Архив. xlvii. бегущие от грозы

Виорэль Ломов
XLVII. «Бегущие от грозы».


От усталости Елена сморилась прямо на сундуке. Она положила под голову плотный наперник от подушки с чем-то угловато-мягким внутри, у нее не было даже сил посмотреть, что там, и уснула.

Приснилось слово «Нафталин». Проснулась с тяжелой головой, привкусом нафталина во рту и мыслью, что же ей делать с архивом, куда обратиться еще.

Она и так уже побывала всюду, где только можно было: и в управлении культуры, и в областном музее, и в железнодорожном институте, и в Доме офицеров; всюду предлагала в дар архив, показывала реестр, составленный Георгием Николаевичем и уточненный ею, образцы экспонатов, документы. Единственное условие, поставила она, брать архив целиком, не дробя. О том, что еще есть и драгоценности, она до поры до времени не говорила, да и вряд ли скажет, если усыновит мальчика, милое дитя в кудряшках.

Все щелкали языками, вертели реестр, не читая его, а потом разводили руками — нет финансирования, тяжелое положение; взять целиком — не знаем, в крайнем случае, по частям. Вот, например, коллекцию картин, но и ту выставить, сразу не обещаем.

В управлении культуры вообще предложили ей выступить спонсором собственной экспозиции, заплатив за аренду предоставляемого мэрией помещения.

— Замечательно! — сказала она. — Я подумаю над вашим предложением.

Пришла домой, собрала книги и отвезла их в детский дом. От директора на перемене зашла в учебный класс. Дети, как цыплята, бросились к ней и, окружив, молча глядели на нее, очевидно, ожидая от нее какого-нибудь угощения.

Ей стало жутко от их худобы и глаз, как у бездомных собак. Они были худы до прозрачности. На бледных ручках синели вены.

«Я там привезла вам книги», — прошептала она. Она пыталась присмотреть кого-нибудь из них, но они были все на одно лицо. Может, этот? А нужна я буду ему через 20 лет?

Елена тогда не могла уснуть до утра. Ей все виделись синие вены беззащитных, никому на всем белом свете ненужных, тонконогих и тонкошеих цыплят. Но среди них теперь есть и мой, думала она, укрывшись одеялом с головой.

В полудреме привиделись похороны Георгия Николаевича. После удара Суворов молча пролежал три месяца, а перед самой кончиной бредил, и ей показалось, что он разговаривал с ней. Был ноябрь, ударил сильный мороз.

Хоронить пришел чуть ли не весь институт. Большинство женщины. Студентки в пальто, дамы в шубах. Когда подали автобусы, многие из них, путаясь в меховых полах, с кряхтением взбирались на подножку. «Когда я вижу в трамвае даму в манто, я не знаю, плакать мне или смеяться», — вспомнила Елена и улыбнулась сквозь слезы.

Родственники залезли в катафалк. Елена сидела перед вздрагивающим на неровной дороге гробом, в котором лежал Георгий Николаевич, и отказывалась верить, что через несколько минут никогда больше не увидит его...

Что же делать? Ни Суворовых не осталось, ни той России. Одна я с архивом, как девочка с мальчиком на картинке из «Родной речи». «Бегущие от грозы», кажется? Они обречены бежать всю свою жизнь, и вся их жизнь, и спасение — именно в этом бегстве. От грозы, но куда?

Разорвать архив по частям? Раздать, раздарить чиновникам и знакомым? Но он же не покойник. Расчлени его, растащи — и с ним будет то же, что со страной — разбросанный по больничным палатам безнадежный больной.

Елена не знала, что ей предпринять. Не осталось сил на то, чтобы устраивать архиву его дальнейшую судьбу. Не хранить же его дома, сколько можно? И так с ним всю жизнь протанчились Суворовы... Но разве это я устраиваю ему судьбу? Это он давным-давно устроил мою. Почему Георгий Николаевич не сжег или не забрал его с собой?

Елена вспомнила ящик, забитый обрывками и обломками, Николая, полгода не вылезавшего из комнаты с архивом, свекровь, считавшую места. Видать, не ты первая, голубушка, кто захотел избавиться от него, да не смог...

