Глава 8. Плисецкая - Брик

Анатолий Гончаров
1-7 августа 2012 г.

ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕТЕКТИВ

ГОЛЫЕ КОРОЛИ

И чтобы завтра с утра -«Лебединое озеро». Со всеми делами: па-де-де, па-де-труа, первое адажио, вторая мотострелковая, Псковская парашютно-десантная...  тридцать два фуэте полковника Жириновского. Искусство принадлежит народу, а «Лебединое озеро» - правящей партии. Только Берию убирали под «Декабристов», при всех последующих подвижках системы велась трансляция штатных лебединых испугов с пупырышками и в пухе.

Нынешнюю внесистемную оппозицию будут убирать под завывания Новодворской: «Мы — потомки выживших, и это непоправимо». Не потомки, а жертвы собственного культа личности, насаждаемого еще со времен культа Сталина.

Отчасти это Большой театр спроецировал свой известковый апломб на всю советскую эпоху. Причем нет никаких оснований считать, что такова сила художественных притязаний, взлелеянная Легендарной романтикой русского классического балета, поскольку «Умирающий лебедь» в расцвете полных шестидесяти восьми лет примадонны Плисецкой - это даже не холмогорский гусь, который умирает от старости. Это прямой продукт эпохи и последний её свидетель.

Поминальная сюита диаспоры, прекрасно сознающей, что балерина-еврейка - редкость чрезвычайная, а первая солистка балета - просто невозможная вещь.

Это ведь адский каждодневный труд, даже при том, что родной дядя Асаф Месеерер был балетмейстером Большого, в силу чего исходные репертуарные позиции не требовали от начинающей дебютантки положенных по прейскуранту жертв.

Кем же надо явиться на свет божий, чтобы состоять примадонной более полувека? Разумеется, не с нашей инстинктивно-дремучей неприязнью к натасканной пластике судить об античных изысках балета, но даже и с позиции специфического любителя феномен Майи Плисецкой объясним только неразгаданным геронтологическим капризом природы.

«Мадам Пли» и в девяносто первом, когда ей исполнилось 66, и в девяносто третьем еще танцевала «Лебедей» в Вене, Токио, Лондоне, Лос-Анджелесе, лишь сокрушаясь и недоумевая втихую: что-то публика заскучала.

Заскучала. И гадать почему -бессмысленное дело. Утешиться надо банальной мыслью, что всё проходит, и воодушевиться мемуарными воспоминаниями о том, что было: «Квадриги черные вставали на дыбы на триумфальных поворотах...»

Жрица Майя

Квадриги вставали, это да. И триумф был потрясающий. Но было это еще в пору вхождения во власть Никиты Хрущева и длилось временем поэтической конфирмации Андрея Вознесенского, нахально утверждавшего, что балет рифмуется с полетом, когда мускульное движение переходит в духовное, и что таковое доступно одной Плисецкой. Галина Уланова как бы еще и не родилась к тому времени, когда «гадкий утенок» Политехнического сочинил из одних амбиций «Портрет Плисецкой» - ученическую прозу, добросовестно выпячивающую прилежный восторг посвященного: «Ах, она любит Тулуз-Лотрека!.. Это какая-то адская искра. Ей не хватает огня в этом половинчатом мире. Каждый жест Плисецкой -это исступленный вопль, это танец-вопрос, гневный упрек: «Как же?!»

Как же - Вознесенский сообразил воворемя: его изысканные реверансы зонтику Пастернака и кепкам Катаева будут восприняты снисходительно, как должное, но не станут проходным баллом в московский бомонд, если не распластаться перед национальным сокровищем «модильянистой» Майей Михайловной. И пластался. А как же? Там, где практикующие эстеты, как бы не в силах сдержать рвущегося из-под манишки восхищения, упоительно цокали на двести раз виденный «глиссад» Плисецкой, Андрюша младенчески причавкивал, нежно осязая языком собственную находчивость: «Мощь под стать Маяковскому...»

