СБ. 3. 15. Темнота

Виорэль Ломов
15. Темнота.


Как только Сергей занялся бизнесом, все на свете потеряло свою цену, кроме тех товаров, которые надо было выгодно купить в одном месте и выгодно загнать в другом. И эта взаимная выгода обтесывала душу с двух сторон, как полено. Все многообразие жизни, все ее краски и аромат свелись к абстрактному понятию «цена», которая обхватила шею удавкой.

А потом и товары в его глазах тоже потеряли цену. Понятие «цена» ушло из его жизни.

За тот кредит, что он взял под автомобили, его могли десять раз убить. Бог миловал, там все обошлось. Но с компаньоном Воосом, которого с подачи профессора Никольского подсунул ему сосед Симкин, вышла незадача. Все вроде было просчитано, схвачено, прикрыто, гарантирована была сумасшедшая прибыль...

Сергей ошибся в главном — в начальных условиях: он рассчитывал на порядочность того человека, который рассчитывал на его простоту. Словом, «лопухнулся». Воос исчез вместе с эшелоном разноцветного металла, скупленного по дешевке на трех заводах. Как когда-то исчез незабвенный Александр Иванович Корейко.

Исчез куда-то и Никольский, хотя с месяц назад, случайно встретившись с Сергеем в универсаме, он интересовался, как у него идет бизнес, и обещал устроить через Симкина очередной выгодный проект.

— На этот раз уже попрошу у вас, молодой человек, комиссионные не только Симкину, но и мне «боковик», напрямую. Процентов пять. Как?

— Хорошо, Артур Петрович, какие разговоры!

— Вам, кстати, привет от Яночки. Она прекрасно устроилась. Прекрасно!

Все прекрасно, но все исчезли! И теперь Сергея третью неделю достают звонки. И голос в трубке из вежливого и мягкого стал грубым и жестким. Симкин стал прятаться от Сергея, а при встрече клялся достать «эту эстоняру» из-под земли и тут же «урыть» обратно в землю.

Увы, свой бизнес Сергей строил на стропилах расчета, а не на фундаменте, ибо фундамент у него был другой. Математик может рассчитать все, что угодно, и любую муть облечь в логический панцирь, но там, где царит арифметика, там логика становится бессмысленной. Ибо там за рубль убьют, а сто тысяч выкинут коту под хвост. Собственно, чего ожидать от «простых» людей, когда «государевы» вообще убьют ни за грош? Чего ожидать в стране, которая политиками разодрана на подтирку?

Неделю назад Сергей понял, что весь внутри почернел.

Неделю назад он понял, что ему хочется всех своих врагов (а их становилось с каждым днем все больше) бить головой о стены, которые давили на него со всех сторон.

Ему было очень плохо. Никогда ему не было так плохо.

Он сжимал себе голову, тер грудь, дико смотрел по сторонам и не мог понять, отчего ему так плохо.

Его всего раздирала непонятная злоба ко всему на свете: одинаковая к слову «да» и к слову «нет», одинаковая к улыбке и к брезгливой гримасе, одинаковая к родным и к чужим, одинаковая к себе и ко всем прочим.

Ему страстно хотелось причинить боль себе, родным, чужим, всему белому свету, наконец! Ни своя, ни чужая жизнь ничего не стоили для него в эту минуту. Не было для него в этот миг ни радости, ни светлого лика, ни нерушимой заповеди, никакой святыни не было для него!

Страшный настал для него миг. Страшный оттого, что рано или поздно он настает для каждого в жизни, и каждый наедине с собой решает, как ему быть.

Сергей на мгновение, только на мгновение, ужаснулся, как легко можно соскользнуть в пропасть звериных инстинктов, как легко можно совершить непоправимое, как легко лишиться разума, как легко обернуться в кокон, который навек покинула душа. Этого мгновения хватило, чтобы непоправимое не свершилось. Впрочем, поправимое тоже ведь не исправишь. Совершённое не переведешь в разряд совершенного. Совершенное — отнюдь не всегда совершённое, вспомнил он слова отца.

