Завещание

Владимир Юринов
Соломон Маркович Кац, православный еврей: пожилой, лысый, худой, в жёлто-коричневой полосатой пижаме и в стоптанных шлёпанцах на босу ногу, с тяжёлыми очками, съехавшими на самый кончик хрящеватого, похожего на акулий плавник носа, – сидел в зале, за круглым, покрытым белой крахмальной скатертью столом и, потея ладонями от усердия, сосредоточенно писал. Он не отвлекался ни на шумную воробьиную возню за раскрытым окном, ни на озабоченно бормочущий за стеной телевизор, ни на визгливый голос своей жены Цили, доносящийся из кухни, из-за двух плотно притворенных дверей. Соломон Маркович был предельно внимателен и собран – он составлял завещание.
Нет, Соломон Маркович вовсе не собирался умирать. Во всяком случае, в обозримый промежуток времени. Наоборот, в это солнечное летнее утро он чувствовал себя, как никогда, здоровым и полным жизненных сил. Просто нынче Соломону исполнялось шестьдесят два года  восемь месяцев. А согласно последним данным Всемирной организации здравоохранения (за которыми Соломон Маркович очень внимательно следил), именно такова была на текущий момент средняя продолжительность жизни мужчин в России. То есть сегодня он переходил через некую умозрительную черту, вступал, если можно так выразиться, в зону повышенного риска. А поскольку Соломон был по жизни человеком предусмотрительным и к тому же крайне пунктуальным (сорок лет работы бухгалтером крупного гастронома к тому обязывали), то он и решил, не откладывая дЕла ни на один день, составить своё завещание, выразить, так сказать, свою последнюю волю на случай событий печальных и необратимых. Событий, как вы сами понимаете, непредсказуемых и, увы, неизбежных, о чём нас на самом деле и предупреждает бесстрастно-неумолимая статистика.
«...Горячо любимой жене Цилечке – 50% от суммы указанных выше денежных сбережений, – ровным ученическим почерком выводил на белом глянцевом листе Соломон. – Детям, Марику и Софочке, – по 20%. Брату Михаилу – 10%, а также всю мою коллекцию марок».
Он остановился. Пред его мысленным взором встали печальные, но исполненные своеобразной красоты и неподдельной душевности сцены прощания и похорон. Похороны будут обязательно скромными. Без всяких этих новомодных лакированных гробов-сервантов и глянцево-чёрных неповоротливых лимузинов. И не надо никакого оркестра! К чёрту оркестр! Ни к чему нам эти, рвущие душу, надрывные мелодии, играемые мимо нот циничными полупьяными лабухами-неудачниками, лениво отрабатывающими свой гонорар... И никаких надгробных речей! Соломон поморщился. Вот ещё! Митинговать на похоронах! Хватит, помитинговали в своё время!.. Только сдержанность и скромность. И достоинство. Да-да! Сдержанная скорбь и печальное достоинство... Глаза Соломона Марковича увлажнились. Он представил себе, как гроб с его телом выносят из подъезда и осторожно ставят на заранее приготовленные табуретки. Вокруг небольшая, но достаточно плотная толпа родственников и соседей. Тихие слёзы женщин. Желваки на скулах мужчин. Заплаканная Циля в скромном траурном платье. Марик. Софочка. Внуки. И он сам, лежащий в обтянутом голубым глазетом гробу: с покойно сложенными на животе руками и с отрешённым и немного загадочным лицом. Сквозь печально шелестящую листву пробиваются тонкие лучи яркого полдневного солнца. Они размытыми пятнами ложатся на тротуар и зажигают мелкие звёзды на прислонённой к стене дома крышке гроба. Лето. Вольно. Тепло... Хотя, почему, собственно, лето? Почему бы этому не произойти весной? К примеру, на Пасху! Соломон оживился. Да-да! Это будет именно весной и именно на Пасху! В ярко-синем весеннем небе будут проноситься быстрые тени только что вернувшихся с юга ласточек, а над полупрозрачными верхушками клёнов – с молодыми, ещё клейкими, трепещущими на ветру листочками – будет плыть отдалённый, малиновый, радостный пасхальный звон. Души будут до краёв наполняться этим звоном, а сердца – трепетать в унисон, мироточа бесконечной нежностью. Благость!.. Благость!..
«Ой-вэй! – остановил поток своих сладких похоронных грёз Соломон Маркович и горестно пожевал губами. – Какая Пасха?! Какая весна?! О чём вы говорите?! Это ведь, наверняка, будет зимой. И это будет не просто зимой – это будет в феврале! Я-то уж знаю!..»
Февраль был самым нелюбимым месяцем Соломона. В феврале он непрестанно и обычно тяжело болел, и, несмотря на краткость самого месяца, давался этот зимний недомерок Соломону всегда очень тяжело.
«Ай, цорес, цорес!.. – печально покачал головой Соломон. – Умирать-то, пожалуй, действительно придётся зимой...»
