Колдовки

Владимир Бахмутов Красноярский
    Чуть рассвело, затарабанил кто-то в оконце.
  - Кто там? –  спросил Прохор Астафьевич, поднимаясь с постели, покряхтывая и натягивая штаны, - дверь отперта.
    Заскрипела входная дверь и на пороге появилась светловолосая девочка лет десяти. Она была в кроссовках, светло-голубых джинсах и выгоревшей кремовой курточке. В руках девочка держала берестяной туесок и увесистый узелок из тряпицы в зеленый горошек.

  - Деда,  я это. С добрым утром! – прорезал тишину её  звонкий голосок, и будто солнце заглянуло в дедову избушку, - так, мне показалось, засветилось все вокруг.
  - Внученька! Солнышко ты моё, – радостно воскликнул Прохор Астафьевич,  засуетился, забегал. Босиком проскочил к сеням, поцеловал девочку  в макушку, провел её в горницу, любовно поглаживая  по голове. Представил:
  - Танюшка, внучка моя.
 
    Я, торопливо сворачивая спальник, поздоровался с кивнувшим мне подростком.  Дед Прохор, надев калоши, живо растопил печь, налил и поставил на плиту чайник.
  - А я вот гостинца тебе принесла, - проговорила девочка, улыбаясь, протягивая деду туесок, -  земляники спелой  на увалах набрала, попробуй  какая душистая. А мама пирожков тебе горячих прислала, - с яйцом и луком.
  - Спасибо, милая ты моя. Что ж ты рано то так? – молвил дед Прохор, присаживаясь к столу и усаживая её к себе на колени.

  - Ну, что ты, деда,  я уж и корову выгнала и поросят накормила. – Де-вочка внимательно осмотрела пространство избушки. – А что пыльно  то у тебя так, дай ка я тебе пол  помою.
  - Што ты, што ты, - сконфузился, запротестовал дед Прохор, - я сам. Попытался было её удержать, но та, не слушая, уже выскочила в сени, нашла там тряпку и ведро, опрокинула в него  закипавший  чайник, тут же вновь наполнила его и поставила на печь. Добавила в ведро ковшиком холодной воды из бадейки и приступила к делу. Дед Прохор только растерян-но развел руками.

    Прихватив полотенце, я выскользнул из избы и, ёжась от утренней прохлады, зашагал к реке. Шел, прислушиваясь к звукам нарождавшегося дня, размышляя над увиденным. Дед Прохор говорил как то, что здесь, на краю деревни живет его сын Василий, работает на лесозаготовках. Но о внучке ничего не рассказывал. Теперь, увидев их вместе, я был очарован их взаимным добросердечием и взрослой деловитостью девочки.

    Вышел на берег. Из деревни доносилось разноголосое пение петухов,  тарахтел дизель, слышалось тюканье топора, - кто-то спозаранку колол дрова. Вода парила. Над темной стремниной плыли клочья еще не растаявшего утреннего тумана. В небе над берегом кружились, стрекотали, возмущенные моим появлением голубые сороки. С того берега доносился гул автомобильных двигателей и видно было, как на фоне синеющего вдали Яб-лонова хребта ползли по трассе грузовики, бесшумно проносились легковушки.

    Умывшись, постоял еще с минуту  и пошел обратно, вглядываясь в уже знакомый мне пейзаж. За деревенской улицей, тесня к реке  неширокую полосу строений и огородов, круто к небу вздымались поросшие лесом сопки. Белесый туман струился по темным щелям падей и распадков, цеплялся за вершины щетинившихся лесом вершин. Подходя к избушке, услышал, как где-то вдалеке,  у самых вершин громко  взлаял-хавкнул  чем-то напуганный гуран.

    Меня уже ждали. Как живо она управилась, - невольно восхитился я споростью девчоночьих действий, - горница сияла чистотой. У стола, застеленного праздничной белой скатертью, восседали, весело улыбаясь, Танюшка и дед Прохор в новой светлой рубашке с чуть заметными следами магазинной укладки.

  На полу возле Прохора Астафьевича  парил носиком большой медный чайник, на столе теснились чайник с заваркой, баночки и блюдечки с вареньем, чашка густой деревенской сметаны, кринка  молока, чайные чашки с блюдцами. А посреди стола – тарелка с пирожками и большая чаша с  горкой свежей спелой земляники, засыпанной сахаром. Она неудержимо манила к себе ярким цветом и неповторимым запахом, который я почувствовал еще у самых дверей. Запах этот оживлял в памяти ощущение  летнего зноя, яркого солнца; зрительный образ мелкотравных, безлесых, залитых солнечным светом увалов с красной россыпью  ягод  среди утомленной зноем зеленой травы.  У меня, что называется, слюньки потекли от такой  картины.