Но нет! Кто сказал, что не свершилось?..

В подъезде его поджидали трое. Двое сидели на подоконнике, а третий пошел навстречу, покручивая цепочкой.

Ах, так! Вы пришли? Ладно!

Сергей понял, что в нем была только ярость. Понял, что вот-вот у него разорвется грудь. Лопнет голова. Из порванных вен хлынет кровь. Рот порвется и из него вырвется звериный вой. И всего его разнесет в клочья, в пух, на мельчайшие атомы и молекулы, разнесет во все края земли, во все ее окраины и захолустья, разнесет к чертовой матери!

Сергей вдруг почувствовал пронзительную, до этого ни разу так остро не испытываемую, радость оттого, что он сейчас разнесет здесь все в пух и прах, разрушит стены, сорвет двери, а от этих подонков не оставит даже следа. Он легко представил себя огромным, под потолок, увидел себя как бы со стороны: темным, бесформенным, с горящими глазами, ревущим и ужасным. И он выпрямился перед ними, захохотал, подпер своды подъезда плечами и, бешено вращая глазами, заревел, как зверь. Встречавшие его увидели что-то невообразимо огромное, занявшее весь подъезд, и их вымел на улицу его дикий рев и собственный первобытный ужас.

— Что это было? — спрашивали они друг друга и ничего не могли сказать вразумительного. Тот, кто их послал, тоже ничего не понял из их сбивчивого объяснения, но убедился, что отважных людей в сто раз меньше, чем подонков…


Сергей слушал музыку, когда что-то вдруг вытолкнуло его из кресла. Он нутром почувствовал, что приехали к нему. Прислушался к звукам во дворе и услышал хлопанье автомобильных дверок и резкие голоса. Он выглянул в окно на кухне, но никого не увидел. И тут же раздался звонок в дверь. Делать нечего, от судьбы не уйдешь — открыл дверь. Зашли трое. Толстяк первым.

— Поехали, — коротко бросил толстяк.

— Кто там? — вышел из комнаты отец. — Вам что надо?

— Сыч, объясни ему, — повернулся в дверях толстяк.

Стоявший сбоку коротко и сильно ударил Суэтина в висок рукояткой пистолета. Отец упал на пол, из головы хлынула кровь. Сергей кинулся на Сыча, но от подножки упал и забарахтался под двумя тушами. Сыч стукнул его по затылку пистолетом…

Гурьянов замер в темном проеме. Он потушил свет, когда услышал шум в коридоре. Двое выволокли бесчувственного Сергея на площадку. Третий сильно захлопнул дверь.

Мертвая тишина, смешанная с тишиной мертвеца, вошла в Гурьянова немым вопящим ужасом, от которого он оглох. Он понял, что случилось нечто бесповоротное, после чего уже не будет возврата не то что к прошлому, не будет возврата даже к самому себе…

Настя пришла около двенадцати. Квартира была полна людей, залита светом, но в ней не было Сережи, не было Евгения, и свет померк в ее глазах.


Сергея сдавили с боков две откормленные туши. Он пришел в себя и застонал.

— Не рыпайся! — пихнули его локтем.

На переднем сиденье восхищались дизайном и мощью машины:

— Воще, в натуре, думаю, ну, клёво, ну, воще, круги во, и так, ш-ш-ш! ш-ш-ш! понял, круто! с места, ряу-ряу! вж-ж-ж! и ушел, воще, класс! и эта, сама, перед воще, и жопа, аттас... птц!..

Привезли Сергея на окраину города, в заброшенный дом. Спросили, вспомнил ли он, куда его компаньон Воос загнал эшелон с металлом. И когда Сергей вспылил: «Сколько можно спрашивать об одном и том же!» — его даже не стали бить, просто сбросили в каменный мешок под пол. Закрыли люк и придавили его, судя по звуку, шкафом, что стоял в углу комнаты. Шаги наверху смолкли. Стало глухо.

