Ленинград

Вячеслав Лысак
Ленинград
1961-1965

Немногочисленные оставшиеся в живых блокадники называют свой город только именем "Ленинград", и вождь мирового пролетариата тут ни при чём. Петр I основал этот город, но вся его 300-летняя блестящая и суровая история меркнет перед 900-ми днями его блокады. И хоть я, к счастью, родился после блокады, называю, тем не менее, город своего детства тоже Ленинградом. И по-другому называть, честно говоря, язык не поворачивается.

Жили мы в Ленинграде поначалу на Измайловском проспекте, где снимали комнату в коммунальной квартире. Типичная петербургская застройка второй половины XIX века: грязно-желтые и серые громады доходных домов, дворы-колодцы, темные жутковатые лестницы. Зато рядом - набережная Фонтанки, а дальше - Мойки с ажурным чугуном решеток и горбатыми мостами. И столетние липы в ухоженном скверике недалеко от дома. По выходным - походы в старейшие в России цирк и зоопарк, катание на пароходе по Неве и море впечатлений от всего остального увиденного: ярко-красных пожарных машин с золотыми касками пожарных в кабинах, звенящих трамваев, и конечно - от разноцветных автомобилей, автобусов и троллейбусов с выпученными, как у лягушек, глазами-фарами (мода 60-х годов).

Где-то в конце 1963 года наша семья переехала на самую окраину города, на Троицкое поле, поселились мы на улице Запорожской в новой кирпичной пятиэтажке с коммунальными квартирами для слушателей Ленинградской военной академии им. Калинина. Недалеко высилось гудящее чудовище завода "Большевик" (бывшего Обуховского), рядом с заводом - уютный сад "Спартак" с замечательными горками для зимнего катания на санках, а за садом - серо-зеленая Нева, свободная здесь от гранитных парапетов, с мелкой кирпичной галькой и черными голышами камней на берегу.

Жили мы небогато и очень тесно, - сначала в двенадцатиметровой комнате, затем нам предоставили жилплощадь в шестнадцать квадратных метров. Обстановку первой комнаты я не помню, но зная, насколько тесно было в шестнадцатиметровке, не могу даже себе представить, как мы размещались на меньшей территории. В комнате стояли: родительская оттоманка, железная детская кровать сестры, бабушкин сундук, на котором спал я, радиола, телевизор, мамин трельяж на столике, большой шифоньер с зеркалом, круглый стол, позже появилось еще кресло-кровать, на которое укладывали спать кого-нибудь из гостей-родственников, приезжавших посмотреть Ленинград. Гости никогда не приезжали по одному, и кому-нибудь всегда приходилось спать на полу.

Играть в комнате было негде, поэтому местом для игр в холодную и ненастную погоду избирался широкий коридор. Детей в пятикомнатной коммуналке было человек пять или шесть, и когда мы устраивали гонки на велосипедах, детских автомобилях и прочих средствах передвижения, гвалт стоял невообразимый. Все мы ходили в нелюбимый мною детский сад рядом с нашим домом. Не припомню, испытывал ли я здесь хоть какие-нибудь положительные эмоции, все угнетало меня: и необходимость приходить в детсад ни свет ни заря, и пенки в стакане с кипяченым молоком, и обязательный сон в тихий час (просто лежать, даже не издавая никаких звуков, было наказуемо). Мои индивидуалистские наклонности проявились очень рано, я мог обходиться без компании, хотя был вполне коммуникабелен и развит. Сидеть одному дома мне нравилось больше, чем проводить время со сверстниками в детском саду.

После того, как у нас появился телевизор, просмотр телепередач стал нашим любимым с сестрой занятием. Воскресным утром ровно в 10 начинался детский час, и мы уже были у экрана. Главным персонажем детских передач Ленинградского телевидения того времени был кукольный шимпанзёнок Жаконя. Я любил смотреть абсолютно все мультфильмы и кукольный телеспектакль про Винни-Пуха, - известный мультфильм о нем был снят немного позже. В те годы раны Великой Отечественной войны были еще совсем свежи (ведь прошло всего лишь каких-то двадцать лет!), шло много фильмов о войне, рассказы о ленинградской блокаде можно было услышать по радио, телевизору, просто от соседки.