 Поспешно достав из рюкзака кулек с халвой, я шагнул к столу, высыпал содержимое в предупредительно протянутую тарелку, сел  под одобрительные восклицания сотрапезников. Стали чаевать.
  - Вот, деда, говорил ты о чудесах всяких и колдовках-хомутницах. А каки они были, хомутницы то? – обратилась Танюшка к деду, продолжая, очевидно, еще без меня начатый разговор.

    Прохор Астафьевич тактично бросил на меня взгляд, приглашавший к общей беседе, но я протестующим жестом дал ему понять, что мне и самому интересен его рассказ, чтобы они беседовали, не обращая на меня внимания.
  - Дак ить разными оне были, - ответил дед Прохор, не торопясь отпивая мелкими глотками горячий чай. - Там за хребтом то, - махнул он в сторону оконца, - еще больше этих чудес творилось, чем здеся у нас. Толи люди там таки были, толи чё? Были и колдовки-хомутницы, были  и таки люди, што умели сымать эти хомуты-наговоры.
 
    Жил у нас в селе  человек один, - Макаром Сергеичем звали, сам то он  с Ундина Поселья был. Так вот  он, мила душа, все умел, - и коня порченого наладить и коров, когда у их молоко отымали,  и с человека порчу снять.

    Помню, как-то братан мой коней на Нерче поил, - мы тогда в Пешковой жили, я  ишшо неженатым был. Так вот поил коней, а девка одна, - она тоже по воду пришла, - возьми да и ударь коня ведром по брюху.
  - Вас, де, волков, не переждешь.
И ударила то вроде легонько, как бы шутейно. Может, и сказала ишшо што, - не знаю, не слышал, - я тогда в стороне сено метал. Только когда братан коней  погнал, вижу у одного пуздря  чуть не по земле волочиться, и глаз  опух, -  глядеть страшно. Ну, я  бросил все, и в избу, - к родителю:
  - Тятя,  говорю, так и так, - Калюнка то  едва пришел. Пуздря чуть не по земле чертит и морда вся опухла, - глаз не видать.

    Тятя вышел, посмотрел, пошшупал, и ходом к этому, - к Макару Сергеичу. Оне в ту пору друганами были, – Сергеич то и тятя  мой. Тот пришел, поладил, пошептал чёй-то, водицей какой-то коня попрыскал.
  - Пошли, грит, подождем, почаюем.
 
    Пошли, почаевали. Вышел второй раз, опеть тоже само сделал. Опухоль вроде как помене стала. Грит:
  - Вот, Астафий, лошадь с таким хомутом, езли её не изладить, токо сутки живет, а человек и того не протянет. -  Понове сходили, почаевали, потом Сергеич третий раз вышел, поладил.
 
  - И чё ты думашь? - Прохор Астафьевич вопросительно посмотрел на меня, хотя рассказывал, вроде как,  прильнувшей к нему внучке, - ведь все как рукой сняло! У коня  как ничего и не было!  Вот, ведь как. Умел он, Сергеич то. - Прохор Астафьевич подлил свежего чаю, зачерпнул ложкой и бросил в чай земляники.

  - И молоко у коров отымали колдовки? – вновь спросила Танюшка, прижимаясь к деду, обратив на него вопросительный взгляд.
  - И тако бывало, - охотно продолжил Прохор Астафьевич, поглаживая внучку по голове.  - В Кумаках у нас жила старуха одна - Кузнечиха. Так её  все боялись, - портила много. Што она колдовка, люди  знали давно, - ишшо когда живой был ейный муж – кузнец Тимофей. Быстро изработался он на своей угарной, огненной работе, оттого и рано помер. Тоже антиресный был человек. Старики сказывали, что он сам и сознался, што Кузнечиха колдов-ка. Правда, был он, кузнец энтот, большой шутник, - не сразу и поймешь, где он правду говорит, а где насмехатца. Но люди верили, да и как  не верить, когда и сам то он в своей прокопченной кузне средь огня и дыма был  похож на колдуна.

    Дак вот сказывал Тимофей,  что как-то на великий четверг, - это  перед Пасхой то, - сидят оне с Кузнечихой дома.  Оне  еще тогда  молоды были. Она там чё-то налаживат у печи, а он уже прилег и присматриват, - чёй-то она там делат? А время  уж было к полуночи.
    