Сомнительность сравнения скрадывала тщательно импровизируемая ревнивая непоследовательность: «Самой невесомой она родилась. В мире тяжелых, тупых предметов. Что делать ей в мире гирь?..» Пилить, что же еще. Застенчивый лепет недомыслия содержал вполне созревшую расчетливость: помянуть Маяковского было не менее важным аккордом, поскольку знакомился и на первых порах встречался с примадонной в элитарном салоне Лили Юрьевны Брик, где уже тридцать лет широко и щедро проживалось неиссякаемое наследство большевистского горлана. То есть там же, где и композиторский гений Родиона Щедрина нашел свое место в жизни Большого, сочетавшись браком с исступленным танцем-вопросом»Мадам Пли».

Многие там пластались со своими гамлетовскими вопросами, пока государственный кукурузовод не лишил бессмертную Лилю Брик её законного права на авторские отчисления с миллионных тиражей стихов-лесенок, после чего она, потрясенная и горестная, оставшись без халявных денег и, следовательно, без множественных друзей дома на Кутузовском, добровольно свела счеты с этим половинчатым миром искусств, явно тяготеющим к зернистой икре и малосольной лососине.

Нет худа без добра - не стало и бомонду нужды вымучивать экспромты на тему незримого командорского присутствия Маяковского, которое «сплющивает ординарность».

Вероятно, почувствовали себя достаточно сплющенными, чтобы проникнуться мистической харизмой Большого театра, официальный культ которого традиционно отправлялся высшими государственными инстанциями еще со времен Иосифа Виссарионовича. И где с тех пор языческой жрицей служила Майя.

Согласимся, что талант. Уверуем в феномен. Сойдемся, наконец, на капризе природы - на благосклонном её капризе. Но уже никогда не узнаем, сколько несостоявшихся талантов и неучтенных феноменов не пустила в свет жрица-лебедь, самоотверженно заслоняя своим оперением от Кардена балетную канцелярию ГАБТа от молодых соперниц. Позиция Плисецкой в Большом соответствовала известному сталинскому приказу 1942 года: «Ни шагу назад!»

Если что и удалось отбить в свою пользу художественному руководителю и главному хореографу Юрию Григоровичу за двадцать пять лет жестокой, изнурительной войны с Плисецкой, так это несколько ведущих партий для своей жены Натальи Бессмертновой да разок-другой мстительно настоять на исключении из зарубежного гастрольного репертуара щедринской «Анны Карениной», которую монопольно танцевала Майя Михайловна.

Мощь действительно была под стать Маяковскому и даже превосходила, поскольку профессиональная невесомость с лихвой компенсировалась земной тяжестью свободно конвертируемой диаспоры, сознававшей, что иудейские примадонны рождаются в русском балете гораздо реже, чем политические кризисы в России. К тому же учеников у Плисецкой не было, школы создать не сумела, да и не пыталась, и пуанты передать по наследству было некому: Хозяйка Медной горы уйдет только вместе с горой. Недосягаемой для неё осталась лишь улановская Жизель.

Кто понимает тонкости балета, тот сможет объяснить, что за этим репертуарным пробелом стоит недосягаемость самой Галины Улановой. Это щемило немилосердно, но это было именно так, и Григорович здесь не при чем. Зато её «Кармен-сюита» - ошеломительна, а формалисты это те, кто не владеет формой и потеет в своих двенадцати фуэте.

Плисецкая была «ошеломительно понятна» в Риме и Париже, в Лондоне и Мадриде, в Нью-Йорке и Токио, а вот в Москве почему-то нет. Возможно, потому, что Россию и русское она ненавидела вдохновенно и страстно. Вознесенский пузырился, разделяя страсть, однако в мире тяжелых и тупых гирь его часто зашкаливало: «Ей не среди лебедей танцевать, а среди автомашин и лебедок! Я её вижу на фоне чистых линий Гэнри Мура и капеллы Роншан...» Хорошо хоть не на фоне угольного разреза «Богатырь». Тем не менее взыскующие к нёбу всплески языка привели его стихи под крышу храма с «концертом для поэта с оркестром», сочиненным покладистым Щедриным.

Мечтал он, правда, чтобы и жрица Майя хотя бы прыжковую мазурку присовокупила к гибридной новации, однако, прима благоразумно воздержалась, ибо Андрей Андреевич по молодости лет своих так часто и так натурально причавкивал на «мускульно-духовную» пластику жрицы, что со временем попривык и невольно приживил гурманский дефект к дикции. Майю Михайловну это раздражало неимоверно. Словом, от гарантированного провала «Поэтории» Щедрина-Вознесенского не спасли бы не только фирменные фуэте Плисецкой, но и цыгане с медведями, что вскорости и подтвердилось печально.