Лично для меня символом блокады являлся остов брошенного, отжившего свой век допотопного автобуса возле старой булочной недалеко от нашего дома. Разумеется, останки этого автобуса скорее всего были символом бесхозяйственности городских властей, но я так крепко запомнил военные кадры с мертвыми ленинградскими троллейбусами и автобусами на улицах, что убежденно причислял ржавеющую рухлядь к жертвам блокады...

Хорошо запомнились названия нескольких фильмов для взрослых, которые мы смотрели вместе с родителями по телевизору. "Вызываем огонь на себя" - первый советский телесериал, смысл этого сочетания слов был абсолютно непонятен: как можно вызывать огонь (пламя) на себя? Содержание фильма мне было тоже не очень понятно, ясно только, что "про войну", много страшной музыки и мрачных телекадров.

В кинофильмах в то время меня привлекали только автомобили, поэтому фильм "Большая руда" я смотрел, широко раскрыв рот: тяжелые самосвалы катятся с горок, кувыркаются в пропасть, - жуть! Еще запомнилась замечательная песня из этого фильма ("Там где сосны, где дом родной, есть озера с живой водой...").

Из-за другой замечательной песни ("На вечернем сеансе в небольшом городке пела песню актриса на чужом языке...") в моей памяти сохранился фильм "Друзья и годы". Но в наибольшей степени поразил мое детское воображение фильм "Рабочий поселок". Я, естественно, ничего не мог понять по сюжету, но фигура слепого солдата, вернувшегося с фронта, в гениальном исполнении актера Олега Борисова, приковала внимание даже столь малолетнего зрителя. Недавно выяснилось, что и песню именно из этого фильма ("Спой ты мне про войну...") я довольно долго напевал про себя в детстве, хотя не отдавал себе отчета, откуда она. Все эти фильмы во второй раз я увидел лишь спустя многие годы. В годы брежневского застоя их держали на полке из-за антисталинской тематики.

Город Ленинград я наблюдал из окон двух видов транспорта - автобуса и трамвая. Насколько я любил первый, настолько недолюбливал второй. В автобусах (на нашем маршруте N 4 это были ЛиАЗы образца начала 60-х) вас приглашали присесть мягкие, нагретые солнцем и мотором дерматиновые диваны, а в салоне так приятно пахло бензином! В трамвае же (его предпочитала моя мама из-за отсутствия запаха) ничего этого не было: он был жестким, дребезжащим, сидеть на деревянной скамье в нем приходилось спиной к окну (!), он несносно дергался на поворотах и остановках. Вагоны метро мне не нравились тоже: какой интерес ехать в транспорте, из окон которого ничего не видно? Гораздо интереснее было стоять на эскалаторе: можно было считать проплывающие фонари или разглядывать лица едущих тебе навстречу людей. Было в моей ленинградской жизни два счастливейших случая, когда меня возили на такси, - на настоящей, поблескивающей никелем и мягко подпрыгивающей на рессорах "Волге". Первый раз это случилось, когда меня выписали из городской больницы, а второй - когда всей семьей мы отправлялись на вокзал, уезжая из Ленинграда.

В возрасте четырех лет я отправился на автобусе в город самостоятельно - разыскивать уехавших за покупками родителей. Сняли меня сразу же и отправили в близлежащую детскую комнату милиции. Там тётенька в милицейской форме даже пыталась меня развлекать с помощью каких-то игрушек, пока мама не забрала меня. Попало тогда моей сестре, а меня даже не ругали, что удивило меня чрезвычайно (я просто не понимал тогда, как напугало маму мое исчезновение). Этот эпизод легко вписывается в сценарии многих детских фильмов той поры, дети с готовностью воспринимали романтику эпохи, им хотелось куда-то ехать, куда-то бежать, что-то открывать и кого-то разыскивать. Даже названия некоторых фильмов об этом говорили: "Девочка ищет отца", "Маленький беглец" и т. п.