    Вдруг заявлятца подружки ейные, - хи-хи-хи, да ха-ха-ха. Тимофей ничё, лежит, пришшурился, будто спит. А оне печку затопили…
    Знашь поди, - прервал дед Прохор нить рассказа, - каки ране печки то были, - больши, русски. Это нынче плиты  стали делать, - кивнул он на плиту в углу, - оно конечно, с плитами то легантнее.
 
    Ну вот, - вернулся он к рассказу, - значит, печь затопили, сковородку поставили, масла в её налили, чей-то там пошаманили. Одна девка то задвижку потянула, - открыла. Потом мазнула себя маслом  по губам – фырк! И не стало её, - вылетела в трубу. Втора подошла к печке, тоже – фырк!  Потом и третья, - жена то его, - Кузнечиха, тоже – фырк!  Улетели все.

    Тимофей сял на кровати, думат:
  - А я чё?  Дай ка и я попробую. - Токо мазнул по губам, - тоже – фырк!  И туда же, - к имя. А у их там пир идет. Кузнечиха то увидала свово:
  - Ты чё тут? Ведь тебя здеся  сожарят, да съедят! Пойдем, грит, я тебе коня дам, убегай, пока не увидели. Уж скоро петухи запоют. - Дает ему белого коня под седлом. Тимофей сял, ну и ково же, - раз, и до-ма! А конь то уж больно хорош. Но, думат Тимофей, погоди, я коня то привяжу. Подвел его к воротам и уздечку то затянул. Чуть только пропели петухи прилетела Кузнечиха. Ну и спать конешно легли, - не выспались же.
    Утром только встал, -  пошел коня смотреть, а там, на его месте - березка! Ну, обыкновенна березка, а на  ей уздечка висит привязана.... После того Тимофеева  рассказа  Кузнечиху и вовсе колдовкой стали звать.
 
    Дед Прохор замолчал, забросил в рот оставшиеся на дне чашки ягоды земляники, потом продолжил:
  - Так вот езли ей, - Кузнечихе, кто не понравится, так она все могла сделать. Много она знала этих слов всяких, шаманства всякого…, могла сделать и на коров, и на коней, а то и на ребятишек. Я к ней, когда еще мальцом был, часто бегал. По хозяйской мелочи за-глядывал,  то, да се, - мать посылала. У неё дом большой был, а жила одна, - муж то её, Тимофей к тому времени уже много лет, как помер. Страшновато было, конечно. Но ковды бывал у неё, дак она вроде как  хорошо ко мне относилась. Она же нам еще и сватьей считалась, - ейная дочь за маминым братом родным замужем была. Потом, - я уже парнем был, - откочевали они на Амур, таперь их дети-внуки в Приморье живут.

    Вот как-то  рассердилась Кузнечиха за что-то на Андриевских. И стал у них кто-то по ночам корову доить. Вечером надоят хорошо, а утром придут, - а у ей молока ни капли нет. А семья то больша, Иван Андреич, - старший сын Андриевских уже женатый был, четверо робятишек у него, - как тут без мо-лока. Стал караулить.

    Вот раз ночью сидит, слышит захлопал кто-то в стайке крыльями, - полетел значит. В темноте  толком то и не видать. Утром рассказал дома, сидят все, думают, - что за напасть така. Молоды грят: может это лебедь большой, али сова-неясыть прилетала?
А старики, так те больше Кузнечиху подозревали, - не колдовка ли наладилась корову доить? Дескать, это она птицей делатца, прилетат и доит корову то. Не иначе, как ейная это работа.
    Молоды  ишшо и не верят: как это она может сделатца птицей? Это, мол, сова прилетат, а корова с перепугу то и не дает молока. А старики на своем стоят, - давай, грят, Иван карауль дале, - дознаемся. Он ночи три караулил к ряду, и в последнюю ночь скараулил таки. Она уж порхнута, птица то, - полетела значит.  А он в её охотницким ножем махнул в лет, ножик то по крылу и прошел. Ну и все, - улетела птица то, рази её поймашь.

    Назавтре Иван думат: надо бы к Кузнечихе сбегать, узнать че там, да как. Езли она лежит, так это и верно она. Пошел к ней чаю попросить, а она лежит. Встала, хотела видно чаю то подать, а у ей права рука не подыматца никак, - висит, как плеть. Так вот и узнали, что это она, Кузнечиха, прилетала  корову то доить, а в это время Иван её и поранил.