Темнота стояла кромешная. Ни одного фотона света не было в яме. Сергей почувствовал себя как бы вырванным из обычной жизни, где темнота воспринимается как контраст или оттенок света, но не как полное отсутствие его. Эта темнота наступает, наверное, только в гробу. Впрочем, и там, по здравом размышлении, она не должна быть такой.

Первая мысль была: как замечательно, что меня оставили в покое. Кости, кажется, целы. Глаза видят. Видят? Кровь не хлыщет. Не чувствую. Затылок мокрый, липкий, но вроде не проломлен. Живой. Когда говоришь сам себе: «живой» — верить или не верить? Если есть тот свет, там надо верить слову «мертв». Мертв? Нет, не верю. Значит, еще этот свет. Вот только где он? Этот, этот… Обязательно что-нибудь придумаем, что-нибудь обязательно придет в голову. Раз она еще на плечах. Не может быть, чтобы ничего не придумал. Сейчас отдохну, приду в себя, присмотрюсь к новому месту...

Отец?! Что отец? Нет отца! Эта мысль была похожа на пропасть. И если был отец, то только где-то в ней, в бездонной ее синеве. Скользнул туда, как молния, и все.

Присмотреться, однако, не удалось. Ни сразу, ни постепенно. Темнота просочилась, проникла внутрь тела, внутрь всего организма, в голову, в мысли, в сердце и даже в место, которое называют адамовым яблоком, оттого, наверное, что его часто сжимают от переживаний чисто женские спазмы.

Темнота снаружи накрыла плотным покрывалом, укутала всего, замотала, как в кокон, затолкалась в уши, рот, глаза, в голову и в сердце. И у темноты вдруг, помимо отсутствия всякого цвета, света и запаха, образовались щупальца, присоски, лапки и крылышки — и были это щупальца, присоски, лапки и крылышки животного страха. Казалось, они ползали по нему, как по поверхности шара, стремясь проникнуть внутрь. Как темнота пронзала Сергея всего насквозь, так пронзил его насквозь и страх. Он боялся пошевелить пальцем, он ощущал опасность на расстоянии миллиметра от поверхности кожи, она переливалась, задевая его за невидимые волоски, которые и так стояли дыбом от ужаса.

Сергей начал метаться, натыкаясь на стены, подпрыгивал, но до потолка не доставал, хотя чувствовал, что до него буквально рукой подать. В подвале, понял он, нет ничего: ни койки, ни табуретки, ни тряпки, ни воды, ни питья. Ничего нет. Остался он один на один со всем белым светом, которого не было совсем. Весь белый свет обернулся вдруг черным. И все тут.

Последняя здравая мысль, которая посетила его, была о том, что от белого света порой темно в глазах. Но если раньше он не сомневался в том, что на душе в этот момент может быть светло, то теперь он совершенно не видел этого света и даже стал сомневаться в том, есть ли он вообще…

Он, видимо, какое-то время спал. Проснувшись и открыв глаза, он с содроганием понял, что не может отличить сон от яви, и что все равно — открыты глаза или закрыты, ими он ничего не видит. Или видит все, так как только у всего, наверное, признаки абсолютно черного тела. Тела, которое засасывает все в себя, не выпуская из себя ничего, ни кванта света или надежды.

Сначала хотелось есть. Потом только пить. Потом уже ничего не хотелось, так как любое желание невольно наводило на мысль о свете, и становилось больно глазам и какому-то объему в груди, не занятому еще темнотой. Как в погибшей подлодке в одном из отсеков какое-то время еще плавает пузырь воздуха, в котором можно спастись или хотя бы протянуть существование, так и в душе сохранялся какое-то время пузырь надежды.

