К прозе

Юрий Огурцов
Возвращаюсь к прозе, прихрамывая, жуя сопли отчаяния, как бездомная побитая собака возвращается в отсыревшую картонную коробку после дня бесплотных скитаний в поисках съестного. А ведь были стихи, кое-где даже хорошие, но их было немного, и они были недолго. Пьяный угар, избитые аккорды, пьяные же куплеты, спетые на раз, никем не записанные и тут же забытые, но живые, настоящие - это все, что осталось от поэтического дара. А был ли дар? А даже если и не было, то черт с ним. Хотелось? Еще как! Хочется? Еще бы! Переживу, перетерплю. На куцых клочках бумаги, в потрепанных дневниках, многократно перечеркнутые, так и не успевшие родиться – пусть там и остаются ямбы с хореями, а я по-будничному продолжу строчить прозу.
Один мой друг во время очередной нашей встречи с традиционной попойкой и задушевными беседами на кухне,  намекнул на то, что мне якобы не видать в жизни  высокого социального статуса (тобишь нормального человеческого бабла в достаточном количестве) и есть у него ко мне по этому поводу  что-то вроде зависти что ли, что я могу вот так вот жить как живу и не убиваться по несбыточному. Еще говорил, что я творческая натура, что в творчестве мой путь к самопознанию и самоутверждению. Говорил что-то еще, но мне сложно было фокусировать внимание на содержании его пространной речи, да и честно говоря, количество выпитого спиртного давным-давно переросло в качество непомерного алкогольного опьянения, проще говоря – мутило меня так, будто я вторую неделю плыву к необитаемому острову в жалкой скорлупке, которую нещадно мотает девятибалльным штормом и от осознания того, что плыть таким вот макаром придется еще очень и очень долго, мутило пуще прежнего. В такие моменты, вежливо перебивая собеседника, я хватался за единственно доступную спасительную соломинку – узкий гриф гитары, томившейся в ожидании в углу кухни по соседству с веником и грязным совком. Брал несколько простых аккордов, пробуя на вкус мелодию новых, недавно приобретенных, натянутых и отстроенных струн (еще долго буду кайфовать, струны оказались на редкость звонкими) и топил собеседника в пучине экспромта, выдаваемого на гора приобретшим уверенность баритоном. В песне звучала  скорбь, эйфория, хула и все это так ладно уживалось друг с другом, так за душу брало, что опротивевшая муть куда-то спешно ретировалась, и нам с другом на тот краткий звучащий миг становилось хорошо. Потом мы снова возвращались к беседе в прозе, опрокидывая в себя очередные порции спиртного, смешанного с колой, спорили, соглашались, возводили и тут же сами разрушали витиеватые конструкции теорий о смысле жизни.
 Как водится, беседа скомкалась как раз в тот момент, когда последние капли огненной воды перекочевали в наши утробы. Я засуетился, друг бросил взгляд на наручные часы, из загашника под книжными полками была извлечена еще одна бутыль вискаря и тут же откупорена. Но момент был упущен, стрелки на часах показывали пять утра, а пробуждение после короткого, нездорового сна не сулило ничего хорошего.
Лежа на кушетке под тоненькой простыней, борясь с тошнотворным головокружением и додумывая последние думки, уже путающиеся с грезами, я уснул. Когда проснулся, я попытался вспомнить наш ночной разговор. В голове половинками дождевых червей ползали обрывочные содержания диалогов, но ни куплета, ни строчки, ни слова не сохранилось в измученном сознании из того, самого трушного экспромта, остатка поэтического дара извергнутого на раз, спетого, никем не записанного и тут же забытого. Лишь проза, проза жизни.