СС. Гл. 6. Медсестра Катя

Виорэль Ломов
Г л а в а 6.
Медсестра Катя.


Федор спал плохо. Было душно, были мысли, и ночь тянулась, как доклад. Да и Лида, похоже, маялась без сна, но с закрытыми глазами. Она ворочалась с боку на бок, а Федор отодвинулся на самый край кровати, чтобы не прикасаться к ней. И причиной его бессонницы была вовсе не психика, взбудораженная многодневным спектаклем.

Когда проходит столько лет, начинаешь сомневаться в своих чувствах, что были тридцать три года назад — мало ли куда их за это время унесло! А когда начинаешь сомневаться в своих чувствах, начинаешь сомневаться в себе.

Тридцать лет и три года, думал Федор, тридцать лет и три года прошло, а как и не было их. Может, и впрямь их нет? Как у Ильи Муромца, их никто не учитывает. Под деревом промяукала кошка: «Не-ет! Не-ет!», и тут же кто-то шуганул ее из окна. Кошка бросилась в кусты, вот и ее не стало, как тех лет...

Медсестру звали Катя. Она обслуживала две палаты: тяжелораненых и «средненьких». В первой палате был тяжелый запах, тяжелые вздохи, тяжелые взгляды и мысли, а во второй было немного светлее, но оттого и больнее сердцу. Катя не воспринимала тяжелораненых как конкретных людей, с конкретными именами и судьбами. Они были для нее все на одно лицо, и было это лицо нескончаемой боли. «Средненькие» хоть изредка улыбались, вставали, выходили покурить тайком в коридор, даже заигрывали с ней, к чему она, правда, относилась крайне отрицательно.

— Не теряйте попусту свои силы, селезни! — командовала она. — А то опять на утку посажу!

— Кря-кря! — крякали те. — Га-га-га! Га-га-га!

— Сестра! — позвал ее Федор. — А, сестра!

— Чего тебе, Дерейкин?

— Муха, птица проклятая!..

— Не придуривайся.

— Май-то погляди какой!

— Что? — не поняла Катя. — Какой май? Июнь уже вовсю.

— Май жестокий с белыми ночами! — Федор вскинул руку вверх. — Вечный стук в ворота: выходи! Голубая дымка за плечами, неизвестность, гибель впереди! Женщины с безумными очами, вечно смятой розой на груди! Пробудись! Пронзи меня мечами, от страстей моих освободи!

— Я и пришла освобождать тебя от страстей, — сказала сестра. — Готовь жопку, пронзать буду мечами!

— Всегда так, — вздохнул Федор. — Только душу распахнешь, как тебя мордой об стол.

— Мне морда твоя обгорелая с твоими стихотворными речами ни к чему, ты давай другую часть речи подставляй. Давай-давай, меня «доходяги» заждались. Вот это тебе май! Жестокий, с белыми ночами...

— Ой!

— А это... голубая дымка!

— О-ой!

— Может, еще чего почитаешь? Ты меня вдохновляешь.

Федор, почесываясь, махнул рукой — иди, мол, иди к своим «доходягам»!

— Сестра! — крикнул он ей вслед. — Выйти-то можно? На ступенечки?

— Выходи, черт с тобой! — помявшись, разрешила сестра. — Только ни-ни!

— Сестра-а!

— Унюхаю — смотри!

Федор вышел на крыльцо. От свежего воздуха, высокого неба и высокого крыльца у него закружилась голова. Он сел на ступени, обхватил голову руками. Шумели листочки, похожие на зеленые крошки, прожужжал шмель. Он словно прилетел из тех еще, довоенных лет.

На фронте ему попал в руки рассказ Алексея Толстого о танкисте, который, как и он, сжег лицо, и его не узнала даже родная мать. На Федора рассказ произвел гнетущее впечатление, и хотя лицо его было вполне нормальное, он решил в Воронеж не возвращаться. Да и к кому возвращаться? Никого из родных не осталось, а из друзей? Их много, а Челышевых — ни одного. Все неровности выжгла война. От воспоминаний уже не было больно. Стало все безразлично, что еще хуже боли.