Мои воспоминания о ленинградском детстве в основном этим исчерпываются. Все остальное - это мелкие эпизоды, как например: покупка мне новой игрушки, вещи (помню великолепные красные резиновые сапожки!), поездки в Петергоф, Ломоносов (Ораниенбаум), Пушкин (Царское Село). Несмотря на столь короткий список запомнившихся событий, тосковал я по Ленинграду вплоть до 17 лет, пока не поехал туда после школы поступать в университет. Мои воспоминания переплетались и обогащались воспоминаниями сестры и мамы, которые, безусловно, помнили больше. Ленинград представлялся землей обетованной, лучшие годы, казалось, были прожиты в Ленинграде, все самое лучшее - от печенья и конфет, одежды и мебели до загородного отдыха (что, действительно, может сравниться с Петергофом или Ораниенбаумом?) - было в Ленинграде. В общем, мы просто грезили Ленинградом, и куда бы потом ни забрасывала нас судьба, в разговорах со знакомыми мы частенько с гордостью напоминали о своем "происхождении": "А вот когда мы жили в Ленинграде..."

По окончании артиллерийской академии отец получил новенькие, с большой звездой, майорские погоны и ему предложили на выбор два места назначения: Владивосток и Самарканд. Владивосток пугал отца невозможно дальней дорогой и он решил ехать в знакомую ему Среднюю Азию: его детство и юность прошли в Южном Казахстане. Незадолго до отъезда по телевизору показывали фильм о борьбе с басмачами, и родители, посмеиваясь, пугали меня, указывая на зверскую рожу в мохнатой бараньей шапке: "Теперь ты будешь жить среди них!"

1977-1978

О том, что я поеду в Ленинград по окончании школы, я решил за несколько месяцев до выпускных экзаменов. Родители отнеслись к этому положительно, никто не думал меня разубеждать. Они, похоже, как и сам я, не сомневались в том, что я поступлю, - ведь в классе я был одним из лучших учеников. Тем более, что мне предстояло сдавать экзамены только по гуманитарным дисциплинам, в которых я был особенно силен.

Будущее рисовалось мне ослепительным! Я верил и не верил, что вот-вот, совсем скоро буду ходить по ленинградским улицам и набережным. Слегка тревожил меня только тот факт, что поеду я один и никто меня там ждать и встречать не будет: ни родственников, ни знакомых у нас в Ленинграде не было. Все ленинградские друзья родителей давно уехали оттуда так же, как и мы. Как оказалось, этим фактом был обеспокоен не только я, но и мой отец: за пару недель до отъезда он принес мне с работы письмо своего сослуживца, адресованное его старому ленинградскому другу. Товарищ отца уверял, что встретят меня там "как родного". Конечно, меня, как абитуриента, обязаны были поселить в общежитии, но мы тогда в этом были не очень уверены.

Из нашего класса никто кроме меня в столицы ехать поступать не собирался, и я этим чрезвычайно гордился. Поступаю на философский факультет Ленинградского университета! Это вам не фунт изюма! Заносило меня, надо сказать, изрядно. Кем я буду, и чем я буду заниматься по окончании университета, представлял я себе весьма смутно. Я даже не знал тогда, что философский факультет этот готовит не столько философов, сколько... идеологических работников для партаппарата.

И вот, наконец, - день отъезда. Ту-154 взмывает ввысь, оставляя позади игрушечные коробочки пятиэтажек нашего военного городка, и через три часа я уже любуюсь из иллюминатора панорамой Ленинграда с золоченным куполом Исаакия...

Встретили меня по адресу, переданному товарищем отца, действительно хорошо. Мне только было ужасно неловко, что я не знаком ни с самим автором письма, ни с его родными, и поэтому на все расспросы отвечал обтекаемо и уклончиво. Мне даже выделили отдельную комнату, благо, что мать хозяина уезжала на месяц в деревню. Окно моей комнаты выходило на Обводной канал и этот типично ленинградский пейзаж за окном постоянно напоминал мне о моем счастье: "Я - в Ленинграде, я - в Ленинграде!"