Потом он почувствовал себя в некой другой реальности или другой абстракции (он готов был уже воспринимать реальность как чью-то абстракцию, злую шутку, приключившуюся почему-то именно с ним). Нервы... Трудно было сказать, как вели себя нервы, так как их просто не стало. А мысли, образы, слова и тем более умозаключения свелись к тривиальным конвульсивным движениям рук, ног, шеи, лица. Он видел себя как бы со стороны, видел в этой абсолютной темноте, и был жалок самому себе, но делать было нечего.

Он увидел свет. Открыл глаза — свет погас. Снова закрыл — свет не зажигался. Через час или два, может, через сутки он почувствовал, как у него устали глаза, ресницы, затылок — от постоянного мигания. Все это время он мигал, мигал, мигал, надеясь еще хоть раз увидеть свет. Безрезультатно! Потом он почувствовал, что у него устали руки и онемели пальцы. Оказывается, он в такт морганию сжимал и разжимал кулаки.

Самое ужасное в этой темноте было то, что она не имела ощутимых и ощущаемых границ. Насколько же голод и жажда более легкие испытания, чем испытание темнотой! Конечно, сказывалась еще и тишина, но тишину можно было нарушить, подавая голос или хотя бы ударяя по стене или полу рукой. Темноту же никак нельзя было ни прогнать, ни нарушить, ни скрыть, ни проявить ее в более очевидной, не такой всеохватной форме.

Сергей пошел вдоль стены, ведя рукой по холодной шершавой поверхности. Он описал один раз периметр, другой, третий... Неожиданно рука провалилась в пустоту. Сергея будто кто-то дернул на себя, он сделал пару шагов, но не наткнулся на стену, не расшиб себе лоб, не упал. Видимо, он попал в боковой коридор.

Коридор раздваивался. Сергей пошел направо... передумал, налево... чуть не сорвался... стукнулся о притолоку... снова рука провалилась в пустоту, снова его кто-то дернул на себя... он удержался на ногах, не упал... направо... под рукой холодная шершавая стена... шум...  шум в голове, шум в темноте, хриплый шум... кто-то дышит, дышит сама темнота... поворот, а там вроде как свет... все светлее и светлее... Вспышка света — выход! И — глаза в глаза — тяжелый, нестерпимо тяжелый взгляд, глаза налитые кровью, горящие бешенством, огромные и безумно красивые глаза!

Сергею показалось, что он уперся в зеркало и увидел самого себя. Голова была его, а туловище угадывалось бесформенное, огромное, занимающее весь проход. Сергей сделал шаг навстречу, и уже путь преграждала не его голова, а голова быка, в которой было столько мощи, что она могла рогами поддеть и скинуть весь груз земли, нависший над ними. Бык не давал пройти и не давал развернуться и уйти от него… Яростно блеснули глаза, блеснули два кривых клинка, обдало жарким зловонным дыханием, и тяжкий хрип пронизал Сергея...

Очнулся он с мыслью об одиночестве. В одиночество легко уйти. Из одиночества трудно выйти. Одиночество — лабиринт, в котором тебя за углом поджидает Минотавр — ты сам. Растерзать самого себя — не это ли смысл мифа о самом себе, не это ли цель желанная?.. Тебя не спасет Тесей. Ибо Тесей — тоже ты сам. Ибо ты един во всех мыслимых тебе лицах. Тебя не спасет Ариадна — ибо она даст тебе клубок нитей, которые еще сильнее запутают тебя. Клубок ведет тебя к выходу, а он оказывается всего лишь входом. Входом в лабиринт, то есть в самого себя. И стоит тебе увидеть чуть брызнувший свет, как ужас повернет тебя и погонит прочь в темноту. И все начинается вновь.

