СБ. 3. 22. Передача

Виорэль Ломов
22. Передача.


— Настя!

Настя оглянулась и увидела взлохмаченного изможденного мужчину.

— Что вам угодно? — раздраженно спросила она.

— Ты что, не узнаешь меня?

— Алексей, где твоя борода? Ты что такой... взлохмаченный, бледный?

— Болел я...

— Пил, наверное?

— Не без этого, — усмехнулся Гурьянов. — «Что за болезнь, когда выпить нельзя» — помнишь, Толя любил говорить?

Настя взглянула Алексею в глаза и увидела в них боль. Она отвела взгляд.

— Женился я, Настя, представляешь?

— Поздравляю. Что-то незаметно по тебе. Опух вон весь.

— Это я, Настя, опух от счастья.

— Знаю ее?

— Вряд ли. Я ее прятал от всех.

— Красавица, наверное?

— Да! — встрепенулся Гурьянов. — Перебирал как-то отцовы бумажки и нашел вот это... — он достал из внутреннего кармана свернутую пополам ученическую тетрадь. — Очень любопытные записки. Я бы сказал, высокохудожественная проза. Все под своими именами. Прочти-прочти, не пожалеешь. Там немного. В бате пропал незаурядный талант. В самом конце увидишь. Вначале всякая дребедень…

— Тебе самому-то тетрадь не нужна? Как память об отце?

— Память и так со мной.

Настя недоверчиво и, как показалось Гурьянову, брезгливо стала переворачивать мягкие от времени страницы.

— Как ноги? — спросила она.

— Болят. Болят, точно душа на них ходит с костылями.

— Контрастные процедуры помогают.

— Ладно, Настя, прощай... Ты куда? — спросил Гурьянов.

— К Сергею, — ответила Настя. — Сегодня у меня встреча с ним.

«Где?» — хотел спросить Гурьянов (он не знал, закончился ли суд), но у него не повернулся язык.

— Привет ему.

— Спасибо, передам. А ты куда? — безучастно спросила Настя, укладывая тетрадку в сумочку.

— Я? — спросил Алексей. — Сам не знаю, куда. Я там не был еще... К ним.

— К ним? К кому это?

— К родителям нашим.

Настя долго смотрела Гурьянову вслед. У нее сдавило сердце и не хватило сил окликнуть Алексея. Она вдруг осознала, что из огромной прошлой жизни, в которой было столько всего, остались только они с Алексеем. Он шел, тяжело ступая и глядя себе под ноги. На углу сидел нищий с кепкой на земле. Гурьянов остановился возле него и вывернул все свои карманы. Сложив все, что было в них, в кепку, он завернул за угол и исчез...

Подошел трамвай. Настя села на одиночное сиденье и нашла в тетрадке то место, о котором говорил Алексей. Собственно, оно само развернулось перед ней. Видимо, Гурьянов часто раскрывал тетрадь в этом месте. Странно, слева чернила выцвели совсем, а справа, похоже, еще и не просохли. И почерк другой...

«Как там Сережа?» — подумала Настя и углубилась в чтение.


«Николай Федорович, как всегда, был на своих «художествах». После работы он сразу шел на очередной «сеанс». Там рисовал, ужинал и прочее. Приходил часам к одиннадцати, а то и вовсе застревал до утра. Нина Васильевна давно привыкла к этому темпу жизни. Собственно, с третьего или четвертого месяца ее замужества. Поначалу, вроде, и хорошо все шло... Если бы не тот проклятый день, когда он уговорил ее сделать аборт! Рано, мол, нам еще детьми обзаводиться (как будто дети — обстановка!), давай-ка комнату сперва получим. Сделала, и комнату тут же в общежитии дали. Но в хоромах этих не звучать уже никогда детским голосам. Никогда... А ему и все равно. У него, видите ли, другие цели и задачи. Зачем замуж потянул тогда, женился бы на своем предначертании? Ни детей, ни семьи толком, и ее выжег всю. Ударился в живопись, а заодно и во все тяжкие. Впрочем, от его тяжких самой как-то легче стало. Не так совесть мучит и сердце болит. Идет и идет все само собой. Куда-то вдаль, где обещают всеобщее счастье. А он приходит, как в ночлежку. И то не каждый день. Хорошо, не бранится и не бьет. А то женской нашей доле и этого хорошо перепадает. Вот так раздастся однажды стук в дверь, зайдет, окинет пристальным художническим своим взглядом наше гнездышко, заберет чемодан и — поминай как звали! Кукуй и сопли размазывай.