О Фелицате последний год он даже не вспоминал, а сейчас вспомнил и почувствовал лишь дрожание сердечной мышцы. Он погладил грудь кулаком, с тоской глянув вокруг.

— Что с тобой, Дерейкин? — услышал он и вздрогнул. Сестра наклонилась над ним и ласково погладила по голове. — Ну-ну, все образуется. Тебя дома ждут. Ведь ждут?

Федор посмотрел на нее и, сжав со страшной силой зубы, помахал отрицательно головой.

— Прости, милый, прости, — Катя еще раз погладила Дерейкина по голове. — Ты сиди-сиди. Сегодня тепло.

Сестра ушла, а Федор вдруг понял, что без нее у него внутри образовалась пустота. Он посидел немного, встал, постоял, крепко схватившись за перила, и вернулся в палату.

Прошел мимо зеркала. Ему показалось, что в зеркале скользнула красная маска. «От дней войны, от «дней свободы» — Кровавый отсвет в лицах есть».

— На перевязку! — заглянула сестра в дверь. — Дерейкин! Ты сегодня первый!

— Ну что, на поправку пошли, Федя? — она в первый раз обратилась к нему по имени. — Вот и молодцом! Через месяц-другой как огурчик будешь!

— Зеленый.

— А хоть и зеленый. Живой, дурень! Жи-вой! Все! Зови следующего. Не давит?

— Терпимо, — хмуро ответил Дерейкин.

— И как это тебя, Федя, угораздило в конце войны такие раны получить? Чуть-чуть и остался бы без ног.

— Чуть-чуть не считается. Вот так и угораздило. И не в конце войны, а в начале мира. Я уж почти домой добрался от самого Будапешта. Всего-то за пару недель. Шарахнуло, можно сказать, на пороге родного дома... которого нет...

— Федя! — строго сказала сестра. — Петрова зови. Потом Шапиро.

Перед ужином сестра опять разрешила Федору выйти на крылечко.

— Ты меня там обожди. Я с тобой в парк спущусь. Один не ходи!

У Федора гулко, под горло забило сердце. Как в конце пятого раунда.

Словно на шесте, появилась нанизанная на тонкий тополек луна, бледная и широкая, как лицо одноногого пирата Джона Сильвера. Вспомнились вдруг давние, совсем не реальные времена воронежской юности, когда от жизни брал, брал, брал... Но такими же нереальными казались и дни, отданные войне. Странно, когда отдаешь, вроде должно запоминаться дольше, а все одно.

— Думаешь?

Федор вздрогнул. Сестра с улыбкой глядела ему в глаза.

— Ты глянь, у тебя глаза зеленые! А я думала, карие. Пошли, что ли? Осторожней! Держись, — она подставила ему согнутую руку.

— Прямо как до войны! — сказал Федор.

— Что? — не поняла сестра.

— Да с девушкой гуляю.

— Нашел девушку! — хмыкнула сестра. — Юноша! Соскучился, небось, по «девушкам»?

Федор молчал.

— Неулыбчивый ты, Федя! Тяжело идти? Сядем вот тут. Во-от, тут нас никто не увидит. Да и кому мы нужны! Дай причешу. Давно в зеркало смотрелся-то?

— Давно, — хмурясь, ответил Федор.

— Ну-ну, не ежься, не съем. Клади голову-то на колени. Какие они у тебя густые и почти все седые. А вот клочок не седой, и вот. Обычно седые волосы тонкие и мягкие, а у тебя толстые и сколько их! Ба, да у тебя две макушки! Вот и вот! Две жены будет. Сочувствую.

— Ага, — ответил Федор.

