Инструкция по кормлению рыб с руки

Андрей Николаевич Хомченко
Рассказать сыну о любви.
И чтобы - не арифметика.

Первый раз это случилось в шестнадцать.
Второй – в колхозе.
В третий, третьей была твоя мама, сынок.
В четвертый,
А почитай лучше Мопассана…

Изначально виолончельный – помнишь ли? – со временем – да, да, так и бывает. Импонировала манера шероховатости заходов в деканат, истовое пьянство, странные посторонние женщины слетались на не блекнущие флаги КВН, а в глаза никто не заглядывал. Некие звезды, загромождая горизонт, не дают ни тепла, ни света, ни уюта, но дают понять, что вокруг пошло, вычурно, фальшиво. И заносит в нестройность, несогласованность, как марши Шнитке. Такая вот помпезность.
Потом хочется побыть просто таким вот.
Когда, например, теплый черный хлеб и молоко.
Или босиком по траве, а она мягкая, ласковая, шмели жужжат.
Или даже дождь, пусть даже дождь – не бегая от ларька к ларьку, а принимая мокрые когтистые струи.
Неотвратимо.

Уже не единожды – ужели навсегда? – белый снег идет только во сне, сплошная стена белого, белого снега.
Прелесть шагов, когда не видно не зги.

Помнишь ли, помнишь?

Да, да, она не была девственницей и не чистым листом бумаги лежала перед ним – кто произнесет хоть слово упрека, кто посмеет? – не я, не я.
Как тот арбуз в нарисованной шкуре зеленых и желтых полос. Как тот арбуз, истекающий плотью, ярко-красной, в сладкой, возможно, восточной истоме, не оставляет следов, кроме бреши в бюджете, - да, да, бреши в тощем студенческом кошельке.
Как пытливый исследователь, несколько чокнутый, приближает глаза к восхитительной бабочке, редкой в наших краях, щурясь, щурясь, щурясь, вглядывался ты в узор золотых волосков на шоколадном загаре рук, ног и прочих частей доступного женского тела.

Едва сходит загар, в дымчатых стеклах зрачков появляется зимнее солнце.

В ту изумительную ночь, когда холодная роскошь снегов лежала щедро и благостно, утопая в этом,
когда темнота, зябко кутаясь в плащ, расписанный звездами, понимала выспренность и ненужность движений, но уйти не могла,
стояла, стояла, по колено в снегу, по горло во тьме, и только сбоку полоска чуждого электрического света,
в ту ночь, инкрустированную белоснежными прожилками берез с черных холодных боков,
в ту изумительную ночь, когда непонятно далеко дом и пугающе близок бог,
утопая в этом – помнишь ли? –
плакал мальчик, не знавший женщин.
Плакал мальчик и ночь шершавым языком трогательно слизывала с щек маленькие искорки слез.

Южные, бархатные, с ямочками на щеках, влажно темнеющие глазами – боги! Боги! – как близко, как явственно в этом тумане.
Гордым кивком, сладко сжимающим сердце, быстрым выстрелом глаз, Царицы, Царицы Цариц,
Робко коснувшись складки бального платья, Царица, прости мне…
Простите… Боги, боги! Как пугающе сладко
Но пошлые губы, властно предъявленные к оплате,
… впрочем, губы как губы…
В ту изумительную ночь плакал девственный мальчик.

Излишне говорить, что это был я.

И вот, предположим, весна.
Должно быть, девушки снимают шубы, польта и шапки дорогих мехов, обнаруживая при этом ноги в колготках и искры в глазах.

Все проходит и пройдет.

- Но ты же любил ее.
- Все в прошлом, дорогая.
- Все равно.
- Нет, не все равно. Я до года в постель мочился – было бы смешно требовать от меня этого сейчас.