  - Ну как же, отымали молоко, - заключил дед Прохор, - бывали таки случаи. Потом, оживившись, продолжил, - у нас и у самих тако было. Жили мы тогда, я говорил тебе, в Пешковой. Купил я у Саватеева корову. Хороша корова была, - по двадцать литров молока давала. Вот отелилася она, ишшо больше молока стало, - теленка поили, сколь хотел, и нам хватало. Потом вдруг не стало у ей молока. Стали доить, - сукровица одна, а молока нет.   Я – к фершалу-ветинару, так, говорю, и так.

    Он пришел, посмотрел, пошшупал.
  - Остудили, грит, вот лекарство  дадите и марганцовкой отпаивайте, – наладил мне каково то лекарства, марганцовки дал и ушел.
    Чё мы токо ни делали, - и  лекарством поили, и шкалик марганцовки выпоили, - никаво! На третий день легла она. Ну, думам, пропадет корова.  Мать грит:
  - Иди, зови ево, - это старика то, Макар Сергеича, - он уж стариком к тому времени стал.

    Пошел я. А он  ругается матерно, - дотянули, грит, с коровой  то, у ней же молоко  отобрано! Потом успокоился, говорит:
  - Ладно, сделаю я. Токо никому не сказывай, даже звуку не подай, что лечишь её. А то, грит, ты будешь лечить, а тот, кто портит, узнает, - ишшо больше портить станет.  Соль, грит, надо. - Насыпал мне  соли мешочек, нашептал што-то над ним,  чё уж он там шептал, - не знаю, и говорит:
  - Размешай  в воде, а утром, когда еще спят все, беги в стайку  и через сито её испугай соленой то водой, чтобы она соскочила. Езли ей в пользу пойдет, она встанет и затрясется. Будет хорошо, - ишшо приходи.

    Ну, как говорил Макар Сергеич, так я и сделал, - через сито давай её брызгать. Она поднялась и стала отряхиваться вот так: – Прохор Астафьевич, отстранив от себя прильнувшую внучку, несколько раз дрогнул плечами. - Ну, я это все сделал, два ли три раза, пока соль не стратил  наговоренну. Молоко стало прибывать помаленьку. Пошел вдругоять к деду Макару. Рассказал. Он мне еще мешочек соли насыпал и спрашиват:
  - Хошь знать, кто корову то спортил?
  - Ну как же, говорю, очень даже антиресно, – а он:
  - В шесть часов  человек этот придет к вам. Ровно в шесть! Просить будет у вас што-то железно. Езли дадите, так все моё леченье прахом пойдет. Так вот не давайте.

    Сидим мы все дома, время шесть, заходит Кузнечиха:
  - Здравствуйте!
  - Здравствуйте, грим, - проходите,  а она:
  - Маруся, дай мне лопатку.
Мать спрашиват:
  - А зачем тебе лопатка то? 

    Мы, конешно, сразу догадались, что это она. И ведь ровно в шесть пришла, - я еще на ходики посмотрел. Ну, мать на неё и поднялась:
  - Ах ты колдовка така-растака, а ишшо сватьей зовешься…,  - схватила табуретку и на её.  Та  выскочила из дверей, только её и видели…
    А корова то ничё, - отошла. Хороша  была корова, - она потом ишшо двенадцать раз телилась у нас, - закончил свой рассказ Прохор Астафьевич.
 
    Помолчал, потом, будто вспомнив что-то, оживленно и весело продолжил:
  - А Макар Сергеич эту Кузнечиху  терпеть не мог.  Встретил как-то её:
  - Ты, грит, долго беззуба сатана, будешь коров портить? –  Кузнечиха то к тому времени совсем остарела, - высохла вся, костлявой стала, страшной, а во рте – только один зуб остался. - Я щас знашь что с тобой сделаю?  Я, грит, грех на душу возьму и прикончу щас тебя, чтоб меня люди не мучили. Я, грит, прихожу с работы, а люди мне отдохнуть не дают, приходят, зовут. А я и отказать не могу, -  плачут оне, что молока нет. Уйди, беззуба, отцеда! Ишшо только покажися мне, - я живо с тобой управлюсь. – Ну и матом на её, - он, дед то Макар, ишшо на той войне контуженный был, нервы у него все перепорчены, шибко ругался, когда сердитый был.

