Архив. xxxiv. три грации 2

Виорэль Ломов
XXXIV. Три грации — 2.


В феврале 1941 года Суворов поехал в Москву, чтобы окончательно рассчитаться с прежней работой и перевезти в Нежинск вещи и книги. Всю дорогу он думал о том, как ему поступить с архивом. Оставлять его в Перфиловке на немощных стариков было неразумно. Но и открыто везти из Москвы в Нежинск рискованно. Понятно, никому нет до него никакого дела, но кругом всем есть дело до всех.

К проблемам с архивом добавлялись проблемы в личном плане. Ирина Аркадьевна, отчаявшись выйти за него замуж, кажется, любым путем хочет женить его на Надюше. Надя прекрасная девушка, но в ней много отнюдь не девичьей упертости и пугающей Суворова житейской основательности.

Оставить Ирину с дочкой в Москве было бы жестоко, они совершенно лишены всякого источника существования. Ирине идти опять в поломойки и банщицы? Или на фабрику? А Наде? Художника из нее не получилось, музыканта тоже. Теперь вот созрела, поступить в технический вуз. Но ей одной, без поддержки, будет очень трудно получить приличное образование и как-то устроить свою жизнь.

Суворов чувствовал ответственность за судьбу этих двух женщин, которых жизнь прибила к нему... Или это меня прибило к ним, вдруг поразила его мысль. Хотел он того или нет, но их необходимо брать с собой в Нежинск.

А как там? Инесса хотя еще не живет с ним, как законный член семьи, но все идет к тому, и она вроде как выбросила глупости из головы и занялась только домашним очагом и диссертацией.

Как они втроем? Ничего, как-нибудь притрутся, образуется все. Кто так говорил — образуется? А ведь еще кафедра... По натуре Суворов не любил планировать, он предпочитал действовать по обстановке, полагаясь на свою интуицию и жизненный опыт. Куда-нибудь выедет, решил он. Главное, руль не выпускать из рук.

На перроне его встретила Надя. Она была подавлена и мало рада встрече.

— Как мама? — спросил Суворов.

— В больнице.

— Что с ней? Давно? Почему телеграмму не дала?

— Сердце. Вторую неделю.

— Почему не телеграфировала? Как ей? Лучше?

— Я случайно услышала, как врачи говорили, что она... что она безнадежна! — с отчаянием произнесла Надя.

— Не хнычь. Где ты услышала?

— В больнице.

— Да мало ли о ком говорили врачи. Она услышала! Прости, Надя. Никогда не принимай близко к сердцу то, что предназначено не для него, слышишь, никогда! Иначе пропустишь то, что предназначалось только ему.

— Да как же не принимать, когда так о маме говорят? Вот о вашей маме, Георгий Николаевич, если бы так говорили...

— О моей маме, Надюша, уже никто так не скажет.

— Простите, Георгий Николаевич, я дура.

— В какой она больнице? Поехали.

К Ирине Аркадьевне их пустили сразу. Она лежала на кровати и читала книгу. На ней был халатик, которого он раньше не видел. Увидев Суворова с дочкой, она улыбнулась и села на кровати. Георгий Николаевич поцеловал ее в щеку и заметил около глаз морщинки, от которых у него сжалось сердце.

— А где же вещи? — спросила она, как о самом важном за те несколько месяцев, что они не виделись. — Какие вы холодные! Там холодно?

Суворов не обратил внимания на погоду.

— Холодно, — сказала Надя. — Да еще ветер.

— Погрейте руки о батарею.

— Да не замерзли мы.

— Погрейте, погрейте! — почти с отчаянием попросила Ирина Аркадьевна.

Суворов приложил руки к батарее и почувствовал, как он весь продрог, но не от мороза с ветром, а от нежданно свалившейся беды. Вдруг Надя слышала как раз то, что относилось к матери?

Георгий Николаевич пристально вгляделся в черты Ирины Аркадьевны, точно мог установить по ним точный диагноз. Ничего нового, кроме морщинок, он не разглядел. Разве что некоторую бледность, но она объяснялась пребыванием в палате.

Суворов попытался представить Инессу, и не смог. Он по-новому посмотрел на Ирину Аркадьевну, потом на Надю. Как же он мог начать забывать о них? Ведь родней этих двух женщин у него никого в мире нет.

Чтобы скрыть свое состояние, он встал у окна и стал оттирать пальцем на стекле кружок. Суворов решил, как только Ирину Аркадьевну выпишут из больницы, он начнет собирать вещи и что-то решать с архивом. А пока надо согласовать вопросы, связанные со старой работой и с новым поприщем.

В поезде Ирина Аркадьевна чувствовала себя неважно. Настолько неважно, что однажды, когда Надя спала, взяла Суворова за руку и молча увлекла его в коридор.

За окном начинались степи, и от их белой безграничности хотелось плакать.

— Георгий Николаевич, обещайте мне! — жарко зашептала она.

Суворов невольно отодвинулся от этого шепота, так как от него веяло смертельным холодом.

— Обещайте, что женитесь на Наде. Она так любит вас! Если вы бросите ее, она погибнет!

— Ирина Аркадьевна, голубушка, что с вами?

— Со мной, Георгий Николаевич, безнадежность, но я не хочу, чтобы эта безнадежность преследовала в самом начале жизни и мою дочь. Как я этого боюсь! — Ирина Аркадьевна зарыдала.

Суворов обнял ее, гладил вздрагивающие плечи и успокаивал, обещал, клялся, что он обязательно женится на Наде, только не надо плакать, не надо так драматизировать свое недомогание. А за окном, как граммофонная пластинка, крутилась белая земля, каждым своим оборотом оставляя на сердце все новую и новую бороздку, и не мелодии, а скрежета.