Хозяин квартиры на Обводном канале, Виктор Осипович, оказался подпольным советским предпринимателем. Можно сказать, что со знакомства с ним начались мои жизненные университеты. Я ведь рос до этого, словно в пробирке, почти не сталкиваясь со всеми реалиями жизни страны Советов. Оболваненный пропагандой, я всерьез полагал, что мы идем в светлое будущее, наше общественное устройство - самое передовое и справедливое, что "молодым - везде у нас дорога, а старикам - везде у нас почет" и т. д. Так вот, этот Виктор Осипович реально нигде не работал (числился где-то в утильсырье), "в гробу видел всех этих большевиков", занимался нелегальной перепродажей автозапчастей и был всегда сыт, пьян (в меру) и доволен собой.

В доме у него всегда были гости - "нужные люди", среди которых бывал также майор милиции с весьма интеллигентным лицом. У него были хорошие связи с Кавказом, откуда в основном была его клиентура: летчик-армянин из Тбилиси, портной-азербайджанец высшего разряда из Баку и другие небедные люди. Мне он говорил, что я - "голый среди волков", потому как поступаю в университет без "подмазки", а он, де, не может мне помочь, так как в университете у него "пока своих людей нет". Я в ответ лишь иронично улыбался, уверенный в кристальной чистоте наших идеалов и неколебимой неподкупности государственных институтов.

Первый щелчок по носу я получил на экзамене по истории - коронному моему предмету, по которому, как мне казалось, я был в состоянии кого угодно заткнуть за пояс. Жребий выбрал мне в качестве экзаменатора угрюмого мужчину лет 40-45-ти, один глаз которого всегда смотрел в сторону, - потом я понял, что он был у него стеклянный. Я самозабвенно тараторил, воодушевленный тем, что мне попались "легкие вопросы". Он же, бесстрастно выслушав меня, пробубнил, что четверку готов мне поставить. Я опешил от такой наглости, предложил задать мне дополнительные вопросы, но он только криво ухмыльнулся и лениво процедил, что знания, мол, у меня есть, но они "не систематизированы". Расстроился я ужасно, - ведь шансы получить пять баллов по остальным предметам у меня были несравненно ниже, а проходной суммарный балл равнялся цифре 21,5 (надо было получить как минимум одну пятерку и три четверки, плюс мои 4,5 балла за аттестат). Даже телеграмму домой давать не стал.

Следующим экзаменом было сочинение, по которому я и в школе-то редко получал пятерки. Моей ахиллесовой пятой была стилистика, я злоупотреблял также сложными синтаксическими конструкциями, в которых неправильно расставлял знаки препинания. Зная это, я решил на экзамене писать максимально просто и лаконично, без завитушек. Выбрал тему по "Грозе" Островского и аккуратно, хотя и не без вдохновения, смастерил небольшой и строгий текст.

За результатами все пришли через день и сначала искали себя в большом списке двоечников, вывешенном внизу в вестибюле. Не найдя себя там и вздохнув с облегчением, я поднялся наверх в аудиторию, где выдавали экзаменационные листы обладателям других оценок. Толстый студент-старшекурсник из экзаменационной комиссии повторил мою фамилию и с громким "Поздравляю!" протянул мне мой лист. Там, во второй строке, после серой и колючей четверки одноглазого красовалась жирная фиолетовая цифра пять! Словно на крыльях, я слетел вниз в университетский двор! Теперь здесь все было моим, родным: столетние стены, лестницы, тенистые липы, запах книг и дух высокой науки. Я чувствовал себя без пяти минут студентом Ленинградского университета: мне было достаточно заработать две четверки по русскому и иностранному языкам, а это казалось делом техники: никогда в жизни по этим предметам я не получал троек. Я тут же отстучал телеграмму домой, так и не упомянув, правда, о четверке по истории.

"Дома", у Виктора Осиповича, я также оповестил всех о своем успехе, поколебав тем самым скепсис хозяина. Следующий экзамен - устный по русскому языку и литературе - был всего через два дня, но я не страшился его, напротив - я ждал его с нетерпением, ведь он еще на один шаг приближал меня к желанному студенческому билету. В том, что все будет в порядке, я не сомневался. Язык у меня всегда был хорошо подвешен, и болтать о положительных и отрицательных литературных героях я мог очень долго; с русской грамматикой у меня были некоторые проблемы, но и ее, как мне казалось, я должен был проскочить. Поздно вечером накануне экзамена, лежа в постели, я слушал радио, - шла передача об очередном Московском кинофестивале, передавали песню из нового фильма "Мимино" - "Чито-грито, чито-маргарито...", и я думал о своих новых победах...