Картинка переменилась. От тепла и благости не осталось ни следа. Был лишь обжигающий, пробирающий до костей холод. Только холод, скорбь и неизбывное вековое терпение. По заснеженной, обледенелой улице мело злой низкой позёмкой. Верхушки голых кустов торчали над плоскими сугробами, как неопрятная щетина тифозного больного. В мутно-белёсом небе тусклым размытым пятном светилось зимнее негреющее солнце.
Ряды провожающих значительно поредели. Соседей не было вовсе, а из родственников куда-то запропастились все двоюродные племянники и – что было особенно неприятно – невестка Людмила.
«Чёртова курица! – раздражённо подумал Соломон. – Говорил я Мареку, что на пустышке женится, – пустышка и есть! Дрек мит фефер! Только и знает, что из мужа деньги тянуть на тряпки да на цацки!..»
Гроб тем временем накрыли крышкой и, подняв с табуреток, осторожно понесли к стоящему у въезда во двор заиндевевшему «зилку». Идти было тяжело: несущие то и дело оскальзывались на занесённых сухим колючим снежком бутылочных наледях. С протяжным визгом и грохотом отвалили задний борт. Гроб, перехватывая руками, стали поднимать в кузов, и тут... Осторожней!.. Ай!!.. Соломон не заметил, кто поскользнулся первым. Да и какая, по сути, разница – кто! Падающий подсёк своего соседа, тот – своего, и вот уже все шестеро, как сбитые кегли, валятся на обледенелую мостовую, из последних сил пытаясь удержать, но, конечно, в результате так и не сумев спасти свою скорбную ношу. Шлимазл!!.. Упущенный гроб почти вертикально грянулся на лёд. Крышка отлетела. Покойник выпал из него, как куль, и рухнул на мостовую ничком, поджав под себя руки и несообразно длинно вытянув... голые ноги. У Соломона перехватило дыхание – покойник (то есть он сам!) был без штанов! Между торчащей из-под задравшихся фалд пиджака белой сорочкой и короткими чёрными носками, переходящими в чёрные же лакированные туфли, неприлично желтели его, Соломона, худые волосатые ноги.
Соломон торопливо схватил лежащий перед ним на столе лист бумаги и зашарил по нему глазами. Где это?! Было же!.. А, вот: «...Одежда для погребения: 1. Костюм чёрный, габардиновый (новый)...» Костюм! Это значит – пиджак и брюки! Какого ж тогда рожна?!.. Соломон замер. Ах, Циля, Циля! Ах, жёнушка! Соломон поцокал языком. Да, конечно, ничего не скажешь – костюм совсем новый. Да, надевался только два раза – на банкет по случаю ухода на пенсию и на свадьбу внучки Голдочки. Да, бережливость – мать богатства. Но, Циля моя, но! Бережливость бережливостью, но ведь во всём же надо знать меру! Вейз мир! Так подставить собственного мужа! Так опозорить перед людьми! Эх, Циля-Цилечка, дура ты моя ненаглядная!
Соломон прислушался. Голос жены, доносящийся из кухни, кажется стал ещё громче и ещё визгливей. «С кем она там говорит? – раздражённо подумал Соломон. – Нет же там никого!.. Телефон! – догадался он. – Вот ведь, тоже мне, взяла моду – часами по телефону болтать! А потом счета приходят километровые! – Соломон громко засопел носом. – Экономит, понимаешь, на спичках, а потом просаживает на свою телефонную болтовню сотни! И ведь говоришь ей, говоришь – всё бесполезно! Только посмотрит, как на пустое место, – и опять за своё! – раздражение перешло в злость; Соломон почувствовал, как у него заполыхали щёки. – Ну нет, зараза, я тебе это так не оставлю!..»
Он решительно, крест-накрест, перечеркнул последний абзац и начал торопливо писать ниже: «Жене Циле – 30% от суммы указанных выше денежных сбережений. Детям, Марику и Софочке, – по 25%. Брату Михаилу – 20%, а также мою коллекцию марок».
С минуту он задумчиво смотрел в написанное. Потом рука его скользнула выше – к разделу «Одежда для погребения», и рядом со словами «костюм чёрный, габардиновый» появилась приписка мелкими буквами: «(пиджак + брюки)».
«Вот так-то, Цилечка! – злорадно подумал Соломон. – Теперь не отвертишься!..»
– А я тебе говорю, осенью это было! – отчётливо донесся до него из кухни голос жены. – Я отлично помню, это было в октябре! Что?!..
«С кем это она там? Что у нас было в октябре? – озадачился Соломон. – Голдочку замуж выдавали? Нет, это было в сентябре, шестнадцатого... – впрочем, вскоре его мысли приняли прежнее печальное направление. – Зима, между прочим, – это ещё не самое страшное время для похорон, – думалось ему. – Вот не приведи бог осенью помереть! В дождь, в грязь, в распутицу... Бр-р!..»