Блажь есть блажь - изопы. Что тут с чем рифмуется, поэту знать лучше, но законсервированную славу свою «мадам Пли» не уронила ни в «Поэторию», ни в какую-либо иную изопу. Роняли другие, чаще всего - безнадежно и невозвратно, что приоткрывалось только в скандальных колонках светской хроники зарубежных гастролей. Балетные Зигфриды, Вронские, Хосе и Тореро бежали на Запад, как в олимпийском финале эстафеты «четыре по сто».

Все беглецы-невозвращенцы объясняли это стремлением танцевать «свой репертуар», косвенно признаваясь тем самым, что бежали не от страны и не от Большого - бежали от Плисецкой, у которой неизвестно сколько еще балетных возрастов впереди, а у них-то, у всех - по одному, да и тот на исходе.

Плисецкую расчетливо не выпускали за границу до тех пор, пока это не перестало быть для неё актуальным в прямой связи с бестактным вопросом западных корреспондентов: «Почему вы не покидаете сцену? Когда вы намерены перестать танцевать?»?
«Когда мне исполнится сто семь лет!» - зло отвечала она.

Она бы, конечно, осталась на Западе. Давно. Когда еще можно было реально рассчитывать на более-менее стабильный успех в течение хотя бы семи-восьми лет. Запоздалый восторг капризной зарубежной публики радовал и согревал душу, но обмануться им всерьез и рискнуть всем наработанным за долгую сценическую жизнь она уже не могла.

В Москве Плисецкая получила и получала по инерции всё, что ей могла дать власть, а там... Там после двух-трех изматывающих сезонов улыбчивые импрессарио оставили бы её в дешевом отеле с ворохом неоплаченных счетов. Удачей почитала бы шанс открыть шляпную мастерскую или массажный кабинет. Дело было даже не в том, что здесь её оберегала ненавидимая Держава. Успех там тоже ведь отчасти множился у публики невольным ощущением величия страны, которую она представляла, и этого нельзя отрицать, равно как и то, что свой творческий пик Плисецкая миновала «невыездной».

Обида и злость застряли в сознании и памяти: во всем виновата «коммунячья» страна. Это не совсем так. Быть может, Плисецкая и по сей день не догадывается, что «невыездной» она стала благодаря своей доброй фее - всё той же Лиле Юрьевне Брик, которая всегда была в курсе диссидентских помыслов театрально-литературной элиты, выделяя в отдельную разработку «сольные партитуры» Большого.

Театр на Таганке, к примеру, её не интересовал - бегите хоть вы все там вслед за бездарным говоруном Любимовым. Кому и где они нужны, кроме всеядной Москвы?

Никому и нигде. Потому и не бежали. И за Ленкомом догляд не требовался. Кто такой Марк Захаров? Никто. И хорошо чувствует это, а еще лучше понимает, что там «Юнону» на авось не поставишь. А вот с трескучим апломбом Большого - глаз да глаз. У Лилички Брик глаз был зоркий. Плюс холодная голова, горячее сердце и относительно чистые руки. В НКВД это ценили.

Вместе - дружная семья

Уютное гнездышко Лили Юрьевны с чьим-то, бесспорно, командорским присутствием было заведением привлекательным и удобным с любой точки зрения -богемной, надзирающей... Некогда блистательно осуществившая постановку трагического финала последней любовной драмы Володички Маяковского она тонко сочетала личные вожделения с интересами государственными, о чем с непоправимым опозданием для себя узнавали её бессчетные мужья и номенклатурные любовники, которых она социальной справедливости ради не разделяла даже условно.

Идеи свободы, равенства и братства Лиличка понимала по-своему - через породнение всех со всеми, что само собой исключало проявления чувственного эгоизма. «Ты права, Лиля, в постели Володя абсолютно неинтересен», - писала ей из Парижа родная сестра Эльза Триоле, урожденная Каган. Ну и что? Перед буквой ведомственной инструкции НКВД все равны, а незаменимых у нас никогда и не было.