У нее затекла шея. На чем это лежала я? Она вытащила из наперника старые валенки, не иначе XIX века. Как они не расползлись от времени? Тут за десять лет страны распадаются, народы исчезают. На голенище были буквы «Г», «Н», «С». Интересно, чьи они? «С» — разумеется, Суворов. Георгий Николаевич. Неужели князья ходили в валенках? Под голову, как я, вряд ли клали.

В сундуке сверху лежали фотоальбомы, которые она просмотрела уже не один раз. Альбом Георгия Николаевича был гораздо тоньше альбома свекрови. Все фотокарточки были черно-белые, словно запечатлели не людей, а идеологическую суть времени. Первая страница сохранила улыбку милого дитяти в кудряшках, а последняя, та, что была на могильном камне, сохранила заострившиеся черты того, кто звал ее так ласково и нежно: «Лёля». Он смотрел куда-то так далеко, что Елена невольно обернулась назад. Изображение вдруг расплылось и стало радужным...


— Кажется, все, Лёля, — сказал Георгий Николаевич. — Я совершил десять непростительных ошибок и теперь победил самого себя.

— Вы о чем это, Георгий Николаевич?

— Как-то Лавр заметил: «Мужчина это римский легион. Если нет — это не мужчина». Эти слова оказали на меня огромное влияние, хотя я и не придал им поначалу никакого значения. Собственно, все, чему мы не придаем никакого значения, и оказывает на нас самое сильное влияние. Как-то моя тетушка Адалия Львовна бросила фразу: «На то, чтобы построить семью, может не хватить жизни, а на то, чтобы разрушить ее, хватит одной минуты». Истинно так, потому что от института брака остались одни развалины. О присутствующих не будем. Лавра преследовал образ римского легиона. По жизни он был безалаберный, но в главном — как римский легион. Благодаря ему я выработал одно правило. Ошибся — накажи себя, чтобы не ошибиться в другой раз. Когда легион проявлял слабость в бою, в нем казнили каждого десятого, но легион оставался. И я точно так же за свою ошибку всякий раз казнил самого себя.

— Выходит, легионерам, чтобы выжить, лучше было вообще не сражаться? Во всяком случае, риск погибнуть куда меньше.

— Ты рассуждаешь чисто по-женски, — улыбнулся Георгий Николаевич. — Для легионера главное заключалось не в том, чтобы выжить, а в том, чтобы погибнуть за Рим.

Как Лавр погиб за Россию, неожиданно пришла мысль в голову Суворову. Да и Залесский.

Уже ночью, после этого разговора, Георгий Николаевич записал в своем дневнике: «Что же это я — пишу, бог весть о чем, а о родной тетушке Адалии забыл, как будто не она спасла меня столько раз от неминуемой гибели».

Суворов с грустью вспомнил те несколько дней, когда заходил к Адалии Львовне просто так или на перекус, и заодно обрести у нее защиту. Как я был эгоистичен! Ведь у нее никого больше не было из родных. Она-то и была моим ангелом-хранителем. Ведь не будь тетушки, кто бы сделал документы Лавру и Залесскому? Переделал мою родословную? Кто повлиял бы на тех, кто так заинтересовался мной в тридцать восьмом году? Кто, в конце концов, порекомендовал мне «почти богиню» Ирину Аркадьевну? А ведь ее гадание в двадцать четвертом году воистину было пророческим. На мосту выбирал не только я, из трех женщин одну, тогда выбирал и он, архив. Я выбрал, с кем жить, а он — с кем выжить. Я выбрал то, что не прервало мою связь с Лавром и Софьей, а он выбрал то, что не прервало ему связь с будущим. Каждый выбрал свое, а в итоге выбрали общую судьбу.

В сороковом Адалии Львовне было лет семьдесят, но выглядела она на пятьдесят. В последний раз он видел ее в гардеробе районной библиотеки. Посетители неловко подавали в окошко пальто и головные уборы, принимая тетушку, должно быть, за директора.


Суворов, несмотря на слабость, заказал в ректорате билет до Ленинграда и обратно. Навел справки, ему дали адрес, где она похоронена. Там кладбища не осталось, добавили при этом. Увы, для Адалии Львовны на земле не нашлось места.