В одиночестве есть что-то абсолютное, как в абсолютной пустоте или молчании. Ни один звук, ни одна искорка не потревожат тушу первобытного нечто. И ты в этом нечто не видишь, не слышишь, не ощущаешь ни постороннего, ни своего. Может быть, это ты уже превратился в то самое нечто? Ты не видишь даже тени времени, бегущей по стене отчаяния. Не слышишь потрескивания и не видишь пламени свечи, в котором сгорает твоя жизнь.

Сергей долго пытался отвлекать себя подобными рассуждениями, и когда ему стало казаться, что он занимается ими уже всю свою жизнь, во всяком случае не меньше суток, когда он страшно устал от них и ему захотелось действительно найти молчание внутри самого себя, он понял, что этого молчания никогда не будет, он понял, что прошли не сутки, прошла жизнь!

Ему вдруг захотелось страстно бежать куда-то, мчаться, сломя голову. Он вскочил, подпрыгнул — пустота! Кинулся влево — препятствие! Вправо — тоже! В отчаянии он сел на пол, прикрыв от сполохов далекого внутреннего света свою голову. Выхода нет, стал убеждать он себя. Все вопило в нем: выход есть, он обязательно должен быть. Он тут. Сбоку, наверху, под ногами, в конце концов!

Выхода отсюда нет, убеждал сам себя Сергей. Выход отсюда один — через самого себя. Уйти в себя, блуждать там по лабиринту. Сразиться с собственным Минотавром. Спутать этот чертов бабий клубок. Проломить в себе стены и вырваться к свету! Только сосредоточиться. Только сосредоточиться. Только найти в себе силы не паниковать. Только найти в себе силы погрузиться в самого себя. Вот так, сперва по пояс. Ах, как холодно и одновременно горячо! Потом по шею. Потом с головой. И не дышать. Не смотреть. Не чувствовать и не слушать. Замереть. Прислушаться к тому нечто, ибо то нечто и есть ты. Разбуди его, расшевели, он проснется, потянется и поможет самому себе найти естественный выход, о котором ты при рождении забыл. И я выйду к ним, к людям.

Сергей уже не удивлялся этой мысли. Если раньше он воспринимал всех людей как некую темную массу, враждебную ему, то стал воспринимать ее сейчас, эту массу, в самом себе как нечто желанное, светлое, что позволит ему стать самим собой.

Почему эти мысли пришли ко мне, когда я не слышу их лживых слов и заверений, когда я не чувствую в пальцах слизь их страстей и труху обещаний, когда я не чувствую гнилой запах их мыслей и мускус подмышек, почему? Истинно, прозреваешь только в темноте. Как Эдип.

Я убил своего отца? Я убил его? Не может того быть! Он сам погубил себя, сам. Ну, что он выскочил? Зачем? Мои проблемы, я их сам и решу. Зачем? Зачем он вышел? Там же еще Гурьянов был?.. А тот где?

Отец достал всех своей неудержимой страстью раскрыть истину. А она вот тут, во тьме, во тьме сознания. Зачем он вышел? Бедная мать! Как она теперь там? Отца нет... Может, жив? Нет, после такого удара... Он во мне, во мне, раз я думаю о нем. Мама, прости меня! Папа, прости и ты, если можешь простить!

Никуда он не делся. Он весь влился в меня. Теперь его отчаянные попытки понять самого себя будут раскачивать меня, как утлое суденышко над пучиной.

Да, прозреваешь в темноте, а общность постигаешь в изоляции. Правильно, когда общество изолирует от себя индивида, оно тем самым приручает его к себе. Как дикого необузданного зверя. Оно усмиряет его, холостит, принуждает к повиновению. Но зачем? Что, общество — тоже организм, не зависящий от составляющих его индивидов? Даже если все индивиды хотят одного, общество дает им всем другое?

Вот он, основной закон жизни; и кто не понимает его — тот дурак; кто оспаривает его — тот самоубийца; а тот, кто пытается индивидам внушить мысль, что все зависит только от них самих, — преступник. Преступник, преступник, преступник. Трижды преступник он, и трижды пусть будет проклят!