Раздался стук в дверь. Нина Васильевна вздохнула и пошла отворять ворота ненаглядному.

На пороге стояла черноглазая молодая женщина с младенцем на руках. Глаза ее, как показалось Нине Васильевне, загорелись при виде убогости обстановки.

— Здравствуйте, — сказала она. — Николая Федоровича, значит, нет?

— Как видите.

— Мне он, собственно, и не нужен. Я кое-что занесла ему. Забыл.

— Давайте, я передам.

— Да, передайте, пожалуйста, — женщина вложила ребенка в руки остолбеневшей Нине Васильевне и вышла.

В дверях она столкнулась с Николаем Федоровичем. Тот отшатнулся, так решительно она шагнула прямо на него.

— Там передача вам, Николай Федорович.

Гурьянов взглянул на жену с младенцем в руках и побежал за черноокой.

— Анна! Анна! Да постой ты!

Слышны были удаляющиеся голоса. Николай Федорович в чем-то убеждал незнакомку, восклицавшую: «Нет! нет! нет!» Казалось, бархат кромсают тяжелым ножом. Через несколько минут Гурьянов вернулся. Взбешенный, но и подавленный. Нина Васильевна видела его таким впервые. Она все еще стояла столбом посреди комнаты.

— Ну что застыла? — бросил зло Гурьянов. — Эта, — он кивнул головой назад, — давно тут? Нагородила, небось, с три короба!

— Она даже и не зашла.

— Ребеночек сам прилетел? Дай-кось взглянуть на дитятко...

Гурьянов подошел к Нине Васильевне, приоткрыл личико ребенку.

— Девочка? — с неожиданной надеждой спросил он. — Хотя...

— Не там смотришь.

— Знаю, не маленький.

— Да уж вырос, поди!

— Ой, Нина! Ну что ты дуешься? Дуется, дуется, как мышь на крупу! И так тошно!

— Это же я тебе настроение испортила, — Нина Васильевна протянула ребенка Гурьянову. — Бери. Твой, чай.

— Чай-чай! Мой, чей же еще? Не твой же!

Нина Васильевна заплакала, упала на прибранную кровать и уткнулась лицом в подушку.

Гурьянов походил кругами, переводя взгляд с ребенка на вздрагивающую спину жены. Ребенок заплакал. Гурьянов растерянно глядел на живой сверток, который еще час назад не имел к нему никакого отношения.

— Нина, прости. Прости, ради бога! Не хотел я тебя обижать.

— Да не обижаюсь я, — всхлипнула Нина Васильевна. — Ни на кого я не обижаюсь. Долго будешь так стоять? Ребенок-то, наверное, мокрый? Так и есть. Мальчик, — почему-то обрадовалась она. — Лешенька.

— Что, Лешенька? — вздрогнул Гурьянов.

— Будет он у нас Алексеем, — категорически заявила Нина Васильевна и сама удивилась собственной решительности. Гурьянов удивленно глядел на жену. Ну и ну, женщины такой странный народ! — Алексеем Николаевичем! — для убедительности раза три произнесла Нина Васильевна. — Хорошо звучит. Великое будущее за ним! Зодчим будет или... архитектором!

Гурьянов присосался к чайнику и выпил, не отрываясь, не меньше литра воды.

— Ребенок теперь моя забота, — сказала Нина Васильевна. — А вы, папаша, оформите, не мешкая, полагающиеся документы на него.

— Как?

— А это уж я не знаю, как. Сумел одно, сумей и другое. Не хитра наука!

Нина Васильевна никак не предполагала в себе не то что материнских чувств к чужому ребенку, а даже маломальских чувств к розовому комочку мяса, ежеминутно требующего к себе любви и заботы. Муж ей был в эти дни омерзителен и гадок, а женщина, о которой она думать не хотела, но думала, — мамаша, бросившая сына с порога в чужие руки, — вообще ужасала ее.