Тогда Суворов поехал не место дуэли брата с Залесским. Во всем мире из всех Суворовых и Бахметьевых остался один я, думал Георгий Николаевич. Неужели больше никого нет?

Все семьи в России, как клубок, намотанный из обрывков ниток. Каково же было его удивление, когда он увидел гранитный камень, по центру камня крест, а ниже «СПИТЕ СПОКОЙНО 1888;1921». И больше ничего.

Это тетушка поставила, подумал Суворов и не смог удержать слезы. Он обошел надгробие вокруг и остановился, как вкопанный. С другой стороны был точно такой же по размеру камень. На камне было выбито «ЛАВР;СОФЬЯ;СЕРГЕЙ». Лавр и Сергей с краев, Софья посередине. И все вместе.

Суворов направился к домику, стоявшему неподалеку, расспросить, кто и когда поставил этот камень. Ему навстречу, словно поджидал, вышел дедок. Попросил закурить и долго и обстоятельно, под трескучий кашель, рассказывал Суворову о том, как в тридцать пятом году женщина (еще ягодка) и два мужика при ней (оба мухомора) привезли на телеге этот камень и установили его аккурат на этом самом месте, где он сейчас и находится.

— Да, на энтом самом месте, — дедок огляделся. — Чтоб мне с этого места не сойти. Порох-то со всех сторон землю взрыл, вон, вон, вон, а тут чисто. Помянуть приехали? У меня у самого сегодня поминки. Маманю поминаю. Переборщила она малость: шнапсу хватила лишку и не дожила до 104 лет трех дней.

— Соболезную... А куда женщина делась?

— Баба-то? — хитро взглянул дедок на Суворова. — А куда бабе деться? Бабе туда-сюда, и вся ее простора действий. В пределах возможностей. Убечь — ей никуда от своей природы не убечь. Вспрыгнула на телегу и укатила.

— И больше не приезжала?

— Ну, как не приезжала? Никотином еще не побалуете? Весьма душистый от него эффект.

— Угощайтесь, — Суворов протянул пачку, — забирайте всю.

— Я их перед сном буду пользовать. Для ароматизации мозгов и внушения им легкости.

— Так как? — подбодрил он старика.

— Приезжала, — сказал дедок, уже не дурачась. — Несколько раз, в одно и то же время, по первому снежку. Все одна, а один раз, перед войной, с какой-то гражданкой в шляпе. Чудная шляпа такая, отродясь не видывал. А война началась, и все...

Суворов решил, что история на этом и обрывается. Старик долго примерялся к пачке, крякнул, достал коричневыми пальцами сигарету и с наслаждением закурил ее. Блаженство, как белая овечка, гуляло по его перепаханному годами лицу.

— Привезли ее осенью сорок первого, — продолжил дед, — также вот на телеге два мужика и та гражданка в шляпе, и похоронили аккурат тут, под этим камнем. В гробу. Гроб справный, с кистями, под трикотажем. Сказывали, она им за это большущие деньги дала, целый поселок можно похоронить. А та гражданка в шляпе, значит, надзирала за их усердием.

— Еще говорили что?

— Еще? Жалели, что в жизни человека хоронят один лишь раз.

Суворов передернулся и с отчаянием поглядел окрест. Не простившись, он побрел в сторону шоссе.

— Да, — вернулся он к дедку, — там три имени. Ничего не сказывали мужики?

— Ничего. А и так все ясно, — подмигнул старик. — Как это там у вас в городе, любовный трехугольник? Вот они его и сколотили сами себе.

— А второй камень кто поставил? — спросил Георгий Николаевич.

— Это еще при Ульянове-Ленине было. Я тогда в другой стороне был. Сказывают, однако, баба. Тоже в шляпе. Может, та же? А, может, которая третья средь этих. В основном бабы ставят памятники. Кому еще помнить о мужиках? Мы-то всё больше поминаем, а помнят они.


Елена поцеловала фотографию ребенка, словно это был не свекор, а ее, так и не родившийся сын, и расплакалась от страшной тоски.