Экзамен по русскому языку абитуриенты философского факультета сдавали в корпусе филологического факультета, смотревшего своими окнами прямо на Неву, на Адмиралтейство и Сенатскую площадь на противоположном берегу. Вид из окна меня воодушевил, но ознакомившись повнимательней со своим экзаменационным билетом, мне стало не до пейзажа. Для синтаксического разбора мне попалось довольно заковыристое предложение и, подходя к экзаменатору, я уже знал, что даже за четверку мне придется побороться. Действительность же превзошла все мои ожидания. Обнаружив мои слабые места, дама-экзаменаторша решительно принялась топить меня. Она целенаправленно задавала вопросы на засыпку явно не из школьной программы, на которые не всякий студент филфака, пожалуй, ответит.

Я был растерян и подавлен, а моя фурия, быстро договорившись со своим коллегой - литератором (мол, все ясно: "ничего не знает"), в нарушение правил даже не позволила мне отвечать на вопросы по литературе и нарисовала в моем экзаменационном листе цифру два. Ее, правда, слегка озадачила моя пятерка по сочинению, но она быстро нашла объяснение этому казусу, предположив, что я просто начитан. Я вышел из аудитории и, широко улыбаясь, доложил своим товарищам-абитуриентам: "Два балла!" Девчонки смотрели на меня с ужасом и сочувствием: они, вероятно, решили, что у меня от глубокого расстройства поехала крыша. У меня действительно было что-то вроде нервного срыва: я жал руки всем мало-мальски знакомым со словами "Поздравь меня, я получил два балла!" и при этом излучал такое счастье, как будто меня зачислили на первый курс досрочно.

Обойдя так всех, мы с приятелем, таким же двоечником, добрели до Выборгской стороны, купили бутылку портвейна и распили ее на лавочке у памятника Ленину возле Финляндского вокзала. Этот приятель, кстати, первым начал мне раскрывать глаза на закулисье вступительной кампании на философский факультет. Я узнал, что для гарантированного поступления желательно быть членом КПСС, каковым безусый вчерашний школьник, естественно, быть не может. Поэтому, мол, таким зеленым юнцам, как я, приходится на экзаменах особенно тяжело - никаких поблажек! Приятель мой, только что отслуживший в ВМФ, на экзамены приходил в матросской форме, но и она ему не помогла, потому как он, судя по разговорам, действительно ничего не смыслил в русской грамматике. Я узнал также, что философский факультет ЛГУ лично курирует секретарь ЦК КПСС М. Суслов и, поэтому, мол, сюда стараются принимать только "проверенных товарищей", а у моего приятеля была такая безыдейная физиономия афериста и ловеласа, что просто рука не поднималась занести его в заветные списки серого кардинала.

Как прожил я остаток этого дня - сам не знаю, получился он очень длинным и, конечно же, самым горьким за все мои 17 лет. Но сдаваться я не собирался и сразу же решил остаться в Ленинграде, чтобы через год вновь идти на штурм уже во всеоружии. Способов остаться было только два: или устроиться на какую-нибудь неквалифицированную работу по лимиту, или поступить в одно из многочисленных ленинградских технических училищ, куда иногородних зазывали весьма активно. Дешевой рабочей силы социалистической промышленности всегда не хватало. Я выбрал училище - клюнул на обещание (как позже оказалось, лживое) получить льготы школьного медалиста при поступлении в любой ВУЗ в случае окончания училища на "отлично".

Так я стал учащимся технического училища N 2 при заводе "Электросила", и мне предстояло 10 месяцев осваивать профессию фрезеровщика. О том, что это такое фрезеровщик, я тогда не имел ни малейшего представления. Мне выделили койку в рабочем общежитии на самой дальней окраине города, в поселке Металлострой. В комнате вместе со мной поселились еще три парня из моей группы. Учеба в ТУ-2 была комфортной: занятия, как в школе - до обеда, но в отличие от школы - никаких домашних заданий. На уроках вроде как что-то спрашивали, но это особенно не напрягало. А изучение такой дисциплины, как этика и эстетика, вообще заключалось только в просмотре телепередач, записанных на видеомагнитофон - чудо техники того времени (богатый завод мог себе позволить такую роскошь).