Сестра засмеялась неожиданно легким свободным смехом:

— Что «ага»? Что «ага»? Женат?

Федор не ответил, обнял ее руками и прижался лицом к ее ногам. Катя гладила ему волосы и ласково, как ветерок, что-то шептала ему на ухо. Так они просидели до темна.

— Ну, пойдем, молчун ты мой зеленоглазый! Я рада, что ты такой.

Она довела его до палаты и строго сказала:

— Один по лестнице не спускайся, рано еще!

— Рано еще? — подмигнули ему Шапиро с Петровым и засмеялись.

— А идите вы! — незлобиво бросил Федор и отвернулся к стене.

— Откуда Блока знаешь? — спросила она на другой день, на том же самом месте и в то же самое время.

— Еще из Воронежа. Я учился там. Нравится он мне. Я много его стихов наизусть знаю. Почитать?

— Лучше ты послушай меня, — Катя прочитала ему «Сольвейг», потом «Незнакомку», потом неизвестные Федору строки — он заворожено слушал. В ее исполнении стихи стали зримыми, плотными, не просто холодноватым синим ритмом, иногда пронизывающим до костей ледяными своими иглами, а готическими замками с башенками и подъемными мостами, наполнились совершенно другим, почти невероятным смыслом, о котором он даже не догадывался.

— Слушай, — сказал Федор, — я вот так же себя чувствовал, когда в Чехии оказался в одном замке. Замок стоял на горе, из него открывался чудный вид! Место изумительное для обороны. И такой простор, что, казалось, виден мыс Горн. А ведь я тогда чудом остался жив. Казалось бы, какой замок? Какой простор?

Катя поцеловала Федора в щеку. Федор обнял ее.

— Пойдем. Спать пора. Завтра дел много, — вздохнула она. — А ты слаб еще. Тебе надо сил набраться. Тебе что Шапиро с Петровым сказали: рано еще!

— Катя, — Федор в первый раз назвал ее по имени и почувствовал, как в нем все задрожало от возбуждения. — Катя, а ты откуда знаешь столько его стихов? И они у тебя какие-то объемные, как дома с людьми.

— Ничего особенного. Ты прав: стихи — как дома с людьми. В таком доме всегда уютно, но там нельзя становиться на постой.

— И лечиться... Нет, ты классно читаешь Блока!

— Классно! — засмеялась Катя. — Я так классно читаю потому, что я актриса, в театре работала.

— А как же...

— Как оказалась в госпитале? Так и оказалась. С труппой ездила, читала-читала стихи по госпиталям да на передовой, пока всех моих бомбой не накрыло. Тогда голос сразу и пропал. Сейчас вот с тобой прорезался вдруг, — она вытерла глаза. — Вот так вот: пела, пела, теперь пляшу. Такая моя жизнь. Наполненная страданиями. Чужие страдания, они все равно чужие. Жизнь лучше всего видна сквозь увеличительное стекло собственных страданий, пусть даже надуманных.

«Какие же они надуманные», — подумал Федор.

Шапиро с Петровым на этот раз в один голос поздравили Дерейкина с блестяще выполненной боевой задачей. Федор первый раз в этом году улыбнулся и сказал им:

— Два идиота! Ноги выдерну!

Петров подставил культю и засмеялся:

— А и черт с ней! Выдирай!

На следующий день Кати не было, ее заменяла другая сестра, а еще через день Катя вышла на работу в каком-то подавленном настроении. Раненые сразу же заметили это, но поскольку она не терпела вопросов, касающихся ее, никто задать их так и не решился. С Дерейкиным она обмолвилась парой слов, а он тоже промолчал.

Вечером Федор вышел на крыльцо, но Катя так и не подошла. Федор постоял, постоял и уныло поплелся в палату. Петров с Шапиро, взглянув на него, шутить не стали.