Из неограниченного контингента, проходившего в служебном алькове Лили Юрьевны ускоренный «курс молодого бойца», пожалуй, один только Яков Агранов самоуверенно полагал, что здесь распоряжается он, и вопросы задает тоже он, так как являлся по должности бессменной правой рукой вначале Урицкого, потом Дзержинского, потом Ягоды, а потом и Ежова. Так он привык считать, когда готовил под расстрельный приговор еще то, далекое дело Таганцева, куда втянули несчастного Николая Гумилева, так он считал, когда срочно придумывал подходящий диагноз смертельной болезни для Александра Блока, и потом, много лет спустя, когда тщательно планировал многоходовую, но неудавшуюся ликвидацию Шолохова и гораздо более успешные - по Есенину, Горькому, Мандельштаму...

Он был убежден, что незаменим и неповторим в своем виртуозном деле неявного, почи дружелюбного устранения творческой интеллигенции нелояльной формации, но и не отказывал себе в щекочущем удовольствии допросить на Лубянке заместителя командующего Ленинградским военным округом Виталия Примакова, ставшего незадолго перед этим очередным счастливым мужем Лилички Брик.

Янечка Агранов был художником интриг и гением провокаций -очень милый, интересный человек с шикарными связями. Бабель и Пильняк в свое время ценили его дружбу. Маяковский тоже не стал возражать, когда их любовный треугольник с Осей и Кисой Бриками вдруг обернулся квадратом - с Янечкой.

Лиличка обожала Янечку. Отдыхая с нею на широкой тахте, купленной, как и всё в этой квартире, на деньги покойного Володички, Яков Саулович смешил Лилю забавными эпизодами допроса Примакова, особенно про то, какой стала физиономия у военачальника, когда товарищ Агранов официально, но вместе с тем доверительно, как бы по-родственному сообщил тому, что агентурную разработку его персоны благополучно осуществила несравненная Лиля Юрьевна...

Трудно судить, какой была физиономия самого Янечки Агранова в один из январских дней 1939 года, когда он седел в одиночной камере внутренней тюрьмы на Лубянке - возможно, в той самой, где два года назад терзался муками измены и любви красный комкор Примаков, и каковы были ужасы ожидания последнего рассвета, вероятно, еще более кошмарные, утяжеленные отчаянием собственного бессилия перед непревзойденным цинизмом и лицедейством подлейшей Лилички, сдавшей его со всеми троцкистскими потрохами.

Знала ли Майя Михайловна о непостижимо-злокозненном вареве московского бомонда под тонким парижским соусом, которым оттеняла пикантность острых блюд Эльза Триоле-Арагон, эмигрантское отражение, младшая сестра и верная наперсница Лили Юрьевны? Догадывалась ли, что это окуляры одного бинокля-рентгена, умеющего заглянуть в душу каждого - впрочем, далеко не каждого, а расчетливо выбирающего эти души, как хороший повар выбирает мясо?..

Похоже, что нет, не знала и не догадывалась. С нескрываемой гордостью избранной запечатлела Плисецкая в своих мемуарах нежную признательность урожденным сестрам Каган за их многолетнее внимание к ней, за трогательные  сувениры и подарки от «музы и возлюбленной Маяковского».

Понятно, что в 431-ю квартиру дома на Кутузовском, как и в парижскую «двухэтажную» главного редактора коммунистической газеты «Леттр Франсез» Луи Арагона сходились концы и начала всемогущих связей в представлении народной артистки СССР, понятно также, что валюта, что устрицы, что «Вдова Клико», что французские духи и пластинки, а однажды даже и бриллиантовые сережки... Непонятно только одно: как можно было не увидеть, не заметить, не почувствовать, что из бесконечной исторической галереи персонажей затянувшейся салонной жизни Лили Юрьевны в живых не осталось никого?.. Ни единого человека. Хотя все они были намного моложе.

Сколько успела одышливая, старательная судьба, столько и провела звезд московского бомонда через «захватывающе интересный» салон - сначала в Гендриковом переулке, потом на Арбате, а затем уже и на престижном Кутузовском проспекте, где милейшая, не утратившая с годами своего обаяния Лиля Юрьевна бестрепетной рукой метила их печатью небытия.