Практические занятия у станка для меня были самыми сложными - я был создан явно не для металлообработки. Группа наша состояла частью из таких же, как я, неудачников-абитуриентов, остальные приехали из разных концов страны с намерением получить профессию, прописку и жить в Ленинграде. Это были ребята, которые учились в школе на троечки и о высшем образовании не помышляли.

Я был чрезвычайно рад такому повороту событий - ведь я оставался жить в Ленинграде! У меня было море свободного времени для музеев, кинотеатров и просто прогулок по городу. И главное - меня переполняла уверенность, что через год, подготовившись как следует к экзаменам (а возможно, только к одному первому экзамену - ведь мне обещали "льготы"), я обязательно поступлю в университет. Укреплял эту уверенность и тот факт, что я-то теперь - ленинградец (пусть и с временной пропиской), а не иногородний, и ко мне, мол, отношение должно быть совсем иным.

Разумеется, с первого дня своего пребывания в Ленинграде я думал о том, как поеду на свидание с домом моего детства на Троицком поле. Поехал я туда задолго до своего провала на экзамене. Дорогу нашел на удивление легко: сначала просто помогла сообразительность, а потом включилась детская память, и последние несколько кварталов я шел пешком так уверенно, как будто и не было этих 12-ти лет разлуки с Ленинградом. Сердце заколотилось, когда я подошел к нашему дому...

Деревья, посаженные в один из субботников то ли 1964-го, то ли 1965-го года, выросли, дверь подъезда, к металлической ручке которой я однажды в сильный мороз прилип языком, стала совсем обшарпанной, лавочка у подъезда была пуста. Я постоял недолго у нашего окна, выкурил сигарету, а когда уходил, понял, что этим посещением похоронил сказку своего ленинградского детства. Все образы детства как-то сразу потускнели, их заслонило лицо дня сегодняшнего - помятое и серое, как очередь за портвейном в ближайшем гастрономе...

Кстати, о портвейне (нелирическое отступление)

Весь первый год моей самостоятельной жизни в Ленинграде так или иначе был связан с алкогольной тематикой. О том, что в России пьют, я знал, но не подозревал, в каких масштабах и количествах. А масштабы потрясали: все спальные и рабочие окраины великого города на Неве были буквально завалены алкашами. Милиция своевременно очищала от них только центр города, где пересекались многочисленные маршруты иностранных туристов. Вся остальная территория: канавы, подзаборья, окрестности гастрономов были густо населены людьми "не в болонье" (хотя в 1977 году почти все они уже были как раз в болонье: на них красовались кургузые, грязных расцветок, болоньевые куртки советского производства).

В нашем рабочем общежитии в пос. Металлострой на непьющих холостых мужиков ходили смотреть, как в зоопарк. Ни один продукт питания в гастрономе не имел и доли того успеха, как дешевый портвейн местного разлива. Особенно любимы были "Кавказ" и "Иверия" (лидеры, выражаясь современным языком, по соотношению "цена/качество"). Стоили они недорого, а по мозгам били хорошо, не хуже сорокаградусной. Пили также "целебный" "Агдам" - подарок солнечного Азербайджана; когда деньги совсем кончались, покупали слабенькое болгарское "Каберне" за рупь с копейками. Водка считалась праздничным напитком, в будни и без повода ее пить было накладно.

Злоупотребление приторным портвейном частенько вызывало рвоту, и тогда любителям "Кавказа" приходилось "исполнять Рогульникова". Выражение это - сугубо питерское, так же, как например, "скобарь" или "чухонец". Распространено оно было на рабочих окраинах Ленинграда и буквально означало: набухаться и оставлять по пути следования, либо в уборном заведении, фрагменты рвотных масс преимущественно макаронного происхождения (отсюда и название - "рогульки", "Рогульников"). Есть, правда, и иная точка зрения, объясняющая происхождение данного термина от глагола "рыгать".