Соломон поёжился. Воображение тут же услужливо подсунуло ему грустную неаппетитную картинку: низкие тёмно-свинцовый тучи, беспощадно гонимые ветром и бессильно цепляющиеся своими лохматыми животами за голые чёрные ветви деревьев; напитанное влагой, размокшее от многодневной непогоды кладбище; раскрытые траурными кляксами, чёрные зонты, ничуть не спасающие от косого секущего дождя; рыжая раскисшая глина вокруг неровной, неряшливо вырытой, оплывшей ямы и два красноруких и сизолицых кладбищенских амбала, месящие сапогами грязь возле стоящего на краю могилы гроба.
– Гвозди где-на? – сипло шепчет один из амбалов, утирая рукавом промокшего ватника висящую под носом мутную каплю. – Гвозди давай!
– Какие, ля, гвозди? – так же шёпотом возражает второй. – У тебя ж, ля, гвозди были! Ты ж их, ля, из сторожки забирал!
– Тихо ты! – сипит первый, опасливо косясь на мокнущих под дождём родственников. – Тихо-на!.. Ладно! Хрен с ними, с гвоздями! Давай, просто молотком стучи! Небось-на, и так из гроба не сбежит.
И они, загораживаясь спинами, в два молотка начинают торопливо обстукивать гроб.
Фантазия Соломона разыгралась. Он понимал, что сейчас произойдёт что-то плохое, постыдное, что надо бы остановиться, обуздать своё воображение, но какое-то болезненное любопытство, какой-то голый гаденький мазохизм толкали его досмотреть всё действо до конца.
Закончив имитировать заколачивание гроба, амбалы торопливо взялись за пропущенные под домовиной верёвки.
– Взяли-на!..
Гроб, обтянутый мокрым, потемневшим глазетом, приподнялся и, покачиваясь, повис над землёй. Амбалы, напрягая жилы на шеях, боком шагнули к могиле. И тут!..
– Куда-на?!..
– Держи!..
– Эх!..
– М-мать твою!..
Ноги у одного из амбалов разъехались, мокрая глинистая верёвка выскользнула из рук, гроб накренился, неприбитая крышка сдвинулась вбок, из-под неё стремительно выехал труп и, не размыкая сложенных на груди рук, рыбкой, головой вниз, нырнул прямо в могилу. Всё произошло буквально в секунду. Вокруг ахнули. Кто-то, кажется, это был брат Михаил, отбросив зонт, рванулся на помощь, но было уже поздно: один из амбалов всё ещё держал на весу свой конец гроба, второй – с обалделыми глазами – стоял на коленях прямо в рыжей грязи, а из могилы – двумя худыми жёлтыми палками – торчали обутые в лакированные туфли... голые ноги покойника.
«Как?! Опять?! – Соломона прям-таки затрясло; рука с зажатой в ней ручкой заходила ходуном. – Да она ж попросту издевается надо мной! Брюки где?! Стерва! Кухарка! Где мои брюки?!!.. Ну, я тебе покажу! Ты у меня, зараза, попляшешь! Тридцать процентов захотела?! На-ка, выкуси! Киш мир ин тухес! Хрен тебе, а не тридцать процентов, корова толстозадая! Дырку тебе от бублика! Макес тебе на живот!..»
С трудом совладав со своим руками, Соломон вновь склонился над завещанием.
В этот момент дверь распахнулась и в комнату стремительно вошла Циля.
– Шлёма, как тебе это понравится?! – прямо с порога закричала она. – Этот поц, Голдочкин муж, вчера опять припёрся на рогах! У них, видите ли, опять был корпоратив! Нет, Шлёма, что ты ни говори, но так дальше продолжаться не может! Я понимаю, он – молодой человек и ему хочется погулять, но всему же есть предел! Мы тоже были молодыми, но мы себе такого не позволяли! Шлёма, что ты молчишь?! Уже таки надо что-то решать!..
– Кажется, я кому-то говорил, что я занят! – медленно, сдерживаясь из последних сил, сипло выдавил из себя Соломон; он побледнел так, что на его щеках отчётливо проступили крупные старческие веснушки; взгляд поверх очков был полон яростной злобы. – Я, кажется, просил кого-то мне не мешать! – голос его на последнем слове всё-таки сорвался и дал петуха.
– Ой, Шлёма, перестань! – отмахнулась жена, она была на своей волне и всё ещё ничего не понимала. – Какие могут быть дела – у девочки такое горе! Шлёма, я ей говорю: скажи своему Эдику, что, если он хотя б ещё один единственный раз…
– Во-он!! – заорал Соломон и, вскочив, со всей дури грохнул кулаком по столу – осколки ручки брызнули во все стороны. – Вон!! Никогда не смей мне мешать, когда я работаю! Ты поняла?! Никогда не смей отвлекать меня, когда я занят! И!.. И!.. – его длинный указательный палец извивался и плясал вслед испуганно пятящейся из комнаты супруге. – И не смей! Слышишь?! Не смей снимать с меня бруки! Дура!!..