Гурьянов все вечера проводил дома. Неужели отказался от «художеств»?

— Что, вдохновение покинуло? — хоть раз в день спрашивала она. Уж очень он допек ее годом супружества.

Гурьянов отмалчивался, но через пару недель, похоже, стал тяготиться воспитанием подрастающего поколения и, сначала робко, а потом решительнее прежнего, продолжил прервавшуюся так неожиданно творческую жизнь. Творческую натуру, увы, не переделать. Особенно, если это мужчина полный замыслов и вдохновения. Деньги, правда, от своих заработков он все приносил домой. А услады по части плоти и брюха потреблял, не делясь с женой, на всех своих живописных местах.

— Я так благодарен тебе, Нина! — говорил он в редкие минуты отдыха от напряженной творческой работы. — Ты так заботишься о нашем сыне!

Документы, впрочем, он оформил на Алексея Николаевича Гурьянова, не мешкая. Глядишь, правда, зодчим станет. Или «архитектором»!

Нет, у Инессы такой тонкий ум при всем таком прочем! Между прочим.

Чтоб культурней стать, чем Филдинг, занимайся бодибилдинг!»


«Это же почерк Алексея. Найденыш, — пронзило ее воспоминание, — Найденыш, между прочим. Я так и знала, я подозревала это!»

Мимо скользнула вывеска «Ломбард».

«Эх, мама! Эх, папа! Что же вы наделали с нами и сами с собой?! Как будто и не дети мы ваши, а вещи, которые вы сдали друг другу на время в ломбард! И вместо одной семьи... четыре обмылка!»

В окне трамвая, как черно-белое кино, тряслась и тарахтела жизнь. И там не было ни отца, ни мамы, ни мужа, ни Дерюгина... Там же скрылся и брат за углом. Что, и он — к ним?..

Трамвай вынесло на площадь, заставленную лавками и столами. В стороне стояли «ПАЗики», «Газели», несколько грузовиков. Ветер трепал транспарант «Осенняя ярмарка». Под ним тянулся ряд металлических столов, заставленных лотками и пакетами с птицей. На плакате нарисован земной шар — в виде яйца, которое снес не способный нести яйца бройлер. Прав был Женя: человечество превратилось в бройлера! И теперь бройлер породит новое человечество.


Сергей лежал в палате психиатрической больницы, закинув руки за голову, и старался не думать о том двойнике, которого встретил в собственной тьме. Каким бешенством горели его глаза!..

Всегда резкий и сильный, он ощущал себя мешком ваты. Может, лучше были бы решетки на окнах, чем пригоршни лекарств и вон те березки, под которыми зачем-то сгребают листву. Адвокат поработал на совесть. На чью?

Кто же ответит, почему он оказался здесь? Почему не на кафедре, с которой заклинаниями можно материю возвысить до духа? Почему не у доски, на которой можно написать систему уравнений жизни и формулу смерти отца? Неужели попасть туда можно только перепрыгнув пропасть? Пропасть, которая поглотила отца? Пропасть, которую он, отец, сам и создал?.. Неужели я не найду в себе сил, чтобы перепрыгнуть ее? Чтобы доделать то, что он малодушно свалил на меня? Чтобы успеть сделать то, что предназначено сделать только мне?..

Сейчас должна прийти мама… Он попытался вспомнить ее лицо — тщетно. Вновь вспомнил отца. Повернулся лицом вниз и сильно, как от яркого света, зажмурил глаза. Ему очень хотелось увидеть отца. Просто увидеть. Со стороны. Не разговаривать. Пусть бы прошел он среди березок, поднял голову и сквозь решетки моей души увидел бы меня...

Человек, который уходит навсегда, уходит навсегда из этого времени, в котором я, но он существует в другом времени, не совпадающим с моим. В конце концов, он вечно пребывает в своей последней секунде. Конечно, трудно направить свое безумно несущееся время к огромной равнине, в которую разлилась та секунда на неведомой над уровнем моря высоте. Но кто ж его знает, может, и моя последняя секунда разольется на той же высоте? Наши отметки совпадут, под нами будет бездна, и над нами будет бездна, и наша долина будет самой большой и самой прекрасной долиной земли? А дальше — пропасть.



2001 г.