Пиво пили люди серьезные и обстоятельные, для них были устроены пивные бары, где подавали соленые сушки, а вобла уже была в дефиците. Народ попроще пиво пил только в лечебных целях, - рано утром, в состоянии тяжелого похмелья. В 7 часов утра пиво можно было попить только в буфете при поселковой бане, куда народ подтягивался почти на ощупь, в темноте. Отдал дань увлечению горячительными напитками и я, - побегал немного, покуролесил, но быстро "завязал" с этим делом: надо было думать о поступлении в университет.

Месяца за два до начала вступительных экзаменов в университет я поступил на подготовительные курсы по русскому языку там же, при университете. Лекции в громадной аудитории физфака (амфитеатр с портретами ньютонов и паскалей) читал очень знающий кандидат наук лет 35-ти. На его лекциях я ощутил все убожество своих познаний по русской грамматике; за короткий срок он сумел разбудить неподдельный интерес у слушателей к скучнейшему, казалось, предмету. Запомнилась живая реакция аудитории (в основном женской) на приведенный им пример обстоятельства образа действия: "она лежала в истерике". По завершении курса лекций девушки преподнесли своему теперь уже обожаемому преподавателю огромный букет цветов.

Чувствуя за собой слабину по немецкому языку, я нанял частного репетитора - старого грассирующего еврея с Васильевского острова. Он дал мне семь или восемь уроков, после чего заверил, что на твердую четверку по университетским меркам я вполне тяну. В общем, своей подготовкой я был доволен: по истории я надеялся исправить свою прошлогоднюю случайную четверку, сочинение рассчитывал написать не хуже, ну а на экзамен по русской грамматике после подготовительных курсов я просто рвался, как в бой, чтобы взять реванш за прошлогоднее фиаско.

Увы, поступить и во второй раз мне было не суждено. По истории я опять получил четыре балла, причем по делу - билет на этот раз достался посложнее и кандидат исторических наук по фамилии Приймак (фамилию запомнил, потому что сохранил экзаменационный лист), не согласившись с некоторыми моими доводами, со спокойной душой - ей не надо было выдумывать причину понижения бала - поставила четыре. Горькое разочарование ждало меня после сочинения - прошлогодняя пятерка превратилась в гробовой гвоздь в форме цифры "три".

Брать реванш по русской грамматике я уже шел без всякого настроения и, главное, надежды. Мои новые знания по родному языку как-то особо и не старались проверять, как будто уже знали о безнадежности моей ситуации. Меня спокойно выслушали и направили отвечать на вопросы по литературе. Теперь удар последовал оттуда, откуда я совершенно не ожидал, - экзаменатор-мужчина, не удовлетворенный моими пламенными речами о растерзанном Чацком, стал пытать меня: действительно ли я читал статью И. Гончарова "Мильон терзаний", или только воспользовался беглым пересказом учебника, как делали все школьники? Признаться, увлекшись подготовкой по русской грамматике и немецкому языку, я о литературе и не думал, - язык-балаболка, дескать, выручит, как всегда...

И непрочитанная статья дорого обошлась мне: оценив мои познания по литературе в два балла, экзаменатор посоветовался с руссисткой и выставил мне итоговый тройбан. Теперь мне уже можно было совсем не беспокоиться: даже теоретических шансов поступить у меня не осталось. На последний экзамен по немецкому языку я не пошел, благодаря чему в моем архиве и сохранился тот самый экзаменационный лист с фотографией изможденного юного "мыслителя": острый кадык, прическа "а-ля Николай Добролюбов", пытливый, но почему-то неоцененный экзаменаторами, взгляд из-за очков.

Оставаться в Ленинграде после второго провала не имело уже никакого смысла, однако я колебался, и отец, который был со мной на этот раз, взял инициативу в свои руки и сурово распорядился о возвращении домой. По ходу дела он освободил меня от заводской крепости (каждый выпускник технического училища обязан был отработать срок на заводе), - просто пошел в военной форме к начальнику отдела кадров и заявил, что забирает сына к себе в военное училище, на что тот только недовольно посетовал: вот, мол, всю молодежь вы, военные, у нас забираете. Противостоять в то время полковничьим погонам даже начальник отдела кадров такого гиганта индустрии, как "Электросила", не решился.