    Кузнечиха  его побаивалась. Матом, думат, ладно ишшо, - от неё не убу-дет, - а как, думат, и вправду прибъёт?  И ведь извел таки Макар Сергеич хомутницу то эту, - Кузнечиху то. Надумала она как то надеть хомут на родственницу его, - Настасью. Долго та мучилась, пока он изладил её. Наладил все ж. Ну, ладно, думат, я тя проучу. И вот заметил он, где ступала её нога, - Кузнечихи то, и в тот след воткнул в землю три иголки остриями вверх…
На следущий год окривела Кузнечиха, а потом и вовсе слегла. Потом Иван Сергеич сам говорил, что это он убрал хомутницу то.

    Как собралась Кузнечиха помирать, позвала она соседку, - тетку Анисью, - хотела, видно, передать ей свое  уменье. Весь день просидела Анисья с той бабкой. А под вечер, когда уж стемнело, видели люди, как через дорогу в Анисьин дом перебежали из дома Кузнечихи кошки ли, черти ли, - в темноте толком не разберешь. И, главно, у Кузнечихи и было то только две черные кошки, а тут, видели, много через дорогу перебежало, - с дюжину, не мене. И вот никак эта Кузнечиха не могла умереть. Тетка Анисья, что при-сматривала за ней, увидела в окно отца твово, - дед Прохор притиснул к себе прижавшуюся внучку, - он тогда еще мальцом был, кричит:
  - Васька! – тот подбежал, она:
  - Бабушке вот  тяжело, никак не помрет. Сбегай к нам, там, на божнице  купарисово дерево лежит, - в тряпочке завернуто, бумажкой прикрыто. Так ты возьми его и беги назад,  да ни с кем не разговаривай.

    Ну, сбегал он. Бежит обратно, а навстреч  Сёмка Поздеев, - сверстник его, останавливает:
  - Ты че бежишь?
  - Дак вот, купарисово дерево несу.
  - А-а, это  Кузнечихе то? Она же, колдовка, никак умереть не может, потому, как ей грехи никто не отпустил, вот ей бог смерти и не дает. Щас ей в избе купарисовым деревом накадят, начадят, - она и умрет спокойно…

    Однако и купарисово дерево не помогло, - не может старуха помереть и все тут.
Старики сказали: надо взять земли с росстани трех дорог, - должно помочь. Сбегали, принесли, намешали в чашке с водой. Она выпила, но и это не помогло. Тогда уж позвали мужиков для последнего средства, - крышу разбирать. И покамест они на крышу не влезли, князек не разобрали и не сбросили… Вот только тогда она и кончилась, - сразу умерла, как разобрали то. Вот так было с Кузнечихой то, - колдовкой, - закончил Прохор Астафьевич, вставая.

  - Заговорились мы с тобой, тебя тятька то не потерял? - обратился он к внучке. Та, еще испуганно таращила глаза, видно представляя себя там, - возле дома Кузнечихи-колдовки. Услышав про тятю, стряхнула наваждение, заторопилась:
  - Ой, мне и вправду домой пора, там делов – выше головы.
Я ссыпал ей в кулек остатки халвы, дед Прохор достал из шкафчика баночку леденцов.
  - Подожди кось, я мамке твоей рыбки свежей достану, - сказал Прохор Астафьевич, поднимая крышку подполья. Спустился, пошерудил там, поднялся, держа в руках трех хороших ленков. – Я тут недаве нарыбалил, - с гордостью показал их мне, завернул в старую газету и тряпицу из под пирожков.
 
    С благодарностью приняв гостинцы, девочка засобиралась. Мы вышли за ней, чтобы на воле перекурить. Сели на завалинку.
  - Деда, а пошто ты не съездишь никогда погостить на родину то? – спросила она напоследок.
  - А нечего, внученька,   мне делать  на Шилке, - ответил ей  дед Прохор, - никого не осталось там из родных. Здесь таперь   моя родина.
    Танюшка попрощалась и побежала, весело подпрыгивая, по пыльной деревенской улице, держа в руках дедовы гостинцы.
  - Куды уж я таперя поеду, - закуривая и ни к кому не обращаясь пробормотал Прохор Астафьевич, – я уж старик, все у меня здесь, - и дети и внуки,  здесь и помирать буду.
И я понял, что своим бесхитростным вопросом Танюшка затронула в душе деда какую-то тайную струнку, что-то глубокое и сокровенное, о чем  много думал он по ночам в последние годы, и в чем  никому не мог признаться.




                Красноярск. Июнь, 2006 г.