Жили-были. Вар. 3

Нана Белл
                Жили-были. Вар 3.
С тех пор, как обезлюдела их деревня, утро Анны начиналось с того, что она, выходила на крыльцо и, не веря своим глазам, вглядывалась  в заросли тёрна,  американского клёна, татарника и прочей нечисти,  которая заполонила всю округу.  Со слезами на глазах она повторяла: “А вот в этом дому, а в этом…”  Иногда она выходила за калитку,  делала несколько шагов вправо, влево и всё вздыхала, вздыхала, вспоминая своих соседей.  Петю, Шуру, Таню, их детей, внуков…

 Иногда она шла к тому месту, где ещё недавно стоял соседский дом,  а теперь сквозь пепелище пробивалась трава и открывала дверь в чудом уцелевшую  баню.

 Сгоревший дом, построенный в гнилые годы застоя,  ещё недавно радовал глаз Анны узорчатыми наличниками на окнах,  не выгоревшей на солнце и ветрах краской. Баня же, построенная при царе Горохе, давно  покосилась, почернела от времени.

 После пожара хозяева этой усадьбы уехали, бросив  собаку, которая как забилась в угол бани, испугавшись бушевавшего пламени, так там и лежала. Правда, она перетащила к себе обуглившиеся кости сгоревших в сарае коз и теперь мусолила их жёлтыми от старости зубами.

Анна жалела собаку и всегда приносила ей что-нибудь: кружок колбасы, небольшой кусок сала или хлеба. Время от времени к собаке заходил муж Анны, Леонгинас, и тоже приносил собаке еду.

По ночам собака выла и будила их.

- Что это она? – спрашивала тогда мужа Анна.

Но вой скоро прекращался и они засыпали.

Однако с наступлением тёмного осеннего времени, ложившегося на землю холодными сырыми росами,  вой стал раздаваться каждую ночь. Он начинался, как только гас скудный огонёк из окна .

Старость,которая в то время уже подобралась к Анне и её мужу, терзала их немилосердно. У него она выкручивала суставы, у неё вынимала нутрь, которая болела вся, не оставляя здорового места. Особенно тяжёлыми были ночи.  Казалось,  что все горести прошлых лет как-то незаметно вытеснили из памяти добро и радость и возвращаются в их настоящее.
 Анне вновь и вновь переживала мучительную работу в торфяных болотах, Леонгинас, родина которого стала далёкой,  тужил о  лесах и озёрах.  И только сон, короткий, прерывистый ненадолго успокаивал их. Но теперь, когда собака стала выть долго, до самого утра, они не могли даже задремать.

- Что будем делать, Лёнь ( она называла его на русский манер, как звали его все в деревне)?, – нет-нет спрашивала она.
- Терпеть, - отвечал старик и шёл к соседской бане.

 Там, все также вытянув тело и, положив морду на лапы, лежала собака.

 Он накланялся к ней, гладил.
 Заглядывал в её мутные глаза и говорил ей что-то на  родном языке, на котором ему говорить  больше было не с кем. Ему казалось, что ночами она плачет о своих хозяевах, о щенках, пропадавших сразу же после родов, о своём последнем, палевом щенке, которого увезли в город  дачники, жившие недалеко от колодца.
Он вспоминал, как собака бежала за машиной, и думал, что также бежала за подводой его мать, когда его подростком  увозили от неё.

Однажды, проходя мимо дома дачников, на колодец, Леонгинас заметил, как незнакомая тощая баба в платке пытается пролезть в небольшое окно терраски. Рядом стоял худой мужик с узким прокуренным лицом и двое крохотных детишек.
 