Даже непуганый инфант Вознесенский и тот что-то почуял и отшатнулся, открестился, рискнув вставить в «Портрет Плисецкой» настороженную строку: «В этот дом приходить опасно». Неужели и после этого ни разу не забрезжило сомнение, что так не бывает, что не могла Лиличка Брик столь демонстративно и пышно процветать с двадцатых по семидесятые годы советской эпохи, будучи непричастной к арестам, исчезновениям «без права переписки», ссылкам, самоубийствам?..

А ведь так, действительно, не бывает. Не только, у нас. Вообще не бывает. Бывает другое. Смерть всегда возвращается туда, откуда уводит своих жертв: «И невозможно встретиться, условиться и уклониться не дано...» В середине семидесятых всё ещё энергичная и деятельная Лиля Юрьевна окончательно поняла, что в её услугах более не нуждаются, но не могла поверить, что на сей раз приговор без суда и следствия вынесен ей самой.

Мучительно и долго впускала она в себя осознание того факта, что мир и впрямь состоит не из лепестков роз и трепетаний «быстроживущих стрекоз», а в основном из тяжелых, тупых предметов, коим неведомы боль и сострадание. Арагону в Париж сообщили: покончила с собой. Он тяжело и надолго задумался, вспоминая кончину Эльзы.

Беспечная диаспора, проводив в последний путь не столь уж «безвременно ушедшую», вернулась к своим «апломб-сюитам», к извечному стихоплетству, к страстям по Таганке, к транссексуальным схваткам Большого. Салонов в Москве более не существовало, зато во множестве плодились плебейские тусовки -подступала эра демократии, не знающей поминальных капризов прежнего бомонда по поводу того, что кого-то из ушедших не включили в энциклопедию. Лилю Юрьевну Брик не включили, хотя заслуги её очевидны: в ГПУ и НКВД она отправила 125 агентурных сообщений.

И всё же надо признать, что в парадоксальном случае с «невыездной» Плисецкой Лиля Юрьевна скорее спасла балерину, чем погубила её лучшие годы. Спасла от скорого и бесславного конца балетной карьеры, от безвестности и прозябания где-нибудь на Брайтон-Бич. Будь иначе, мир так и не узнал бы, что можно пятьдесят лет состоять примой-балериной, а на пороге семидесятилетия танцевать «Умирающего лебедя».

Уланова сошла со сцены в пятьдесят. Анна Павлова в пятьдесят умерла. Наверное, только русский балет способен вынести одинокое испанское чудо с французским орденом, литовским гражданством и еврейской родословной.

Впрочем, русский балет издавна выносит всё: мелкую политику, тщеславную дипломатию, клановые интересы, старческую похоть, треугольники и квадраты мужских страстей, усложненную геометрию женских, ну и, конечно, вражду, интриги, алчность, ненависть, вероломство - словом, всё то, что столичный Ершалаим олицетворяет в Большом театре.

Остальное принадлежит народу - немного культуры, немного искусства плюс прыжковая техника, мигрирующий вокал, пожарная безопасность и несладкий хлеб, которым учитель танцев кормит неотвязных лебедей: «Все твои, Микельанджело, сироты, облаченные в пачки и стыд, и постель, на которой несдвинутый - Моисей водопадом лежит...»

Комментарий к несущественному

Брик Лиля Юрьевна /1891-1978/, близкая подруга Маяковского, дочь Юрия Кагана, крупного адвоката, и Елены Юльевны Берман. В возрасте 13 лет встретила Осипа Брика и позднее вышла за него замуж. Летом 1915-го познакомилась с Маяковским и вскоре стала его любовницей. В 1926-1930 годах на квартире Маяковского в Гендриковом переулке у них сложился любовный треугольник. Все трое не отказывали себе в связях на стороне, однако, судя по письмам Маяковского, именно Лиля Брик стала его самой большой любовью. Осенью 1928 года, после встречи Маяковского с Татьяной Яковлевой в Париже, отношения с Лилей Брик прервались. Не исключено, что прервались по причине совсем иного характера: Маяковскому стало известно, что Лиля и её муж Осип Ерик с 1920 года являются секретными агентами ОГЛУ. Л.Ю. Брик опубликовала за границей свыше ста писем и телеграмм, полученных от Маяковского. Примерно столько же писем глубоко интимного характера продала в разные годы частным коллекционерам. В возрасте 87 лет покончила жизнь самоубийством.

5-7 июля 2012 года.

Продолжение в следующем номере.