Федор спал плохо. К нему в голову лезли всякие бесформенные мысли, и их было такое множество, что было беспокойно, как на вокзале среди множества людей: известно, что состава не будет, а его все равно ждешь.

Он проворочался до утра, несколько раз вставал, выходил из палаты, считал половицы, мерил ступнями длину и ширину коридора, пересчитывал лампочки, изучал плакаты и схемы, возвращался в палату и вновь пытался уснуть. Койка была какой-то неродной, а подушка, как камень! И что удивительно, из тела ушла куда-то боль. Куда, в душу? Но при всем при том ему было безумно жаль себя и... Катю. Что с ней?

Утром Катя была как ни в чем не бывало!

Федор с беспокойством посмотрел на нее, но она улыбнулась и даже послала ему воздушный поцелуй, чем ужасно вдохновила Петрова и Шапиро на разнообразные колкости. Они изощрялись до того вдохновенно, что Дерейкин убежал от них на крыльцо.

Тут же появилась Катя.

— Федя, я сейчас перемою склянки и приду. Здесь подождешь?

Минут через двадцать она появилась, и они спустились в парк.

— А со мной едва не приключилась беда, Феденька. Позавчера. Да и вчера рядом ходила.

— Сказала бы мне, помог.

Катя улыбнулась:

— Спасибо. Не помог бы. Тут только я одна могла помочь себе. Больше у меня нет никого.

«Как и у меня!» — перехватило Федору грудь. Он потер ее.

— Болит? У меня, оказывается, Колю не у... не у... — Катя заплакала навзрыд. Успокоившись, сказала: — Колю-то моего, сынишку, не убило тогда. Живой он. Его подобрал один человек и все это время кормил, воспитывал. А теперь вот этот человек нашел меня и сказал об этом.

Федор, не понимая, смотрел на нее.

— Ну и что? Где ж тут беда?

— Не отдает он мне его!

— Как не отдает? Да зачем же тогда сказал?

— Ой, Федя! Тут, как в романе, долго рассказывать. Классический любовный треугольник. Довоенный еще. Муж, я и еще некто третий. А в треугольнике, если один угол тупой, так это муж. Господи, прости меня, грешную! И так наказал меня уже на полную катушку, дальше некуда! Муж мой, царствие ему небесное, был театральным режиссером, это совсем другая жизнь, тебе ее лучше и не знать совсем. Он и от фронта-то отмазался под предлогом своего бескорыстного служения высокому искусству. Судьба, правда, мстит тому, кто с ней нечестен. Жизнь искусством не купишь. Так вот, муж был мужем мне более по обязанности, чем по сердцу, и вышла я за него, да-да, не гляди на меня так, только из соображений театральной карьеры, хоть и Коленька был от него, не думай, что я падшая женщина. Какой-никакой, но супружеский долг все-таки есть. Должен быть. Но вот этот третий меня сломал. О! Вскружил голову и увлек в пропасть. Он дирижером работал. Дирижеры, Феденька, властные люди, а этому — самому впору дирижерами руководить! С ним чувствуешь себя простой флейтой, как в «Гамлете». Что флейтой? Чувствуешь себя одинокой нотой: фальшивой и ускользающей. Когда я поняла, что фальшивых нот не бывает, что фальшивим мы, я освободилась. Перед самой войной разорвала с ним отношения. Хватило душевных сил. Я, конечно, тоже стервоза еще та. Он был убит этим, ну да музыканты от одной ноты готовы помереть, а потом от нее же воскреснуть. У них это наблюдается периодами. Словом, этот дирижер и нашел тогда моего ребенка в какой-то больнице. Когда завалы растаскивали, Колю вытащили из-под балки. Балка свалилась на него и тем самым спасла. Правда, ценой черепно-мозговой травмы. Дирижер тогда нашел (спасибо, конечно, ему) и взял Колю из больницы. А вот позавчера приехал сюда. Где-то узнал, что я тут работаю, пришел ко мне и предложил обмен. Мне — Колю. Меня — ему. Опять проклятый треугольник! И правда, самая жесткая (жестокая!) фигура. Я отказалась. С ужасом — отказалась! Его это здорово озадачило. Начал-то он с шутки. Пришел, мол, с небольшим подарком, и кто старое помянет, тому и глаз долой. Похоже, он все рассчитал, но только не мой отказ от ребенка. Нашла коса на камень. Конечно, я погорячилась, не так надо было, но уж очень все было неожиданно. Я ему: заберу Колю без всяких условий, а там посмотрим. Нет, сказал он, так не пойдет. Я на своем. Мой сын, и какое твое дело? Спас от голода, спасибо на том. Бог воздаст, и я не забуду. Но сына отдай немедленно и без всяких условий! Тут он и выдал: что я никому не докажу, что Коля мой сын; что Коля умер и это записано, где надо; что Коля просто-напросто не узнает меня после стольких лет разлуки; что сам он, в конце концов, теперь Колин отец. И показал мне справку об усыновлении мальчика-сироты Коли (без фамилии). Справка — в обмен на тебя, сказал он. Я сжала зубы и сказала: нет. Он был в ярости, но и без сил. Я готова была убить его, себя, кого угодно! Хорошо, он быстро ушел. Как ушел, у меня ноги подкосились, и я повалилась без сил. Как подумала, на краю чего была... Какая я мать — после этого?!

