Потерянный и воскрешенный рай Набокова

Елена Сударева
Как чист и светел мир Набокова-поэта, в котором, кажется, все лучшие силы его души соединились, чтобы вылиться в слове — в летящей, как солнечная паутина, поэтической ткани его стиха, протянувшейся между двумя эпохами, двумя мирами.

Райским, русским миром детства и юности поэта и его скитальческим миром взросления, творчества и жизни на чужбине.
   
И крест, распинающий его душу, — это крест его поэтической памяти, его блаженство, его страдание, его ДАР:
               
                Вдали от ропота изгнанья
                живут мои воспоминанья
                в какой-то неземной тиши:
                бессмертно все, что невозвратно,
                и в этой вечности обратной
                блаженство гордое души.1
                («Весна», 1925)
   
   
Набокову была дарована редкая, неизбывная любовь — к своему русскому прошлому, к своему началу, к своему языку. И вот  боготворимый им   мир разрушен в катастрофе революции.  А он  -  изгнанник  со своей  неутоленной,  отвергнутой любовью.

 Но поэт не мог  вырвать из сердца эту любовь. Он  начал воскрешать  утерянное.  Страдая,  плача,  мечтая и погружаясь в сновидения, Набоков  вглядывался  вновь   в далёкое ушедшее и творил из него свою новую  поэтическую реальность:

               
                Серафимом незримым согреты,
                оживают слова, как цветы:
                узнаю понемногу приметы
                вдохновившей меня красоты;

                воскрешаю я все, что, бывало,
                хоть на миг умилило меня:
                ствол сосны пламенеющий, алый
                на закате июльского дня…
               
                («У камина», 13 марта 1920)
   
   
И в этом новом  с о т в о р е н и и  отнятого мира Набоков все чаще и чаще уходит в пространство поэтического сна, в котором для лирического героя есть только одно время — ВСЕГДА и нет никаких земных границ, а есть только одно СВОБОДНОЕ  ВЕЗДЕ.

В 1926 году Набоков напишет стихотворение «Сны»,  где с болью, с грустью скажет об этом спасительно-мучительном пространстве, дарованном страннику, — «вся Россия делится на сны».

В снах поэт говорит с далёкой родиной, в снах он переносится в Россию.
   
Каждый раз, воскрешая  любимое, но отнятое судьбой, поэт делает духовное сверхусилие. Даже молодой Набоков томим усталостью, а иногда — отчаянием, которые, как сторожевые псы, не отпускают изгнанника никогда.

Но в 1923 году он ещё может сотворить такое чудо, как, например, свой  Петербург:

                Мне чудится в Рождественское утро
                мой легкий, мой воздушный Петербург…
                ………………………………………………

                Мой девственный, мой призрачный!.. Навеки
                в душе моей, как чудо, сохранится
                твой легкий лик, твой воздух несравненный…
                («Петербург»)

   
И даже в этот светлый миг он не может с горечью не признаться: «Трудно мне…»  Он дорого платит за свои блаженные сны:

               Но иногда во сне я слышу звуки
               далекие, я слышу, как в раю
               о Петербурге  Пушкин  ясноглазый
               беседует с другим поэтом…

   
Пока хватает сил, Набоков, как заклинание, повторяет имя своего РАЯ:

               Это было в России,
               это было в раю…
            
               («Река», 8 апреля 1923, Берлин)

   
В это время поэт до конца готов испить жертвенную чашу своей ЛЮБВИ. За этот свой РАЙ он готов пойти на смерть, но только там — в любимой, жестокой, вожделенной России:

               Но сердце, как бы ты хотело,
               чтоб это вправду было так:
               Россия, звезды, ночь расстрела
               и весь в черемухе  овраг.
               
                («Расстрел», 1927, Берлин)

   
И пусть расстрел происходит в ночной поэтической реальности — в сердце поэт совершает своё настоящее жертвоприношение.
   
Но несмотря ни на какие муки на этом поле страждущей, раненой души не перестаёт благоухать райский сад  набоковской  памяти:

               Ночь в саду, послушная волненью,
               нарастающему в тишине,
               потянулась, дрогнула сиренью,
               серой и пушистой при луне.
              ………………………………
               И опять на листья без дыханья
               пали грозди смутной чередой.
               Безымянное воспоминанье,
               не засни, откройся мне, постой.
               
                («Сирень», 1928)

   
Всё новые и новые волны накатывает океан времени. И  Набоков-поэт уже не в силах выносить бремя своего мучительного избранничества — певца   безнадёжной любви к покинутой родине.

Он молит пронести эту чашу мимо, которую не в силах больше пить, и готов отдать за это самое дорогое — «всё, что есть у меня, — мой язык» («К России», 1939, Париж).   

С отчаянием он повторяет: «поздно, поздно!»

Действительно, жизнь проходит на чужбине, и, действительно, «поздно!», потому что своей любовью, своими страданиями поэт уже воскресил в своей поэзии свою Россию, свой незабвенный РАЙ.

И куда бы он теперь ни убегал от него: в безмолвие, в другой язык, в другую страну, в  не-любовь — его Россия уже СУЩЕСТВУЕТ.
   
В середине двадцатых годов поэт счастлив полностью раствориться в возлюбленной родине:


               Так всё тело — только образ твой,
               и душа, как небо над Невой.
                («К  родине», 1924)

   
Но даже почти через тридцать лет он не сможет заглушить свой отчаянный стон любви, загнанной в сердечную и плотскую глубину:

              О, нет, то не ребра
             — эта боль, этот ад —
             это русские струны
             в старой лире болят.

                («Neuralgia  Intercostalis».
                Во время болезни,
                Март–апрель 1950)


Да, боль и ад… но им не одолеть уже воскрешённый  Набоковым  РАЙ.



                Весна 2007 года,  Москва
 


                Примечания

1 Здесь и далее цит. по: Набоков В. Капля солнца в венчике стиха. Стихотворения. М.: Изд-во «ЭКСМО-Пресс», 2000.




*Статья впервые опубликована в журнале «Меценат и мир» № 37-40, 2008.