Старик хотел  закричать, уже и рот раскрыл, что, мол, по чужим домам шастаете, но подумал, как бы детишек не испугать. Подошёл ближе.
- Ты чей? – спросил он мужика.
- Ничей, я сам по себе. А ты-то кто?
- Я хозяин. Я тут живу.
Баба услыхала разговор, из оконца вылезла:
- Иди дед, иди. Чего встал?
- Где живёте то? - спросил Леонгинас, - сколько годов уж здесь кручусь, а вас что-то не примечал.
- Мы в крайнем, у заброшенного склада, колхозный там у вас ещё был.
Старику сразу припомнилась эта изба почти без стёкол, дырявая, покосившаяся. Он вспомнил как когда-то давно, когда колхозная жизнь ещё теплилась в их опустевшем ныне селе, шёл со смены. Ради любопытства заглянул в окно и удивился пустоте помещения. Его поразило, что не было ни стола, ни стульев, ни шифоньера, ни какой-нибудь даже самой завалявшейся тряпицы на полу.
- А, ведь, ещё недавно здесь Витька жил и куда же всё подевалось? - подумал он тогда.
А сейчас только и сказал:
- Спите-то на чём?
- На полу и спим.
- А детки?
- И они с нами.
- Ну, это негоже. Идёмте я вас одарю.
И повёл к себе. Там, в сарае, развалив поленицу дров, достал старые кровати. Две маленькие, детские, когда-то крашенные белой краской и одну большую с блестящими никелированными набалдашниками.
- Вот и сетки к ним сохранил. Забирайте.
А сам полез на чердак, где были аккуратно сложены и матрасы, и одеяла, и завёрнутая в старые простыни кое-какая лишняя в доме посуда, включая связанные полотенцами алюминиевые вилки, ложки, ножи. Отделив часть этого богатства, он крикнул:
- Эй, мужик, лезь сюда. Забирай.
Так они и познакомились. Бомжи с проходящего поезда и старики.
Однако, говоря о последних, старики никогда не называли их словом “бомжи”, которое почему-то им не нравилось, а именовали “приезжими”.
- Ты, Лёнь, приезжих то пригласи, - говорила иногда старуха, - я сегодня щей наварила, всем хватит.
Приезжие приходили, радовались еде, людям, их теплу и радушию.
Нет, нет  старики рассказывали им о собаке, которая воет по ночам так, что выдержать это просто не в моготу.
- Дак прибить её надо, или повесить, - советовал тогда мужик, - Хошь подмогну?
- Да, ладно тебе, - перебивала его женщина, толкая локтём, - чего зря болтаешь.
Старики же сразу замолкали и переводили разговор на что-нибудь другое, но иногда, переглянувшись,  начинали, как бы мысленно соглашаться с неизбежностью такого поступка.
Дождавшись, когда приезжие уходили, один из них, спрашивал другого:
- Ты что ж собаку извести хочешь?
И слышал испуганный ответ:
- Да что ты. С чего взял? По себе судишь?
И, будто извиняясь перед собакой за что-то, что мелькнуло  между ними,  начинали собирать со стола остатки еды, спешить к соседской бане, чтобы там, глядя в собачьи глаза или упрашивать её, чтоб ушла куда-нибудь от греха по добру по здорову, или рассказывать о своём прошлом или настоящем.

К собаке ходили поодиночке и рассказывали ей о разном, но часто об одном и том же, о том подневольном, что соединило их в далёком прошлом или о том тягучем, что изнуряло их в настоящем. Собака сначала смотрела в сторону рассказчика и, казалось, прислушивалась к его словам, а потом отворачивалась или опускала голову и погружалась во что-то своё, неведомое людям.

Но наступала ночь, и собака начинала выть. С каждой ночью всё сильнее и надрывнее. Старикам не помогали не подушки, которыми они накрывали головы, не старые ватные одеяла, которые накидывали поверх . То один из них, то другой вставали, вглядывались в темноту , зажимали ладонями уши.

И вот наступила ночь, оглушившая стариков беззвучием.

Ещё днём Леонгинас, взяв кусок копчёного сала, накинув старый брезентовый плащ, пошёл к собаке.
От мелкого осеннего дождя  глиняная дорога совсем раскисла. Старик шёл и выбирал  травяные островки,осторожно ступал на них, боясь поскользнуться и упасть. Войдя в баню, как всегда, сел около собаки на полусгнившую лавку, протянул сало.  Та же, словно не желая смотреть на него, сначала отвела взгляд, будто  замутнённый чем-то белесым, потом повернула голову, посмотрела на старика и с трудом подползла к нему . Уткнулась в колени. Когда старик, как обычно,  протянул руку, чтобы погладить поседевшую спину, собака слабо заскулила, будто хотела сказать что-то или попросить прощения.
И тут старик понял, что этой ночью  собака умрёт.

Он посмотрел на кусок сала, убрал его в карман и вышел.

На крыльце его ждала жена. По тому, как он шёл, сгорбившись и наклонив вперёд голову, Анна  всё поняла. Она обняла мужа, прижалась к нему, как когда-то в молодости.  От неожиданности  Леонгинас вздрогнул и отпрянул, испугавшись жаркого желания,  вдруг проснувшегося в нем. Ему захотелось сказать жене о своей любви к ней и попросить прощения за эту печаль, разлившуюся по степи, за свою и её старость, за жизнь, что прошла.

 Но вдруг он почувствовал, что Анна отстранилась и внимательно  смотрит на него, услыхал её тихий голос:
- Лёнь, надо бы приезжим что-нибудь отнести.
Старик, кряхтя, полез в подполье. Доставал банки, ставил их на пол, а  старуха стояла рядом, закусив конец платка, и повторяла:
- Деток-то их особенно жалко.