Мы девять месяцев находимся в полной изоляции внутри материнской утробы, внутри Вселенной, где один Бог — мать. Нам дано девять месяцев на то, чтобы подготовиться к появлению на свет, мы девять месяцев, уверен, думаем только об одном: как нам достойно провести наше заключение в этой светлой клетке жизни, не свихнуться, не преступить законов, которые составляют здоровую структуру, не распасться вследствие этого и достойно покинуть эту жизненную тюрьму.

Предположим, я вернулся в утробу, чтобы вновь обдумать все. Мне предоставили эту возможность. Дали этот шанс. Его нельзя упустить. Его нельзя убыстрить, нельзя отринуть, нельзя убежать от него. Его надо поднять, взвалить на себя и нести, покуда хватит сил. И тогда, когда сил уже не будет, когда ноги превратятся в голые кости, и тогда надо идти, не сваливая с себя этот груз, так как без него ты превратишься тут же в пыль, в ничто, и тебя сдует первым же мановением ветра и разнесет без следа во все стороны Вселенной.

Сколько сил было приложено в природе к тому, чтобы из пыли на свет появился именно я, чтобы именно я осознал это и не отказался от самого себя. Вот почему самоубийство — самый большой грех. Но как же тогда все живут? Да так и живут, через самоубийство, отказываясь от самих себя, отказываясь от того, к чему их предназначило Провидение.

Эти мысли помогли ему в первое время заточения. Иногда его охватывала паника, но он уже легче изгонял ее из себя. Он уже нашел способ борьбы с ней в партере, когда она, казалось, уже пересиливает, но не знает еще всех твоих сил.

Потом он стал ощущать себя на краю пропасти. Он прижался спиной к шершавой холодной стене. Мимо лица срывались капли конденсирующейся на уступах влаги, из-под ног и от спины падали вниз и булькали глухо где-то далеко внизу (на счете пятнадцать) каменные крошки, шорох крыльев слышался в вязкой тьме — или то сворачивался ко сну его прежний ужас? Это мама плачет, это она летает и ищет меня, думал он…

Наверху послышался шорох. Вроде как шаги. Он закричал, но голос свой не услышал. Голос был словно залит черной смолой, увязли в этой липкой мертвой смоле тоненькие лапки голоса, тельце его все ближе и ближе к черной липучке, еще одна конвульсия — и тельце навсегда уйдет на дно липкой ядовитой черноты.

Он прыгал. Или ему казалось, что он прыгает. Он кричал, или ему только казалось, что он кричит. Послышались шаги. Легкие, словно ангелы ступали по потолку.

Вот и конец мой пришел, подумал Сергей. Но пришла и давно не приходившая трезвая мысль: если я думаю про свой конец — это еще не конец.

Долго толкали шкаф. Сдвинули, открыли люк. Сергей закрыл глаза…

Как он очутился наверху, он не понял.

Выйдя на свет, он не увидел его.

Открыл глаза и ничего не увидел.

То есть он видел все, но открытыми глазами мертвеца. Прозрачные ослепительные силуэты в прозрачном ослепительном воздухе. Через какое-то время силуэты и воздух стали отдаляться друг от друга, хотя не было еще ясно понятно, где силуэты материального мира, а где воздух воображаемого.

Оказалось, это дети случайно зашли в дом и случайно услышали слабые звуки под полом. Случайность, помноженная на случайность, дает вероятность жизни. Ее практически у Сергея не было, но оказалось, что есть.

От слабости он не мог ступить и шагу. Приехала скорая помощь, увезла его в больницу. Там Сергей узнал, что пробыл в подполе без еды, воды и света ровно неделю.

Как же так, недоумевали многие, разве можно семь дней провести без воды?

