингтон, замкнувшийся в себе Скрэтчер, суетливый Эдельберг, где-то там, на галёрке – болван Пимпл,  и этот непонятный Лепестог – улыбающийся с таким беспечным и радостным видом, что в душе сэра Джона снова пробудилось  унявшееся было раздражение, которое он всегда ощущал при столкновении с тем, чему не мог найти здравого, логичного и, как ему казалось, справедливого объяснения. Позволив всем сесть, сэр Джон торжественно обратился к старшине присяжных:
          — Итак, сэр, присяжные вынесли свой вердикт?
          Добропорядочный уважаемый член Общины и старшина коллегии присяжных мистер Эйнар Торнбьёрнсен поднялся и кивнул:
          — Да, сэр. У нас есть вердикт.
          — Вы вынесли его единогласно?
          — Единогласно, сэр.
          — Прошу вас огласить вердикт. Виновен ли подсудимый Иоанафан Лепестог в инкриминируемых ему преступлениях?
          Мистер Торнбьёрнсен важно кашлянул и начал свой ответ…
         


Продолжение следует:  http://www.proza.ru/2013/12/21/1417