Федор слушал. Когда в рассказ вплелся «некто третий», он уже решил, что начинается волшебная сказка — женская исповедь о добродетели. Дамы о добродетели знают все. Но потом с изумлением почувствовал, как за считанные секунды, пока Катя рассказывала ему свою историю, у него расширилось сознание, как необъятен стал мир, как наполнился он, помимо его сугубо личных проблем и локальной его боли, множеством проблем близких и не близких, понятных и не понятных ему людей, наполнился всеобщей болью и всеобщей радостью.

И он понял, что выход из его личной боли был один — это вход в боль, как в туннель, другой боли навстречу. Да так, чтобы не промчаться мимо друг друга, как два курьерских, а чтобы столкнуться на полном ходу лоб в лоб, всмятку, вдребезги! Столкнуться и ворваться в одну только радость!

Пока Катя рассказывала о себе, Федор никак не мог понять, почему ему так неспокойно, и вдруг ему очень ясно стало, что Катя говорит голосом Фелицаты, смотрит на него и видит его будущее глазами Фелицаты...

— Тебе еще нет тридцати? — спросил он.

— Нет, — засмеялась Катя. — Для тебя это важно?

— Да, — ответил Федор.

Катя хотела спросить, почему это так важно для него, но не успела.

— Все образуется, Катя, — неожиданно для себя сказал он. — Вот увидишь, все образуется. Мы с тобой поженимся, и он отдаст нам нашего ребенка. Пусть попробует не отдать! На мне не поиграешь, как... как на флейте! Вот погоди, через недельку я оклемаюсь, и мы пойдем с тобой в ЗАГС. Где тут у вас ЗАГС?

ЗАГС был неподалеку, и через два месяца они справили свадьбу. Петров с Шапиро сочинили частушки и с огоньком исполнили их. А после единственного краткого визита, который нанес бывший армейский разведчик Дерейкин Ф.И. действующему дирижеру симфонического оркестра Туманову Г.П., тот тут же вечером доставил Екатерине Александровне Дерейкиной ее семилетнего сына Николая в целости и сохранности, и в знак примирения принес коньяк и букет желтых роз. Лишь одна красная роза горела посередине, как капля крови. Туманов выглядел респектабельным, но жалким, и Катя простила его. Расстались они дружески. А Федор подумал: «В слове респектабельность есть что-то дешевое, так как оно исключает благородство».

Когда остались одни, Катя обняла Федора и в первый раз сказала ему:

— Феденька, я люблю тебя!