Можно, говорил Сергей, если нет еще и света. Вода нужна, оказывается, только на то, чтобы расщеплять в организме свет. В этой новой реальности время приобретает совершенно другую протяженность, в этой реальности организм живет и питается другими вибрациями: вибрациями ужаса. Вода ему не нужна. Вода от ужаса может превратиться в лед, и лед этот будет крошиться и взрываться от внутреннего, пронизавшего его насквозь, ужаса.

Он был еле живой от усталости. Глаза смыкались сами собой. Он буквально рухнул на кровать, не успев ответить на вопросы врача. Но только закрылись глаза, как на него тут же буквально обрушился ужас темноты. Темнота сводила его с ума. Ночь он не уснул и бредил наяву. Ему мерещились ангелы, которые вели души на водопой, как овец. Души пили невидимую воду с закрытыми глазами, и блаженство стояло вокруг них в форме яйцеобразного нимба.


Три месяца Сергея лечили психотропными средствами, приучали спать сначала при ярком свете, потом в затененной комнате, потом уже в темноте. Уходил каждый раз страх плавно, как вода с песчаного берега, а накатывал холодной волной и сразу погружал всего с головой.

Еще полгода Сергей не мог засыпать без яркого света и месяца два приучал себя спать с ночником. Он даже в полудреме то и дело открывал на мгновение глаза, как бы проверяя, не пришла ли из Вселенной эта жуткая кромешная мгла.

Потом долго еще любой звук ударял сразу по нервам. Даже скрежет табуретки о пол, когда ее двигали в лоджии, вызывал в организме нестерпимую боль.

Много месяцев он не решался выйти на улицу. Шум улицы, ее разноголосица давили на него, как на папуаса.

Когда он первый раз вышел из дома, то увидел двух парней у соседнего подъезда. И один громко говорил другому (неестественно громко, будто нарочно хотел, чтобы его слышал Сергей):

— Темно, хоть глаз выколи. Иду, сам не пойму куда. И вдруг рядом, в натуре, под боком, вот так вот: цок-цок-цок! цок-цок-цок! Ну, думаю, хана! Счетчик включили.

— Кто?

— Да мало ли кто! Да хоть этот, — парень, хмуро окинув взглядом Сергея, кивнул вверх. — Я быстрее, и тиканье быстрее, я замедляю ход, и тиканье замедляется. Первый раз чуть в штаны не наложил, вот те крест! Веришь, шерсть дыбом встала.

— На ком?

— Чего на ком? На мне — на ком же еще? А на свет вышел — собачонка рядом бежит. И когтями по асфальту: цок-цок-цок! цок-цок-цок! А кругом темно, как у негра в жопе.

Сергей, съежившись, поспешил уйти. Не от испуга. Не оттого, что он испугался за себя, а оттого, что он боялся причинить другому человеку зло. Ему показалось в этот миг, что говорящий был одним из тех, что кинули его тогда в подвал.

Господи! Когда я избавлюсь от этого кошмара!..

И вдруг на остановке автобуса он столкнулся с Яной. Он вздрогнул от неожиданности.

— Как ты? — спросил Сергей, хотя прекрасно видел, как она. Она стала той, кого называют «бабочкой», «куколкой», всяко называют.

— Хорошо, — с профессиональной улыбкой сказала Яна.

— И я хорошо, — сказал Сергей, хотя видел, что Яна смотрит на него с жалостью и не видит в нем ничего хорошего.

— А вот мой автобус, — встрепенулась Яна, вспрыгнула на подножку и обернулась в дверях. Глаза ее были полны слез.

— Я прощаю тебя! — крикнула она и помахала ему рукой.

Оказавшись на каком-то пустыре, Сергей поднял голову к небу и закричал:

— Господи! Почему все прощают меня? Ты слышишь? А кого простить мне?

Это был одинокий крик. Не залаяли даже собаки, не каркнула даже ворона. И Бог не услышал. Или был в этот миг страшно от него далек.