Архив. xxxviii. так его! так его!

Виорэль Ломов
XXXVIII. Так его! Так его!


В углу стоял ящик, совершенно не вписывающийся в прочие предметы и тару. Он был явно чужой. Безликий новодел, наскоро сбитый из трехслойной, потемневшей со временем фанеры и схваченный по углам полосками жести.

Из него сочились, из него исходили боль и ужас, какие исходят из палаты с безнадежно больными пациентами или смертельно ранеными бойцами.

Елена приоткрыла крышку и одновременно загнала себе в руку занозу и порезалась о жесть. В досаде она пнула ящик ногой. Ящик вздрогнул и застонал, как от боли.

Елене стало жутко. Она тихо вышла из комнаты и затворила за собой дверь. Заноза ушла глубоко. Елена расковыряла ее иголкой, вытащила, смазала это место и порез йодом. За этой процедурой она несколько успокоилась и вернулась в кабинет Суворова.

Увидев опять архив, она почувствовала страшную усталость. Она осознала бессмысленность всякого собирания, всякого коллекционирования, попыток сохранить и протащить в другое время предметы из прошлого.

Ей на минуту показалось, что она занимается контрабандой. Что это я, встрепенулась она. Это они, как контрабандисты, тащили на себе всю жизнь это все. Зачем? Куда? Кому? Раз тащил Георгий Николаевич, значит, так надо было. Тащили же на себе в лихую годину детей, больных, раненых, самое необходимое добро. Ведь что попало, не тащили, а только то, что необходимо было для того, чтобы выжить, сохранить себя, что было важней самой жизни. Значит, этот архив важней всего был и для Георгия Николаевича. Он для него был как боевое знамя. Но почему он не отдал его во время войны в музей? Да и потом, в семидесятые? Неужели боялся? Или не хотел?

Она вновь подошла к фанерному ящику и приоткрыла крышку. Крышка, заскрипев, отвалилась. Ящик был забит какими-то обрубками, обрезками, трухой.

Странно, подумала Елена, вороша и вытаскивая из деревянно-бумажного месива отдельные уцелевшие листы из альбомов или ножки от стульев: все разорвано, разодрано, разбито, не иначе, как с ожесточением, в бешенстве, изо всех сил. Похоже, щепками и клочками бумаги был заполнен весь ящик.

Кому это он, бедняга, не угодил? Кто это так его ухайдакал? Будто в этом ящике сложили специально то, что сделала история с прошлой жизнью вообще. Этот ящик — уголок истории, ухайдакавшей целую страну.

Елена почувствовала в себе беспокойство, которое через несколько минут сменилось смятением. Она с ужасом смотрела на останки того, что, может быть, являлось самым ценным во всем собрании этих вещей.

Что же подвигло и кого на это варварство? Какая тайна сокрыта навеки от нее в этом ящике? А что пережили они, эти вещи, когда их яростно уничтожали? Какой ужас испытали они? Елене снова послышался стон. Это они, вздрогнула Елена. Они стонут даже не от боли, они стонут оттого, что их предал тот, кто был им ближе всех. Неужели это... Георгий Николаевич?

После похорон Ирины Аркадьевны Суворов долго не мог прийти в себя. Он считал себя единственным виновником ее ухода.

А вскоре его как громом поразила весть о том, что погибла Инесса Рембо. Это не точно, но говорят!

В тот день, помаявшись на кафедре и не находя себе места, он вернулся домой. Жена была в институте. Мысли в голове крутились одни и те же. При мысли об Ирине Аркадьевне у него кололо сердце, при мысли об Инессе впадал в меланхолию, а когда думал ненароком о Наде, прохватывал озноб. Может, вообще... мне не нужен никто?

Он остановился на лестничной площадке, прислушиваясь к самому себе. Пусто. На эту мысль он не находил отклика. Значит, не то. А сейчас у меня и нет никого. Но ведь кто-то нужен мне? Но кто? Что мешает мне понять, признаться самому себе?

Георгий Николаевич физически ощущал присутствие чужой воли, запрета на мысли, на чувства, и это было нечто большее, чем он сам. Уже на лестнице он ощутил смятение, точно в него вошло чужое раздражение, которое он подхватил, как пыль, как грипп, как несчастный случай. Даже коридор, показалось ему, встретил его глухим ворчанием.

Ишь, недоволен, подумал о нем, как о живом существе, Суворов. Раздражение нарастало. Неясный шум перемещался по всему его организму с места на место и не давал ему ни забыться от всего, ни сосредоточиться на чем-то определенном.

Да что же это такое! Георгий Николаевич не мог найти себе места. Не видя, долго смотрел в окно, машинально попил чаю, походил по коридору, пиная пустой коробок из-под спичек, заглянул в комнату, которую занимал архив. И словно ударило в голову.

«Ирины, — услышал Суворов глухой голос, — нет больше? Инессы — тоже нет?»

Безотчетный ужас, страх, бешенство охватило его, и он, не в силах сдержать себя, схватил топор и стал им в щепки разбивать первый подвернувшийся венский стул. За ним второй...

«Так его! Так его! — тюкало у него в висках и отдавалось в сердце. — Бей его! Круши! Валяй! Ты мне диктуешь, кого прогнать?!»

Пришел в себя Георгий Николаевич, когда весь в слезах сидел на полу и рвал фотографии, какие-то бумаги, документы. Весь пол был усыпан черно-белыми обрывками. Пальцы его были черные, в порезах и крови. Когда он взглянул в зеркало, то не увидел себя — пятно не пятно, но что-то совсем нереальное, размытое и серое.

Суворов встал, умылся, взял веник, смел обрывки бумаги в кучу, сгреб ногой щепки и палочки. Пошел к дворнику и выпросил у него за бутылку фанерный ящик. Поставив его посреди комнаты, набил «мусором», утоптал ногами. Закрыл ящик крышкой и задвинул в угол комнаты. Ему казалось, что он разорвал часть самого себя, причем главную свою часть.